Почти как люди [Иван Михайлович Ренанский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

От автора

Все эти истории правдивы – вот, как мне кажется, главная ценность сего текста. Все они действительно имели место быть, хоть и не все произошли со мной лично. Очевидцем каких-то был я сам, о других мне на полном серьезе рассказывали люди, в правдивости чьих слов я могу не сомневаться, третьи вообще случились ещё до моего рождения. Но все эти истории – реальны. Это вовсе не авторский вымысел, и не вольный пересказ, основанный на реальных событиях. Все это – чистая правда. От первой и до последней буквы. Почему-то мне просто необходимо донести сей факт до читателя, а что уж ему с этим фактом делать (плакать или смеяться, к примеру) – понятия не имею. Пусть сам решает – не маленький.


От своего – для своих.


Эпиграф


«Печальное нам смешно, смешное – грустно, а вообще, по правде, мы ко всему довольно равнодушны, кроме самих себя». (М.Ю Лермонтов «Герой нашего времени»)


«Ирония и жалость, ребята! Ирония и жалость!» ( А. и Б. Стругацкие «Гадкие лебеди»)

«Книги, которые имеет смысл читать, обладают одним общим свойством: они написаны автором для самого себя. Даже если сочинение адресовано определенному кругу людей или вообще человечеству, настоящая книга всегда узнается по отсутствию претензии. Если угодно, по простодушию. Пишущий не боится выглядеть наивным, не пытается показаться умнее или образованнее, чем он есть, не изображает, будто его волнует то, к чему он на самом деле равнодушен, не предпринимает усилий понравиться. Автору не до этого. Автор болен неким вопросом, поиск ответа на который является курсом лечения. Если хочешь излечиться, нельзя тратить силы на несущественное» (Б. Акунин «Аристономия»)


Отделение первое.

Увертюра.


В кухню я шагнул прямиком из тяжелого, душного сна, в котором кто-то постоянно открывал шипучие холодные напитки, постоянно смеялся, постоянно пододвигал запотевший, содержащий в себе освежающее блаженство стакан, а я все никак не мог утолить жгучей, дурной жажды. Несколько секунд я старательно хмурился, глядя на полную грязной посуды раковину, на разделочную доску, лежащую тут же, с намертво приросшими остатками незатейливых кулинарных экспериментов одинокого мужчины, на часы, показывающие половину шестого утра, на батарею разноцветной стеклотары, занимавшую подоконник, и все это время я зачем-то имитировал лицом напряженную работу мысли. Затем, уже окончательно вынырнув в обжитую кухонную явь, я открыл кран, подставил первый попавшийся пустой стакан под упругую холодную струю, и осушил его, после чего повторил сей акт еще раз. И еще. И снова.

Жидкость вливалась в тело как-то неправильно, тяжело, даже болезненно, как будто во сне у меня слиплось горло и атрофировался глотательный рефлекс, но я пил, преодолевая муки, радуясь, что капли текут по подбородку и срываются на грудь, что глухое отупение отступает, что рвотные позывы становятся все слабее и ненавязчивее. Отставил стакан, шагнул к окну, прижался лбом к стеклу, погрузив свой ленивый взгляд в заученный наизусть заоконный пейзаж, над которым совсем недавно встало солнце – детская площадка, машины, деревья, школа, дома, дома, дома…

Как давно все это уже продолжается? И когда кончится? Разумеется, никто не ответит, потому что в вопросах, адресованных власти, богу, или вселенной необходима конкретика – пустое сотрясание воздуха абстрактными фразами с вопросительной интонацией бессмысленно. Память прикидывается расшалившимся ребенком, складывающим из картонных карточек с буквами несуществующие слова – пади разбери теперь, что было на самом деле, а что приснилось, привиделось, или оказалось рассказаным кем-то. Но если, все-таки, попытаться восстановить порядок… Если напрячься, и вспомнить, сообразить, сопоставить…

Мимо неизбежно, шлепая босыми ступнями по раскаленному городскому асфальту, проходит лето, неожиданно жаркое для наших широт, и вполне ожидаемо пьяное, заботливо держащее меня за руку, не дающее сбиться с заданного курса – к вечеру каждого дня, с умилительным постоянством, будто придавленное к дивану многотонным прессом тело оживает, принимает душ, поглощает необходимое количество пищи, и начинает медленное, с трудом дающееся движение в направлении первого же подвала, заполненного кондиционированным воздухом и выпивающими особями обоих полов. Там оно садится в углу, или занимает место у стойки, подносит запотевшую пивную кружку ко рту, подцепив кончиком носа пенную шапку, в несколько долгих, жадных глотков употребляет золотое, обдающее душу вначале холодком, а затем мягким теплом родительской любви содержимое.И принимается себя жалеть. Пристальный и печальный внутренний взор ловит образы из недалекого прошлого, невесомо и торжественно скользящие мимо: вот человек, у которого нет ничего, но есть вера в себя и в марципановое будущее, вот он же, но уже забравшийся на пик собственного триумфа…А дальше падение, разочарование, стоны под ударами грязных кирзовых сапог судьбы. Или нет, все не так, все проще – пассажир выходит из одного поезда, чтобы пересесть в другой, но, по какой-то причине, не успевает, и остается один, на пустом перроне, без денег, без документов, с тощим дорожным баулом, хранящим скромные, если не сказать нищенские пожитки. Он растерян, раздражен, напуган и заспан. Но один поезд уже ушел, а другой пока не пришел, и неизвестно, придет ли когда-нибудь – вот вам и вся мизансцена. В том поезде, с которого сошел неудачник, осталась прыщавая, щуплая юность, полная неразделенных любовей и произвола школьной диктатуры, а вместе с ней – пора студенчества, то есть, судя по чужим многочисленным заверениям, лучший отрезок жизни. Да, конечно, пять лет залихватского пьянства, творческого бунта и виртуозного разврата не могли не оставить на теле и душе примерно такой же отпечаток, какой подушка оставляет на щекепроснувшегося – сложно ведь даже рассмотреть какое-нибудь особенно теплое и нежное воспоминание в отдельности, ибо они давно слиплись в единый бесконечно милый сердцу ком.

В том же поезде, на который неудачник опоздал, в светлое будущее уехала отвратительная и привлекательная одновременно заграница, с ее соблазнами, кнутами и пряниками, а вместе с ней и перспективы на дальнейшее продвижение по собственной жизни, как по ступеням лестницы, все выше и выше – осталось лишь встать, подобно большинству, на беговую дорожку, и начать бессмысленно переставлять ноги все быстрее и быстрее, по факту не сдвигаясь с места, в ожидании, когда же уже, наконец, даст сбой сердечная мышца, и можно будет лечь в деревянный ящик, дабы хоть там перевести дух. В том поезде уехала прочь юношеская надежда, с годами выросшая, обзаведшаяся мускулатурой, внушительными кулаками и собственным хрипловатым голосом – надежда на богатую, красивую и, безусловно, счастливую жизнь, ибо ведь каждый коллега по цеху, каждый товарищ по оружию знает, что только заграница, представляющаяся неким аналогом древнегреческого Олимпа, может по-настоящему принять, оценить, полюбить и вознаградить по заслугам тех, кто этого действительно достоин. А то, что и с этого Олимпа многие, спустя какое-то время, возвращаются на землю, к жизни простых смертных, так это, в сущности, ничего не значит – кто ж будет равняться на пресытившихся небесными дарами блядей?

Вот так и получилось, что вышел человек из одного поезда, в другой так и не сел, и теперь вынужден обживаться на грязном, продуваемом всеми ветрами перроне, постепенно убиваемый амбициями и алкоголизмом. В общем-то, по-своему привлекательная картинка с открытки в стиле нуар – молодой и непризнанный гений, одинокий мастер своего дела, топящий собственный талант на дне стакана, уже не ждущий от жизни ничего, обзаведшийся ядовитым цинизмом, погрязший в пороках и нищете. Воистину – лирический герой своего времени, двадцати пяти лет отроду, уставший от всего и всех, упивающийся собственным грехопадением, не нуждающийся в чужой жалости, но сам себя жалеющий регулярно. Отвратительная банальность. Клише, вызывающее рвотные позывы. Но зато как трогательно…

Вот и ещё одно утро: жирное, дикое солнце настойчиво лезет в окно, тело потеет, я уже давно не сплю, но и вставать не вижу никакого смысла – так и лежу на скомканных простынях, лениво давлю на кнопки телевизионного пульта, вяло поглощая прущую танком с экрана пропаганду, или насилие, или секс, или даже все вместе. На полу валяются несколько книг – я не читаю их с каким-то особенным, злорадным упорством, но и не убираю с глаз, дабы они постоянно напоминали о себе. Привычный садомазохизм – книги шепчут: "Посмотри, до чего ты опустился! Посмотри, на кого стал похож!", а я отвечаю им: "Вижу, милые. Вижу, родимые. Но что же могу поделать? Хочется быть мерзким, тупым, грубым, вонючим и бесчувственным ко всему. Хочется, понимаете?". Разумеется, они не понимают. Зато я понимаю. А хули тут не понятного-то? И вслед за этими мыслями всегда приходит другая – тоже вонючая, осклизлая и гадкая: "Вот, до чего вы все меня довели. Гады. Козлы. Суки. Радуйтесь теперь". Кто такие эти таинственные "вы все", не так уж важно – воображение само услужливо слепит мутные образы жестоких заговорщиков, обрекших такого святого человека на погибель, и я ещё долго буду загонять им под ногти раскаленные иглы, выдавливать глаза, протыкать шилом барабанные перепонки, и черт знает что ещё с ними делать, пока не надоест. Впрочем, продолжится это не долго – под занавес экзекуции придет неизменно мудрое и тоскливое понимание, что винить некого и незачем, кроме себя самого. И дальше освободившееся место на пыточном столе займу уже я сам – вот и лежу, одуревший от жары, похмелья, одиночества и несправедливости, вот и давлю на кнопки телевизионного пульта, вот и потею, воняю всем телом, изредка почесывая избранные части его.


В углу, упрятанный в недра гробоподобного футляра, покоится инструмент, к которому я не прикасался уже несколько месяцев. Стоит он здесь для того же, для чего и книги лежат на полу – садомазохистское напоминание о моем предназначении, от которого я вприпрыжку несусь по истертым до блеска, скрипучим ступеням личной стагнации, с радостными криками: "Вы этого хотели? Ну так получите! Не надо, не утруждайте себя, я сам, сам все сделаю!".


Когда же солнце начинает садиться, я отправляюсь пить те виды алкоголя, что из разряда самых доступных и эффективных, ибо падшим, разумеется, не положено обилие денежных средств. А положены им всепоглощающая черная тоска, крепкие сигареты, и нечленораздельные бормотания в безразличной ко всему, душной ночи, когда тело тащится зигзагами от одного островка холодного фонарного света до другого: "Все вы несчастные, лживые, отвратительные, обречённые пошляки. И теперь нам по пути".


Вопросы сонно проползают по внутренней стороне черепной коробки, вопросы требуют ответов. Что это за город, и как оказался я в нем? Чем был оправдан побег в простодушную, жизнелюбивую Провинцию, смущенно и покладисто занявшую свое место на почтительном расстоянии от блестящей, лощеной, пышногрудой Столицы, к чьим молочным железам все так мечтают припасть, дабы насытится достатком, славой, успехом, благополучием? Чего ожидал я, задумывая эту добровольную ссылку? Кажется, отвечать на этот вопрос я стыжусь даже самому себе, поэтому, в очередной раз заняв столик у окна того или иного заведения, без лишних мыслей сижу и рассматриваю аборигенов – таких красивых, свежих и беззаботных, что хочется плакать от зависти, роняя ядовитые слезы в опустевшую рюмку.

Что ж, и здесь живут. Значит, попробую и я.

Кухня, половина шестого утра, я стою, прижавшись лбом к стеклу, вглядываюсь в заученный наизусть пейзаж – детская площадка, машины, деревья, школа, дома, дома, дома… Вообще, я сейчас могу позволить себе вглядываться во что угодно, лишь бы не внутрь, не в себя.Пальцы скребут оконное стекло, впитывая кончиками его шершавую прохладу, а губы уже шевелятся, беззвучно воспроизводя некогда оставленные в дальнем углу пыльной памяти, а теперь вдруг извлечённые на свет строки:



Грубым даётся радость,


Нежным дается печаль.


Мне ничего не надо,


Мне никого не жаль.



Жаль мне себя немного,


Жалко бездомных собак,


Эта прямая дорога


Меня привела в кабак.



Что ж вы ругаетесь, дьяволы?


Иль я не сын страны?


Каждый из нас закладывал


За рюмку свои штаны.



Мутно гляжу на окна,


В сердце тоска и зной.


Катится, в солнце измокнув,


Улица передо мной.



На улице мальчик сопливый.


Воздух поджарен и сух.


Мальчик такой счастливый


И ковыряет в носу.



Ковыряй, ковыряй, мой милый,


Суй туда палец весь,


Только вот с этой силой


В душу свою не лезь.



Я уж готов… Я робкий…


Глянь на бутылок рать!


Я собираю пробки -


Душу мою затыкать.



Лишь поэтам дозволено себя жалеть- социум относится к ним с трогательным снисхождением. Жалость к себе- не более чем вторсырьё, из которого они кроят свои шедевры, как алхимики, путем хитрых манипуляций получая золото из дерьма. Для всех остальных же жалость к себе- это что-то вроде ананизма. Заниматься таким на публике- дурной тон, заслуживающий общественного порицания. Лишь наедине с собой, забившись в самую глубокую и темную щель, надежно отгородившись от мира живых, уверенных в себе, сильных, смелых, можно позволить себе эту маленькую, пошлую и постыдную блажь.


Я вернулся в комнату, лег на прежнее место, обхватив себя руками за плечи. Собрался было заплакать, но уснул.


И снились мне пьяные женщины, косолапые мохнатые монстры, дураки и предатели.


***

Внезапно лето отхлынуло, и я с удивлением обнаружил себя посреди узкой, сырой и серой улицы, одетым в пальто поверх старомодной шерстяной кофты невнятного цвета. Сверху что-то накрапывало, ветер бил по лицу своими сырыми ладонями, словно бы приводя в чувства, прохожие обходили меня по широкой дуге, изредка одаривая хмурыми взглядами исподлобья- больше всего я напоминал им человека, внезапно вышедшего из комы, что, впрочем, было не далеко от истины. Наверное, чтобы оправдать свой глупый и растерянный вид, я принялся картинно шарить по карманам, будто вознамерившись подтвердить наличие чего-то очень важного- прохожие перестали обходить меня, приняв за своего. "Ну подумаешь,– должно быть, решили они,– человек проверяет, все ли он взял из дома, и оттого у него такой странный, нелепый вид. Ничего удивительного". Страх и настороженность теряют свою силу, если причину их возникновения можно просто и внятно объяснить.


Тем временем, я лихорадочно строил планы на ближайшее промозглое, осеннее будущее, одновременно стараясь придать хоть какой-то смысл всплывающим в памяти хаотичным картинам знойного и пьяного летнего прошлого. Выходило примерно следующее: я трезв и голоден оттого, что нет денег. Чего ещё нет? Нет работы, нет приличной теплой одежды, нет любви- не только во мне, а, кажется, во всем мире. Во всей вселенной. Лето блаженного тунеядства и слезливой жалости к себе прошло, как проходит к утру алкогольное опьянение, осень повисла на шее многотонным грузом зябкой трезвости. Есть некоторое количество квадратных метров, которое, однако, мне не принадлежит, но туда, по крайней мере, всегда можно прийти, сесть за пустой стол, или, например, лечь в кровать, только что это изменит? И ещё есть долги. И ещё есть головная боль. Как со всем этим быть?


Так и не нащупав в пустых карманах подходящего ответа, я медленно побрел вдоль по улице. По дороге завернул в какой-то магазин, ссыпал в пластиковое блюдце на кассе остатки капитала, получил взамен половину батона, и, окрылённый этой маленькой победой, продолжил путь, все глубже увязая в гиблой трясине похмельных раздумий.


Кажется, весь день я провел в бессмысленных блужданиях по городу, и лишь к вечеру оказался "дома"– моросить к тому времени уже перестало, и как-то сам собой в голове образовался план. Не разуваясь, ни с кем не здороваясь, я прошел в свою комнату. Свет зажигать не стал – наощупь отыскал в дальнем ее углу тяжёлый и пыльный футляр, подхватил его за скрипучую ручку на боку, и вместе с ним вышел обратно в прихожую, на лестничную клетку, на улицу.


 На затылок давило, угнетая серостью, низкое небо, под ногами хлюпала вода, ветер бесстыдно лез под одежду.


Первый же подземный переход показался подходящим- я спустился, дошел до середины полутемной, гулкой кишки, поставил футляр, и принялся с каким-то дурным остервенением отпирать его замки. Спустя минуту, я извлёк из него инструмент, поприветствовавший меня тихим, ласковым гулом случайно задетых струн- так приветствует горячо любимого хозяина преданный пёс, покорно проведший весь день взаперти. Держа его за шею одной рукой, пальцами другой я выудил из футляра смычок… И застыл.


Стул. Я забыл взять с собой стул.


Не знаю, сколько я так простоял посреди плохо освещённого подземного коридора, с виолончелью в одной руке, смычком в другой, и раскрытым футляром у ног. Кажется, время специально остановилось, чтобы посмеяться надо мной. Мимо шли люди, поглядывая на меня безо всякого интереса- они торопились в свои дома, к своим женам и мужьям, к своим котам и собакам, к своим телевизорам, плитам, холодильникам… Какое им было дело до замершего в нелепой позе человека с таким же нелепым и большим музыкальным инструментом в руке? Едва ли они знают, как называется такой инструмент, да и знание это им, в общем-то, ни к чему. Пусть себе стоит, чудак. Это ведь не запрещено.


– Играть будешь?


Я медленно повернул голову на голос, и увидел молодого парня в спортивном костюме, со сдержанным любопытством рассматривающего меня.


– Это контрабас?


– Нет.


– А что?


– Это виолончель.


– Как маленький контрабас?


И откуда у меня эта сучья вежливость, эта блядская интеллигентность? Ведь можно было бы сразу послать обитателя провинциальных заводских окраин куда подальше, или хотя бы просто промолчать. Но нет, я с ним разговариваю, отвечаю на его вопросы. Зачем? Наверное, остатки былой гордыни, былого статуса. Когда-то ведь я и впрямь был иным – широким, пружинистым шагом выходящим на сцену под щедрые аплодисменты, с важным видом обсуждающим особенности тех или иных технических приемов с коллегами, такими же гениальными и почти всемогущими, прикидывающими, где их ждут больше- в Карнеги Холле или в Ла Скала. Когда-то честь, вежливость, принципы действительно были чем-то обязательным, как цилиндр, трость, и лайковые перчатки для английского джентльмена. Осанка, улыбка, безукоризненные манеры, высокий уровень мастерства владения инструментом, заслуженное самоуважение напополам с самоиронией, без которой так просто потерять голову от собственного великолепия, не знающая сна Столица, компании, кабаки, женщины, танцы… Отсутствие денег совершенно не волновало- ведь совсем скоро их станет так много…


Все это имело смысл лишь в том мире, вернее, в том поезде, с которого я однажды сошел, чтобы ехать дальше. А здесь, в сыром, полутемном подземном переходе… Но отчего-то я не могу себя заставить нагрубить этому павиану в физкультурной форме, хотя уверен, что если, все же, получится- мне полегчает.


Нет, не выходит.


– Так ты играть будешь?


…Сцена, аплодисменты, поклоны, радостное удовлетворение и наслаждение самим собой, а после неизменные диалоги:


– Ты гений!


– От гения слышу.


– Приходи к нам, у нас концертмейстера до сих пор нет.


– Старик, я солист. Ты же знаешь, оркестр- это, увы, не мое.


И, главное, за всей этой смешной мишурой, за всеми высокопарными словами и пафосными поступками, за всем этим напускным, фальшивым блеском действительно скрыт настоящий талант, настоящая преданность своей профессии, неподдельная красота души…


– Играть будешь, или нет?


Подземный переход. Обладатель спортивного костюма- единственный, заинтересовавшийся моей персоной. Остальные идут мимо. Я – в пальто поверх свитера времён сытой домашней юности, с инструментом в руках. Раскрытый (должно быть- для денег) футляр у моих ног. И отсутствие стула.


– Я не могу играть. Мне нужно на что-то сесть…


– Давай стоя!


– Стоя нельзя.


Вот сейчас он спросит, почему нельзя стоя, я начну объяснять… А зачем? Видимо, мне хочется ему понравиться, или, возможно, я надеюсь его разжалобить. У него есть деньги- у меня нет. И желательно, чтобы какая-то часть его денег перекочевала ко мне в футляр. Просто так, не от любви к искусству, о котором он понятия не имеет, а хотя бы из снисхождения.


Но молодому обладателю спортивного костюма не интересно, почему на виолончели нельзя играть стоя- он разочарованно сплевывает себе под ноги и просто уходит. Видимо, ему не доводилось слышать о снисхождении к падшим гениям. И едва его нелепая широкоплечая фигура, обтянутая синей тканью с красными лампасами, исчезла из моего поля зрения, меня окликнули вторично, и я вновь обернулся, не ожидая, впрочем, ничего хорошего.


Он стоял шагах в пяти от меня, привалившись боком к стене. Конечно, я сразу узнал его- за несколько лет, прошедших с нашей последней встречи, он совершенно не изменился: тот же внушительный живот, те же плутовские огоньки в глазах, тот же низкий, чуть хрипловатый тембр голоса.


– Ну как, много заработал?


Я пожал плечами, изо всех сил стараясь стереть с лица глупую и широкую улыбку.


– Ну, чего лыбишься?– поинтересовался он,– узнал хоть?


– Узнал,– говорю.


– Конечно, такую морду хрен забудешь,– усмехнулся он,– может ещё и как зовут помнишь?


– Ты что меня, Полпальца, совсем за лоха держишь?– возмутился я, или, вернее, сделал вид, что возмутился.


– А черт знает, что у тебя там в башке теперь,– Полпальца отлепился от стены, вразвалку, солидно покачиваясь на каждом шаге, подошёл ближе, заглянул в раскрытый футляр,– эх ты, знаменитость залетная. Что, даже на бутылку не наиграл? Поделом тебе. В следующий раз думать будешь перед тем, как на дело идти, не посоветовавшись с коллегами по цеху и вообще- старыми знакомыми. Понял?


– Понял.


– Я твое "понял" на хую помпонил,– доверительно, с отеческой укоризной сообщил Полпальца,– пойдем, малый. Тут сегодня ты все равно каши не сваришь. И завтра не сваришь. В этом переходе тебя только менты принять могут.


– Куда пойдем?– спросил я, покорно пряча инструмент обратно в футляр, и, в общем-то, готовый уже ко всему.


– За встречу по маленькой для начала.


И, прочитав все по моему лицу, пояснил:


– Не боись, малый. Я ставлю.



***



– Работа не пыльная, место хорошее,– говорит Полпальца, разливая остатки второй бутылки по рюмкам,– на первое время тебе перекантоваться- самое то!


Я блаженно откидываюсь на спинку стула, прикрываю глаза. Хорошо. Впервые за долгое время хорошо прямо совсем, целиком, без отвратительных и вездесущих "но". За окном опять моросит, по улицам носятся безликие, мокрые, скользкие силуэты в куртках, в пальто, в плащах. Они зябко ежатся под навесами автобусных остановок, хмуро курят, отгородившись от слезливого неба черными зонтами, спешат к метро, шлепая по лужам и неумело, по-детски матерясь вслух или про себя. А я- здесь, и мне хорошо. На кухне много тепла и света, пахнет едой, кофе, и ещё какой-то обжитостью что ли- сразу становится ясно, что сидишь не в съемной квартире, пригодной лишь для вынужденного пребывания, а в чьем-то настоящем, уютном доме, в чьем-то маленьком, тайном мирке, существующем вопреки законам большого, сырого и злого мира. Тело мое накормили и напоили, душу как следует отжали, просушили, и теперь весь я сочусь густой, медовой благодарностью.


– Пьем,– кряхтит Полпальца.


– Пьем,– соглашаюсь я.


Даже опьянение здесь приходит не так, как обычно- не бьёт по затылку внезапно обвалившимся потолком, а тихо подкрадывается сзади, и как чуткая, любящая женщина нежно обнимает за плечи, шепчет на ухо святые непристойности…


Спустя секунду Полпальца возвращает свою пустую рюмку на стол, погружает мясистую кисть в пузатую банку, и короткие пальцы его начинают охоту за вертлявым и своенравным огурцом, то целиком исчезающим в мутном рассоле, то вновь появляющимся, и никак не дающим завладеть собой. Я без особого упорства стараюсь вспомнить, откуда взялось это прозвище- Полпальца? Ведь все пальцы на обеих руках у него в целости и сохранности…


– Говорю тебе,– все старается закончить уже давно начатую мысль мой приятель,– не пыльная работа, и место хорошее. Денег, конечно, мало… А где их сейчас много? Не жили богато- нехуй начинать. Зато на ноги встанешь, оклимаешься. А там дальше сам решишь, куда податься. Тебя везде с руками оторвут- не сомневайся.


Я и не думаю сомневаться- блаженно гляжу на дымящуюся в моей руке сигарету, улыбаюсь.


– Да что ты лыбишься все?!– не выдерживает Полпальца,– молчишь и лыбишься! Я ему дело говорю, а он…


– Можно,– спрашиваю,– я у тебя переночую?


Он замирает, так и не донеся пойманный огурец до рта, с минуту внимательно смотрит на меня, со смесью лёгкого раздражения и удивления во взгляде, потом пожимает плечами.


– Ночуй, не жалко. А насчёт работы-то что? Пойдешь к нам?


– Пойду, Полпальца,– отвечаю я, не переставая улыбаться,– конечно пойду. Куда ж мне теперь ещё?


И после, уже далеко за полночь, я стою у черного окна в небольшой, уютно захламленной комнате, смотрю на сыплющую дождем ночь и одновременно- на отражение, в которым посланный мне небом захмелевший ангел, бормоча себе что-то под нос, устраивает мне лежбище на полу из пледов, простыней, подушек… А затем свет гаснет, и я, заняв свое спальное место, продолжаю улыбаться уже в темноте, дослушивая нечленораздельный монолог, переходящий в сонное сопение:


– Вот так всю жизнь ходишь, ходишь по ахуенно тонкому льду, и все ждёшь, когда провалишься… Правильно ведь говорю, малый, правильно… А работа не пыльная… И место хорошее… А она мне говорит: "ты такой милый!"… А я ей тогда говорю…


…Мне снится поезд, неторопливо, со змеиным шипением подползающий к перрону. Мне снится седой проводник, распахивающий скрипучую вагонную дверь, проверяющий мой билет. Мне снится, как я вхожу, бросаю на полку вещи, сам сажусь на соседнюю, у окна, и поезд трогается, не дожидаясь других пассажиров. Продуваемый всеми ветрами перрон уплывает прочь, а я улыбаюсь, вслушиваясь в перестук колес. Лёгкой дороги, маленький, обманутый жизнью, но ещё больше самим собой, человек. В добрый путь!


Глава 1. Квинты и терции



Я вошёл в гримёрку первым- узкое и длинное помещение, хаотично заставленное вешалками и шкафами, со стенами, завешенными афишами и пёстрыми плакатами, с десятками неряшливо распахнутых и брошенных как попало футляров самых разных форм и размеров, напоминающих исполинские вставные челюсти. Едва я успел пройти вглубь, как следом за мной потекла многоголосая, шумная, чёрно-белая толпа- люди смеялись, люди ругались, люди с усталостью сбрасывали с себя казённые смокинги, белые рубашки, брюки, туфли, и постепенно превращались из безликих функционалов, составляющих общую массу на сцене, в отдельно взятых личностей, таких не похожих друг на друга в жизни. Я едва успел уложить инструмент в футляр, захлопнуть крышку, запереть замки и стянуть с шеи бабочку, как меня уже оттеснили в угол, вжали в стену- каждому здесь полагалось одинаковое, и более чем скромное количество личного пространства. Стараясь не попасть одним локтем в толстый волосатый живот, а другим- в обтянутые синей тканью трусов ягодицы, я выбрался из концертного наряда, водрузил его на вешалку, влез в джинсы.


– Как это мы в девятом номере разойтись умудрились?


– Понятно как- Главный постарался.


– Да это ещё что. Вот вчера третью часть развалили- это было нечто!


Я попытался отыскать взглядом футболку и сумку- не вышло.


– Когда же этот гном уже махать научится?


– А что, можно подумать, другие лучше машут.


– Ну знаешь, есть и получше.


– Есть. Да не про нашу честь.


Футболка обнаружилась под ворохом ничейных рубашек, некогда белых, а теперь серых и грязных, лежащих в этом углу, наверное, испокон веков.


– Мужики, кто на водку в поездку скидываться будет?


Это Февраль. Он же Гена, он же Геннадий Андреевич Февральский, бессменный концертмейстер группы вторых скрипок. Он женат, имеет двоих детей и трёхкомнатную квартиру где-то на окраине города, в свободное от семьи и работы время пьет, временами рыбачит и частенько вслух размышляет о несовершенстве мироздания. Его ценят и любят. Впрочем, как и каждого здесь, за исключением разве что меня, да и то лишь потому, что ещё толком не успели влюбиться и оценить.


– Скинуться, конечно, надо, но аванс только послезавтра…


– Я долг Пашке отдать обещал… Давай на следующей неделе?


– Что за водка-то хоть?


– Водка что надо,– важно заявляет Февраль, почесывая ляжку- подруга тещи с ликероводочного большую скидку сделать обещала.


– Не палёнка?


– Сам ты палёнка.


– Смотри, пол оркестра потравишь ведь…


– А сколько брать будем?


– Ну,– Февраль нахмурился, производя в уме не доступные простым смертным расчеты- литров двенадцать, думаю, точно надо.


Я вздрогнул и ошарашено замер, так и не дотянувшись до футболки. Нет, не то чтобы меня каким-то особенным образом поразило услышанное, да и чужой алкоголизм, так же, как и свой собственный, уже давно стал чем-то обыденным, само собой разумеющимся, но масштабы, господа… Масштабы до сих пор вызывали у меня уважение и благоговейный трепет.


– Это на сколько нам?


– Смотри,– с готовностью принялся объяснять Февраль,– два дня туда, так? Два дня там, так? И два дня назад.


– А как повезем?


– Я все уже придумал. Заливаем в канистры, отдаем их водителям. Кто на границе к водительским канистрам придерется?


– А если всё-таки найдут? Жалко будет…


– Кто не рискует, тот не пьет, мужики. А мы будем.


Я надеваю кеды, ежесекундно пожимая протянутые руки пробираюсь к выходу, с облегчением выскальзываю в коридор… и сталкиваюсь нос к носу с Полпальцем- он всегда приходит в гримёрку последним и чуть погодя, когда многие уже успели переодеться и уйти, ибо его аристократичная натура не терпит спешки, суеты и потной, душной сутолоки.


– Ну как, малый?


Я быстро пожимаю плечами, хмурюсь, оттопыриваю нижнюю губу и киваю, оставив интерпретацию этой пантомимы на совести его воображения.


– Ничего, малый, бывает!


Полпальца был главным символом, главной духовной скрепой виолончельной группы, о нем ходили разные слухи, обильно распускаемые обожателями и ненавистниками. Не высокий, тучный, он больше всего напоминал сытого, гордого и хитрого кота, в особенности когда важно прохаживался по закулисью, щуря глаза, на дне которых никогда не тухли озорные огоньки. Полпальца не признавал ни одного представителя местной оркестровой власти, и клал внушительных размеров детородный орган на любые обязанности, что не мешало ему на корню пресекать даже самые незначительные посягательства на свои права. Однако, он обладал каким-то иррациональным, сверхъестественным талантом влиять на группу, окутывая всех своим странным, бунтарским обаянием, приумножая авторитет своей персоны не благодаря, а вопреки любым обстоятельствам. Полпальца не был, и никогда не стремился стать концертмейстером, предпочитая роль серого кардинала- ему было лень нести тяжёлый крест ответственности, ему нравилось наблюдать со стороны, как наблюдает монарх за своим народом, или проповедник за своей паствой.


Я пожал Полпальцу руку и заспешил к выходу, однако, дорогу мне преградил наш вездесущий инспектор.


– Вы в ведомостях расписывались?


– Расписывался,– отвечаю.


– В каких?


– Во всех.


– Когда?


– Позавчера, вчера, и сегодня два раза.


– Распишитесь ещё раз. Лишним не будет.


Я покорно поставил автограф на протянутом мне бланке, пробормотал:


– В последнее время я расписываюсь больше, чем работаю.


– А вот это вы зря,– наставительно изрёк он,– работать нужно больше и усерднее!


Киваю уже находу, и почти бегу, чтобы не встретить ещё кого-нибудь. Инспектор наш, в сущности, мужик неплохой. Неплохой ровно настолько, насколько может быть неплохим пастуший пёс, следящий, чтобы стадо овец паслось в специально отведённом для этого месте. Его никто не уважает и уж тем более никто не боится, но дисциплину при нем, из вежливости, стараются соблюдать. А больше, в общем-то, ему ничего и не надо. Иногда, правда, нашего инспектора посещают странные идеи революционного характера- к примеру, однажды он вознамерился ввести в оркестре сухой закон. То есть пить возбранялось как до, так и после работы. Тем, кого на протяжении месяца не уличали в пьянстве, даже полагалась небольшая премия. Однако отчего-то столь смелая попытка наставить коллектив на путь истины не увенчалась успехом, и наш инспектор ограничился тем, что взялся с удвоенным рвением следить за соблюдением трезвости хотя бы в рабочее время. Впрочем, даже это не всегда хорошо ему удавалось, ибо коллеги мои отличались находчивостью и фантазией. Помню, как вознамерился он взять, так сказать, споличным Полпальца- все знали, что духовная скрепа виолончельной группы регулярно грешит на рабочем месте, то есть в нашей скромной столовой, и не только. Надо сказать, что там действительно совершенно законно продавался алкоголь всех сортов, вроде бы как для тех случаев, если в буфет вздумает неожиданно нагрянуть большое начальство. Несколько дней инспектор тенью следовал за Полпальцем всюду, и когда нашему серому кардиналу это наскучило, он придумал такую штуку- пришел в антракте в буфет, и говорит:


– Настенька, ненаглядная моя, плесни-ка мне стаканчик минералочки, а то глотка пересохла.


Инспектор, разумеется, уже тут как тут. Настя, наша буфетчица, протягивает полный стакан.


– Ну, как служба?– интересуется Полпальца, опустошив стакан наполовину.


Инспектор пожимает плечами, будто бы невзначай подходит ближе, принюхивается. Нет, не пахнет. А чем минералка-то пахнуть может? Полпальца допивает, и вновь просит:


– Настенька, солнце, налей ещё.


Раздосадованный инспектор отходит, садится за свободный столик, и продолжает свое наблюдение уже оттуда. А Полпальца выпивает второй стакан, по Гагарински машет рукой и покидает буфет. Позже, правда, разнесется слух о том, что Полпальца, выходя с остальными музыкантами на второе отделение, споткнулся о ковровую складку, и, взволнованно матерясь, вывалился на сцену, увлекая за собой находящуюся рядом скрипачку, которую он вроде бы по-дружески приобнимал за талию. Злые языки расскажут и о том, что будто бы была у Полпальца с буфетчицей какая-то особая договоренность по поводу некоего второго стакана. Кто-то даже, заговорщицки подмигнув, сообщит, что от Полпальца ПАХЛО… Да только кто ж слухам-то верит? Главное что и Полпальца, и скрипачка остались целы, второе отделение того концерта прошло ещё лучше, чем первое, зрители аплодировали стоя, а инспектор плюнул на свою слежку и занялся другими делами.


Но что-то мы отвлеклись.


Я вышел на улицу, поежился, уже неспеша добрел до курилки, где стояли несколько человек, покопался в карманах, извлёк пачку и зажигалку.


– И этот гол на предпоследней минуте- ну просто загляденье!– донёсся до меня обрывок беседы.


– Да ну, скучная игра. Нападающий у них- полный лох. Как только мяч получает- сразу выпендриваться начинает, а как до удара по воротам доходит- мажет безбожно. Я этого, если честно, вообще не понимаю. Ну как? Ты в футбол с детства играешь, это твоя работа, так неужели за столько лет ты по воротам попадать не научился с такого-то расстояния?


– Ну, знаешь, ты тоже на валторне уже столько лет играешь, и, вроде бы, все не плохо, а иногда, бывает, как пёрнешь мимо кассы – аж люстра в зале затрясется, и у дирижера все волосы на яйцах поседеют!


– Это верно, бывает.


Вот сбегает с крыльца и спешит к своей машине низенький, пухленький мужичек в дорогом пальто , с вечной гримасой "в каком же дерьме я вынужден копаться" на лице- когда он проносится мимо курилки, все отворачиваются, делают вид, что увлечены беседой, чтобы ни дай бог не попрощаться, не протянуть руки. Это- наш главный дирижёр. Он же- просто Главный. Он же блядский карлик, ебучий гном, он же Черномор, он же Бибигон, крыса, картавый хоббит, он же рождественский эльф, он же безрукий инвалид, засраный лилипут, и так далее. Вне зависимости от пола, возраста, идеологии, политических и религиозных взглядов, его ненавидят все, и эта коллективная ненависть сближает самых разных людей, как сближает, например, война или стихийное бедствие. И, стоит отдать ему должное, Главный делает всё, чтобы черное пламя этой ненависти никогда не затухало. Впрочем, особенно стараться для этого ему и не нужно- он бездарен, хамоват, трусоват, ленив, алчен, тщеславен, его запасы подлости и самодурства неисчерпаемы.


Тем временем ко мне подходит Шура Дмитров, спрашивает своим тихим, мягким голосом:


– Ты едешь?


Я киваю, тушу сигарету. С Шурой мы живём в одном доме, и иногда он подвозит меня на машине. Шура кларнетист, а по совместительству ещё и буддист, что мне, не скрою, крайне импонирует. Он тихий, славный и добрый малый, с философскими, хоть и несколько печальными взглядами на жизнь.Он никогда и никому не делал зла, всегда был вежлив, чуток и немного грустен, имел семью, редко пил и стоически переносил все тяготы бытия. Когда-то давно Шура работал в народном оркестре, где подлые и недалекие люди сыграли с ним злую шутку. Случилось примерно следующее- в одном из номеров концерта весь оркестр посреди разудалой плясовой должен был прокричать:" Барыня, барыня! Барыня-сударыня!", или что-то вроде этого. Один из коллег Шуры отличался весьма тонким чувством юмора, и, желая продемонстрировать свой талант, убедил его, что кричать нужно совсем в другом произведении. Ничего не подозревающий Шура поддался на провокацию, и в самом тихом моменте, не обращая внимания на тоскливые переливы балалаек и домр, рявкнул, не жалея связок: "Барыня, барыня!", после чего так расстроился, что до конца концерта не смог извлечь из кларнета ни одной ноты. Спустя неделю он тихо и незаметно уволился, ни с кем не сводя счёты, не затаив обиды, и обрёл пристанище у нас, где к нему все относятся, как святому. А может быть даже и ещё лучше.


Мы молча дошли до стоянки, сели в его машину, и ещё несколько минут не могли выехать, дожидаясь, пока иссякнет поток разъезжающейся по домам публики.


– Я вам весь вечер в дудку дудел, а вы теперь даже пропустить не можете,– бормотал Шура не с раздражением даже, а с какой-то детской обидой в голосе.


– Козлы неблагодарные,– подтвердил я,– хотя, они ведь не знают, что это именно ты им в дудку дудел.


– Не знают,– согласился Шура, выруливая, наконец, на шоссе,– а если бы даже и знали – все равно бы не пропустили…


Мы мчимся по ночному проспекту, мимо мелькают улицы и площади, щедро залитые электрическим светом. Я слушаю монолог Шуры о том, что клаксон его автомобиля раньше выдавал чистую квинту, и Шура этим очень гордился, а теперь сигналит какой-то отвратительной малой терцией, и в ближайшие выходные это нужно непременно исправить. Я улыбаюсь и время от времени киваю, думая о том, что вот сейчас этот блаженный доберется до дома, запрет машину, поднимется на свой этаж, войдёт в квартиру… Там его встретит жена, накормит ужином, и пока он будет есть, она станет рассказывать что-нибудь об успехах детей, или о том, как прошел ее день… А я приду к себе, без особого желания, скорее по привычке, выпью, лягу на диван не раздеваясь, накроюсь пледом.


Все мы такие разные, одинокие и не очень, счастливые и несчастные… Но по необходимости становимся одним целым, единым живым организмом, с его сердцем, печенью, лёгкими, жгутами артерий. Мы становимся этим организмом, и дарим, дарим, дарим людям счастье, почти бескорыстно, не получая от них ничего взамен. Возможно, именно благодаря нам кто-то сегодня не повесится, не шагнет в окно, не изменит жене, навестит пожилых родителей… По крайней мере очень хочется верить в это. Или во что-то ещё. Лишь бы не оставаться наедине с мыслью об абсолютной ненужности – себя самого и своего ремесла, которому ты отдался целиком, однажды и навсегда. Мы топим такие мысли в алкоголе, забиваем их все новыми и новыми дозами никотина, сбегаем от них к, в общем-то, ненужным нам женщинам и мужчинам, душим их содержанием прочитанных книг и просмотренных телепередач. Каждый ведёт эту войну, как умеет, и каждый по-своему прав в выборе оружия.


А остальное- и в этом Шура, конечно же, прав- не имеет особого значения, ибо никакие ухабы и рытвины на жизненном пути не могут по своей значимости конкурировать с клаксоном, выдающим малую терцию вместо чистой квинты.


Глава 2. Каминные спички.




Музыка редко заканчивается в тебе просто так, будто по щелчку невидимого тумблера- вот ещё несколько минут назад ты находился в ней, производил ее и был ей самой, и вдруг все это кончилось с последней нотой, с последним аккордом, кончилось за миг до того, как зал громыхнул аплодисментами. Нет, так не бывает почти никогда. Музыка продолжает бродить по артериям, она заражает мозг невыносимой чесоткой, оназвучит в чулане твоего черепа, ее ритмы подстраиваются под твое сердцебиение. Образы, поднятые ей с илистого дна памяти, или слепленные из мягкой глины воображения, вертятся перед глазами даже тогда, когда ты стоишь, привалившись к столбу у автобусной остановки, или куришь у подъезда своего дома, или ковыряешь вилкой ужин. Даже когда ты тушишь свет, ложишься в постель и закрываешь глаза- музыка звучит под кожей, и стая потревоженных ею пестрых эмоций все кружит в тебе, заставляя елозить по простыне, ворочаясь с боку на бок, в тщетных попытках уснуть. Если не научишься глушить ее, рано или поздно проснешься в комнате со стенами, обшитыми мягкой тканью, и усталая некрасивая медсестра будет протягивать тебе горсть разноцветных таблеток и стакан воды.


Мы сидим за столом у окна, изредка по очереди вглядываясь в сырую темноту осенней ночи, а буфетчица Настенька носит нам холодное пиво, не забывая убирать пустые бутылки, и каждый раз мы искренне благодарим ее, предлагаем присесть с нами, но она делает строгий вид, качает головой и грозит пальцем. Мы смеемся. Нам хорошо. Мы глушим музыку внутри подручными средствами.


– Ничего, пообвыкнешься,– хлопнув меня по плечу, говорит Сергей Анатольевич, один из наших ветеранов сцены,– я когда-то ведь как и ты пришел. Зелёный был, неопытный. На первой валторне сидел, перед каждым концертом от страха трясся. А сейчас глянь- лет тридцать прошло, и куда, спрашивается, то волнение делось? Всего повидал, ничем не удивишь. Матёрый, понимаешь, волк…


– Анатольич,– весело перебивает его Февраль,– так ты ведь уже давно не на первой, а на третьей валторне сидишь. Ты, Анатольич, наша самая бесстрашная третья валторна!


– Правильно, третья,– слегка погрустнев, соглашается ветеран сцены,– ну так меня и перевели на третью исключительно по выслуге лет. Вредно, говорят, в вашем возрасте, Сергей Анатольевич, волноваться. Молодые пусть волнуются. А было время…


Февраль на несколько секунд присасывается к бутылочному горлышку, кадык на его шее работает, как насосный поршень.


– Настенька, принеси-ка ещё бутылочку,– просит Валерка Прохоров, наш бессменный литаврист,– очень уж мне первая понравилась.


Настенька со смехом удовлетворяет просьбу.


Валерка пухленький, лысый, румяный, чрезвычайно энергичный и потрясающе смешной – где бы он ни появлялся, всюду, спустя несколько секунд, звучит чей-то хохот. Кажется, знает он обо всем на свете, может поддержать любой разговор в любой компании, но главным его талантом остается умение смешить. Это выходит у Валерки как-то само собой- любое его действие, любая фраза, любое слово смешит уже само по себе. Даже когда он молчит, окружающие люди отчего-то не могут сдержать улыбки. Всегда и везде Валерка званый гость, без его участия не обходится ни одна оркестровая попойка.


– Спасибо, родимая,– благодарит он буфетчицу, и все мы смеемся, хотя, казалось бы, с чего?


– Валерка,– оторвавшись, наконец, от бутылки, задумчиво говорит Февраль,– а о женитьбе ещё не думал?


– Не. А на что мне жена?


– Ну, любить и обожать тебя будет.


– Да ну ее.


И опять-таки все смеются.


Я тоже смеюсь. Музыка внутри уже почти не слышна, значит я уже почти нормальный человек, и скоро можно будет выдвигаться в сторону дома.


– А вот Настьку бы нашу что, тоже в жены не взял бы?– не отстаёт Февраль.


– Настьку-то?– Валерка расплывается в очаровательной улыбке,– Настьку бы взял. Только она не пойдет.


– И не надо,– подключается к беседе уже захмелевший ветеран сцены,– Валере нужна супруга постарше. Опытная, понимаете? Серьезная, правильная…


– Постарше?– Валерка на секунду задумывается,– а что, постарше – это то, что надо! Главное, что б пенсия хорошая была!


И снова все мы смеемся.


Когда глушишь музыку внутри себя, главное- не увлечься, не упустить тот момент, когда последний отзвук ее уснул где-то на стыке мыслей и чувств. Иначе рискуешь продолжить глушить, только уже не музыку, а самого себя, будто забивая беспомощную, не умеющую оказать сопротивления душу.


Беседа за столом перетекает в свое привычное русло.


– А я смотрю на Главного, и думаю- покажет он вступление, или не покажет? Не показал. Ну, мы и не сыграли, естественно!


– Правильно. Он никому не показал, кстати.


– Конечно правильно! Первое правило тромбонов, да и всей меди- ты не будешь играть, если какая-то хуйня вокруг происходит! Ибо сказано- не навреди!


Как-то совсем незаметно пиво на столе подменили на водку, но все сделали вид, что подмены не заметили. Я уже собрался было идти, даже снял со спинки стула пальто, но тут ко мне почти вплотную придвинулся Февраль.


– Возьми,– говорит,– подарок тебе от меня символический.


И протягивает длинный и узкий спичечный коробок.


– Что это?– спрашиваю.


– Спички для камина.


– И зачем они мне?


Какое-то время Февраль смотрит на меня с искренним недоумением, будто бы уже не раз бывал на моей загородной вилле и самолично разжигал там камин. Потом, все же, снизошёл до уровня моего мелкокалиберного интеллекта, и пояснил:


– Ну, мне они вообще не нужны, понимаешь? А тебе пригодятся. Говорят, от них прикуривать удобнее.


Я сделал вид, что это сомнительное утверждение меня вполне удовлетворило, и сунул коробок диковинных спичек в карман. Тем временем, за столом все уже пили водку, и говорили, как водится, на вечные темы – со дня сегодняшнего съехали на день вчерашний, затем ещё дальше, и ещё, пока не оказались в том далёком и бесконечно прекрасном прошлом, о котором даже ветеран сцены знал лишь по рассказам старших коллег, случайно подслушанным в дни его желторотой молодости. Я уже и сам пил водку, жадно впитывая истории о дирижерах от бога, о гастролях с заоблачными гонорарами и королевскими условиями, о Настоящих Личностях, которых теперь в оркестре почти не осталось- так, должно быть, деревенские дети, усевшись на лавки, забравшись на печи, слушали, разинув рты, бродячего старца-сказителя. И с каждой новой рюмкой все больше верилось, что сахар действительно в те времена был слаще, и солнце светило как-то совсем иначе. Время от времени, прерываясь на самом интересном месте очередной былины, от Настеньки требовали добавки, и та, пребывая в весёлом негодовании, всё-таки удовлетворяла просьбы изрядно захмелевшей богемы, грозясь, что на этом уж точно все. Разумеется, всерьез ее угрозы никто не воспринимал.


Вдоволь насытившись преданиями глубокой старины, взгляды наши устремились в зыбкое и туманное будущее. Несмотря на вялые протесты Настеньки, все как-то одновременно закурили- буфет заполнили тяжёлые клубы табачного дыма. Принялись пророчествовать- задумчиво и не громко, стряхивая пепел в пустые рюмки и блюдца. Предсказывали, как это водится, невозможную, но такую желанную смену Главного, повышение зарплат, гастроли в теплые края, и, конечно, смену поколений. Февраль мельком глянув на часы, предпринял смелую попытку подняться из-за стола, пошатнулся, и сел на место. Ветеран сцены, прижав к уху телефон, объяснялся с женой, трудолюбиво выговаривая длинные и сложные слова, но буксуя на простых и коротких, из-за чего легенда о том, что он застрял в нашем лифте и два часа не мог из него выбраться, а выбравшись, писал в дирекции некую объяснительную, трещала по швам. После, уже отложив телефон, он ещё некоторое время горестно вздыхал, и всеми силами оттягивал момент своего ухода, пока кто-то не вызвал ему такси.


– Анатольич, бедняга,– посочувствовал Февраль,– он и так у жены своей был на испытательном сроке, а теперь уж точно все, пиши пропало.


– Что, думаешь, она уйдет от него?


– Хуже. Приговорит к исправительным работам.


– За что ж она его так?


– А ты не знаешь?– Валерка, уже начавший было клевать носом, оживился,– поехали они с женой этой осенью картошку копать. Приезжают на поле, глядь- а картошки нет! Голая земля! Какой-то злодей в их отсутствие всю картошку выкопал! Ну, жена давай сокрушаться, мол, что ж это делается, и до чего дожили. Анатольич тоже сокрушается, да ещё громче. Эх, говорит, попался бы мне этот гад, я б ему ого-го! Он бы у меня эге-ге!


– Ну, и дальше что?


– А что дальше? Делать нечего- поехали домой. Жена уже вроде как успокоилась, а Анатольич все никак не уймется, и продолжает, мол, да где это видано, да как это понимать.


Валерка сделал паузу, долил остатки из рюмки в гортань. Все ждали, никто не смел поторопить рассказчика.


– А потом, уж и не знаю, как, но выяснилось, что картошки этой там не было и в помине. Никто ее не сажал, а просто прошлой весной Анатольич с Полпальцем на поле это бухать ездили. Мы, говорят, сами поедем да посадим. Чего, говорят, тебе жена с нами спину гнуть. Мужики справятся!


Грохнул дружный хохот.


Я потряс головой, стараясь разогнать таким образом сгустившиеся там тяжёлые тучи. Не вышло. Буфет уже давно плавал из стороны в сторону, как картинка на экране старого, не отстроенного телевизора, в ушах нарастал таинственный звон, чем-то напоминающий колокольный. Помню, как я неловко поднялся, побрел к выходу, по дороге стараясь поместить руки в рукава пальто, как столкнулся в дверях с Шурой, который, судя по виду, тоже уже слышал колокольный звон. Я похлопал его по плечу, невнятно пообещал:


– Все будет хорошо, Шурка.


– Хорошо-то все, конечно, будет,– спотыкаясь на каждом слове, ответил он,– только смысла от этого не прибавится.


Как добрался домой- не помню. Кажется, в ногу со мной брела зябкая осенняя ночь, и фонари пялились своими хищными желтыми зрачками из каждой лужи. "Может быть, идти домой- не самое лучшее решение?– вроде бы думал я о чем-то подобном,– может быть правильнее лечь на этом асфальте и умереть? Как бы это было созвучно всему тому, что вокруг…"


Отчётливо помню, как долго ворочал ключами в замке, как потом, уже попав в квартиру, не раздеваясь побрел на кухню, в надежде отыскать там пищу, которой, естественно, не нашлось. Помню, как водрузил на плиту кастрюлю, наполненную водой, как с пятой попытки разжёг под ней горелку, как сел на стул, на мгновение прикрыл глаза, а когда открыл их вновь, вода в кастрюле уже кипела.


– Нужно поесть,– бормотал я, как заклинание,– вот сейчас я поем, и все сразу пройдет, все кончится.


Помню, как щедро сыпал в кастрюлю макароны, приговаривая:


– Сыпь побольше, побольше, чтобы наесться, чтобы обязательно лечь спать сытым и счастливым!


Я помешивал макароны столовым ножом, случайно попавшимся под руку, и раскачивался сам, словно бы и меня помешивал кто-то невидимый и всесильный, дабы я не пристал к стенкам своего трехкомнатного обиталища кастрюльного типа, не слипся со столом, стулом, холодильником, плитой и стенами. Однако, макароны, как назло, попались строптивые, и упорно не желали вариться, тем самым посягая на мое сытое и счастливое будущее.


– Ух, суки!– возмущенный их дерзостью, прошипел я, и сыпанул в кастрюлю ещё.


Теперь я помешивал свой будущий ужин в два раза усерднее и агрессивнее- из кастрюли с шипением стала выплескиваться вода. Бормоча витиеватые проклятия в адрес отечественной пищевой промышленности, я время от времени тыкал в макароны ножом, проверяя степень их готовности, и тихо постанывал от голода и разочарования.


Не знаю, в какой момент ночи я всё-таки отчаялся, выключил плиту, спотыкаясь добрался до своей комнаты. Стягивая с себя одежду, я продолжал шепотом сокрушаться:


– Бракованные макароны… Ну это ж надо… Подумать только- бракованные макароны! Нонсенс! Паноптикум, мать твою!


Потом, спустя семь или восемь часов нервного и душного сна, я встану, в одних трусах доковыляю сначала до ванны, чтобы плеснуть в оплывшее лицо холодной водой, а затем и до кухни, где буду минут пять с видом уставшего от жизни мыслителя стоять над кастрюлей, так и оставленной мной вчера на плите, и смотреть на плавающие в ней каминные спички…


Но это будет потом. Где-то совсем в другой вселенной. А сейчас я просто закрою глаза, и, несмотря ни на что, усну.


Глава 3. Не пилот.



В свой вполне заслуженный выходной, уже третий подряд, я с самого утра бесцельно шатался по пустой квартире, в поисках подходящего для такого прекрасного дня занятия. Раза два или три забредал на кухню, пил воду, смотрел в окно, возвращался в комнату, рассеянно переключал телевизионные каналы, листал какие-то книги, выдергивая первые попавшиеся предложения то из одной, то из другой, и вновь шел на кухню. Вместе со мной, шаркая и крехтя, по квартире шаталась хромая, горбатая и крайне недружелюбная совесть.


– Займись делом,– шамкала она своим мерзким беззубым ртом.


– Отстань,– огрызался я.


– Посмотри, на кого ты стал похож,– не унималась она,– любовь похерил, талант пропил, а денег как не было, так и нет.


– Отстань, говорят тебе!


– Ты всегда был раздолбаем, но с честью и достоинством. А теперь превратился в унылое серое чмо.


Вместо привычного для таких ситуаций матерного ответа, я оделся, обулся, вышел на лестничную клетку, запер дверь, и, с лёгкой стремительностью сбежав по ступеням, толкнув тяжёлую подъездную дверь, направился в ближайший магазин. " Должен же порядочный, уважающий себя человек иногда ходить в магазин?– думал я находу, напевая себе под нос что-то беззаботно мажорное,– и не в круглосуточный посреди ночи за добавкой или сигаретами, а, как и положено, за продуктами и прочими необходимыми для нормального, среднестатистического существования вещами". Мне было приятно осознавать, что, наконец, нашел правильное и хорошее дело- значит, найдутся и ещё. Выходной ведь! Столько можно всего полезного и правильного сделать!


Однако, войдя в магазин, я в растерянности замер, словно бы оглушенный пёстрым товарным изобилием. Мимо меня, неодобрительно косясь, скользили целеустремлённые хмурые люди, уверенно берущие что-то то с одной, то с другой полки, ибо, как и подобает взрослым и здоровым особям их вида, они шли сюда не просто из желания привнести в свой день правильности и полезности, а за вполне конкретными вещами, то есть по необходимости. Я же все стоял и горестно задавался вопросом- как определиться, чего хочешь в жизни, если не можешь решить даже, что тебе нужно в продуктовом? Ко мне подошла молодая девушка в униформе обслуживающего персонала, и недружелюбно осведомилась, не нужна ли мне помощь, от чего я окончательно стушевался, занервничал, схватил с первой попавшейся полки пару носков, суетливо расплатился на кассе, и побежал домой, чувствуя себя трусливым солдатом, дезертировавшим с поля боя.


А дома, разумеется, уже поджидала, сидя на пороге, ехидная старуха совесть.


В общем, после длительных душевных терзаний, я поехал на работу- заниматься. Добравшись же, долго курил у входа, обсуждая с каждым проходящим мимо коллегой последние новости, потом пил кофе в буфете, улыбаясь Настеньке и обсуждая с ней тяжёлые погодные условия наших широт, и лишь после этого дошел до гримёрки, разложил инструмент и принялся извлекать из него разнообразные звуки, долгое время ленясь приступить к работе над каким-нибудь серьезным и сложным произведением.


Дверь скрипнула, в гримёрку вошла Тамара- крупногабаритная дама того самого, изумительного возраста, маленькие радости которого ограничиваются удачной покупкой свинины, прополкой дачных грядок под задушевные завывания радиоприемника, и громогласным порицанием целующейся в общественном транспорте молодежи. Возможно, ее бы давно уже списали в тираж, если бы не боялись мятежа стада таких же, вроде бы борозды не портящих, но и давно уже особой пользы не приносящих старых кляч. Их терпели по привычке, как терпят наличие в доме какой-нибудь доисторической мебели, передающейся по наследству. Выкинуть ее- значит выказать свое приступное неуважение к семейному прошлому.


Я продолжал играть, а Тамара, грузно приземлившись на ближайший стул, принялась громко сопеть, вздыхать, кашлять, шумно рыться в своих многочисленных пакетах.


– Ой, голова!– вдруг особенно громко возопила она, и я всё-таки вынужден был прерваться.


– Что с вами, Тамара Васильевна?– осторожно осведомился я.


– Давление…– простонала старая ведьма, закатив глаза и прижав ко лбу ладонь,– виски ломит так, что мамочки родные!


– Так шли бы вы, Тамара Васильевна, домой?– со всей любезностью, на которую был способен, предложил я,– по дороге в поликлинику зайдёте, давление померяете…


– Да как же пойду?– она горестно всплеснула руками,– а кто ж работать за меня будет?


Дело явственно запахло керосином, на мой выходной надвинулась тревожная тень какой-то чудовищной по своим масштабам подлости.


– Не бережете вы себя совсем, Тамара Васильевна,– скороговоркой забормотал я, отложив виолончель и медленно двинувшись к дверям,– с давлением не шутят, вы же понимаете…


Проклятая паучиха, видимо почувствовав, что жертва пытается выбраться из сетей, вытянула свои толстые, туго обтянутые чулками ноги, перегородив ими выход.


– Вот так работаешь, работаешь, людям добро делаешь, а как беда придет, так никто руку помощи-то и не протянет,– ненатурально всхлипнула она, пытливо шаря по мне внимательным и плотоядным взглядом,– ничего страшного- поработаю. Даст бог- не помру… Ах!


В это последнее "Ах" было вложено столько глубинной боли, вызванной людской черствостью и тотальным непониманием, что прослезился бы даже камень, но я был тверд духом и вооружен спасительным цинизмом, иными словами, был почти неуязвим. И все же…


– Теперь и в сердце вот что-то закололо…


А заметив, что жертве уже никуда не деться, паучиха ринулась в атаку:


– Слушай, может подменишь меня сегодня? Ты же свободен?


– Но я даже не репетировал…


– Да что там репетировать? Концерт рядовой, играть нечего. А я бы хоть к врачу сходила. Выручишь, а?


Я никогда не переводил старушек через дорогу, редко подавал руку дамам, выходящим из общественного транспорта, часто позволял себе саркастические ремарки в адрес окружающих меня людей, не раз, и без всяких угрызений совести, извлекал для себя пользу из чужой беды- возможно, поэтому многие считают меня нехорошим человеком. Не злым, не корыстным, даже не безразличным, а именно что нехорошим. Наверное, это понятие объединяет в себе как вышеперечисленные, так и оставшиеся между строк пороки. Мои родители, насколько я помню, никогда не употребляли этого словосочетания, видимо желая привить мне с детства сомнение в существовании надёжной, нерушимой границы между хорошим и плохим, добрым и злым, правильным и не правильным, зато от чужих людей я слышал регулярно: "посмотри, вот это- хорошая тетя, а вот это- нехороший дядя". Однажды услышал от родной бабушки, когда мы возвращались с прогулки теплым летним вечером:


– Видишь, вон там, на лавке, сидит нехороший человек.


Я изо всех сил попытался разглядеть в темноте детали сидящей на скамейке фигуры, безобидно дымящей сигаретой, время от времени подносящей ко рту бутылку и совершенно не интересовавшейся окружающим миром- разглядеть не удалось. А спустя двадцать лет я сам буду сидеть, зябко ежась, на какой-нибудь лавке у детской площадки, курить и глотать крепкое спиртное в гордом одиночестве, стремительно теряя всякую связь с миром внешним, и напряженно прислушиваясь к миру внутреннему- кто-то покажет на меня пальцем и сообщит наивному чаду: "видишь, вон сидит нехороший человек". В сущности, этот кто-то будет прав. Но иногда всё-таки хочется, чтобы любили, гордились, ставили в пример… Иногда просто тянет побыть хорошим человеком- не долго, до первого крупного разочарования.


 А хорошим людям по статусу положено совершать хорошие, правильные деяния.


– Хорошо, – сказал я, переборов тяжёлый, в меру страдальческий вздох,– поработаю сегодня за вас. Вы, главное, поправляйтесь.


Старой ведьме в миг полегчало- она резво подскочила ко мне, крепко обняла, обдав тошнотворной волной приторно сладких духов, горячо и щедро благодарила, пока собирала свои многочисленные пакеты и авоськи, а затем черезчур торопливо покинула гримерку- видимо, побоялась, что я передумаю.



***


Чем меньше времени оставалось до концерта, тем сильнее крепло во мне предчувствие неотвратимо надвигающейся катастрофы. Все коллеги, которых я встречал, были мрачными, напряжёнными, и больше всего напоминали приговоренных к расстрелу в день казни. На курилке Анатольич заговорщицким шепотом сообщил мне:


– Есть все основания полагать, что до конца сегодня не дойдем.


– В каком смысле?


– В самом прямом- развалимся посреди симфонии, да так, что костей не соберём.


Февраль, с которым я столкнулся в коридоре, выразился более туманно и кратко:


– Ебись оно все троекратно.


И лишь Шура, пойманный мной в буфете за руку, дал некоторые разъяснения относительно всеобщей паники, стремительно переходящей в глухую тоску и стоическую обречённость коров на бойне.


– Ты пойми,– говорил Шура,– за три дня до концерта пришел приказ от большого начальства- во что бы то ни стало добавить в программу симфонию, прежде нами не игранную. Вначале все подумали- ерунда, ничего страшного. За три репетиции сделаем, не впервой ведь. После первой репетиции стало ясно- дохлый номер. Вторая репетиция отменилась- Главный пропал. Потом выяснилось, что он то ли ногу сломал, то ли почки простудил, в общем что-то в этом духе- стало быть, жопу свою прикрыл, в говне не замарался. На третью репетицию махать его ассистент пришел- молодой, зелёный, руки трясутся, глаза бегают… Короче – совсем беда. Как выплывать будем- не представляю.


Ещё ничего толком не понимая, я вернулся в гримерку, где перед зеркалом уже стоял одетый в концертную форму Полпальца, придирчиво вглядываясь в собственное отражение. Увидев меня, он деловито осведомился:


– Ты что забыл тут, малый?


Я сбивчиво объяснил ему ситуацию с Тамарой. Полпальца присвистнул.


– Попал ты, малый. Капитально попал. Пошел по ахуенно тонкому льду. Тамара должна была сегодня концертмейстера нашего заменять- он, сука, на больничном. А теперь, значит, концертмейстер у нас ты. Понял, чем пахнет?


Я понял, и с размаху сел на удачно оказавшийся рядом стул. Сердце забилось часто-часто, ноги и руки одеревенели, в голове кто-то мгновенно навёл генеральную уборку, не оставив ни одной мысли и выключив свет.


В том, что происходило дальше, я словно бы и не участвовал, а так, как будто смотрел не слишком увлекательное кино с самим собой в главной роли, и отчего-то ленился переключить канал- вот я выхожу на сцену, вот сажусь во главе группы (руки трясутся, ладони потеют, в горле застрял исполинских размеров ком), вот выходит дирижёр (бледный, как покойник, с глазами засушенной рыбы), вот он поднимает руки…




***



Первой в бездну рухнула медь- просчитались, и как-то сиротливо, стеснительно пёрнули не туда валторны, попытались исправить положение, пёрнули снова, и снова не туда, после чего заглохли окончательно, видимо отчаявшись и умыв руки. В образовавшийся вакуум попробовал было влезть одинокий тромбон, коротко возопив умирающим слоном, однако, не почувствовав поддержки, почти сразу ретировался. Рыкнула туба, невпопад взвизгнули трубы, отчего струнная группа окончательно потерялась в пространстве и времени- пока первые пульты еще продолжали имитацию бурной деятельности, последние уже нежно поглаживали смычками воздух в сантиметре от струн. Дирижёр давно перестал отрывать свой печальный взгляд от партитуры, не переставая, однако, что-то деловито отмахивать и едва успевая утирать с белого, как мел, лба обильно струящийся пот. Тем не менее, симфония продолжала звучать, пусть и в несколько деформированном виде – лица у публики в зале были сплошь одухотворёнными и задумчивыми.


– Сто двадцать семь,– отчётливо произнес дирижёр номер такта, в котором мы, по его смелым прогнозам, уже должны были оказаться.


Идиот. Разве может остановить сошедший с рельс и несущийся под откос горящий товарняк человек, стоящий на его пути и бешено размахивающий руками?


Звучащая музыка все больше напоминала жуткий, многоголосый вой грешников в адских котлах. Громыхнули литавры, лязгнули тарелки, заныли кларнеты и фаготы в какой-то неопределенной, зыбкой тональности. Скрипки разродились долгим, пышным и траурным аккордом, альты несколько раз огрызнулись хищными трелями, внеся в общий хаос свою унцию безумия.


Полпальца, сидящий рядом со мной, лихорадочно перелистывающий страницы и уже давно не громко матерящийся в слух, выдал вдруг особенно тревожную нецензурную тираду, указав на несколько стремительно приближающихся строчек нотного стана- впереди дожидалось своего часа виолончельное соло. Я тоже ругнулся, но не так изящно, как мой сосед по пульту, чем, наконец, привлек внимание дирижера. Мы посмотрели друг другу в глаза. В моих отчётливо читался крик сорвавшейся в бездну души: "Ради всего святого, покажи, где вступить!". В его читалось тихое, извиняющееся: "Ничего, ещё немножко – и домой. А там все хорошо. Там жена, макароны по-флотски и холодненькие сто грамм. А лучше двести, что б спалось крепче".

Соло неотвратимо приближалось, Полпальца матерился все громче – мне подумалось, что его брань уже слышна зрителям, сидящим в первых рядах. Каждая группа уже давно вела свой собственный подсчет тактов, каждая находилась в разных местах произведения, каждая свято верила, что именно их тактоисчесление является верным. Настал момент истины – я судорожно схватил ртом воздух, до скрежета вдавил смычек в струну, заиграл что-то, по ритму и звучанию лишь отдаленно напоминающее прописанное в нотах партию солирующей виолончели. Дирижер вновь оторвался от партитуры, скользнул взглядом по мне – сквозь его глаза сочилась вселенская скорбь. Правая рука слушалась меня плохо, пальцы левой неуклюже ползали по грифу, но я солировал, и от одного только этого осознания поочередно пробирали ужас, тоска и стыд.

Как и чем все закончилось, я помню плохо. Вроде бы зал аплодировал стоя. Вроде бы даже кричали «браво», и дирижер несколько раз уходил со сцены, а затем возвращался обратно на дрожащих ногах. Впрочем, какая разница?

Как я добрел до гримерки – тоже не помню. Наверное, пошатываясь, будто пьяный, балансируя на грани обморока. Кто-то хлопнул меня по плечу, принял из моих рук инструмент, подвел к неприметному шкафчику в углу, открыл дверцу – там, на верхней, словно специально сооруженной для этого маленькой полочке, стоял высокий граненый стакан, до краев наполненный водкой. Рядом, на мятой розовой салфетке лежала засохшая и местами позеленевшая хлебная горбушка.

– Пей, – приказали мне.

Я покорно поднес стакан к губам холодными и дрожащими руками, зажмурился, шумно выдохнул, и выпил, после чего с минуту старался побороть в себе рвотные позывы. Потянулся за горбушкой, но меня одернули:

– Ты чего? Жрать ее собрался? Думаешь, она тут столько лет лежала, чтобы именно ты пришел и ее заточил? Ей занюхивать надо, дурачок!

Я прижал горбушку к ноздрям, и как-то сразу все понял.

Прям все. И прям сразу.

– Ну что ты? Что ты? – ласково спрашивали со всех сторон, а меня продолжало трясти – мы ведь не хирурги, не пилоты, даже не пожарники. От нашей профессии не зависят ничьи жизни.

Боже, как это верно. И все же…


***


И вот я уже сижу за барной стойкой, передо мной стоит наполовину полная, запотевшая пивная кружка, мир вновь постепенно обретает свои естественные цвета, пережитое отваливается от меня жирными, грязными пластами-струпьями. Я курю, вяло рассматриваю выпивающий народ, расположившийся в зале – очень хочется отыскать какое-нибудь особенное, не лишенное приятности женское лицо, и чтобы это лицо, едва бы я его заприметил, тут же оказалось рядом, за стойкой. Завязалась бы беседа. Меня бы спросили что-то о роде моей деятельности, дабы как-то наладить диалог, а я бы ответил:

– Пожарник. А еще хирург. И пилот, но это так, самую малость. Да-да, все в одном.

Наверное, мне хочется любви. Или нет, любовь – это слишком возвышенно, сложно, да и дорого. Любовь в подобных декорациях подразумевает покупку дорогой выпивки, закуску, и после – вызов такси. И все это не для себя, конечно, а для объекта приложения своей любви. Мне же хочется простой и бесплатной женской ласки, звучания обращенного ко мне женского голоса, и еще чего-то теплого, святого, материнского что ли…

Задумчивый лысый бармен возится с пивными кранами, люди пьют и закусывают, тихо общаются, тоже курят. Кто-то смеётся, кто-то расплачивается и уходит, на секунду задержавшись в дверях, чтобы накинуть капюшон или заранее раскрыть зонт. Я, покорно бредя на поводу у своих мыслей, принимаюсь воображать некую особу, которая вот сейчас войдёт, повесит свое пальто на вешалку в углу, сядет за ближайший ко мне столик, смахнет несуществующую пылинку с подола вечернего платья, и…


Слева от меня на высокий барный стул грузно водружает себя толстый бородатый мужчина, пахнущий потом, луком и перегаром. Он заказывает пиво, шумно сопит и вертит косматой головой из стороны в сторону. Наши взгляды встречаются.


– Что смотришь?– вопрошает он недружелюбно, сипло.


– Так…– отвечаю, неопределенно пожав плечами.


– Ну ладно,– соглашается вдруг бородач,– смотри. Музыкант что ли?


Киваю- это он по моему футляру, стоящему рядом, сдедуктировал.


– На чем играешь?


– На виолончели.


– Типа как Ростропович?


– Иногда даже лучше.


– А что играешь?


– Разное.


– Ну типа?


Снова пожимаю плечами, сминаю в пепельнице сигарету, подношу к губам кружку.


– Я тоже играл когда-то. На пианине,– доверительно сообщает бородач, давая тем самым понять, что мы с ним, как минимум, одного поля ягоды.


Я киваю. В таких беседах лучше полагаться на мимику и жесты, чем на слова – уменьшается вероятность обидеть собеседника явной пропастью между социальными классами.


– А Чайковского знаешь?


– Не то, чтобы близко, но так, соприкасались,– отвечаю.


– Хороший мужик был,– проигнорировав мой ответ, глубокомысленно изрекает бородач,– я знаешь, один раз слышал. Баба притащила. Думал- херня, а как заиграло…


Бородач щёлкнул зажигалкой, закурил, вдохновенно закатил глаза.


– В натуре, сразу пришло, понимаешь? Как током. Вспомнил, как пацаном был, как в деревне зимой бабушка меня в платки заворачивала и на печку ложила… Как сказки рассказывала. А за окном метель, холод сучий… Дед под окном лопатой снег мнет, а мне тепло и я на печке… Короче, так распидорасило меня, что чуть не зарыдал там, как малолетка какая, отвечаю. Это, бля, сила. В натуре понимал мужик, что и как по жизни.


Я не выдерживаю, и долго смеюсь- искренне, пьяно, взахлёб.


Вот она, поистине безграничная сила искусства. Вот оно, самое неопровержимое доказательство гениальности композитора, творениям которого, даже спустя полтора столетия, удается вводить в трепет любые, даже такие вот огрубевшие, пропахшие луком, потом и перегаром души.


А мы? Кто мы? Санитары? Горстка нищих и убогих фанатиков, на чьих плечах лежит тяжёлый, занозистый крест- донести до каждого усталого, ущербного, измотанного жизнью обывателя что-то великое, прекрасное, вечное?.. И что может быть правильнее, благороднее и почетнее этого?..


– Я не хирург, не пожарный и не пилот,– с трудом выдавливаю я из себя слова сквозь смех.


– Не пилот,– охотно подтверждает бородач,– ебаны в рот!


И дальше смеемся мы уже вместе.


Глава 4. Рабочий момент

Утро втекало в комнату лениво и постепенно, просачиваясь сквозь не плотно закрытые шторы, заливая унылой осенней бледностью столешницу с переполненной пепельницей, стул с наваленным на него ворохом одежды, пол, со следами чего-то, разлитого накануне, липкого и остро пахнущего. Так бывает- ещё не успеваешь как следует проснуться, открыть глаза, покорно, хоть и нехотя, шагнуть в новый день, а на душе уже тоскливо, серо и глухо настолько, что бормочешь, не узнавая собственного голоса: " Господи, неужели опять?..". К тому же ещё где-то там, снаружи, барабанит по ржавой жести подоконника редкий дождь. И не важно, лежит ли рядом с тобой уютно сопящая в ушную раковину полуголая женщина, или нет никого у тебя вообще, как в комнате, так и во всей вселенной – все равно ощущаешь внутри пустое, гулкое одиночество на фоне абсолютной тщетности своего существования. А если еще принять во внимание факт вчерашнего пьяного шабаша, учиненного без явного повода по просьбе глупой мятежной души…

Я с трудом сел на кровати, свесив ноги и с отвращением коснувшись пятками холодного пола – голова кружилась, по костям гулял немилосердный похмельный сквозняк, весь мир, казалось, смотрел на меня сейчас с агрессивным неодобрением. Сразу вспомнился вчерашний привокзальный кабак с теплым пивом, отдающей ацетоном водкой и недружелюбной официанткой, сыплющей матерными проклятиями и обещаниями вызвать стражей порядка по наши души. Потом еще какой-то двор, перепуганные коты, попытки раскурить сигарету с противоположного конца, мечтательно вещающий о плюсах коммунизма Толик, крепнущее желание продолжить. И, наконец, пакет портвейна, купленный на последние в круглосуточном, детская площадка, заблеванная нами при загадочных обстоятельствах, долгие поиски ключей перед входной дверью собственного жилья, прихожая с перегоревшей лампочкой, кухня с горой грязной посуды в раковине, попытки Толика исполнить на скрипке что-то сверх меры виртуозное, подтверждающее его гениальность, мои протесты, подкрепленные применением физической силы, некое подобие пьяной потасовки, два разбитых стакана, одна сорванная штора…

"Ничего,– пообещал я себе, постаравшись наполнить эту мысль максимальным количеством бодрости и позитива,– сегодня все будет совсем по-другому!"


Встав с кровати, я, зябко ежась, прошлепал мимо окна, краем глаза успев ухватить ярко жёлтые мазки древесной листвы на фоне серых домов и неба, вышел в прихожую, порадовался, что хотя бы здесь нам вчера удалось не нагадить, направился в ванную. Интересно, слышали ли мои соседи по жилплощади наш вчерашний барагоз? Ну разумеется слышали, ни к чему плодить лишние надежды. Они ещё выскажут все то, что побоялись или постеснялись донести до меня вчера, предпочтя не покидать своих комнат. Что-нибудь про то, что я здесь живу не один, что если хочу продолжать и дальше свои пьяные оргии, то вынужден буду съехать в какую-нибудь другую квартиру, а ещё лучше приобрести собственную, и так далее. Ладно, доживем – увидим.


Войдя в ванную, я обнаружил Толика- странно, что вопрос о его местонахождении не возник у меня в голове с самого начала- Толик лежал в ванне, закинув ногу на ногу, сложив руки на груди. Здорово. Интересно, он так же лежал, когда, к примеру, сюда заходил дядя Володя, школьный учитель математики, один из моих сожителей, каждое утро встающий раньше всех? Представляю выражение его лица, когда, войдя в ванную, он обнаружил это уютно похрапывающее тело, от запаха которого начинают слезиться глаза и тут же возникает подсознательное желание закусить. Должно быть, дядя Володя был не в восторге.


– Вставай,– сказал я, открывая кран, и с каким-то садомазохистским наслаждением втирая ледяную воду себе в лицо,– поезд дальше не идёт. Просьба покинуть вагоны.


Толик открыл глаза, грустно и как-то даже по-детски похлопал ими, достал откуда-то сигарету, поместил ее в рот.


– Курить хочу,– глухо прокомментировал он.


– Я тебе покурю!– выхватив сигарету из его бледных губ, пригрозил я,– давай, быстро, кости свои бренные собирай, и в себя приходи. Ты хоть помнишь, что у нас сегодня днём?


– Помню,– мрачно подтвердил Толик,– халтура. Детский праздник. Только вот…


И далее последовала затейливая матерная тирада, воспроизводить которую нельзя хотя бы из уважения к детям, коим, собственно, она и адресовалась.


– Но-но!– с фальшивым негодованием прикрикнул я на него,– дети-то чем тебе не угодили? Думай о денежных знаках, которыми их родители проспонсируют наше дальнейшее существование.


– Как сложно ты изъясняешься, аж тошно.


К сожалению, я не сразу сообразил, что это – не образное выражение. А когда, все же, сообразил, то едва успел подсунуть ногой зелёный пластиковый тазик, пылящийся обычно без дела здесь же, под раковиной. Толик с утробным клокотанием перегнулся через край ванны, в таз хлынула вонючая и упругая струя. Теперь замутило уже меня.


– Дети, это хорошо,– освободив желудок от неусвоенного алкоголя и вытерев рот рукой, глубокомысленно изрек Толик,– дети- это наше все.


– Ещё вчера нашим всем были портвейн и лапша быстрого приготовления,– ехидно поправил его я,– не теряй стиля, товарищ, не теряй стиля.


Потом, уже сидя на кухне, обжигаясь горячим кофе, с интересом патологоанатомов изучая лица друг друга и тихонько посмеиваясь, разговорились о насущном.


– Жить нужно в достатке,– говорил Толик,– особенно нам, с нашей тягой ко всему прекрасному, роскошному и аристократичному.


– Верно,– подтвердил я с тоской,– разбогатеть бы…


– Ага, попробуй. Думаешь, так просто? Только соберёшься как следует разбогатеть- то трусы порвутся, то сахар кончится.


– Верно,– я кивнул,– это наш крест. Наше проклятие.


– Наше призвание!– поправил Толик, погрозив пальцем.


– Призвание. Но зато…


На этом "зато" моя мысль забуксовала. Снова вспомнились портвейн, детская площадка, низкое и серое осеннее небо, маленький городок униженных и оскорбленных, квартира, которую приходится делить с чужими, настороженными людьми, долгие вынужденные лишения ради одного-единственного широкого жеста, и этот самый широкий жест, сталкивающий в темную пропасть голодной, угрюмой нищеты…


– Зато,– с трудом продолжил я,– мы нищие, но счастливые.


– Правда иногда бываем нищими и несчастными,– дополнил Толик, видимо, уловив минорную тональность моих раздумий,– хотя это, конечно, случается редко.


– Но никогда,– во что бы то ни стало решив закончить на чем-то бодром и жизнеутверждающем, подытожил я,– никогда мы не бываем богатыми и несчастными!


– Как это верно, коллега, как это верно!


Мы пожали друг другу руки и отправились курить на лестничную клетку.




***



Улица навалилась на меня многотонным сырым грузом- одновременно возросла громкость тошнотворного гула в голове, скрутило живот, зазнобило. Толик, прочитавший все по моему лицу, покорно замер у ближайшей урны, в которую я без колебаний излил остатки вчерашнего праздника вперемешку с недавним завтраком. Закурили.


– Может, не поедем?– с плохо скрываемой надеждой предложил он.


Я только покачал головой.


– Это все от того, что мы вынуждены любыми способами добывать средства к существованию. Ну подумай сам- разве перлись бы мы на какую-то третьесортную халтуру, если бы не нуждались в деньгах? Хрен там. Лежали бы сейчас в теплых кроватях, потягивали бы… ну, скажем виски, и беседовали бы о вечном.


Вместо ответа я жестом предложил продолжить путь.


– Знаешь, в чем наша главная беда?– продолжал вдохновенно вещать Толик, уже спускаясь в метро,– мы чертовски невезучи в финансовых делах. В своей профессии, к примеру, мы-фирмачи, в любви- тем более. А вот что касается денег…


Женщина за толстым и пыльным стеклом смерила меня тяжёлым осуждающим взглядом из-под опухших полуопущенных век, и, будто бы в наказание за все мои прошлые и будущие грехи, несколько минут пересчитывала предложенную ей горсть монет, прежде чем выдать жетон. Какой-то мужчина в военной форме, проходя мимо, ощутимо двинул меня плечом, всем своим видом словно заявляя: " Да у меня такие, как ты, зубными щетками ржавчину с танков соскребают!". Зато в глазах мента, стоящего у турникетов и с отрешенным видом античного мыслителя провожающего взглядом пробегающих мимо людей, я успел заметить теплый, не яркий свет истинно библейского сочувствия к ближнему своему- кажется, исполинская тяжесть выдавшегося утра нас роднила.


– У нас есть талант, есть харизма, есть стиль, в конце концов,– все не унимался Толик,– жаль только, что с финансовой независимостью все обстоит печально.


– Да что ты разнылся,– все-таки не выдержал я, когда эскалатор потащил нас вниз,– мы с тобой талантливые, молодые, здоровые, красивые, но без денег. А где-то там, на другом конце земли, или даже в параллельной вселенной, живут два старых, больных, никчемных урода, у которых, тем не менее, есть куча бабла. И кому, скажи, повезло больше- нам, или им?


– А ты молодец!– Толик с уважением кивнул,– понимаешь, однако!


В вагоне он сразу уселся на удачно освободившееся место, и задремал, меня же плотно прижали к холодному и шершавому поручню, отчего вновь дали знать о себе рвотные позывы. Я представил, какая зона отчуждения образуется вокруг меня даже в этом вроде бы битком набитом вагоне, взбреди мне в голову опорожнить желудок прямо здесь и сейчас, и улыбнулся. За стеклами створчатых дверей проносилась мимо грохочущая темнота, и на ее фоне дрожало мое мутное, зыбкое отражение- долговязый субъект в распахнутом пальто и капюшоне, закрывающем пол лица, положивший подбородок на руки, аруки на верхушку ободранного черного футляра. Красавец, нечего сказать. Таким бы детей пугать…


На каждой ненужной станции меня плотной, многолицей людской струёй выбрасывало на перрон, после чего я с трудом протискивался обратно в вагон, и лишь на нужной станции поток хлынул не изнутри, а наоборот, внутрь, и я вынужден был прокладывать себе путь к свободе, неуклюже работая локтями, словно пловец, изо всех сил гребущий против течения. Толик же преспокойно двигался за мной по проторенной колее.


Оказавшись на улице, мы снова закурили.


Кругом- пяти и шестиэтажные панельные хрущебы, несколько ларьков, где на вертелах висят груды чего-то бурого, съестного, истекающего жиром, ещё какие-то неясного назначения деревянные будки… К одному из ларьков подкатил роскошный черный мерседес с тонированными стеклами, из его кожаного, пропахшего дорогим парфюмом нутра вылез некто в строгом костюме и при галстуке, тут же негромко, но властно потребовавший у смуглого и сонного продавца кебаб.


– Правильно говорят, что у богатых- свои причуды,– тут же в полголоса прокомментировал Толик.


– Обычно, "причудами" у них зовётся то, что такие как мы привыкли считать долбоебизмом,– попытался сыронизировать я в ответ, но получилось грязно, грузно и глупо.


Вообще, меня уже постепенно начинал раздражать этот извечный лейтмотив голодных и обиженных прокаженных, к тому же я медленно но верно приходил в себя- томная похмельная муть в голове рассеивалась.


Двинулись дальше, уже молча.



***


На проходной, где за стойкой скучал перед бубнящим телевизором добродушный седой охранник, нас встретила тучная, шумно сопящая женщина бальзаковского возраста, в длинной юбке и белоснежной блузке, кокетливо расстегнутой так, чтобы можно было скользнуть взглядом по запрятанной в кружевной бронежилет груди, и тут же брезгливо отвести глаза.


– Ну наконец-то,– едва завидев нас и картинно всплеснув руками, заквохтала она,– а то я думаю- куда подевались, где искать… Как добрались? Как настроение? Может быть чаю? Или кофе? Кстати, есть пряники. Пока ждала вас, не выдержала, в магазин сбегала, и, представляете, таких пряников купила- прям высший сорт!


– Погода- дрянь,– выдавил я из себя с какой-то потусторонней хрипотцой, рассчитывая если не напугать словоохотливую курицу, то, хотя бы, прервать поток бессмысленной информации.


– А как вы думали? Не лето на дворе. Хотя и лето, прямо скажем, выдалось…


И пытка продолжилась. За время, пока мы поднялись в лифте на нужный этаж, миновали несколько коридоров и оказались в просторной, лишённой всякой мебели комнате, нам посчастливилось выслушать увлекательный рассказ о лете, даче, грядках, ценах на крупу, бензин и маринованную редиску, а так же о беспределе, творящемся в правительстве, о тяжёлых трудовых буднях, и, разумеется, о горячо любимых внуках.


Почувствовав, что я вот-вот совершу нечто непоправимое и уголовно наказуемое, Толик взял все в свои руки.


– Простите,– кротко прервал он порцию словесных излияний,– а не могли бы вы… Кстати, совсем вылетело из головы, как вас зовут…


– Софья Тимофеевна,– ничуть не смутившись, тут же ответила женщина.


– Простите, Софья Тимофеевна, а не могли бы вы нам в общих чертах объяснить, в чем заключается наша… Хм… Миссия?


– Ах, ну конечно,– спохватилась Софья Тимофеевна,– все очень просто, мальчики. Через час придут дети, и мы станем знакомить их с волшебным миром искусства! Правда, здорово придумано?


– Правда,– Толик улыбнулся самым очаровательным образом,– а если чуточку подробнее?


– Вначале мы ведём детей в актовый зал, где приглашенные актеры разыгрывают перед ними небольшую сказочную сценку следующего содержания: злой волшебник похитил и запер в своей темнице трёх фей, то есть три искусства- живопись, резьбу по дереву, и, собственно, музыку.


– Резьбу по дереву?– вдруг насторожился Толик.


– Ну да. Хотели сначала со скульптором договориться, но бюджет не позволил. Пришлось попросить нашего местного умельца дядю Пашу, он здесь кружок детский как раз ведёт. Резьба по дереву, это ведь тоже искусство?


– Безусловно,– подтвердил Толик.


– Так вот, сначала дети идут спасать живопись. Посмотрите, ребята, говорю я им, это живопись! Приглашенный нами художник проведет с ними интерактив, научит рисовать зимнее поле. Затем мы идём к дяде Паше. Посмотрите, ребята, говорю я им, это резьба по дереву! И дядя Паша выдает каждому ребенку по дощечке, на которых они, под чутким руководством мастера, вырезают свои имена. Ну и, наконец, мы приходим к вам. Я говорю…


– Посмотрите, ребята, это- музыка!– с выражением провозгласил Толик.


– Именно!– Софья Тимофеевна одарила моего коллегу взглядом, трещащим по швам от густого, медового обожания,– вы играете что-нибудь светлое и жизнеутверждающее, вас, вернее, фею музыки, освобождают из темницы волшебника, и после мы все вместе идём пить чай. Ну, как вам?


– Потрясающе!– не стал скрывать Толик,– я бы даже сказал грандиозно! Неужели вы все это сами придумали?


– Сама!– преисполненная гордости Софья Тимофеевна кивнула.


– Нет слов!


– Я считаю, что современным детям так не хватает духовного развития…


– Как это верно!


– Нам понадобятся два стула,– попытался вклиниться в диалог я,– и вы ведь, кажется, говорили что-то о костюмах?


– Да-да, конечно,– Софья Тимофеевна засуетилась,– Стульями и одеждой я займусь лично!


– И еще такой вопрос,– Толик понизил голос и позволил себе взять Софью Тимофеевну за локоть, от чего та вмиг покраснела и захлопала накладными ресницами, тем самым давая понять, что в душе ей до сих пор семнадцать,– не могли бы мы… Не знаю, как лучше выразиться… В общем, получить часть денег вперёд? Крохотную такую часть… Понимаете, у моего коллеги сегодня случилось обострение давней болезни, а лекарств купить не на что. Так я бы сбегал, пока стулья и костюмы несут…


– Что же вы молчали?– Софья Тимофеевна железной хваткой вцепилась в мое плечо.


– Не хотел ставить вас и себя в неловкое положение,– тоном оправдывающегося нашкодившего мальчишки объяснил я, глядя в пол.


– Сейчас сбегаю за стульями и заодно принесу денежку. Так сказать, аванс,– пообещала Софья Тимофеевна, и, бросив на Толика ещё один, полный страстной надежды взгляд, вышла из комнаты.


– Ты что, совсем охренел?– осведомился я, едва дверь закрылась и мы остались одни.


– а что такого?– Толик пожал плечами,– Алягер ком алягер, старик. К тому же, тебе просто необходимо лекарство, я ведь вижу!


Спорить было бесполезно, и, к тому же, не особо хотелось. Спустя пятнадцать минут томительного молчаливого ожидания, Софья Тимофеевна вернулась, притащив в каждой руке по стулу, и пестрый ком одежды подмышкой. Лучезарно улыбаясь и не переставая хлопать ресницами, она вложила в руку Толика несколько смятых купюр, произнеся заговорщицким шепотом:"на лекарства", после чего, задорно виляя задом, удалилась вновь.


– Одна нога здесь, другая- там!– по-военному отрапортовал Толик, козырнул, и вылетел вслед за Софьей Тимофеевной, напевая что-то о смертельных любовных ранах.


Я остался один. Некоторое время просто сидел на подоконнике, разглядывая сырую заоконную серость и по-мальчишески болтая ногами, потом спрыгнул, неторопливо разложил инструмент, расставил по пультам ноты, разобрал клубок принесённой Софьей Тимофеевной одежды, принялся переодеваться. С размерами дело обстояло так себе – блестящие панталоны жали, сорочка с кружевным жабо наоборот, больше походила на смирительную рубашку для великана, бархатный камзол жал в плечах и сильно пах нафталином. Водрузив на голову роскошный белый парик, я какое-то время повертелся перед зеркалом, привыкая к новому амплуа пропойцы-доходяги, черт знает как попавшего в эту пустую комнату прямиком из эпохи великих географических открытий. Костюм придал моему бледному и изрядно помятому лицу черты некой романтической таинственности.


– Выше нос, граф,– посоветовал я своему отражению,– замок Иф позади, держим курс на остров Монте-Кристо!


Повесив предназначенную для Толика одежду на спинку его стула, я вышел из комнаты, прошёлся по коридору взад-вперед, зачем-то завернул на лестничную клетку, где обнаружил сидящего на ступеньках и меланхолично покуривающего прямо под наклеенным на стене кружком с перечеркнутой сигаретой взлохмаченного мужичка в синем казённом халате. При виде меня он заметно приободрился.


– Слышь, князь,– без лишних прелюдий обратился он,– будь другом, помоги бревно вниз снести.


Я собрался было отказать, но просьба показалась мне интригующей.В общем, я согласился. Мы молча прошагали по коридору, мужичок толкнул какую-то дверь, и я с удивлением обнаружил самое обыкновенное бревно, лежащее посреди заваленной разным хламом подсобки.


– Имей ввиду, оно тяжёлое, блин,– словно бы заранее извиняясь, сообщил мужичок.


– Ничего, вдвоем осилим,– не слишком уверенно предположил я.


Взялись с двух концов, понесли- я спереди, он сзади. Коридор миновали пыхтя и покрякивая, вышли на лестницу, на несколько секунд задержались, собираясь с силами.


– Давай, не спеши, князь, помаленьку.


Помаленьку так помаленьку. Ступенька. Ещё одна. И ещё. Руки затекли, плечи налились свинцом. Кое-как преодолев один лестничный пролет, бревно, не сговариваясь, опустили, утерли со лбов пот, закурили.


– Внутри все, понимаешь,горит,– пожаловался мужичок,– всю ночь квасил, теперь, блин, хоть помирай.


– Знакомая песня,– подтвердил я.


Докурили, подняли бревно, понесли дальше.


На очередной ступеньке я вдруг оступился, нога поехала вперёд, ноша потянула вниз, мужичок коротко ругнулся, после чего у меня за спиной раздался глухой удар.


– Берегись, князь!


Я едва успел отскочить в сторону и вжаться в стену- бревно послушно и неторопливо покатилось вниз по лестнице. А в следующую секунду меня оглушил многоголосый детский визг- коротко переглянувшись, мы с моим товарищем по несчастью ринулись следом за упущенной ношей.


– Все живы? Никого не задавило?– выкрикивал находу мужичок, резво перепрыгивая сразу через несколько ступенек.


На лестничной площадке, расположенной этажом ниже, нас ожидала вполне предсказуемая картина- стайка перепуганных детей жалась к не менее перепуганной Софье Тимофеевне, а бревно преспокойно лежало здесь же, чуть поодаль. Какая-то девочка лет десяти тихонько плакала.


– Не бойтесь, дети,– севшим голосом произнесла Софья Тимофеевна, делая значительные паузы перед каждым словом,– это всего лишь наши феи. Фея музыки и фея… Фея…


– Фея резьбы по дереву,– подсказал мужичок, указав взглядом на бревно, и добавил, но уже чуть тише, будто бы самому себе- сами понимаете, рабочий, мать его, момент.



***



Вернувшись в отведённую для фей музыки комнату, я обнаружил стоявшего у окна Толика с полупустой пивной бутылкой в одной руке, и куском батона в другой.


– Хватит жрать, давай работать,– буркнул я с порога.


– А чего это мы такие мрачные?– поинтересовался Толик,– прими лекарство, старик- полегчает.


Он явно блаженствовал, и ничто не могло омрачить сейчас ему радость бытия.


– Мы мрачные, потому что бревна по лестнице таскали, пока вы, сударь, свой внутренний пожар за счёт общего аванса тушили.


– Какие ещё бревна?


– Тяжёлые.


– Ну что ж,– Толик с достоинством поправил кружевной манжет и смахнул крошки с рукава камзола,– это похвально. Физический труд облагораживает. Хотя, как видно, не всех…


Я принял протянутую бутылку, и на несколько восхитительно долгих секунд припал к пластиковому горлышку- с каждым глотком мир вокруг наполнялся добром, справедливостью и тихим, спокойным счастьем.


В коридоре зазвучали приближающиеся голоса детей.


– Пора, коллега,– Толик вздохнул,– как говорится, любишь кататься…


– Люби и катайся,– закончил за него я, закрыл бутылку и сунул ее в пустой футляр.


Уселись, взяли в руки инструменты, приготовились.


Скрипнула дверь, голос Софьи Тимофеевны, вернувший себе былую силу, произнес:


– Посмотрите, ребята, это- музыка!


Дети, не переставая лопотать звонким полушепотом, втекли в комнату и замерли в ожидании.


Мы заиграли- что-то светлое и жизнеутверждающее, как и было заказано. Лишь один раз я оторвал глаза от нот и, пробежавшись взглядом по трогательно напряжённым лицам, остановился на щуплом светловолосом мальчугане- тот рассматривал фей музыки с особенным любопытством. Ну, как тебе, дружище? Нравится? Вот она какая, музыка – бледнолицая, с мешками под глазами, голодная, нищая, подвыпившая… И где тот злой волшебник, который во всем виноват?


Но ты, главное, не бойся, старина. Это ведь всего лишь рабочий момент. Рабочий момент…


Гл. 5. Не о любви



– Хорошо бегут!


Окна главного зала дворца бракосочетаний выходили на школьный стадион, по которому наматывали круги смазливые школьницы в обтягивающих спортивных костюмах. День выдался на редкость светлый и теплый, над городом празднично голубело небо, лёгкий ветерок шуршал в жёлтых опавших листьях, собранных в аккуратные кучки прилежными дворниками. И было что-то невыразимо трогательное в этих бегущих девочках, в этой голубизне неба и в желтизне листвы, в этом дне, так похожем на прощальный поцелуй молодого робкого юноши, уходящего на войну, и знающего, что едва ли удастся вернуться назад.


– Что?– переспросил я, отвлекшись от приятного и бездумного созерцания.


– Хорошо бегут, говорю,– повторил Толик, не отрывая мечтательного взгляда от школьниц.


– Хорошо,– подтвердил я,– жаль только мимо.


– А мальчишки, наверное, где-то в другом месте в футбол играют. Или мячики кидают, знаешь, маленькие такие- кто дальше бросит.


– Ты, наверное, дальше всех бросал?


– Нет,– Толик покачал головой,– я вообще бросать ленился. Обычно врал физруку, что форму забыл, а потом сидел около стадиона, и смотрел, как девчонки бегают, прыгают, приседают… Как мало, в общем-то, изменилось…


Сзади подошел Февраль.


– Ну что, мальчиши-кибальчиши, вперёд? У нас ещё одна пара осталась, и все, можно отчаливать и начинать тратить награбленное у богатых буржуинов!


– Одна?– обрадовался Толик,– так значит, ещё до обеда управимся?


С самого утра мы женили людей. Вернее, принимали участие в образовании новых ячеек общества, за умеренное вознаграждение. Для тех, кто не в курсе, поясню: струнный квартет сидит в углу зала, и едва двери парадного входа открываются перед празднично одетой толпой родственников и друзей брачующихся, музыканты начинают играть что-то торжественное и жизнеутверждающее. Играют не долго- пока все не усядутся. Затем в центр зала выходят супруги- и музыканты снова играют, но уже что-то другое, выбранное заказчиками заранее. После этого выходит некое ответственное лицо- опять-таки музыканты играют. Звучат традиционные вопросы, мол, согласны ли вы на горе, радость и все такое прочее, а после не менее традиционных ответов, как вы уже, наверное, догадались, звучит музыка. Далее- обмен кольцами, короткий танец молодоженов, аплодисменты, и,наконец, толпа, вслед за супругами, покидает зал. Все это, разумеется, под музыку. После чего перерыв минут десять-пятнадцать, и все заново. После пятой или шестой пары голова наполнена уже совершенно посторонними мыслями, вроде преимущества вчерашнего обеда над сегодняшним завтраком, а после и вообще непроизвольно начинаешь пророчить самое мрачное будущее для тех или иных супругов, прикидывая, сколько пройдет времени с момента первой брачной ночи до начала бракоразводного процесса.


– Бодрее, парни, бодрее,– воодушевлял тем временем нас альтист Петька Солнцев, самый молодой из квартета, еще не распрощавшийся со счастливой порой студенчества,– подарим очередным молодожёнам ещё немножко счастья, и адьёс!


Мы вернулись на свои рабочие места, расставили в нужном порядке ноты, приготовились. Когда в зал повалил шумный народ- заиграли. В перерыве между клятвами в верности и обменом кольцами, я успел заметить, что невеста беременна, а жених вроде как едва сдерживается, чтобы не заплакать, и тут же машинально отметил про себя: "Брак по залету. Эх, бедняги…"


Спустя двадцать минут с последней церемонией было покончено, зал снова опустел, пожилая и удивительно некрасивая женщина-администратор расплатилась с нами, буднично поблагодарив и намекнув на сотрудничество в будущем. Короче, из ЗАГСа мы вышли счастливыми и в меру богатыми, с наслаждением вдохнули сладковатый осенний воздух, покурили у автомобиля Февраля, обсуждая всякие забавные глупости, и уже собрались было ехать…


– Парни, пассажира возьмём?– с усмешкой осведомился вдруг Толик, указывая куда-то за наши спины. Все тут же обернулись, и Февраль присвистнул, Петька хохотнул, а я заколебался в выборе реакции на увиденное, и, в итоге, ограничился тяжёлым вздохом- из окна первого этажа ЗАГСа неуклюже вылазил средних лет мужик в дорогом черном костюме. Вот, наконец, он спрыгнул на землю, оглянулся на окно, из которого только что выбрался, сплюнул себе под ноги, и довольно нелепой спортивной трусцой направился к нам.


– Им бы решетки на окна,– пробормотал Февраль,– чтоб женихи не бегали…


– Гуманнее нужно быть,– возразил Толик,– со второго этажа тогда ведь прыгать станут, а это переломы, в лучшем случае ушибы.


– Путь к свободе должен быть тернист,– глубокомысленно изрек Петька.


Тем временем беглец уже поравнялся с нами.


– Здорово, ребята!– с какой-то глупой, совершенно не сочетающейся с обстоятельствами его появления жизнерадостностью, поприветствовал он нас,– на хвост к себе возьмёте?


Мы, не сговариваясь, посмотрели на Февраля, тем самым давая понять, что решать будет хозяин автомобиля.


Февраль пожал плечами, вкрадчиво осведомился:


– Со свадьбы бежите?


Мужик улыбнулся, кивнул.


– Со своей собственной?


Ещё один кивок.


– А кто, позвольте узнать, у вас жена?– вдруг спросил Толик,– не думайте, я не из любопытства, а, так сказать, ради общей безопасности… Просто если она у вас, например, дочка генерала МВД, или, скажем, какого-нибудь крупного предпринимателя с темным разбойным прошлым…


– Вроде нет,– кажется, беглый жених немного растерялся,– баба как баба. Обыкновенная, без сюрпризов.


– Вроде?– с подозрением переспросил Толик, но Февраль уже жестом пригласил занять места в салоне.


Расселись. Поехали. Первое время молчали, а "украденный" нами жених ещё и ежеминутно оглядывался назад, словно ждал погони. Потом же как-то сама собой наладилась беседа. Выяснилось, что зовут его Семёном, что со свадьбы он бежит по малодушию, с которым, увы, ничего не может поделать, и что нас ему, несомненно, послало проведение.


– Не поверите, мужики, с утра проснулся, и все, вроде бы, хорошо, то есть знаю, что сегодня свадьба и все такое, но никакого страха, даже волнения нет. В ЗАГС приехали, а там родственники с цветами и подарками, жена красавица, аж пухнет от счастья, друзья с поздравлениями… И никаких нервов- подумаешь, ну штамп в паспорте, ну жить будем вместе… Чего в этом такого-то? Развели нас по разным комнатам, чтобы переоделись- жену в одну, меня в другую. Друзья вокруг суетятся, вроде бы даже нервничают немного, а мне- хоть бы что. Попону эту парадную напялил, перед зеркалом покрутился, и вдруг приспичило мне отлить. Зашёл, понимаете, в туалет, дела свои сделал, и тут дёрнул же меня черт в окно посмотреть. А как посмотрел, так прямо защемило что-то- там, понимаете, школу какую-то видно, стадион, девочки бегут, физрук на них покрикивает… И солнце такое, знаете… И небо. А я в туалете стою, без пяти минут женатый человек, и жизнь впереди такая серьезная, взрослая…


– Да вы поэт, батенька,– уважительно заметил Толик.


– Лет-то тебе сколько, поэт?– не отрывая глаз от дороги,поинтересовался Февраль.


– Двадцать девять,– с плохо скрываемой тоской в голосе признался наш новый знакомый,– полжизни уже как небывало.


Я повернул голову и посмотрел в окно- там стремительно проносились мимо какие-то люди, дома, вызолоченные осенью деревья… И отчего-то все никак не желали испаряться из головы простые, отливающие небесной голубизной мысли о пятнадцатилетнем мальчишке с огромным футляром за спиной, лёгким, пружинным шагом мечтателя прокладывающим путь сквозь весь этот печальный, но добрый город. Кажущаяся прозрачность жизни, будущее, наполненное великими свершениями, славой и успехом, томительно сладкие муки первой, и будто бы единственной любви, шоколадное мороженое в вафельном стаканчике…


– Куда едем-то?– деловито осведомился Февраль.


– В кабак?– предложил Толик,– обмыть внезапную свободу сбежавшего из-под венца товарища?


– Мужики, я ставлю!– провозгласил Семён, и все как-то сразу повеселели.


Спустя полчаса мы уже сидели в пустом, уютном и прокуренном баре, пили пиво, громко хохотали. Всем было легко и радостно- каждому мнилось, что именно он сегодня сбежал со свадьбы, и дух лихого, мятежного свободолюбия витал над нашим столом.


– А я, дурак, ещё год горбатился, с двух работ не вылезал, чтобы ее на курорт свозить,– жаловался Семён,– эх, если бы знал…


– И как там, на курорте?


– Хорошо! Горы- вот такие! Пляж- загляденье! Море- парное молоко! А у тебя, я смотрю, тоже загар что надо. Где пекся, признавайся!


– Это не загар,– отмахнулся Февраль,– это у меня воду горячую отключили…


И снова смех, снова звон пивных запотевших кружек. Как это обычно всегда бывает, в какой-то момент на столе самым мистическим образом материализовалась водка, однако никто словно бы и не придал этому особого значения- выпили, закусили, блаженно закурили.


– Прежде, чем в ЗАГС бежать,– с важностью заявил Февраль, задумчиво теребя тонкий золотой ободок кольца на своем безымянном пальце,– вы бы хоть обои вместе разок поклеили. Вот что действительно отношения на прочность проверяет…


– Нет, баба она, в общем-то, не плохая,– Семён вздохнул,– но лучше ведь, как заповедовал вождь, умереть стоя, чем жить на коленях, правильно?


– Правильно,– я кивнул,– только это Че Гевара заповедовал.


– А он что, не вождь?


– Ну, в каком-то смысле…


– Да если хотите знать мое мнение,– Толик даже привстал, дабы подчеркнуть значимость своего мнения,– мы живём в эпоху порнократии!


Скучающий за стойкой бармен дёрнулся, и с некоторой опаской посмотрел в сторону нашего столика.


– Сударь,– обратился я к Толику, и попытался усадить его, но тщетно,– чего это вы ругаться вздумали?


– Все верно!– неожиданно поддержал его Петька, и тоже вскочил, зачем-то подняв над головой полную рюмку,– а порнократия, это не ругательство, а термин такой научный. Эпоха правления блудниц в переводе с греческого. Первая половина десятого века.


– Ну сам посуди,– Толик предпринял вторую попытку донести до меня свою мысль,– вот, скажем, идёшь ты на свидание. Причёсочку там сделал, одежонку чистую погладил, букетик прикупил… А скажи, зачем ты туда идёшь?


Я пожал плечами, несмело предположил:


– Любовь?


– Или секс,– добавил Семён.


Толик кивнул, мол, таких ответов и ждал, и с серьезным видом ткнул указательным пальцем в потолок.


– А они? Они, ты думаешь, зачем? А я тебе отвечу- либо чтобы пожрать нахаляву, либо чтобы нужной себя почувствовать, эго свое, так сказать, потеребонькать. А некоторым тупо нарколог пить в одиночку не рекомендует. Вот, собственно, и все.


– Слушай,– не выдержал я,– ты что-то конкретное против всего бабского рода имеешь что ли?


– Ничего он не имеет,– Февраль хмыкнул,– и никого. К тому же, уже давно. А все туда же- я, мол, утонченная натура, я, мол, художник редкой душевной организации, я, мол, даже когда порно смотрю, о судьбе героинь задумываюсь…


– Ещё немного, и потребую сатисфакции!– запальчиво крикнул Толик.


– Молчу-молчу,– Февраль примирительно поднял руки,– только ты, дружище, не унывай. И на твоей улице праздник будет. Знаешь, как у них с годами требования к мужикам меняются? В десять лет им необходим принц со сказочным дворцом, в пятнадцать- рок-звезда, в двадцать- красивый, умный, богатый парень, в двадцать пять- просто умный и богатый, в тридцать- обыкновенный хозяйственный мужик, в тридцать пять- просто мужик, уже хоть бы какой. Ну а в сорок вместо мужика уже вполне сойдёт и кот.


– Или пылесос!– подтвердил Семён.


– Так что вам, сударь, нужно выбирать тех, что за пятьдесят,– подытожил я,– чтобы не так тяжело было с пылесосом конкурировать.


Толик ещё пытался что-то доказывать, размахивал руками, тряс головой, вещал звенящим от драматизма голосом, не забывая, при этом, время от времени опрокидывать в себя рюмки водки, но его уже никто не слушал. Февраль с Семёном вполголоса обсуждали какие-то тонкие, интимные моменты супружеской жизни, Петька, разомлев, клевал носом, изредка вяло кивая своим мыслям, я же с удивлением обнаружил на столе полную бутылку коньяка, и с азартом взялся за ее изучение.


"Мужики, бегущие со свадеб, детские праздники с брёвнами, ещё какая-то ерунда…– думал я,– так ли я представлял себе жизнь, когда сидел там, на краю школьного стадиона, и смотрел, как здорово бегут мои одноклассницы? Или это Толик сидел? Да какая разница… Алкоголизм и цинизм, прикрывающие вонючую мусорную кучу комплексов, как фиговый листок прикрывает срамное место, и ещё какие-то совсем уж безумные стремления, принципы… Раньше было любопытно сесть в первый-попавшийся трамвай, и ехать на нем, получая удовольствие от самого процесса, от неизвестности, от ощущения необыкновенного приключения, организованного самим для себя из ничего. А теперь, предположим, выйду я, пошатываясь, из этого кабака, сяду в незнакомый трамвай, и что? Буду ехать, прижавшись лбом к стеклу, и все повторять: "Куда же ты? Ну куда же?". А предположим даже, что конечная у этого трамвая- край света. Самый настоящий, с которого слонов, стоящих на черепахе видно… Ну здорово же! Только ехать мне туда уже нельзя. Ещё вчера, кажется, было можно, а сегодня все, уж извините, поезд ушел. Почему? Да потому что завтра с утра на работу, а рейса "край света-работа" небесными логистами не предусмотрено".


В одиночку изучив бутылку коньяка до половины, я тронул Толика за плечо, прервав, тем самым, какой-то очередной патетический монолог.


– Слушай,– говорю,– а тут где-нибудь поблизости трамваи ходят?


– Про трамваи не знаю,– Толик пожал плечами,– зато знаю один восхитительный магазин.


– А зачем нам магазин?– не понял я,– разве отсюда нас уже гонят?


– Просто мне кажется,что это место себя уже исчерпало. К тому же, у нашего сбежавшего из-под венца спонсора явно подошли к концу финансы. А радоваться жизни за свой счёт лучше и правильнее в магазине, а не в кабаке.



***



Весь остаток дня мы провели праздно, то есть пьянствуя безо всякой меры, и уж тем более без оглядки на завтрашний день. Петька очень быстро устал, сослался на неотложные дела и ушел- отряд не заметил потери бойца, лишь Февраль туманно высказался о тепличном подрастающем поколении, не нюхавшем жизни. Машина с инструментами была брошена у самого первого чекпоинта, и далее наш отряд перемещался исключительно пешком. Вкакой-то момент, уже под вечер, мы оказались у места нашей работы, ибо, как рассудил Толик, грешно будет не поглумиться над коллегами, которым ещё работать вечерний концерт. Сказано- сделано. Больше всех глумиться понравилось Семену- беглый жених вошёл в такой раш, что не стоило большого труда надоумить его обложить трехэтажным матом инспектора оркестра, курящего у входа. Инспектор, разумеется, удивился, но, как нам показалось, не сопоставил незнакомого пьяного хулителя с нашим дружным молодецким гоготом, доносящимся из-за угла.


– Молодец!– похвалил Семена Февраль,– наш человек! А у нас ведь как? Один за всех, и все…


– И все идут за коньяком,– закончил Толик.


Неожиданно стемнело. Обойдя ещё несколько магазинов и употребив колоссальное количество огненной воды, перед нами встал серьезный вопрос, требующий осмысления- в чьем жилище довести праздник свободы до логического завершения?


– У меня жена дома,– сказал Февраль.


– У меня тоже, к тому же, несостоявшаяся,– кивнул Семён.


– У меня бабушка после операции,– икнув, сообщил Толик.


– Что ты несёшь?– попробовал протестовать я,– какая, к хренам, бабушка?!


– Не веришь?– сразу оживился Толик,– а поехали- посмотришь? Знакомься, бабуля, скажу я, это мои коллеги, так?


– А что такого?


– Да ты свою рожу видел? Бабушка-то, святая душа, думает, что я в оркестре работаю, а на тебя посмотрит, и сразу догадается.


– О чем?


– Что я на ликероводочном заводе стеклотару фасую, вот о чем! Или что граблю круглосуточные магазины! Вот тогда пульс скокнет, старое тельце не выдержит, и бабке кирдык! А за похороны ты, что ли, платить будешь?


В общем, поехали ко мне. Во дворе на лавке сделали привал, отправив Толика в магазин, закурили.


– Слушай, а чего тебе жена не звонит?– поинтересовался Февраль.


– Звонит, наверное, но я телефон выключил,– ответил Семён.


– Мудро.


Ещё до того, как из темноты выплыла фигура Толика с распухшим пакетом в руках, до наших чутких музыкальных ушей донеслось знакомое бутылочное позвякивание.


– Одна не звенит, а две звенят не так,– глубокомысленно изрек Февраль,– молодец, Толян, понимает в жизни.


– Представляете мужики,– с грустью сообщил Толик, едва поравнялся с нами,– я все купил, расплатился, а продавщица, зараза, даже не поблагодарила за покупку! О времена, о нравы!


– Конечно,– Февраль улыбнулся,– за что же ей тебя благодарить-то? Ты в ее глазах алкаш, без роду, без племени, и может даже наркоман. За что ж алкашей и наркоманов благодарить?


– В принципе?– спросил я.


– В принципе,– подтвердил Февраль.


– В принципе, хотя бы за красивую музыку и хорошую литературу.


– Глубоко копаешь!– искренне восхитился Семён.


Вошли в подъезд, молча дождались лифта, втиснулись в крохотную кабинку, и пока она, поскрипывая, ползла вверх, я предупредил, что чаша терпения моих соседей уже давно переполнилась, и если никто из присутствующих не готов поделить со мной свою жилплощадь, шуметь не стоит. Разумеется, все отнеслись к моей просьбе с пониманием, что не помешало Февралю споткнуться в темной прихожей о брошенную кем-то обувь, и шумно рухнуть, опрокинув в падении ящичек с принадлежностями для чистки обуви, а Толику при входе в мою комнату грохнуть пакетом с бутылками о косяк так, что эхо жалобного звона, как мне показалось, долетело до соседнего района.


– За что пьем?– спустя несколько минут осведомился Семён, уже разливая по стаканам коньяк.


– За искусство ещё не пили.


– Значит за искусство!


– А за любовь? За любовь тоже ещё не пили.


– Тогда за любовь к искусству!


– И за искусство любви!


За окном игриво подмигивала фонарями ночь.


– Хотя о каком, к черту, искусстве может идти речь,– Толик пригорюнился, прижал стакан к щеке,– искусство уже давным-давно мертво, и мы же сами его похоронили.


– Да ты кто такой?– растягивая гласные, заплетающимся языком пробормотал Февраль,– ты щенок, птенец желторотый, а туда же. Искусство он похоронил, видите ли… Да когда ж ты успел его похоронить, если от сиськи мамкиной только вчера оторвался?


Я, заблудившийся где-то в своих мыслях, не сразу распознал назревающий конфликт, а когда всё-таки сообразил, к чему все идет- было уже слишком поздно.


– Ты сам-то кто такой, чтобы со мной так разговаривать?!– подстреленным мамонтом ревел Толик.


– Я?! Да я тебя, сосунка неблагодарного, в коллектив привел, опекал тебя, жизни учил! Без меня бы ты об искусстве с бомжами вокзальными философствовал!– хрипло вопил Февраль в ответ.


Я поежился, буквально физически ощущая проклятия, которыми щедро снабжают меня сейчас проснувшиеся посреди ночи соседи по квартире.


– Подставляй харю, сейчас я ее тебе ваксить буду!– Толик вскочил, отставил пустой стакан, и принял боксёрскую стойку.


– На!


Февраль тоже встал, широко развел руки в стороны, словно хотел обнять взбунтовавшегося коллегу, и действительно вытянул голову вперёд, подставляя лицо под удар.


– Отставить мужики!– рявкнул я, с размаху врезав кулаком по тумбочке.


Кулак пронзила острая боль, зато ребята одновременно повернули головы в мою сторону, забыв о рукоприкладстве.


– У кого пиписька больше выясним, когда на следующей неделе в баню пойдем,– уже не так громко добавил я, массируя ушибленный кулак,– а сейчас успокоимся и выпьем.


– Мужики, я домой поеду.


Теперь уже все повернули головы в сторону Семена.


– Мужики, вы очень классные. Вы настоящие! Но я люблю ее, понимаете? Мне к ней надо…


В повисшей тишине мне показалось, что я различил тихий, полный страдания стон математика дяди Володи из соседней комнаты.


– Хорошо подумал?– первым прервал паузу Февраль.


Семён кивнул.


– А как же умереть стоя, и не жить на коленях? Ленин, он ведь плохого не посоветует!– подал голос Толик.


– Это не Ленин, это Че Гевара,– тихо поправил я.


– Не знаю, мужики. Лучше на коленях- но с ней. Она ведь, наверное, сейчас волнуется, морги обзванивает… Вообще, она у меня такая замечательная…


– Да,– Февраль вздохнул,– и моя, наверное, волнуется. Слушай, Сема, давай-ка такси вызывать.


Я сидел на кровати, массировал кулак, и все никак не мог понять, что происходит, а на душе внезапно сделалось тоскливо и одиноко. И ещё нестерпимо захотелось вызвать такси и тоже поехать к кому-нибудь, кто волнуется и обзванивает морги.


Спустя пять минут мы душевно попрощались, и я запер за внезапно прозревшими мужьями входную дверь, после чего вернулся в комнату. Толик сидел на подоконнике, обхватив руками туловище, и по лицу его бродило выражение какой-то детской обиды.


– Слушай,– тихо и не слишком разборчиво обратился он ко мне,– давай ещё о чем-нибудь выпьем, ладно?


– Ладно.


– Только не о любви, хорошо?


– Хорошо.


И мы выпили не о любви. Молча и не чокаясь.


– Они вот к своим титькам уехали,– пожаловался Толик,– и сразу чего-то такого захотелось… Тепла какого-то что ли?


– Может, позвоним кому-нибудь?– предложил я.


– Кому? Три часа ночи. Знаешь, если есть, кому позвонить в три часа ночи, значит и жизнь не зря прожита. Только вот нам некому…


– Ну, я, например, тебе позвонить могу. А ты- мне,– я улыбнулся.


– Да, конечно,– Толик тоже улыбнулся, но как-то не весело,– а знаешь что? Давай падших женщин вызовем, а?


– Шлюх что ли?– я пожал плечами,– вызывай, если хочешь. Только я не буду. Понимаешь, не этого хочется, а другого…


– Ну, это будет как заменитель другого! Как более бюджетный аналог!


– Нет, Анатолий,– я зачем-то заглянул в пустой стакан,– не будет.


– Надо же, какие мы нежные и разборчивые,– Толик скривился,– нас, видите ли, метафизика интересует… А с физикой как быть?!


– Дурак вы, сударь.


Я развернулся,и, дав понять, что разговор окончен, вышел из комнаты, а когда уже закрывал дверь, до меня долетело:


– Так себе-то вызвать можно?


– Вызывай. А я на кухне посплю.


Пошатываясь доковыляв до кухни, я сел за стол, с минуту вертел в руках телефон, перебирая в уме номера друзей, подруг, и просто случайных знакомых.


Решился. Набрал. Приложил холодную трубку к уху.


Гудки- невыносимо долгие, однообразные, безразличные… И, наконец, тихое, сонное, но такое теплое, родное "алло"…


Я вдохнул поглубже, собрал остатки мыслей и чувств воедино, зачем-то закрыл глаза, и старательно выговаривая каждое слово, каждую букву, прошептал:


– Привет, мама. Это я…


Гл. 6. Первый снег.




Сижу, смотрю поверх пульта на дирижера. Приезжая знаменитость, прямиком из солнечной, винной Италии. Как звать-то его? Хоть убей, не помню. Какой-нибудь Джованни, или, например, Лоренцо – не все ли равно? Чуть ли не приплясывает на своей подставке, энергия плещет через край – то хохочет заливисто, то ругается, мол, о, мама Миа! Больше всего он напоминает мне Горьковского Данко – кажется, что вот-вот вынет из груди ослепительно пылающий комок своего сердца, и поведет вперёд, освещая дорогу вопреки всему. Однако, вести нас за собой, даже с пылающим сердцем в руках, ох как не просто, ибо на лицах моих коллег явственно проступает след сурового, нордического характера. "Италия, вино, круглогодичное солнце, загорелые, ослепительно улыбающиеся мужчины за столиками кафе, и женщины в коротких платьях, выгуливающие своих маленьких собачек, это, безусловно, хорошо,– словно говорят их взгляды исподлобья, торчащие, как дуло пулемета из амбразуры дзота,– а ты попробуй, поживи у нас, где холод собачий шесть месяцев в году, где от зарплаты до зарплаты дотягивает сильнейший, где, чтобы снарядить детей к новому учебному году, приходится брать кредит, а ко всему ещё и нужно за что-то есть, и, разумеется, пить, а так же кормить кота и заправлять машину. Поживи в наших широтах, старина, и посмотрим, так же ли ты лихо будешь доставать из груди свое сердце…"


Где и при каких обстоятельствах наш Главный отыскал этого Чиполлино – одному богу известно. Да и не ясно – зачем? Скорее всего, не обошлось без корысти и известной всему миру отечественной смекалки – вы, мол, подирижируете у нас, как приглашенный, а я, стало быть, у вас. Не знаю. Слухи, конечно, ходили разные, но кто, скажите, верит оркестровым слухам? Стоит тебе уйти с работы вместе с какой-нибудь миленькой коллегой, проводить ее до остановки, или, не дай бог, выпить с ней кофе, как на следующий же день всем будет известна точная дата вашей свадьбы, и, к тому же, свадьбы по залету.


Но факт есть факт – уже третий день мы репетируем с итальянцем программу, которую повезем в столицу на какой-то невероятно престижный фестиваль оркестров. Выезд сегодня. Степень готовности программы – на удивление приличная.


Чиполлино, перегнувшись через дирижерский пульт, продолжает что-то воодушевленно вещать по-английски – это наше руководство похвасталось, что оркестранты, не желая уступать своим европейским коллегам, владеют языком просвещенного Запада в совершенстве. Ну и, конечно, сэкономили на переводчике.


– Ничего не понимаю, что он там лапочет,– шепотом пожаловался я Полпальцу, сидящему рядом.


– А какая тебе разница, малый?– искренне удивился Полпальца,– бери в руки карандаш, и делай коня.


– Это как?


– Да вот так.


И Полпальца принялся энергично кивать.


– А ещё делай вид, типа отмечаешь в нотах что-то. Успех гарантирован!


Действительно, большая часть оркестра добросовестно и с самым серьезным видом делала коня, доставляя итальянцу искреннюю радость от полного взаимопонимания с коллективом. А что нам, жалко что ли?


– Вообще, малый, язык учить надо. Книжки, там, читай всякие, фильмы на английском смотри…


– Да я и смотрю.


– И что?


– Ничего,– честно признался я,– даже на сюжете сосредоточиться не могу. Сижу, смотрю, а в голове только одна мысль – какой же я дофига умный и прогрессивный, раз фильмы на английском смотрю!


Полпальца хрюкнул, подавив смех, и, поймав на себе удивленный взгляд дирижера, принялся делать коня с удвоенным рвением.


Позже, собравшись на курилке после репетиции и обсудив тесным кругом перспективы гастролей в столицу, мы перемыли итальянцу все кости, а перемыв, заговорили о насущном.


– Вчера к одной даме на день рождения заглянул,– горестно вздыхая, рассказывал Толик,– большие планы на нее имел, между прочим.


– И что?


– Что-что? Напился, как дурак, и пришла моя очередь тост толкать. Ну, я и толкнул. Анечка, солнышко, говорю,


с днём рождения! Ты такой добрый, такой светлый, и вообще очень хороший человечек! А хорошие люди, они ведь долго не живут. Поэтому каждый прожитый тобой год – это победа над естественным ходом жизни!


– И?


– Обиделась,– Толик презрительно цыкнул языком,– а что, спрашивается, я такого сказал?


– У меня тоже недавно было,– поделился Полпальца,– пришел в бар выпить, а там группа какая-то молодежная концерт даёт. И подсаживается ко мне баба – прям то, что надо. Титьки- во! Жопа- во! Разговорились мы с ней. Музыка эта, говорю, говно собачье. Я сам музыкант, я-то знаю, бляха муха! Она давай этих гавриков на сцене защищать, типа это модно, типа современно. А вы, спрашивает, что слушаете?


– А ты?


– Ко мне на "вы", мужики, понимаете? Типа я старый такой, и нихерауже не понимаю, что к чему.


– И?


– Я завелся, конечно. А она все не отстает – что слушаете, да что слушаете. Что-что, блядь… Ложкой в таз жестяной стучу, и слушаю. А ты, пизда тупая, иди, свое модное говно хавай!


– Макаронник этот задолбал,– поделился подошедший Февраль,– мало того, что я каждый день его рожу довольную видеть должен, так ещё и вызывает ни свет, ни заря. Ну нахрена, объясните, репетицию в девять утра делать? Который день уже не высыпаюсь, блин. И ведь лег, вроде, вчера раньше, а толку? Два часа лежал, ворочался, несколько раз курить ходил… Даже овец считал – все-равно не уснул, ни в какую.


– А я уже давно не овец считаю, а детей своих бывших одноклассниц,– поделился методом я,– знаешь, помогает.


– Хорошо, что не своих собственных,– Толик подмигнул.


– А дети, – Февраль раскурил новую сигарету,– их вообще хрен поймёшь. Вот моему пятнадцать недавно исполнилось – а он, дурак, все повторяет: "скорее бы восемнадцать". Меня так и подмывает иногда сказать ему: "сынок, ну что ты ведешься на все эти байки о взрослой, самостоятельной жизни? Все, что у нас, взрослых, есть – это алкоголь и экзистенциальный кризис. А иногда и алкоголя нет".


Так мы говорили ещё долго, меняли одну тему за другой, посмеивались друг над другом, зябко ежась и матерясь, когда налетал холодный ветер. Каждый бравировал своей иронией или цинизмом, играющим роль толстого панциря, под которым скрывалась такая трогательно уязвимая, мягкая душа, и каждый ощущал себя менее одиноким, менее несчастным, менее неудачливым в кругу таких же, как и он, одиноких, тоскливых неудачников. Калеки должны держаться вместе, иначе их съедят, задушат, раздавят… Держаться вместе, и тихонько посмеиваться над собой, а так же над абсурдным местом и временем, в котором им довелось обитать.



***

А вот уже и вечер все того же дня – я стою на платформе у своего вагона, жадно докуриваю, улыбаюсь симпатичной молодой проводнице, то и дело косящейся на меня, и тихо радуюсь предстоящей дороге.


Гастроли – это всегда приключение, пусть даже если длятся они всего несколько суток. Люди срываются с насиженных мест, на время забывая про семьи, про скуку ежедневного, приевшегося быта, серьезные беды и мелкие неурядицы остаются за спиной, и каждый несёт в себе крохотный огонек детского, непосредственного счастья. Когда же эти огоньки объединяются – вспыхивает весёлый пожар. Для многих это – единственная отдушина, чудом уцелевшая щель, сквозь которую ещё тянет упоительно свежим сквозняком свободы – да, пусть не на долго, но заглянуть в эту щель хочется каждому. Все на время становятся одной большой семьёй, вернее, одним табором, и лишь на гастролях может случиться нечто особенное, почти сказочное, чему никогда не будет места в обжитой и пресной вселенной долгих серых будней.


Весь оркестр уместился в четырех вагонах – музыканты курили на платформе, переходили из одного вагона в другой в поисках подходящей компании, кто-то уже выпивал – короче, царила привычная, вполне творческая суматоха. По перрону взад-вперед в панике носился наш инспектор, пытаясь сосчитать тех, кто уже занял свои места, и вычислить, кого ещё нет. Занятие, нужно сказать, не из простых – сосчитаешь ты людей в первом вагоне, вздохнешь с облегчением, переместишься во второй, а там не хватает двух человек. Пока будешь выяснять, кого же конкретно не хватает, окажется, что все в сборе, зато теперь в первом вагоне пропали четверо. Куда делись, черти? Ах, вот же они, перешли в третий вагон, и уже, ясное дело, распивают. Стоп! А почему в третьем вагоне по количеству людей все сошлось, если пятеро стоят и курят на платформе? Ага, вот в чем дело – Иванов и Курышев притащили в вагон каких-то пьяных, безостановочно смеющихся женщин. Женщин разогнать, Иванову с Курышевым сделать взыскание, выслушать душещипательную историю от Леонтьевой о том, что в детстве она упала с верхней полки, и теперь ездит исключительно на нижней. Объяснить ей, что нижняя уже занята Потаповой, а так, как Потапова уже без пяти минут на пенсии, с ней споры лучше не затевать – себе дороже выйдет. И снова в первый вагон, снова считать людей – опять-таки, количество не то, кого-то не хватает. Кого? Искать, попутно отмахиваясь от проводницы, жалующейся на то, что кто-то заблевал туалет. Нет, это не наши. Как не наши? А вот так, не наши – наши не блюют, по крайней мере до отправления. Кто же тогда? Да хрен знает… Наверное, какие-то диверсанты из других вагонов, не имеющие никакого отношения к артистам оркестра. А сам думаешь – может, и наши. Может и могли. Так кого же не хватает?..


Я, дабы не трепать нервы и без того находящегося на грани истерики инспектора, докурил, щелчком отправил бычок на рельсы, шагнул в тамбур. Надо же, в купейном едем! Гастроли на поезде – уже чудно для людей, привыкших перемещаться в автобусах, ибо экономию руководства на коллективе никто не отменял. А тут ещё и купейные вагоны! Благодать. Ясное дело – заезжему дирижеру пыль в глаза пускают. Ну и пусть себе пускают, если народу от этого только лучше.


Я, сверившись с билетом, дошагал до своего купе, и на всякий случай, вежливо постучал – мало ли…


– Входи!– раздалось из-за не плотно закрытой двери.


Вошел.


Первое, что сразу бросилось в глаза – четыре уже наполненных рюмки на столике, и на каждой по половинке огурца. Перевел взгляд на попутчиков – сидят на нижней полке рядком, молчат, ждут.


– Здарова, мужики,– говорю,– я сегодня с вами.


Своих попутчиков я знал не очень хорошо – мельком видел их лица на работе, но не более.


– Здарова!– радостно поприветствовал меня один из них,– а мы тебя давно ждём.


Ах вот оно что! Значит, трое коллег разлили водку по четырем рюмкам и теперь ждут, собственно, четвертого. Причем им совершенно не важно, кто этим четвертым окажется – про то, что с ними поеду именно я, они знать никак не могли. Любопытный подход. Хотя, чего удивляться…


Я уложил инструмент и кофр с концертным костюмом на полку для багажа, сел. По-быстрому, мимоходом познакомились – того, что так обрадовался моему появлению, звали Ярославом.


– Ну что,– заявил он,– теперь и выпить можно? Как бы за знакомство.


– Ещё же не поехали,– вяло запротестовал я.


– Да?– искренне удивился мой новый знакомый,– так выпьем за то, чтобы поскорее поехали!


Я кивнул – ломаться дальше было бессмысленно, да и не особо хотелось. Проглотили водку, покряхтели, закусили огурцами.


– Чувствую, дорога быстро пролетит,– поделился соображениями Ярослав,– кстати, мужики, рекомендую…


С этими словами он вытянул откуда-то из-под столика литровую банку с чем-то густым и бурым.


– Кисель!– торжественно представил он нам содержимое банки,– теща варила. Водку им запивать – одно удовольствие. Кстати, об удовольствиях…


Рюмки были вновь наполнены, и вновь опустошены.


По коридору загрохотали шаги, звучный инспекторский голос, в который уже раз, начал скороговоркой перечислять имена:


– Коля, Женя, Света, Вадим, Наташа…


– Наташа с нами?– громко и искренне восхитился Ярослав.


– Это не я с вами, а ты со мной, пьяная морда!– кокетливо донеслось с противоположного конца вагона.


– Дима, Стас, Петя, Ярик…


Услышав свое имя, Ярослав нахмурился, и крикнул:


– Хуярик!


Повисла пауза.


– Ты чего ругаешься?– настороженно поинтересовался инспекторский голос.


– А чего так не вежливо?


После недолгого молчания перекличка продолжилась, но до того я явственно расслышал инспекторский шепоток:


– Не оркестр, а зоопарк какой-то.


Судя по перечню имен, и последовавшим за ним вздохом облегчения, все, наконец, оказались на местах. А ещё через несколько минут вагон слегка тряхнуло, и перрон за окном лениво пополз прочь.


– Поехали,– констатировал Ярослав,– ну, в добрый путь.



***



Я сижу в купе Полпальца, Февраля и Анатольича, дослушиваю чей-то длинный и сумбурный тост, закидываю в топку очередную рюмку коньяка.


– Курим?– интересуется Февраль.


– Курим,– соглашается Полпальца.


Мы выползаем в тряский вагонный коридор, пошатываясь бредем по нему. Изо всех купе доносятся радостные пьяные возгласы, где-то вибрирует заливистый женский смех, кто-то уже мучает бог знает откуда взявшуюся гитару… Коллектив отдыхает. Коллектив набирается сил и вдохновения перед завтрашним концертом в столице.


В тамбуре, где, разумеется, курение было запрещено, мы, поколебавшись некоторое время лишь для проформы, извлекли сигареты, но закурить не успели – тревожно взвизгнула едва закрывшаяся за нами дверь, и в тамбур шагнула не молодая, хоть ещё и не успевшая растерять остатки былой привлекательности проводница.


– Хотите, чтобы я вас с маршрута сняла?– сварливо поинтересовалась она, елозя по нам полным негодования взглядом,– сейчас начальника поезда позову, и на следующей станции к херам собачьим…


– Ну что ты, что ты, милая,– Полпальца, опершись плечом о стенку и вальяжно закинув ногу за ногу, широко улыбнулся,– откуда ж ты у нас такая зубастенькая?


Я уже не раз слышал о колдовском обаянии серого кардинала виолончельной группы, но ещё ни разу не доводилось видеть его в действии – сейчас Полпальца предстал передо мной, по меньшей мере, коварным венецианским сердцеедом, чьим серенадам самозабвенно внимает с балкона какая-нибудь придворная фрейлина, а не малое количество выпитого лишь добавляло ему шарма – Дон Жуан, захмелевший от любви, это ведь так естественно! О, Донна Анна, будь же милосердна, впусти его в свою душу!


– А ну, марш в свое купе, и чтоб я больше вас не видела!– буркнула проводница, судя по всему, не слишком падкая на пьяных обольстителей, пойманных на месте преступления.


Делать нечего – пожали плечами, вернулись в купе, выпили ещё.


– По-моему- не ебабельная,– первым прокомментировал случившееся Февраль.


– Да что ты понимаешь?– тут же возмутился Полпальца.


Кажется, история в тамбуре его несколько опечалила – потерпевший фиаско идальго в разношенных штанах с лампасами и мятой, видавшей виды футболке, угрюмо смотрел в одну точку, машинально вертя в руках пустую рюмку и время от времени озадачено почесывая выдающийся живот.


– Не все ж коту масленица,– вполне мирно заметил Анатольич с верхней полки.


– Ну вас в жопу!


Полпальца резко встал, схватил со столика уже порядочно опустевшую бутылку коньяка, и, бормоча себе под нос что-то неразборчивое, покинул купе, громко хлопнув дверью.


– Во даёт,– восхитился Февраль,– белку поймал, что ли?


Я понимал, что дело обстоит несколько сложнее, да и все, думаю, понимали, но разбираться в этом сейчас совершенно не хотелось, а хотелось извлечь из хрусткого пакета под столом баночку пива, стремительно прикончить ее, бесстрашно и самозабвенно понизив градус, а после завалиться спать под уютный перестук колес. Лишь одно обстоятельство мешало реализации такого великолепного плана – пакет под столом был предательски пуст.


– В вагон-ресторан?– предложил Февраль,– коньячок пивалдой шлифанем, и в люльку.


Анатольич с грустью отказался, сославшись на возраст, а я, разумеется, согласился.


В вагоне-ресторане мы встретили Толика, чрезвычайно обрадованного нашим появлением – взяли пива, присели за свободный столик, разговорились, и все бы ничего, да только спустя полчаса выяснилось, что пить уже категорически нечего, а общая жажда праздника все ещё не утолена.


– У меня в купе вино есть,– сообщил Толик.


– Тащи.


– Если уйду, то есть риск, что уже не вернусь.


Пошли, стало быть, вместе.


Ну а дальше мир стал мягким, как суфле, таинственным, как сон шизофреника, и потрясающе незапоминающимся, как параграф из учебника по высшей математике. Толик и Февраль куда-то пропали, зато появился заспанный проводник, которого я тряс за плечо, в ожидании ответа.


– Стоянка пятнадцать минут, но я не советовал бы вам…


Перрон, сладковатый и свежий ночной воздух, я курю, тщетно стараясь сфокусировать взгляд на расплывающихся предметах – фонарный столб, синий бок вагона, окно вокзала, какой-то ларек… И надо всем этим – музыка. Величественная, прекрасная музыка. Кажется, Малер.


– Заходите в вагон, сейчас поедем,– долетает до меня голос проводника из соседней вселенной.


– Ага,– я киваю,– а ты музыку слышишь?


– Слышу.


– Как, и ты тоже?!


– Тоже.


– вот прямо сейчас?!


– Прямо сейчас. Заходите в вагон и коллег своих поторопите.


– Каких коллег?


– Тех, у ларька.


Я покорно, пошатываясь, как мне кажется, на ветру, дохожу до ларька. Действительно, коллеги – Ярослав, он же Ярик, с трудом удерживающий себя на ногах, перегнулся через прилавок и на вытянутой руке держит под ухом у пасмурноликого продавца телефон, из динамиков которого льется монументальная симфония.


– Это Малер, понимаешь?– втолковывает продавцу Ярик,– Малер, блядь! Гений, сука!


Я беру Ярика под локоть, тащу назад, к вагону, попутно слушая лекцию о великом, сука, наверное даже величайшем, так его перетак, композиторе.


А дальше – пробел. Черная дыра. Вакуум.


И голос будиста Шуры:


– Солист пропал, понимаешь? Это катастрофа!


– Какой солист, Шурка?– нехотя возвращаясь к реальности, бормочу я.


Оглядываюсь по сторонам – ага, я все ещё в поезде, все ещё куда-то еду…


– Как, какой? Да пианист, с которым мы Баховский ми мажорный концерт играем завтра.


– Куда пропал?


– Скорее всего сошел на прошлой станции, и все, с концами.


– Так,– я озадаченно почесал затылок, попробовал отыскать в голове хоть одну рациональную мысль, не нашел, расстроился,– и что делать будем?


– Нужно к инспектору идти.


Опять вагонные коридоры, опять вежливое постукивание костяшками о дверь чьего-то купе… Хотя, почему это – опять? К кому это я уже стучался? Ладно, после разберемся.


Инспектора в купе нет, зато есть Петька, арфистка Вика, и две пустых бутылки из-под красного сухого на столике.


– После его ухода из моей жизни я как будто дала трещину,– не обращая на мое появление никакого внимания, вещает Вика.


– Петька, где инспектор?


Петька лишь машет на меня рукой, словно отгоняя назойливую муху.


– Я как будто дала трещину…


– Петька, где инспектор?


Петька приобнимает Вику за плечи, одновременно с этим одарив меня красноречивым взглядом, мол, куда идти знаешь, а дорогу показать не могу – занят.


– Я как будто дала трещину…


– Что такое "как будто"? Дала, или нет?– интересуется он.


– Дала,– признается Вика.


– Ну и ладно,– ласково, хоть и не слишком членораздельно говорит Петька,– я не собственник. А этот Трещин, он из наших хоть? Или из другого оркестра?


Понять, шутит он, или просто уже в стельку, я не успеваю – кто-то подходит сзади, дёргает за рукав. Оборачиваюсь – передо мной стоит низенький, пухленький человечек, во фраке поверх красной вязаной кофты.


– Мужик, ты рано переоделся,– говорю,– концерт завтра только.


Человечек ещё какое-то время стоит, пошатываясь, явно ничего не понимая, а затем проворно ныряет в свое купе.


– Иди к себе, поздно уже,– вздыхает Шура.


– А инспектор как же? А солист?


– Это и был солист. Видимо – нашелся. Тебе бы поспать немного…


Пожав плечами, побрел назад, в свой вагон, спотыкаясь через каждые три-четыре шага. Миновав грохочущий тамбур чуть не врезался в Полпальца, избивающего кулаком ни в чем не повинную дверь купе проводницы.


– Милая, ты такая милая…– стонал Полпальца.


Диагноз был ясен – пьян до полной потери себя.


Пока я шел по коридору, Полпальца все повторял:


– Милая, ты такая… такая милая…


Кажется, наш идальго никак не мог подобрать подходящего эпитета, и от этого ужасно страдал. Однако, когда я уже шагал в свое купе, до меня долетело:


– Милая… Ты такая милая…Я прям хуею!


"Достойно,– почему-то подумалось мне,– если осаждаемая крепость не падет даже после такого, значит это зажравшееся, блядское человечество обречено".


В купе уже все спали – свет не горел. Я, не раздеваясь, лег на свою нижнюю полку, ещё какое-то время рассматривал силуэты пустых бутылок на столике и отблески проносящихся мимо полустанков в квадрате окна, а потом как-то незаметно провалился в тяжёлый, не слишком приятный сон. Сколько спал – не знаю. К яви же меня вернул страшный грохот. "Вот и все,– сверкнула перепуганная мысль в сонном и пьяном мозгу,– поезд сошел с рельс, сейчас все кончится. Боже, как не правильно я жил…". Однако, как следует вглядевшись в душную купейную темноту, я разобрал некий крупногабаритный предмет, лежащий на полу.


– Что это было?– донёсся до меня голос одного из попутчиков.


– Кажется, виолончель сверху рухнула.


– Не, это не виолончель.


Тут же мгновенно протрезвев и покрывшись холодным потом (сразу представился мой футляр, лежащий на полу, а в нем – груда щепок, бывшая некогда инструментом), я нагнулся, вытянул руку… Пальцы коснулись чего-то теплого. Ещё ничего не понимая, я поднес руку к лицу, и, в очередном коротком проблеске за окном, увидел на ладони кровь. В этот же самый миг другой мой сосед сообщил:


– Это не виолончель. Это Ярик со своей полки сверзился.


Я толкнул дверь купе, и внутрь хлынул тусклый коридорный свет, вырвавший из темноты кусок пола, с лежащим на нем телом. Из-под тела растекалась красная лужа.


– Покойся с миром, мастер,– изрек кто-то благоговейным шепотом,– все от синьки ебаной.


– Мужики, делать-то что?– меня накрыла волна тупого, животного ужаса,– нужно скорую!


– Для начала поезд остановить нужно. Беги в тамбур, дерни стоп-кран. Только все равно уже поздно. Так башкой шарахнуться – это ж надо…


Я выбежал из купе, на подгибающихся, ватных ногах проковылял по коридору до тамбура. Стоп-крана в тамбуре не обнаружилось, зато обнаружился Полпальца, ещё более пьяный, чем был. К тому же, не один – идальго одной рукой обнимал за талию ту самую проводницу, а в другой держал дымящуюся сигарету. Вид у них был такой, будто обоим по шестнадцать, и вот-вот должен случиться первый поцелуй, а за ним и все остальное, тоже первое.


При моем появлении проводница дернулась, а Полпальца раздражённо крякнул – идиллия была грубо нарушена.


– Где стоп-кран?!– ошалело вскричал я.


Проводница испугано пискнула, а Полпальца с самым спокойным видом поинтересовался:


– С хера ли он тебе, малый?


– У нас Ярик с полки упал! Насмерть!


Проводница опять пискнула – на сей раз уже громче. На лице Полпальца не дрогнул ни один мускул.


– Ярик, говоришь? Ну пойдем, глянем.


И уже выходя из тамбура, бросил проводнице через плечо:


– А ты, Галюсик, покури ещё, и к себе иди. Я тоже скоро приду.


Мы дошли до купе, Полпальца с вялым интересом заглянул внутрь, пожал плечами.


– Ты, малый, совсем дурак. Это не Ярик насмерть упал, это на тебя водка с коньяком и пивом насмерть упала. Спать иди.


Едва он отошёл, я сам заглянул в купе – Ярик сидел на полу, скребя в затылке, по его лицу бродило выражение той особенной растерянности алкоголика, оказавшегося хрен знает где, хрен знает как. Тем не менее, красная лужа на полу никуда не делась.


– Жаль,– грустно произнес Ярик,– хороший кисель был. Это я его, когда падал сшиб что ли?


Вдруг на лице его отразилось смятение, граничащее с паническим ужасом.


– А водку я тоже вместе с киселем сшиб?


Но услышав, что вся водка была им же и выпита ещё до того, как все улеглись – расслабился, и, как ни в чем не бывало, снова полез на свою полку.



***



Вот и утро – сырое и серое до тошноты. Вот привокзальная площадь – зябко ежащиеся, кисломордые менты, попрошайки обоих полов всех мастей, по привычке переругивающиеся между собой таксисты, перепуганными тараканами снующие туда-сюда люди с чемоданами, мятыми клеенчатыми сумками, пёстрыми баулами… Оркестр, больше напоминающий кагорту оживших мертвецов, грузится в автобус – на лицах скромных служителей муз ни единого проблеска мысли, лишь черная, глухая тоска. Я курю и потягиваю горячий химический кофе из подрагивающего в ненадежных руках картонного стаканчика, стараясь не обращать внимания на озноб, на сосущую пустоту внутри, на безликую, гадостную скуку снаружи. Здравствуй, столица. Здравствуй, ненасытная шлюха, всегда обещающая больше, чем можешь дать. Пусть идиоты и неудачники пропихивают в тебя свои детородные агрегаты, пусть обливаются потом и слюной, в надежде унять свой похотливый голод, и пусть платят, платят, платят, но не за банальную случку, а за возможность возникновения настоящей любви. Да-да, ты ведь не просто позволяешь им иметь тебя куда и как заблагорассудится, ты даришь надежду, что и сама можешь влюбиться, а это сводит с ума надёжнее, чем пошлая нагота или кроткая, покорная безотказность. И это вовсе не жестокость, а профессиональный цинизм наперсточника, раз за разом загоняющего шарик из хлебного мякиша себе под грязный ноготь, и честно, хоть и с некоторой долей печали, смотрящего в коровьи глаза доверчивого кретина, уже успевшего поверить в благосклонность пойманной за сосок гладкотелой фортуны.


И все же, здесь я взрослел. Вокзальная площадь ничуть не изменилась с того самого дня, когда на нее впервые вышел неоперившийся юноша, вчерашний мальчишка, с виолончельным футляром за спиной и гигантским чемоданом в руках. Он вышел, закурил, с искренним, большеглазым удивлением окинул взглядом незнакомое пространство, прикинул что-то в уме. Он прибыл покорителем и бунтарем, рыцарем без страха и упрека, с наивным вызовом смотрящим в лицо надвигающейся со всех сторон неизвестности. Нет, даже по прошествии стольких лет этот вызов никуда не делся, но стал куда как злее, грубее, реальнее… Вернее, тогда еще было и что-то кроме, какая-то вера, какие-то, пусть и робкие, глупые идеалы, а когда остался один лишь вызов – стало не столько грустно, сколько обидно. Город добросовестно мял мальчишку в своих жерновах, отсекал лишнее, как умелый скульптор, и все учил – дружбе, правде, любви, иронии. Учил и злости, выносливости, необходимой жестокости, хитрости, холодному расчету… Здравствуй, учитель. Ты по-прежнему намеренно неопрятен и хамоват, по-прежнему дурно пахнешь. Молодец, не изменяй же себе и впредь.


Я утопил окурок в недопитом кофе, бросил стаканчик, вопреки местным законам, в ближайшую урну, шагнул в автобус, уселся на свободное место, и почти сразу задремал.


Спустя час, отдав дань столичным дорожным пробкам, мы были на месте – выгрузились, дождались, пока откроют служебный вход, вязким потоком втекли внутрь скучного бледно жёлтого здания, сбросили верхнюю одежду и разобрали инструменты в артистических, покорно заняли места на сцене. Акустическая репетиция заняла не более двадцати минут – дирижёр взял несколько фрагментов программы, не слишком удовлетворился полученным результатом, вздохнул, пожал плечами и милосердно рассудил, что после тяжёлого переезда музыкантам необходим отдых. До вечернего концерта оставалось ещё по меньшей мере восемь часов, но так, как гостиницы оркестру не полагалось (все-таки у щедрот начальства имелись границы), отдых предполагался здесь же, то есть в двух артистических, в местном буфете, или на мягких пуфиках в просторном холле концертного зала – кому что по душе. Лично я совершенно случайно обнаружил в одном из коридоров роскошнейшее кресло, в котором и провел несколько часов, то проваливаясь в теплую, нежную полудрему, то с недовольством выныривая из нее, если мимо кто-то шумно проходил. Удовлетворив же потребность во сне, я наведался в буфет, скромно перекусил, и, почувствовав себя уже совсем хорошо, вышел из здания на улицу, привалился к стене у черной жестяной мусорки, закурил.


Меня окликнули. "Не отзывайся,– тут же посоветовал внутренний голос,– пусть решат, что обознались, и идут себе лесом. Так будет лучше". Но я не выдержал – обернулся.


Стоящего в нескольких шагах от меня мужчину я знал, вернее, лицо его было мне знакомо, хоть кроме него в памяти, вроде бы, не сохранилось ни имени, ни какой-либо другой поясняющей информации.


– Владик?– неуверенно предположил я.


– Дурак что ли?– мужик покрутил пальцем у виска,– совсем мозг пропил? Игорь я. Что, реально забыл, чертяка? Ну даёшь.


Я ещё даже не успел прикинуть, кем этот Игорь может мне приходиться (Бывший однокурсник? Собутыльник? Должник или, что вероятнее, кредитор?), а мужик уже радостно тряс мою машинально протянутую руку.


– Сколько лет, сколько зим! Куда пропал-то? Не звонишь, не пишешь…


– Да я так, то там, то здесь, понимаешь, замотался совсем…


Пока я нес эту и прочую бессмысленную чепуху, память все-таки сжалилась, и дала ответ на мой запрос.


Игорь… Да, кажется, был такой. Где-то мы с ним даже играли вместе, где-то пили, что-то обсуждали. Так уж сложилась жизнь, что во времена моего мятежного студенчества (словно чтобы подчеркнуть контраст со школьными годами), я всегда был номером один, всегда был первым. И все мои друзья тоже были первыми. Элита, сливки студенческого социума, признанные большинством, как самые талантливые, а так же самые привлекательные и разудалые. Да, с деньгами всегда было туго, но ведь авторитет не обязательно покупать – его можно заработать тысячей способов, никак не связанных с финансовыми вливаниями. У нас были самые лучшие педагоги, нас окружали самые лучшие женщины, мы играли на самых солидных концертах, и играли, надо сказать, замечательно – короче, мы все были первыми. Каждый- номер один. А Игорь всегда был вторым. Или даже третьим. Он тоже был виолончелистом, и старался подражать мне если не во всем, то во многом, копируя манеру игры, умение держать себя на людях, привычки, фразы, жесты, увлечения… Он при любом удобном случае выпытывал, какие фильмы я смотрю, какую музыку слушаю, какие книги читаю. Внимательнее всего Игорь наблюдал за моими взаимоотношениями с девушками, и когда я одерживал очередную победу над представительницей слабого пола, он старался повторить до мелочей весь проделанный мной путь к успеху, не редко даже с той же дамой, что и я, разумеется, дождавшись, пока номер один охладеет к ней телом и душой. Впрочем, все мои поражения на том же личном фронте (случающиеся, чего уж, не реже, а то и чаще побед), он анализировал с той же одержимостью. Если меня приглашали на халтуру в какой-нибудь оркестр, а я с важностью заявлял, что оркестр этот говно, и никакие деньги не заставят меня предать принципы – Игорь тоже не шел туда играть. Однако, когда на следующий день мое финансовое положение обрисовывалось несколько чётче, и оказывалось, что все выпито, съедено, скурено, и многое даже в долг – я соглашался на халтуру, и Игорь соглашался тоже. Шло время. И вот, совершенно внезапно, копирование кончилось. Нет, я по-прежнему являлся номером один, по-прежнему был образчиком непропиваемого таланта и бунтарского обаяния, но Игорь уже не подражал мне. Скорее – наоборот. Он бросил пить, устроился на тяжёлую, унизительную, и, к тому же, низкооплачиваемую работу, завел вполне серьезные отношения с одной мадам, и, в конце концов, съехал из общаги, сняв скромную комнату где-то в черте города. Он много и скучно работал, постепенно продвигаясь по карьерной лестнице – я пил, гусарил, играл концерты в качестве солиста. Он женился, скопил на автомобиль, нашел вторую работу – я по-прежнему пил, играл в квартетах и камерных ансамблях с выдающимися музыкантами, просыпался и засыпал с разными женщинами, но чаще один. Его, наконец, позвали на место концертмейстера в неплохой оркестр – я, не изменяя себе, пил, планы на будущее становились все туманнее. Студенчество кончилось – он взял ипотеку и купил квартиру, я попробовал уехать за границу, но ничего путного из этого не вышло, пришлось вернуться. Он работал, получал премии два раза в год, его звали на халтуры – я устроился в гаденький третьесортный оркестрик, проработал там две недели, в порыве чувств нахамил дирижеру, и, не дождавшись первой зарплаты, ушел в детскую музыкальную школу, где отработал ещё неделю, уволился, полмесяца голодал, жил на квартирах то у одних, то у других друзей, играл на улицах и в подземных переходах, а потом плюнул на все, и сбежал в провинцию.


Теперь же вот мы стоим, смотрим друг на друга, разговариваем.


– Ты к нам поработать пришел, или так, в гости?– интересуется Игорь.


– В гости.


– А сам где сейчас?


– Вон там.– Я указываю пальцем на афишу нашего сегодняшнего концерта, висящую у служебного входа.


Игорь какое-то время внимательно всматривается в афишу, сопоставляя что-то в уме. Наконец, до него доходит.


– Так ты что, не здесь? А почему уехал?


– Климат,– говорю,– хреновый.


И тут Игорь будто бы весь засветился изнутри – глаза широко раскрылись, губы расползлись в улыбке.


– Климат, да? Ну, конечно, столица же, сам понимаешь. У тебя там, наверное, получше. Слушай, а сколько получаешь, если не секрет? Жилье свое уже заимел? А семью? Как тебе вообще работается? Ты же солист, причем таких солистов ещё поискать надо. А тут оркестр… Наверное, не очень, да? Или привык уже?


Я молча смотрел в его глаза, сочащиеся торжеством правосудия. Да, сегодняшний день будет одним из самых счастливых дней в его жизни. Ещё бы – это ли не сюжет для фильма или пьесы о вселенской справедливости? Тот, кто полжизни плелся в третьем ряду, с завистью рассматривая затылки браво марширующих впереди, оказался-таки у руля, а бывшие любимчики фортуны… Кому теперь есть до них дело? Стрекоза пропела свое лето, и теперь гниёт где-то на периферии, надёжно придавленная к земле долгами, алкоголизмом и обломками светлого будущего, а муравей тихо и скромно живёт себе припеваючи, ни сколько не жалея об отсутствии таланта или амбиций, имея все необходимое для комфортного существования. У него есть жена и хорошая работа, есть квартира и авто. Сегодня вечером он будет сидеть в каком-нибудь ресторанчике, пить свежее чежское пиво, любуясь сквозь окно неоновым блеском столицы, и с удовольствием повторять самому себе: "значит, все было правильно", или может быть даже: "ну, и кто теперь номер один?". Ведь все это время он ждал чего-то такого. Унижался, завидовал – и ждал. Облизывал чужие жопы – и ждал. Горбатился на ненавистной работе, отказывал себе во всем – и ждал. А в это же самое время где-то веселились, бравировали своим талантом и образом мысли, наслаждались каждой проживаемой секундой счастливые и пьяные прожигатели жизни. И все их любили. И все мечтали о такой же лёгкости, с которой эти бесы добивались всего, чего хотели.


– Обязательно зайду вас послушать,– говорит Игорь,– кстати, что вы там играете?


Мы говорим ещё несколько минут, а потом я бросаю сигарету в урну и ухожу. А он остается – стройный, гладко выбритый, хорошо одетый, пахнущий модной туалетной водой. Успешный.


Номер один.



***



В первом отделении мы исполняли ми мажорный концерт для клавира Баха. Что-то пошло не так. Потом, уже в перерыве, при обсуждении случившегося казуса, было выдвинуто сразу несколько версий – запутался в тексте солист, ошибся дирижёр, вступила на такт позже группа вторых скрипок. Уж и не знаю, что произошло на самом деле, но вначале все шло нормально, а потом внезапно оказалось, что солист на несколько десятков тактов опережает оркестр. Дирижёр попробовал его догнать – тщетно. Первыми отчаялись и замолчали первые скрипки. За ними – вторые. Потом альты. И, оставшись в полном одиночестве, замолкли, наконец, виолончели и контрабасы. Дирижёр отмахал ещё с десяток тактов, опустил руки. Солист же продолжал играть.


Ввиду отсутствия дел, я с унынием разглядывал зал. Скверно. Публика здесь особенная, сплошь музыканты, коллеги – фестиваль оркестров всё-таки, абы кто не придет. А ми мажорный концерт- штука известная. И, разумеется, большая часть сидящих в зале людей понимает масштаб произошедшего коллапса.


Где-то там сидит Игорь, и наверняка улыбается, зараза. А поделать ничего нельзя.


Солист дошел до конца части, шумно вздохнул, утер со лба пот, дирижёр вновь поднял слегка подрагивающие от волнения руки, и дальше все пошло гладко.


В перерыве в артистическую, где я вместе с такими же подавленными случившемся коллегами дожидался второго отделения, вошёл Игорь. Извинился, сказал, что ему нужно забрать какие-то вещи из своего шкафа. Проходя мимо меня – подмигнул, шепнул:


– Ничего-ничего, всякое бывает.


Он открыл дверцу своего шкафа (я с удивлением отметил, что шкафы у них не запираются на замки), порылся в шуршащих внутренностях, извлёк какой-то пакет, и, коротко кивнув мне на прощание, вышел.


Второе отделение прошло гладко, то есть почти хорошо.


После концерта я, оставив инструмент на сцене, вышел на улицу, закурил – хотелось дождаться, пока все коллеги переоденутся и артистическая опустеет. На душе было тоскливо. Я стоял, запрокинув голову, глядя в низкое, затянутое плотными тучами ночное небо, окрашенное цветными отсветами городских огней, и все старался отыскать в себе хоть каплю теплой, слезной жалости к своей трогательной, битой жизнью персоне, но находил лишь черную, ледяную злобу. Сигареты прикуривались одна от другой, стоять было холодно, но я все стоял, все злился, и не было выхода для этой злости. Не знаю, сколько прошло времени. Наконец, я щелчком отправил прочь очередной бычок, зябко ежась вошёл назад в помещение, забрал со сцены инструмент. В лифте я долго вспоминал, какой мне нужен этаж, не вспомнил, ткнул наугад, и, разумеется, приехал не туда. Потом ещё долго бродил по темным коридорам и один раз совершенно случайно вырулил к большому окну во всю стену, на подоконнике которого самозабвенно целовалась влюбленная парочка. За окном светил фонарь, и прежде, чем, извинившись, продолжить поиски лестницы, я успел рассмотреть лица любовников, обернувшихся на мои шаги. У женщины лицо красивое, запоминающееся. У мужчины – самое заурядное, скучное.


Всё-таки мне удалось отыскать артистическую, уже пустую – я сложил инструмент, быстро переоделся, и собрался было уходить, но глухо рычащая раздраженным псом злость внутри остановила, вернула к ряду шкафов вдоль стен. Я вспомнил, какой из них принадлежит Игорю, подошёл, с каким-то тайным предвкушением потянул на себя дверцу. Ничего из ряда вон внутри не оказалось – несколько белых рубашек на вешалке, брюки, пиджак, туфли… Так, что это у нас вот здесь, на полке сверху? Ворох чеков. Кто, скажите, сегодня собирает и хранит чеки, когда информация о каждой покупке высылается прямиком на телефон? Чек с заправки, чек с платной парковки, чек об уплате коммунальных услуг… А вот чек из магазина – картошка, рис, маринованные огурцы, женские прокладки, ёрш для унитаза, пять рулонов туалетной бумаги… Все покупки по акции. Экономим, значит? Это ты молодец, Игорёк, всегда был экономным. Вот скидочный купон из магазина мужской парфюмерии. Вот ещё один чек из продуктового – ничего лишнего, все покупки самые обыкновенные, первой необходимости. Хорошо, Игоречек, хорошо, значит ты по-прежнему не позволяешь себе излишеств. Привычка- штука серьезная. Живёшь, пусть и скромно, зато в комфорте. Чек на покупку абонемента в спортзал- цена средняя. Чек на покупку прикроватного светильника- цена средняя. Чек на покупку галстуков – по акции, три по цене двух.


Мне стало скучно. Я отложил чеки, и уже собрался закрыть шкаф, как вдруг взгляд мой упал на приклеенную скотчем к стенке фотографию – Игорь в обнимку с женщиной. Ниже подпись: "наша пятая годовщина". И я узнал лицо этой женщины- красивое, запоминающееся. Правда там, на несколько этажей выше, освещённое светом заоконного фонаря, оно было более вдохновенным – видимо, заурядной внешности мужчина знал какую-то особую тайну, о которой понятия не имел экономный, вполне себе преуспевающий муж.




***



Выходя из здания, я был почти уверен в том, что весь оркестр уже сидит в автобусе, и ждут только меня. Ничего подобного – кто-то ещё курил, кто-то обсуждал концерт, кто-то уже прикладывался к бутылке.


Монотонно и устало покрикивал инспектор:


– Садимся, ребята, садимся.


Но на него никто не обращал внимания.


А с неба тихо, и вовсе не торжественно, а как-то вяло, монотонно, осыпалась мелкая белая крошка.


– Малый!– увидев меня, обрадовался Полпальца,– где тебя носит?


– Заблудился,– говорю.


– Бывает. Ты смотри, малый, это ж снег! Первый снег!


Я застегнул на все пуговицы пальто, накинул капюшон, глубоко вдохнул уже не сырой, а холодный, зимний воздух. И подумал:


"А ведь действительно – снег!"


Глава 7. Девочка с флягой.



– Главное, запомни, что сегодня я – это ты,– в который раз повторил Толик.


– А кто тогда я?– в который раз переспросил я.


– Объясняю ещё раз,– Толик со страдальческим видом закурил новую сигарету,– мы с ней познакомились две недели назад, но по-моему у нас все серьезно.


– Это ты за две недели сообразил?


– Не ерничай,– Толик нахмурился,– говорю тебе, все серьезно. Я, может, влюбился впервые в жизни!


-Да, – говорю,– грешно смеяться над такими высокими материями. Ну так совет да любовь, дети мои, от меня что требуется?


– Да проверку она мне устроить решила, понимаешь? Типа, насколько я серьезно настроен. Узнала, что каждую пятницу мы сюда морально разлагаться ходим, и подругу подговорила, чтобы та проследила, чем мы тут занимаемся. А я об этом от другой подруги узнал.


– И?


– Подруга, которая шпионить сюда придет, в лицо меня не знает. У нее только мой словесный портрет. Но мы ведь с тобой похожи! Вот ты мной и прикинешься. Подойдёшь к ней, познакомишься, поговоришь о чем-нибудь. Короче, произведешь правильное впечатление.


– А почему этого не можешь сделать ты?


– Ну, как сказать… Боюсь сорваться.


– А во мне, стало быть, уверен?


– А как же!


– То есть ты будешь пить и барагозить, а я в это время с подругой твоей пассии высокоинтеллектуальные беседы вести должен?


– Старик, я в долгу не останусь!


Я откинулся на спинку стула, окинул взглядом постепенно заполняющийся зал кабака. Через пару часов здесь будет ох как жарко – пьяные танцы, реки спиртного, и прочий разврат. Но, видимо, меня все эти прелести сегодня обойдут стороной. В это злачное заведение мы действительно ходили еженедельно, по пятницам – была такая хорошая традиция. Здесь нас любили и уважали, каждая собака знала в лицо. Здесь мы азартно и самозабвенно снимали стресс, накопившийся за неделю, и запасались творческой энергией на ближайшее будущее.


– Ладно,– говорю,– будь по-твоему. Но ты мне по гроб жизни должен будешь.


Толик просиял.


– Спасибо, старик! Я знал, что ты не откажешь.


В кабак вошёл Февраль, направился к нашему столику.


– Здорова, мужики. Уже накидываетесь?


– Да так, потихоньку.


– Потихоньку- это, конечно, хорошо, но, думаю, темп можно ускорить.


Сказано – сделано. Ускорили. Я выпил две рюмки, после чего Толик отодвинул от меня только что принесённый официантом запотевший графин.


– Тебе больше нельзя, а то она подумает, что я алкаш.


– А в чем, собственно, дело?– поинтересовался Февраль,– с каких это пор ты стал скрывать свое естество?


Мы описали ему мизансцену.


– Ребята,– Февраль погрозил нам пальцем,– не превращайте пятничный вечер хрен знает во что. А то развели, понимаешь ли, тайны Мадридского двора… Вам этого дерьма что, на работе не хватает? Отдыхайте.


– У человека судьба решается,– возразил я,– от меня, может быть, счастье всей его дурной жизни зависит!


– Самопожертвование,– Февраль поморщился,– как это благородно, блин. Ну и терпи тогда.


Спустя полчаса к нам присоединился Полпальца. В кабак он вошёл рука об руку с неким незнакомым нам бородатым мужиком, облаченным в монашескую рясу.


– Ты что, решил грешить и сразу исповедоваться, чтоб в долгий ящик не откладывать?– полюбопытствовал Толик, когда оба подсели к нам.


– Да не, малый, какое там. Актер он. Я в театре халтурил сегодня – там и познакомились. Поспорили на бутылку, что он весь вечер так проходит. Представьте только – пьяный поп с молодухами пляшет! Здорово, а?


– Коля,– вежливо представился пока ещё трезвый поп.


– Мне кажется, это как-то слишком,– сказал я,– не было бы скандала.


– Ничего, малый, если кто против будет – замнем,– пообещал Полпальца,– завтра новый год, бляха муха, охота покуражиться!


– Кстати, кто как справляет?


– Если сегодня все пройдет хорошо,– Толик красноречиво посмотрел на меня,– я со своей дамой справлять буду.


– Ага, и я,– Полпальца кивнул, пододвинул к себе графин и нежно погладил его по запотевшему боку,– вот она, моя дама. Хороша, чертовка!


– Ты смотри, не увлекайся,– посоветовал Февраль,– нам второго января на международном музыкальном форумеиграть.


– Поучи свою бабу щи варить,– отмахнулся Полпальца,– сыграем, не в первой.


– Есть такая профессия – родину позорить,– подтвердил Толик.


Все выпили, я с грустью пропустил.


Ещё через полчаса за наш столик уселся Анатольич, и всем сразу стало легко и весело. Каждая последующая рюмка сопровождалась какой-нибудь остроумной байкой, причем чем дальше, тем байки эти становились пошлее, проще и смешнее. Полпальца раскраснелся, Анатольич снял и спрятал в нагрудный карман очки, Толик уже высматривал официанта, чтобы заказать добавки – всеми постепенно завладевала эйфория последнего пятничного вечера уходящего года. Один я сидел и скучал, придавленный крестом, добровольно взваленным на плечи. Заиграла музыка, на танцевальный пятачок в центре зала потянулись первые захмелевшие лихачи. "Что ж, а никто и не говорил, что добрые дела – это просто"– соорудил я для себя девиз сегодняшнего мероприятия, и заказал пиво. Пиво-то никто не отменял…



***



– Это она!– шепнул мне на ухо уже порядочно подпитый Толик, когда я уже было собрался наплевать на все и как следует погусарить.


Проследив за его взглядом, я обнаружил застывшую в дверях кабака, вполне себе миловидную барышню. Она напряженно озиралась, будто старалась высмотреть кого-то в разудалой, и уже довольно порочной публике.


– Иди!– велел Толик.


– Как звать-то ее?


– Вроде бы Света.


– И что мне ей сказать?


– Не знаю. Придумай что-нибудь.


Я покорно поплелся через зал навстречу этой даме, прикидывая, с чего можно начать беседу о высоком, которая поднимет авторитет Толика в ее глазах, и, стало быть, в глазах подославшей ее подруги.


Ничего из ряда вон придумать не успел, поэтому пришлось начать довольно тривиально.


– Привет,– сказал я, и улыбнулся,– мы, вроде бы, уже виделись. Я Толик, а ты, кажется, Света?


В глазах девушки промелькнуло сомнение – видимо что-то в словесном портрете Толика, которым ее снабдили, плохо сочеталось со мной.


– Ты музыкант?– спросила она.


– О, ещё какой!


– А на чем играешь?


– На скрипке, разумеется.


Настороженность во взгляде сменилась любопытством – девушка улыбнулась, кокетливо протянула мне руку. Я с самым что ни на есть серьезным видом пожал ее, хотя, кажется, нужно было поцеловать.


– А где мы виделись до этого?


– Не знаю,– честно признался я,– в последнее время у меня с памятью беда. Может, куда-нибудь присядем?


– Я не одна,– девушка-соглядатай по имени Света вновь принялась скользить взглядом по залу,– здесь где-то должны быть мои друзья… Ага, вот они!


Мы протолкались к столику, за которым сидела довольно странная, даже по меркам кабака, славящегося своим разношерстным контингентом, компания, а именно: трое молодых парней, один из которых был одет во все черное, второй – во все белое, а третий вообще в какую-то клетчатую хламиду, которую я про себя окрестил длинным пончо, хотя возможно, и даже наверняка это было не пончо.


Меня представили скрипачом Толиком, и я по очереди пожал три протянутых руки.


Далее представился тот, что в черном:


– Саваоф. Специалист по оккультным наукам.


Затем тот, что в белом:


– Николай. Литературный критик.


И, наконец, тот, что в клетчатом пончо:


– Виктор. Философ.


О небо, ну почему же я не пьян? Был бы я пьян, абсурд складывающейся на глазах ситуации даже не оцарапал бы края моего нежного, словно плоть улитки, и такого же уязвимого сознания. А так он алчно впился в меня своими клыками, и принялся высасывать из беспомощной души все соки, заменяя их на ядовитую клубящуюся черноту. Но сдаваться вот так просто, пусть бы и в трезвом состоянии, я был решительно не намерен, поэтому занял свободное место за столиком между оккультистомСаваофом и миловидной барышней Светой.


– Скажи пожалуйста,– вежливо осведомился Саваоф,– я могу почитать немного твою ауру?


– Будь так любезен, ни в чем себе не отказывай,– в тон ему ответил я, и с тоской уставился на барную стойку, у которой что-то заказывал Полпальца.


– О,– с уважением протянул оккультист спустя минуту,– а твоя нынешняя аватара вполне оригинальна! И вообще, у нас много общего!


– Какое странное место,– подала голос Света,– и народ тут странный… Хорошо, что я с друзьями, а то было бы скучно. А ты?


– Да, я тоже очень странный,– машинально ответил я, глядя, как Полпальца опрокидывает внутрь две рюмки текиллы.


– Я не об этом. Ты тут один? Или тоже с друзьями?


– С друзьями,– горестно подтвердил я, и только в этот момент спохватился, вспомнив о своей роли.


– А где они?


Я перевел взгляд с Полпальца на Толика, медленно проталкивающегося к танцполу, с Толика- на Февраля и Анатольича, продолжавших наращивать темп за своим столиком, с них- на актера в рясе, чье имя вылетело у меня из головы. Вот они, мои друзья. Все, как на подбор – орлы!


– А вон они сидят,– указал я на столик, за которым мирно потягивали какие-то пестрые безобидные коктейли трое мужиков более чем представительного вида, и, для достоверности, даже помахал им рукой.


– Может, они хотят пересесть к нам?


– Сомневаюсь. И вообще, они зашли не надолго.


Что ж, первый шаг сделан – солидные, цивилизованные друзья для Толика выбраны. Теперь пора переходить к шагу второму, то есть к облагораживанию образа самого Толика.


– А ты что, часто тут бываешь?– как бы невзначай осведомился я.


– Нет, сегодня первый раз.


– А почему выбрала именно это место?


– Да так…


– Может быть, хочешь чего-нибудь выпить?


– А что посоветуешь?


– Не знаю,– я с рассеянным видом пожал плечами,– вообще, я не пью.


Света удивлённо подняла брови, а я подумал, что не стоит делать из Толика совсем уже святого, и добавил:


– Почти.


И потом, ещё подумав:


– Пью только по праздникам. А сегодня не праздник. И вообще – завтра на работу.


– Зачем же тогда ты сюда пришел?


Черт возьми, вполне резонный вопрос. К счастью, ко мне внезапно обратился тот, что во всем белом, представившийся критиком Николаем, избавив меня от необходимости отвечать даме:


– Скажи, а ты какие книги читаешь?


– Всякие. Недавно "Войну и мир" перечитал- занимательное чтиво. Про Достоевского и говорить не буду.


Кошусь на Свету – да, акции Толика только что возросли ещё на несколько пунктов.


– А что думаешь насчёт Честертона?


Мне сразу вспомнился "Человек, который был четвергом"– единственный Честертоновский роман, который я читал, эдакий мистический детектив, но слишком уж задирать престиж Толика, знакомого даже с Анной Карениной лишь посредством недавно вышедшего на экраны сериала, было опасно.


– Честертон? Не знаю, не слышал.


После этого критик, кажется, потерял ко мне всякий интерес. Зато его место в беседе занял философ Виктор.


– Как тебе Фрейд?– спросил он, предварительно смахнув несуществующую пылинку с края своего пончо,– тебе не кажется, что его вклад в мировую философию несколько недооценен?


Какое отношение одержимый писюнами и вагинами шарлатан имеет к философии, я уточнять не стал, только подумал: "а ты у нас, значит, философ. Ну, ясно. Давить надо таких философов, как прыщи".


– Мне кажется, что философия нуждается во вкладе каждого, каким бы этот вклад ни был,– наугад брякнул я,– а о размерах вклада судить, увы, не нам.


Философ Виктор покивал с серьезной миной.


– Извините, я не на долго отлучусь,– сказал я, и, встав из-за стола, направился в сторону туалета.


По дороге в клозет я встретил Толика, несущего в обеих руках по кружке пива с очаровательными пенными шапками. Я без лишних прелюдий выхватил одну из кружек, в три глотка осушил ее до половины.


– Ты что творишь?– возмутился Толик.


– Я творю для тебя светлое будущее, болван.


– А что там у вас происходит?


– Общаемся. Не волнуйся, завтра новый год со своей избранницей встречать будешь, я уж постараюсь.


Навестив удобства, я вернулся к Свете. Предложил:


– Может быть, потанцуем?


– Под эту музыку?– возмутилась барышня,– ты шутишь?


В который раз я с тоской посмотрел на танцпол, где Полпальца уже пытался втереться в доверие к двум молоденьким девицам в интригующе коротких юбках.


– Шучу конечно. Я и сам, честно говоря, не в восторге…


– Вчера ко мне приходил Люцифер, и мы колдовали с ним всю ночь, – внезапно сообщил оккультистСаваоф,– вам всем будет интересно…


Он с важностью извлёк из пачки черную сигарету, закурил. Я единственный из присутствующих за столиком сделал вид, что мне интересно – Света погрузилась в изучение собственного маникюра, критик уткнулся носом в экран телефона, философ Виктор пожирал глазами ягодицы официантки, снующей между столиками.


– Наколдовали мы беду. Всему роду человеческому! Не будет отныне людям любви на земле, и счастья тоже не будет. Человечество ждут войны, болезни, голод и, наконец, смерть. Все сдохнут, как скоты, прося пощады, но мы с Люцифером будем непреклонны! Реки станут из слез, а моря- из крови! И бог будет посрамлен!


– А с какой целью вы все это провернули?– поинтересовался я.


– Что значит, с какой целью?– оккультист опешил,– потому что призвание наше – сеять хаос и зло!


– А без этого никак?


– Конечно никак!


– Ну тогда сейте,– великодушно позволил я,– только не увлекайтесь особо.


– А ты?


– Что я?


– Ты на чьей стороне?


Мне стало скучно и печально- последняя пятничная ночь уходящего года, а я здесь, с этими маргиналами, когда мог бы быть с маргиналами своими, родными. Сижу, беседую обо всякой херне, выдаю себя за кого-то другого, и, что самое обидное, почти не пью.


– Пойду, ещё разок отлучусь.


Я вышел из кабака на свежий, морозный воздух, в заснеженную беззвездную ночь, отошёл на несколько шагов от входа, прижался спиной к стене, закурил. В такие моменты мне всегда особенно хорошо думается, но сейчас отчего-то думать не хотелось, а хотелось просто смотреть (куда угодно, хоть бы и на угол дома на противоположной стороне улицы), выдыхать дым, стряхивать пепел… Свободной рукой я залез в карман, вытянул наушники и телефон, после коротких раздумий выбрал подходящий, давно запавший в душу трек.


"Куда бы не приплыл моряк,


За золото и серебро


Его везде поднимут флаг,


Ему всегда нальют вино…"


Старая песня, а как хорошо звучит. Вот так и носит по земле, вот так появляются и исчезают какие-то люди, иногда даже лиц разглядеть не успеваешь… А куда несёт? И, главное, зачем?


"Вино, и гашиш, и Стамбул, и Париж,


Моряк, моряк, почему ты грустишь?.."


Кто-то осторожно тронул меня за плечо, я повернул голову, вынул из уха один наушник.


– Не мерзнешь?


Молодая девушка. Красивая, но маленькая- ростом едва мне до груди. В бесформенном голубом пуховике, в шапке, из-под которой торчат во все стороны длинные волосы диковинного темно красного цвета. Глаза большие, ресницы – как опахала.


– Что?– зачем-то переспрашиваю я.


Она повторяет свой вопрос. Взгляд у нее простой и почти добрый, если не считать крохотной чертовщинки на дне.


– Не мёрзну,– отвечаю.


– Хочешь?

Она протягивает мне полуторалитровую флягу, на плоском боку которой изображен расправляющий крылья орёл. Молча беру флягу, свинчиваю колпачок, делаю несколько глотков. Внутри меня тут же будто бы взрывается атомная бомба.


– Что это?– спрашиваю внезапно севшим голосом.


– Спирт с колой,– отвечает.


Я вдыхаю поглубже, и делаю ещё несколько глотков. Где-то под крышкой черепа по мозгу начинают стучать крохотные молоточки.


– Здорово,– говорю,– ты как знала, что мне нужно.


– Я всегда знаю, что нужно людям. Чувствую, понимаешь?


Я киваю, хотя до понимания мне ох как далеко.


– А меня никто не чувствует. Я привыкла.


– Может быть, я попробую?


– Что?


– Почувствовать?


Она смеётся, поворачивается и уходит. Уходит в кабак. Я тушу сигарету и бегу следом, но не успеваю догнать – в кабаке уже слишком шумно и многолюдно, девушка исчезает в веселой, многоликой толпе. Пробираюсь к столику, за которым сидят Анатольич и актер в монашеской рясе – остальные, надо полагать, уже пляшут. Хватаю чью-то полную рюмку водки, опрокидываю ее в кружку с пивом, жадно глотаю получившийся коктейль. Ни Анатольич, ни актер внимания на меня не обращают- продолжают беседовать о чем-то своем. Молоточки начинают стучать по мозгу с удвоенным рвением, размягчая его, преображая в какой-то новый, сверхточный прибор для изучения абсурдной, но прекрасной реальности. Затем я иду на танцпол, отбираю у пьяного Толика бокал, опрокидываю в топку сто грамм виски, хлопаю друга по плечу, и больше не обращая на него, требующего каких-то объяснений, никакого внимания, бреду к столику, где по-прежнему сидит Света и нелепая троица, которая мне уже не кажется такой нелепой. Подойдя, я некоторое время молча смотрю даме в глаза, стараясь передать переполняющие меня противоречивые чувства взглядом, а осознав тщетность этого занятия, беру ее за руку и одним рывком выдергиваю из-за стола.


– Ты чего?– вскрикивает она испуганно и удивлённо.


А троица сидит, и никак не реагирует на происходящее. Ах так? Друзья, значит? Джентльмены, значит? На девушку, с которой вы пришли в злачное заведение, вполне предсказуемо посягает какой-то псих, а вам хоть бы что? Ну я вас сейчас…


– Слыш ты,– обращаюсь я к тому, что в пончо, для пущего эффекта шарахнув кулаком по столешнице,– Фрейд твой – обосраный самозванец, решивший, что если он напишет о том, что народ мало трахается, то для всех это станет ебать каким откровением. А на деле он просто импотент, который, кстати, причмокивая сосет у Юнга.


Глаза философа округлились, рот приоткрылся. А я уже кричал, брызжа слюной в лицо специалисту по оккультным наукам:


– Да будет тебе известно, говно собачье, что Иисус – мой любимый персонаж из библии, и если ты и дальше херней всякой заниматься будешь, он тебе жопу на голову натянет, понял?!


И, не останавливаясь, дабы не потерять кураж, тому, что в белом:


– А с теми, кто ставит какого-то там обосцанного Честертона выше Набокова – мне вообще говорить не о чем!


Света попыталась вырваться, но я крепко держал ее руку.


– Ну что, родная,– это я уже ей,– попляшем?


Откуда-то подлетел Толик.


– Ты что? Ты что?– и далее скороговоркой, обращаясь к Свете,– произошло недоразумение, Толик- это я…


– Лжец!– драматично рявкнул я, запрокинув голову и сардонически расхохотавшись в потолок,– Толик- это я!!!


Следом за Толиком рядом материализовался Анатольич, который, обняв за плечи и нашептывая на ухо что-то нежное, успокаивающее, вывел меня на улицу. Вновь оказавшись на холоде, я немного пришел в себя, корявя все известные мне слова поблагодарил Анатольича, и уже почти закурил, но тут мое внимание привлекла странная ситуация, происходящая рядом – в десяти метрах от входа стоял Февраль в окружении агрессивного вида подростков, лет по восемнадцать-девятнадцать. Я подошёл ближе. При виде меня на лице Февраля проступило облегчение.


– Что у вас тут творится?– поинтересовался я.


– А ты ещё кто?– с вызовом огрызнулся один из подростков, судя по всему – вожак стаи.


– Не груби старшим,– вполне себе миролюбиво посоветовал я,– так что происходит?


– Этот,– пальцем ткнули в сторону Февраля,– к моей бабе клеился. Сейчас наказывать будем.


– Я не клеился,– сбивчиво принялся оправдываться Февраль,– я только так, в шутку…


Баба эта стояла тут же, но на почтительном отдалении от ристалища. Кстати, весьма не дурной наружности.


Краем глаза я заметил выбежавшего из кабака Толика – он окинул оценивающим взглядом ситуацию, и снова скрылся в кабаке. Побежал за подмогой?


– Слушай,– обратился я к разгоряченному вожаку стаи,– а где на этой бабе написано, что она – твоя?


– Чего?!


Обстановка накалялась, молодые хищники, судя по всему обитатели заводских окраин, хмурились, сплевывали, то сжимали, то разжимали кулаки, явно готовясь к потасовке. Я сосчитал их – шестеро плюс главарь. Здоровые, блин. И, кажется, почти трезвые. Против меня пьяного, и Февраля, который вообще не боец.


– А вы кто по жизни вообще?– полюбопытствовал один из парней.


– Музыканты.


Тот довольно хрюкнул, видимо, решив, что победа будет лёгкой.


– Не хрюкай,– поучительно изрек я,– а то сопля вылетит.


Не знаю, чем кончилось бы дело, если бы из кабака не выскочили Толик и Полпальца, чье появление произвело на шайку сильное впечатление. На меня, впрочем, тоже, ибо Полпальца был в рясе.


– Покайтесь, пидорасы!– хрипло крикнул он, подлетая к нам.


Дальше все происходило очень глупо и быстро – Полпальца без всяких разговоров обрушил на голову ближайшего парня свой внушительных размеров кулак, отчего молодой хищник сразу сел в снег. Я, не давая вожаку стаи опомниться, ударил его в живот, а в ответ, с другой стороны, кто-то стукнул меня в нос, и я повалился на спину. Когда же я, кряхтя и утирая рукавом сочащуюся из носа кровь, поднялся, поединок был уже закончен – Полпальца держал за грудки дрожащего и несущего на дворовом жаргоне какую-то извиняющуюся ахинею главаря, а вся остальная банда жалась к стене, и, судя по их лицам, продолжать потасовку им не хотелось. Конфликт себя исчерпал.


– Пусти его, пусть идут лесом,– попросил Февраль, кажется, вообще не участвовавший в сражении за свою честь.


Полпальца буркнул что-то, но паренька отпустил, и всю кодлу тут же как ветром сдуло.


– Ну что, по домам?– предложил подошедший Анатольич,– порезвились – и хватит.


– Я останусь,– грустно сообщил Толик,– мне ещё кашу, которую мой дублёр заварил, расхлёбывать предстоит.


– Прости, я не хотел. Так получилось.– Искренне признался я.


– Да ладно,– Толик только рукой махнул,– сам виноват.


– Я такси себе вызываю,– сказал Февраль,– а вы как?


– Я всех развезу,– пообещал Полпальца,– вон мой тарантас стоит.


– Ты же пьяный, как черт знает кто?


– И что?– удивился Полпальца,– не волнуйся, старик, разберемся. Пройдем по ахуенно тонкому льду.



***



Уже отъезжая от кабака, я заметил сквозь окно ту самую красноволосую девушку, что поила меня из фляги, стоящую у входа. Выруливая со стоянки, Полпальца махнул ей рукой, и девушка махнула в ответ.


– Ты что, знаешь ее?– отчего-то я как-то весь напрягся, занервничал.


– Лиску-то?– Полпальца хмыкнул,– кто ж ее не знает.


– Ее зовут Лиза?


– Зовут ее Алиса, а для своих- Лиса, или Лиска.


– Откуда ты ее знаешь?


– Так работаем же вместе. Что, малый, сам-то ее никогда не видел?


Я промолчал.


На заднем сидении в унисон похрапывали Анатольич и актер, чьего имени я не помнил. В машине было тепло и уютно, Полпальца что-то рассказывал в полголоса, у него на коленях лежала почти полная бутылка вина. Даже то, что он был в рясе, уже не удивляло – монашеский наряд был к лицу серому кардиналу виолончельной группы. Я смотрел в окно, за которым было много ночи, фонарных огней и снега, время от времени утирал рукавом по-прежнему сочащуюся из носа кровь, и думал, думал, думал, постепенно проваливаясь в сон: о таинственной красноволосой девушке с флягой, о Толике с его неведомой избранницей, о странной троице и некой Свете, которую я, наверное, больше никогда не увижу, о том, что завтра уже новый год, и о том, что сейчас еду в автомобиле, который ведёт в драбадан пьяный мужик, а значит есть риск уснуть и не попасть в этот самый, новый год, но риск- дело благородное, а все трусы- дураки.


Кажется, я действительно задремал, потому что не помню того момента, когда машина остановилась. Повернув голову, я увидел чей-то силуэт в окне боковой двери- Полпальца опустил стекло, и в салон просунулась пышная, красная морда в фуражке.


– Майор Макаров,– представилась морда,– предъявите ваши документы… Батюшка.


– Сейчас-сейчас, сынок.


Как ни в чем не бывало, Полпальца принялся шарить по салону в поисках прав. Он включил маленькую тусклую лампочку на потолке, и свет ее озарил лежащую на коленях бутылку.


– Батюшка, что это?– с искренней грустью в голосе осведомился майор,– вы что, пьете за рулём?


– Господь с тобой, сын мой,– не прекращая поиска, машинально бросил ему Полпальца,– это ж святая вода.


– Нет, батюшка,– с отеческой укоризной молвил мент,– это вино.


Полпальца застыл. Потом резко схватил бутылку, поднес этикетку к глазам, некоторое время с подозрением рассматривал, затем вынул пробку, сделал несколько глотков. Глаза его округлились, рот приоткрылся. Полпальца медленно повернул голову к майору, и произнес драматическим шепотом:


– Сын мой! Чудо явилось нам, ибо Он (при этих словах, Полпальца торжественно возвел глаза к небу) сделал это снова!


Мент только тяжело и шумно вздохнул.


– Выходите из машины, батюшка. И пассажиры ваши пусть тоже выходят.


Я с трудом растолкал актера и Анатольича, в двух словах описал ситуацию, и мы покорно покинули салон автомобиля. Полпальца и майор Макаров встали в стороне, принялись что-то обсуждать. Было холодно, с неба тихо осыпался снег. Помаргивала синими и красными огнями машина стражей порядка. А к остановке, расположенной от нас в каких-нибудь десяти метрах медленно, дребезжа всем своим промерзшим железным телом, подъезжал трамвай. "Откуда,– подумалось мне,– ему здесь взяться? Ведь ночь, транспорт уже давно не ходит…"


Трамвай подполз к пустой остановке, со скрипом развел двери, да так и застыл, хотя некому было ни войти, ни выйти из него. Больше всего меня привлек мягкий свет, заливающий его салон- такой уютный, простой, манящий…


Трамвай все стоял с открытыми дверьми, словно бы чего-то ждал, и я вдруг решился- ничего не говоря, ни с кем не прощаясь прошагал к остановке и вошёл в него, после чего двери за моей спиной тут же сомкнулись. За окном уплыли в ночь две машины на обочине дороги, силуэты людей… Садиться я не стал – просто прижался лбом к холодному стеклу, закрыл глаза. Неожиданно даже для самого себя, тихо произнес:


– Господи, если ты слышишь сейчас меня… Не то, чтобы я в тебя искренне верю… Но ведь кто-то верит…Так не для меня тогда, а хотя бы для них… Сделай, пожалуйста, так, чтобы всё, что нашаманил этот колдун… Как там его… С этим, как его…Короче, не важно. Просто пусть все это никогда не сбудется. И ещё пусть у всех станет чуть больше любви. И денег. Хотя нет, хрен с ними, с деньгами. Просто любви. И чтобы кто хотел – у того дом полная чаша, детей, там, прорва, муж-красавец, жена-умница… А кто не хотел – того чтобы просто любили. Не обременительно, а так, что б дышалось полегче. И дело пусть тоже будет – хорошее такое дело, любимое, без которого ну никак, хоть в петлю… И чтоб хоть чего-нибудь пожрать было, и выпить. А дальше мы уж как-нибудь сами, честное слово. Не пропадем.


Трамвай все полз себе и полз сквозь заснеженную черноту, капала кровь из разбитого носа. А на душе было пьяно, легко и спокойно. Значит – все правильно. Значит иначе просто невозможно.

И тем не менее – живем…


Отделение второе


Глава 1. Весна.



Кажется, это самый обыкновенный осенний вечер, когда с неба на удивление ничего не сочится, но все равно сидеть вот так, на облупленной дворовой лавке, зябко до мелкой дрожи. Но я зачем-то все равно сижу, глубоко запрятав руки в карманы, не вынимая вяло тлеющей сигареты изо рта, хмуро глядя на ржавые прутья забора, за которым успокаивающе светятся окна школы, и редкие фонари вокруг стадиона. Едва стали сгущаться сумерки, желтизна листвы на деревьях обрела какой-то траурный оттенок, зато окна многоэтажных жилых домов наоборот, превратились в теплые, невыразимо привлекательные квадраты – там, за ними, наверняка тепло, сухо и уютно, там много доброго, живого быта, а здесь… Нет, здесь тоже, в сущности, не плохо – поэтому и сижу. Внезапно я вспоминаю, что между ног у меня стоит початый пакет портвейна. Нагибаюсь, протягиваю руку – действительно, стоит. Пью, а затем возвращаю пакет на прежнее место, а руки назад, в карманы. И вновь возвращаюсь к созерцанию школьных окон – представляю сидящих за ними мальчишек и девчонок. Строчат, наверное, чего-то в тетрадях, скребут мелом по доске. И кто-то из них наверняка украдкой поглядывает в окно, и может даже воображает, как здорово там, с той стороны, где нет ни монотонного учительского блеяния, ни озабоченных, по-взрослому серьезных лиц одноклассников… А может, никто и не смотрит. Может, никто и не думает. Это я когда-то смотрел, думал, воображал таинственный, пусть и зябкий мир, и себя в этом мире. Вот и довоображался – сижу тут, как дурак, курю, портвейн пью. А другие, может, и не будут. На то они и другие.


Я встаю, тушу сигарету, подхожу к решетке забора, берусь за ее холодные, мокрые прутья. Делай раз, делай два… Подтянулись, перекинули сначала одну ногу, потом другую… И вот я уже по ту сторону забора, стою на узкой асфальтовой дорожке, опоясывающей стадион, соображаю, зачем же я все это провернул.


Сообразил.


Сначала двинулся шагом, потом перешёл на какую-то сонную трусцу, и с нее, наконец, на бег. Бегу, полы пальто развиваются, в лицо – свежий, сырой ветер. Огибаю половину стадиона, и чувствую – в груди жжет, в боку колит, в носу неприятно хлюпает. Тоже мне, спортсмен нашелся. Алкаш, дрыщдрыщем – а туда же! Но все равно не останавливаюсь. Ведь бегал же когда-то, и хорошо бегал… Правда, лет, эдак, десять назад.


"Ага, заливай,– тут же принимается сипеть сварливый внутренний голос,– бегал он… Пинал, я извиняюсь, хер. И тех, кто бегать рекомендовал, многократно имел, я извиняюсь, в ротовую полость".


Стараюсь его не слушать – бегу.


А обежав почти весь стадион, замечаю, что в том месте забора, где я перелез, но с другой его стороны, за решеткой из ржавых прутьев, кто-то стоит. Подбежав ближе, я разобрал черты фигуры – без сомнения, это была женщина, некая таинственная незнакомка, как у Блока. Лица не разглядеть, его закрывает тень от широкополой шляпы. Вообще, одета дама была странно- длинное вечернее платье, какая-то кружевная накидка… Не холодно ей, что ли? Вот уже нас разделяют не более пяти шагов, но женщина разворачивается, уходит. Не сбавляя темпа бега, я подлетаю к забору, прыгаю, неуклюже подтягиваюсь и переваливаюсь через него, а вновь оказавшись на земле, но уже по ту сторону, на несколько секунд замираю, смотрю вслед удаляющейся незнакомке. Только никакая она уже не незнакомка, да и платье со шляпой куда-то делись. Роскошная грива темно красных волос, невысокий рост – я узнаю ее, зову по имени, но она продолжает удаляться, грозя вот-вот раствориться во внезапно потемневшем мире. Я делаю несколько шагов, решив во что бы то ни стало догнать красноволосую барышню, но останавливает резко отяжелевший живот. Да-да, именно живот – он как будто тянет к земле, мешает идти, и, уж тем более, бежать. Внутри него словно образовались тяжеленные гири, каких мне ещё никогда не доводилось таскать. К тому же, меня всего трясло, а от чего – пади, разбери. Маленькая фигурка девушки уже окончательно скрылась из виду, а я все предпринимал тщетные попытки перенести себя вместе с неподъемным животом хоть на несколько метров вперед, и, попутно с этим, разобраться, чего же, всё-таки, меня так трясет…


Так я и проснулся, сделав, одновременно с этим, два важных открытия. Первое – трясет не меня, а несущийся по ночному шоссе автобус. Второе- резь в животе имеется как во сне, так и наяву, то есть чрезвычайно хочется в туалет. Я ткнул в плечо дремавшего рядом Толика.


– Чего?– Не открывая глаз, подал голос он.


– Сцать охота,– пожаловался я.


– И?


– Что и? Говорил я тебе, надо водку в дорогу брать. А ты – пиво, пиво… Вот и что мне теперь с этим пивом в животе делать?


– Сам дурак. Ну, сходи к водителю, попроси остановку.


Я, чертыхаясь, покинул свое кресло и побрел по проходу в сторону водительской кабины. Многие уже спали, но большая часть коллектива продолжала отмечать начало гастролей – весь салон, казалось, трещит по швам от запахов колбасы, сыра, сала, лука, маринованных огурцов, и, конечно же, водки. Люди пили легко, радостно и самозабвенно, люди смеялись, люди рассказывали истории, люди заигрывали друг с другом – вроде бы в шутку, но, вместе с тем, и на перспективу. Из родного города мы выехали всего несколько часов назад, но атмосфера в автобусе царила такая, словно все уже неделю как в пути, все – одна большая, дружная семья, один цыганский табор.


Дойдя до водителей, я как можно жалостливее поведал о своей проблеме.


– Где я тебе тут остановлюсь?– Ответил первый водитель.


– Терпи, через час граница уже,– с усмешкой добавил второй.


Я угрюмо поплелся назад, к своему месту. Терпи… Посмотрел бы я на тебя, если б тебе приспичило. Ещё, блин, ухмыляется, гад.


Вновь протиснувшись мимо Толика, я сел, уставился в окно, за которым все равно ничего не было видно. Автобус время от времени потряхивало на рытвинах отечественной дороги, и трясся вместе с ним мой переполненный, требующий срочного опорожнения мочевой пузырь. Я стиснул зубы, прикинул, сколько ещё предстоит терпеть, и чуть не заплакал от жалости к себе. А что делать? Не сцаться же в штаны? И дело даже не в том, что перед коллегами стыдно – они-то люди бывалые, поймут – а в том, что джинсы я на гастроли взял одни-единственные. В мокрых, что ли, ходить? А потом ещё стирать, сушить… Вот уж чего не хотелось бы.


С каждой минутой, с каждым оставленной позади изъяном асфальтового покрытия ситуация обострялась. Я вновь тряхнул Толика, на этот раз агрессивнее – все-таки в приключившейся со мной беде была и его вина.


– Ну чего ещё?


– Я обосцусь сейчас!– злобно зашептал я ему на ухо.


– Сцысь,– разрешил Толик, по-прежнему не открывая глаз.


– Ах сцысь? Сейчас шланг свой достану, и тебя от башки твоей бестолковой до пяток залью!


– А что мне сделать? Раньше нужно было думать. Кто ж знал, что ты такой не выносливый окажешься?


– Мужики, что стряслось?– поинтересовался сзади Таран.


Таран- это не прозвище, а фамилия такая, если что. Но фамилия говорящая. О детстве и юношестве Тарана никто ничего наверняка не знал, но в разговорах об этом таинственном периоде его жизни всегда всплывали фразы, произнесенные трепетным шепотом: "дурная компания", или "плохая наследственность", или "тяжёлое время". Что конкретно из всего вышеперечисленного повлияло на личность Тарана- понятия не имею. Возможно, что все сразу. Он окончил школу, и сразу как-то слишком уж поспешно сбежал в армию – поговаривали, что плац и кирза замели тогда ему тюрьму. Служил Таран в военном духовом оркестре, где играл на тубе. После службы он ещё какое-то время занимался темными, и, вроде бы, не слишком законными делами, стригся исключительно наголо, носил кожаную куртку и широкие штаны цвета хаки, заправленные в солдатские берцы, едва его фигура появлялась в непосредственной близости, бабушки и мамы уводили с детских площадок детей и внуков, а прыщавые подростки с важным видом закуривали, чтобы произвести на Тарана впечатление. Однако, время кроваво-бандитской романтики и лихорадочной дележки останков умерщвленного лилипутами мамонта прошло, а жизнь, тем не менее, продолжалась, и Таран сменил куртку, берцы и камуфляжные штаны на футболку, джинсы и кеды, после чего, в один прекрасный день, постучался в дверь дирекции нашего оркестра. О разговоре Тарана с директором в тот памятный день до сих пор слагались легенды, исход же был таким – тубист, уже имеющийся в штате, был уволен без объяснения причин, а его место занял Таран. С тех пор и сидит, честно дует в свою тубу, и вряд ли вспоминает о прошлом.


– Сейчас обосцусь,– признаюсь я ему,– а до границы остановок не будет.


Таран молча протянул мне пустую стеклянную бутылку из-под пива.


– Зачем она мне?– спрашиваю.


– Туда посцы. А на границе выкинешь – делов-то.


– Ты сам-то так делал?


– Сто раз.– Заверил меня Таран.


Я пожал плечами – других вариантов все равно не имелось.


– Отвернись,– велел я Толику.


Тот фыркнул, но отвернулся. С полминуты я возился с ремнем, потом включал на телефоне фонарик, дабы подсветить все это мероприятие, потом извлекал свой брандспойт… Оказалось, что в сидячем положении справить малую нужду довольно затруднительно, а справить с исключительной меткостью, то есть точно в узкое горлышко пивной бутылки – практически невозможно. К тому же, автобус потряхивало.


– Не попаду,– с отчаянием сообщил я,– трясет же…


– а ты пипитун свой в бутылку как бы ввинти,– вновь дал дельный совет Таран,– в горлышко вставь, и бутылку накручивай. Типа как глушитель на ствол.


Я кивнул, сделал глубокий вдох, как перед прыжком в ледяную воду, и принялся за дело. Спустя минуту, глушитель был уже навинчен на ствол.


– Готово,– с гордостью сообщил я.


– Ну так давай,– подбодрил Толик,– не держи в себе.


И я дал. Ох, как же я дал! Накрывшее меня с головой облегчение было сравнимо разве что с экстазом Будды, после долгих мытарств, наконец, достигшего нирваны.


– О!– Только и смог простонать я, изнемогая от восторга.


– Ага,– подтвердил Таран,– вот оно- простое человеческое счастье.


Ещё несколько минут я просидел неподвижно и расслаблено, смакуя с таким трудом добытую лёгкость бытия, А потом, насладившись в полной мере, взялся за бутылку, вознамерившись избавиться от глушителя и вернуть ствол назад, в кобуру.


Я легонько потянул – никакого эффекта. Тогда я приложил чуть больше силы – и вновь ничего не изменилось. Будто бы глушитель намертво прирос к стволу. Я попробовал одной рукой тянуть на себя попавший в беду детородный орган, а другой – стаскивать бутылку, одновременно плавно проворачивая ее, то есть тем же манером, каким и напялил. Дохлый номер. Я рассеянно улыбнулся – осознание масштабов случившейся катастрофы ещё не пришло ко мне. Предпринял новую попытку. Потом еще. И ещё.


– Ну чего ты там шорхаешься?– возмутился вновь успевший задремать Толик.


– Толя, тут такое дело…


Я уже ничего не делал – просто сидел, и тупо смотрел на ствол, так сроднившийся с проклятым глушителем.


Толик, бормоча какие-то ругательства, повернулся, и тоже уставился на ствол. Так и просидели несколько минут, с одинаково тупыми лицами изучая последствия акта, принесшего столько счастья. Потом до него дошло, и Толик захохотал.


– Тише ты, болван,– зашипел я, затыкая ему рот рукой,– сейчас всех перебудишь!


Но Толика уже было не остановить – он буквально давился булькающим, чрезвычайно заразительным смехом.


– Что такое?– подал голос Таран.


Я шепотом описал ему ситуацию, и теперь гоготали уже двое, только смех Тарана был хриплым, надсадным, больше похожим на кашель. В нашу сторону повернулось несколько заинтересованных в происходящем голов.


– Да заткнитесь вы!– умолял я,– лучше скажите, что делать теперь.


Наконец, все отсмеялись, утерли выступившие слезы, перевели дух.


– Дело серьезное,– задумчиво произнес Таран,– может, просто посильнее приложиться надо?


– Не идёт, говорю же.


– Что, капитально застрял?


И сразу за этим – новый приступ хохота.


Но дело действительно обстояло серьезно, поэтому уже спустя пять минут в хвосте автобуса собрался целый консилиум. Разумеется, участие в нем принимали сплошь серьезные, опытные и весьма авторитетные личности, специалисты по решению любых не решаемых проблем.


– А может- ну его? Оставь, как есть?– предложил Февраль.


– Нельзя,– возразил Полпальца,– ещё пару раз посцать получится, а потом все. Через край польется.


– Тут хирургическое вмешательство требуется,– тихо подал голос буддист Шура,– границу пересечём, и нужно в клинику ехать.


– Ага, а как ты это нашему инспектору объяснишь? Он у нас, конечно, с чувством юмора, но, боюсь, ТАКОГО не оценит. Да и вряд ли оказание услуг подобного рода входит в страховку…


– Зачем так усложнять?– Таран подмигнул,– мы сейчас ножечком так – раз, и под корень. Делов-то. А бутылку с застрявшим в ней писюном можешь себе на память оставить. На подоконник вместо вазы поставишь – и по вечерам сидеть будешь, вздыхать и любоваться.


Тут мое не по годам развитое образное мышление воспроизвело несколько живописных сцен, иллюстрирующих предложенный Тараном вариант, и я не смог сдержать нервного вскрика, похожего на последний вопль старого петуха, на чью шею опускается топор. Будто бы в ответ на это от кабины водителей донеслось:


– Через пять минут граница.


– Граница…– Полпальца задумчиво поскреб подбородок,– из автобуса нужно будет выйти. Малый, а эта херовина что, в штаны вообще никак не помещается?


Я отрицательно помотал головой.


– У меня запасные треники есть. Дать?– предложил Таран.


– Тащи,– скомандовал Полпальца.


– Правильно,– Февраль кивнул,– натянешь их поверх джинсов и этого своего агрегата, да пойдешь.


Принесли штаны – широкие, с алыми лампасами, и я, чертыхаясь, натянул их. На время это, конечно, решало проблему, но дальше-то что? Вот автобус затормозил, в салоне вспыхнул свет.


– С паспортами- на выход!– торжественно провозгласил инспектор.


Оркестр высыпался из автобуса шумной гурьбой, чем-то напомнив пёструю ораву детей на площадке у детского сада. Небо уже постепенно светлело, воздух сладко пах совсем недавно наступившей весной, а ещё почему-то костром, и совсем чуть-чуть – близлежащим болотом. Что-то было в этом запахе такое… Первобытное, что ли? Что-то из тех времён, когда перезимовать означало побороть вездесущую смерть, голодным волком кружащую вокруг костров, домашних очагов, жаровень, подстерегающую свою добычу там, куда не дотягиваются спасительные языки тепла и света, готовую обернуться диким ночным зверем, болезнью, злым духом… И та свобода, то чистое, бескорыстное счастье, по сей день наполняющее воздух с приходом весны, навсегда останется памятником смутным временам, в которых кому-то довелось бороться за жизнь.


Я стоял, молча вдыхал этот воздух, и что-то росло внутри, оттаивало, расправляло крылья. Даже пивная бутылка на детородном агрегате не омрачала всей этой лёгкости, свежести, безотчетной, детской радости.


– Прикрой пах,– тихо посоветовал стоящий рядом Толик,– выпирает.


Я опустил глаза, и отметил, что действительно – выпирает. Сквозь ткань штанов отчётливо проступал солидных размеров горб навинченного на ствол глушителя, придавая моей скромной персоне львиную долю богатырской мужественности. Пришлось снять кофту и повесить ее на согнутую руку, чтобы изящно прикрыть чрезмерно выдающееся достоинство.


Спустя несколько минут нас всех согнали в небольшое, душное помещение, где надлежало дожидаться разрешения пересечь границу. Мысли мои успели обрести вполне себе философский оттенок: " Все-таки размер имеет значение,– думал я,– в конце концов, с таким прибором между ног даже перемещаться неудобно. Но это ещё ничего. Главное, чтобы он не опух, иначе действительно кроме как хирургическим вмешательством ситуацию будет не исправить".


Началась проверка паспортов – каждый подходил к окошечку, за которым восседал серьезного вида пограничник, подолгу изучающий наши документы. А пройдя проверку, все вещи следовало погрузить на ленту, утягивающую нехитрый скарб в черный ящик, где содержимое багажа просвечивалось, как кости на рентгене. Во время этой процедуры я на несколько мгновений забылся, и сложил руки на груди – пожилой усатый поляк, стоящий у мониторов, скользнул профессиональным оценивающим взглядом по солидному холму, расположенному чуть ниже моего пояса, но на его лице не проступило даже тени эмоции. "Знай наших!– с какой-то особенной, патриотичной гордостью подумал я,– завидуй, падла!" Когда досмотр был уже позади, я вышел на улицу, встал в сторонке, закурил, И, опять-таки, забыл прикрыть висящей на руке кофтой причинное место. Опомнился же лишь тогда, когда заметил – на меня смотрят, и смотрят весьма внимательно. Вернее, не совсем на меня, а все туда же, ниже пояса…


– Привет!– бодро выпалил я, одновременно вернув руку с кофтой куда следовало.


Девушка с красными волосами по имени Алиса, стоявшая в десятке шагов от меня, улыбнулась, приветливо кивнула. А я покраснел – наверное, впервые за очень, очень долгое время.


– Погодка сегодня- прелесть!– зачем-то сказал я.


Девушка глумливо прыснула, впрочем, тут же прикрыв рот ладонью, затушила свою сигарету и стремительно удалилась, оставивменя наедине с моим позором. Как скверно… Боже, ну до чего же скверно!


Через полчаса оркестр вновь погрузился в автобус, и путешествие продолжилось – родина осталась позади. Алису я больше не видел – она сидела где-то в начале автобуса со своими подругами, и до нее, должно быть, долетали лишь отголоски шабаша, перманентно творящегося на галерке, где, разумеется, располагался я.


Едва автобус отъехал от пограничной заставы, Полпальца принялся бродить по салону, выпрашивая что-то у женской половины нашего коллектива.


– Вот,– спустя какое-то время вернувшись ко мне, торжественно произнес он, и протянул таинственный белый тюбик размером с мизинец,– крем. У баб наших этого добра навалом, но не все делиться хотят. Смажь.


Я с благодарностью взял тюбик и принялся за дело – на галерке сразу запахло чем-то душистым и женским, отчего ароматы разнокалиберного алкоголя, закусок и мужского пота нехотя потеснились. Вот так, а теперь попробуем потянуть… Осторожно, бережно, и…


– Ура!– завопил я, на несколько секунд потеряв голову от счастья,– сработало!


И снова многие повернулись в мою сторону, однако, никак не сопоставили счастье на моем лице с пивной бутылкой в победно вытянутой руке.


– Ты бутылкой-то не тряси, герой,– посоветовал Таран,– а то ещё расплещешь…


Автобус уже не трясло – под его колесами стелился гладкий, словно зеркало, автобан. И сверкала за окнами праздничная весенняя пестрота, обещающая так много…


Глава 2. Перочинный нож.



Сколько на жизнь простого, среднестатистического человека отмеряно по-настоящему счастливых пробуждений? Таких, когда глаза ещё не открыл, а в груди уже что-то сладко звенит, и все тело переполняет добрая, упругая сила? Хорошо, предположим, что достаточно. Но если взять это "достаточно" и сравнить с количеством пробуждений мрачных, в каких-нибудь томительно душных комнатах, пропитанных запахами спирта, табачного дыма и вонью собственного, удивительно гадкого в этот миг, тела – честное слово, станет грустно. Или даже не так – пусть мы не станем брать в расчет пробуждения похмельные, а оставим только самые обычные, будничные, скучные, когда, едва проснувшись, знаешь, что предстоит нормальный, в меру сносный день, ни чем не отличающийся ни от вчера, ни от завтра, в котором уж точно не найдется места ничему волшебному, сверхновому, выходящему из ряда вон… В жизни каждого таких пробуждений много… По крайней мере, куда как больше, чем счастливых, светлых и лёгких. Речь даже не о тех редких (да-да, будем честны – именно что редких) случаях, когда лежащая рядом теплая и восхитительно голая красотка нежно шепчет на ухо, едва ты шагнул из сна в явь: "милый, это было незабываемо!". Речь о моментах, когда ты просыпаешься один, возможно, не в своем доме, и, быть может, совершенно бесславным субъектом, не имеющим никаких особых заслуг, или даже признающим себя распоследним неудачником – но, тем не менее, чувствуешь, что вот она, жизнь, такая чудесная, красочная, простая, и тебе посчастливилось в ней проснуться…


Хотя, будь таких пробуждений больше, они наверняка потеряли бы свою ценность. Так что не вздыхаем, господа, и не жалуемся, а, как, собственно, и всегда, иронично улыбаемся, и принимаем все, как есть.


Я вылез из кровати, с наслаждением потянулся, подмигнул окну, в которое ломилось игривое весеннее солнце, окинул взглядом гостиничный номер- пара стульев, стол с пустыми бутылками (их на удивление не так много, как обычно, что, безусловно, радует), две кровати, на одной из которых сладко посапывает Толик, зеркало, аквариум с золотыми рыбками, какая-то репродукция на стене…


– А любовь все живёт в моем сердце…– пропел я, не переставая широко улыбаться.


Черт знает, что это за песня такая, и какие в ней ещё слова, кроме этих, но до чего же прекрасная строчка…


Так, стоп. Ну-ка, повторим инвентаризацию – стулья, стол, зеркало, аквариум, картина… Аквариум…


Я подошёл, и в задумчивости зачем-то постучал по стеклу – золотые рыбки на это никак не среагировали, что не удивительно, ибо плавали они все, как одна, к верху брюхом. Кроме того вода в аквариуме была настолько мутная, что едва угадывались силуэты декоративных каменных башенок, в которых, должно быть, рыбки когда-то жили. Зато прекрасно были видны мелкие кусочки колбасы, огурцов, и ещё чего-то склизкого, бывшего некогда пищей, прилипшие к стенкам аквариума с той стороны.


– Толик,– позвал я.


Толик не отозвался.


– Анатолий!– позвал я громче.


– Ну чего?


– Вы сударь, по всей видимости, вчера в аквариум блевать изволили. Так ли это?


– Клевета!


– Я так и думал. Значит, у поляков принято кормить золотых рыбок пережеванной колбасой и солёными огурцами, а так же…– я заколебался, вновь попытавшись определить, чем была когда-то склизкая жёлтая масса, прилипшая к стенкам аквариума,– а так же какой-то дрянью, для которой даже название придумать затруднительно.


Толик медленно сел на кровати, протер глаза.


– Я не блевал,– глухо сообщил он,– блюют сантехники, слесари, и гопники спальнорайонные. Меня вырвало – привыкай называть вещи своими именами.


– Что ж, сударь, учтем-с,– я кивнул,– однако, сие не отменяет того факта, что вы погубили… Раз, два, три, четыре, пять, шесть… Семь ни в чем не повинных душ. А какая здесь за такое предусмотрена кара- боюсь даже предположить.


– Фигня,– Толик махнул рукой,– там, в этих аквариумах, есть такой механизм, который воду от чего хочешь очистит.


– Ах да, механизм…


Я вдруг вспомнил, как проснулся ночью от назойливого гудения где-то под боком, как протянул руку, нащупал провод, и выдернул вилку из розетки. Гудение прекратилось. Вернее, вспомнил не сам – о содеянном напомнил провод, лежащий рядом с розеткой, а другим концом своим уходящий в аквариум. Ну что ж, значит, в гибели рыб была и моя вина. Какая, если вдуматься, чудовищная смерть – захлебнуться в чужой блевоте…


Впрочем, эти мысли нисколько не омрачили радость такого великолепно солнечного утра.


– Предлагаю покинуть этот номер ещё до того, как наше преступление раскроется,– предложил я.


– Согласен,– Толик почесал волосатую грудь,– только сперва позавтракаем.


Он встал, потянулся, полез в лежащий у кровати чемодан, откуда извлёк видавшую виды термокружку и два пакетика с лапшой быстрого приготовления.


– Чайника нет,– предупредил я.


– Ничего, у меня кипятильник имеется.


Приготовление походного завтрака заняло минут пятнадцать. За это время мы коротко обменялись впечатлениями о вчерашнем дне. Нет, не то, чтобы я что-то не помнил – скорее, воспоминания покрывала некая туманная дымка. Стоило лишь легонько подуть на нее, и она рассеивалась.


– Как-то на удивление не плохо после вчерашних событий,– похвастался я.


– Ничего странного,– Толик пожал плечами,– событий-то всего три бутылки на двоих было. К тому же событий не крепких, а французских, пятилетних, кажется красных.


– На троих,– поправил я,– с нами же ещё Вероника была.


– Ах да…


В небольшой польский городок, расположенный примерно в семи часах от границы, мы прибыли вчерашним вечером. Точнее, не в сам городок, а на его окраину, где располагалась средней руки гостиница. Конечно, мы могли провести в дороге и вторую ночь гастролей, но отчего-то руководство расщедрилось и соизволило устроить нам ночевку под крышей. Да, пусть и не в пятизвёздочном отеле, но сменить автобусное кресло на кровать после суток дороги было просто восхитительно! И, конечно же, едва вещи были брошены в номерах, нашим коллективом был осуществлён налет на ближайший магазин. Помню, как уже возвращаясь к гостинице, мы встретили арфистку Веронику, уже не вполне трезвую. Тогда же я отметил, что кокетливо торчащий из женской сумочки штопор- это очень сексуально. Поднявшись к нам в номер и откупорив вино, мы с Толиком принялись соревноваться, у кого ловчее получится обольстить даму, явно готовую к любви, но колеблющуюся в выборе партнёра. Силы были равны, уступать никто не хотел, и чем меньше оставалось вина, тем активнее в ход шли разнообразные приемы, в том числе и довольно грязные. Примерно к часу ночи ситуация сложилась следующая: более привлекательным был Толик, зато я отчаянно блистал эрудицией и остроумными высказываниями на грани пошлости, то есть строил из себя эдакого брутального, циничного интеллектуала, что обычно выходило у меня не плохо. К двум часам ночи баланс сил переменился – теперь уже более привлекательным был я, а Толик вошёл в образ непризнанного пьющего гения, которым увлекся до такой степени, что прикончил все оставшееся вино, ушел за добавкой, да так и не вернулся. Что ж, победителей не судят- с этой мыслью я с легкостью заправского Казановы приобнял свою добычу.


– Подожди, я так не могу…


– А так – это как?


– Ну, вот так, просто.


– Давай усложним, я не против.


– Ты не понимаешь. Мне ведь не надо такое… Я семью хочу, понимаешь? Чтобы муж, чтобы дети… Мне ведь уже почти тридцать…


– Но я же ещё слишком молод для этой херни!– Искренне возмутился я,– может все-таки разок просто так? А потом я подумаю, честное слово!


Короче, вкус у победы оказался горьковат.


– А где был я в этот момент?– поинтересовался Толик, выслушав краткий отчёт о моем фиаско.


– Откуда мне знать?


– Да уж, дела. Надо было ее мне оставить, я бы что-нибудь придумал. Во всем твоя жадность виновата.


Я промолчал.


Через полчаса, позавтракав, мы покинули гостиничный номер, выволокли и бросили чемоданы с инструментами у рецепции, собрались было покурить…


– Привет, мальчишки!


Едва завидев нас, Вероника явно обрадовалась, подошла, кивнула Толику, подмигнула мне.


– Не поможете даме поднести к автобусу вещи?


Конечно, блин. Ну а как иначе? Мы же джентльмены…


И я поплелся с ней наверх, проклиная себя вчерашнего за пьяный, совершенно бесперспективный выбор. По дороге, Вероника вкрадчиво осведомилась:


– А мы с тобой вчера душ не принимали?


Одно из несомненных преимуществ жизни алкоголика- подобные вопросы довольно быстро перестают выбивать из колеи.


– Нет,– как ни в чем не бывало ответил я, будто вопрос был задан о погоде,– я бы запомнил.


– Странно. У меня почему-то все вещи мокрые. И те, в которых я вчера была, и те, что в чемодане.


– Действительно странно,– говорю.


Вошли в ее номер. Из ванны доносился шум воды и мелодичное женское мурлыканье.


– Где чемодан?– спрашиваю.


– Один вон там, под столом, а второй в углу.


Просто замечательно. И каждый, небось, килограмм по двадцать…


Я, с трудом подавив тяжёлый, не достойный джентльмена вздох, нагнулся над тем чемоданом, что покоился под столом, принюхался – чемодан благоухал водкой, причем настолько, что, казалось, в него вылили целый бидон. Осторожно приподняв его крышку, я убедился, что все вещи внутри мокрые.


– Ты что, вещи в водке стирала?


Вероника ойкнула и зачем-то даже перекрестилась. Ну конечно, ещё вчера вино из горла лакали, а сегодня строим из себя святую невинность, и о таком напитке, как водка, слыхом не слыхивали. Знаем, проходили.


– Наверное,– говорю,– ты бутылку в чемодане везла, и все ее содержимое туда вылилось.


– Да ничего я такого не везла!– запротестовала Вероника.


Дверь ванной открылась, и к нам присоединилась Вероникина соседка в коротком пёстром халатике. Моего присутствия она ничуть не смутилась, даже, кажется, наоборот.


– Говорит, что у меня в чемодане пролилась водка!– тут же пожаловалась Вероника.


Соседка пожала плечами.


– Когда тебя вчера не было, Таран заходил. Я в это время в душе была. Возвращаюсь – а он на твоей кровати уже храпит. Наверное, комнату перепутал. Я его растормошила и прогнала, а у него в кармане бутылка водки была. Кажется, не закрытая…




***



Едва я успел погрузить оба чемодана Вероники в багажник, и даже сунуть в рот сигарету, как на меня набросилась Галя, жена валторниста Гришки Агафьева.


– Ты с Гришей пил вчера?


Ох, не люблю я объяснений с женами собутыльников – добром они редко кончаются. Но на этот раз совесть моя была кристально чиста.


– Нет,– отвечаю,– не пил.


– А кто пил?


– Галя,– я постарался улыбнуться ей как можно обворожительнее,– что случилось?


– Вчера, понимаешь, припёрся пьяный, а сегодня обнаружила у него на теле длинные красные полоски. Знаешь, как от ногтей…


– А он что говорит?– словно бы между делом полюбопытствовал я.


– Говорит,– Галя понизила голос,– что вчера проституток польских вызывали. Это они его так, козла, разукрасили. Но, может быть, он мне это назло придумал…


Я все-таки не смог сдержаться – расхохотался.


– Ты чего?– Галя округлила глаза.


– Галь, понимаешь…


Продолжение фразы задушил смех.


– А ну, хватит ржать!


Она схватила меня за плечи и тряхнула так, что все мое веселье как ветром сдуло. Всё-таки разгневанная чужая жена – это вам не шутки.


– Нет,– говорю,– проституток они не вызывали.


– А откуда тогда эти царапины по всему телу?


Я набрал в грудь побольше воздуха, мысленно сосчитал до пяти, и ответил с максимальной серьезностью:


– Дело в том, что они вчера с Февралем поспорили, кто быстрее коридор гусеничкой переползет.


– Это как?– глаза Гали округлились ещё больше.


– Ну, так, как гусеницы ползают. Только ещё и в голом виде. А там, в коридоре, понимаешь, линолеум… Не удивительно, что кожу кое-где ободрал.


Ещё какое-то время Галя стояла молча – видимо, переваривая услышанное. А потом закрыла глаза и со звенящей в голосе мукой проговорила:


– Господи, какой идиот. Ну за что?..


А я, наконец, закурил, и вновь сдул туманную дымку с воспоминаний о вчерашней ночи, как сдувают пенную шапку с пива.


Вот, едва за спроваженной мной Вероникой закрылась дверь, как зазвонил висящий на стене гостиничный телефон.


– Да?– с преувеличенной бодростью сказал я в трубку.


– Манда!


И гудки.


Ну что ж, бывает. Я присел на кровать, на всякий случай пошарил взглядом по номеру в поисках остатков алкоголя, опечаленно вздохнул, и тут телефон зазвонил снова.


– Алло?


– Галка, это ты?– донёсся из трубки знакомый, не трезвый голос.


– Нет,– с усталостью ответил я.


– А позови мне Галку…


– Галка в другом номере живёт.


– В каком?


– Понятия не имею,– я поморщился,– и хотел бы тебя, Геннадий Андреевич, предупредить, что у Гали муж есть. И не где-нибудь, а в этом же отеле, который, при некотором раскладе, может здорово настучать тебе в бубен.


Трубка, беседующая со мной голосом Февраля, несколько секунд помолчала, а потом доверительно пояснила:


– Я победил, вообще-то. Мы, понимаешь, по коридору гусеницами ползали, к тому же голыми, кто быстрее, и я победил. А Галка- это мой приз.


– У нее муж есть,– повторяю я.


– Так я у мужа ее и выиграл! А какой, говоришь, у нее номер?


– Не знаю,– сказал я, и повесил трубку.



***



К автобусу подошли Таран и Полпальца, забросили свои чемоданы в багажник, тоже закурили.


– Ну, как самочувствие?– осведомился я.


– Странно, малый, странно,– слегка севшим голосом отозвался Полпальца,– понимаешь, бляха муха, после вчерашнего что-то помню, а что-то нет. Но в целом – порядок.


– как за вискарем пошли – помнишь?– хмыкнув, спросил его Таран.


– Это помню.


– А как потом пили его на скамейке у входа?


– И это помню.


– А как потом за добавкой пошли в бар?


– Помню.


– И как ты там к официантке приставал, пьяная морда?


– Это помню уже смутно.


– Ну, а как потом я тебя до гостиницы волок на себе, надеюсь, помнишь?


– Припоминаю, малый.


Таран прищурился.


– А как ты после этого на рецепции дрочил?


Полпальца весьма аристократично изогнул левую бровь.


– Вот такого что-то не припоминаю,– произнес он задумчиво.


– Ну как же,– Таран хлопнул его по плечу,– тебя тогда ещё какая-то полька увидела и побежала в ментовку звонить. А я за ней.


– А я?


– А ты свое дело сделал прямо на шкафчик с ключами, и в номер пошел.


Полпальца долго молчал, потом поскреб затылок, шумно выпустил дым и кивнул:


– Не помню. Но мог – факт.


Я, честно говоря, не знал, восхищаться мне, или ужасаться, но то восхитительное спокойствие, с которым серый кардинал виолончельной группы воспринял сию новость, не могло не впечатлить.


– Да ладно, расслабься старик,– Таран со смехом вновь хлопнул Полпальца по плечу,– шутканул я.


И, опять-таки, никакой особенной реакции – лишь вялое подёргивание плечом, да слегка приподнявшийся краешек губ.


– Садимся, садимся!– скомандовал выскочивший из-за автобуса инспектор.


Я бросил сигарету, вошёл в салон, занял свое место рядом с Толей. Почти все уже были в сборе.


– Смотри!– вдруг болезненно ткнул меня локтем в бок Толик.


По проходу между креслами брёл, пошатываясь, тромбонист Александр Сергеевич Радищев – один из наших ветеранов сцены, воспитавший уже не одно поколение тромбонистов – в коллективе фигура уважаемая и, в общем-то, неприкосновенная. По крайней мере, неприкосновенная до вчерашнего дня, ибо теперь у него под глазом красовался внушительных размеров синяк. Сразу же, словно ветер, прошелестевший в кронах деревьев, по салону пронесся таинственный шепоток: "Гусля! Гусля!". Гусля – еще один наш тромбонист, и, к тому же, бывший ученик Александра Сергеевича, сидевший здесь же, на галерке, невнятно выругался себе под нос, и отвернулся к окну.


– Причем тут Гусля?– спросил я.


– Как причем?– Толик разгоряченно зашептал мне на ухо,– они вчера все вместе пили, а я как раз мимо проходил, и слышал, как Гусля громко так, не таясь особо, заявил: "Александр Сергеевич, скажите пожалуйста, можно я вам въебу? Не поверите – всю жизнь мечтал, пока у вас учился!".


– А Сергеич что?


– А Сергеич отшутился как-то, и тихонько спать ушел. Значит, всё-таки, настиг его Гусля… Не пожалел учителя…


Я улыбнулся, закрыл глаза.


После того телефонного звонка Февраля, вздумалось мне выйти покурить – не на поиски новых приключений, а так, последняя сигарета перед сном, не более. Спускаясь же по лестнице (лифтов ждать не хотелось), я встретил Александра Сергеевича, вернее, тело Александра Сергеевича, которое волок вверх по ступенькам Гусля. Тело это время от времени принималось сопротивляться, а иногда даже выдавало длинные грозные тирады на странном языке, не похожем ни на один из тех, что мне доводилось слышать.


– Тебе помочь?– спросил я.


– Сам справлюсь,– буркнул Гусля,– тяжёлый дед, блин.


Я пожал плечами и двинулся дальше, а спустившись на один лестничный пролет, услышал тот самый, ни с чем не сравнимый звук, с которым крупногабаритное, в дупель пьяное человеческое тело сдается-таки под гнетом закона всемирного тяготения. На всякий случай, я вновь поднялся по лестнице, и обнаружил лежащего лицом на ступенях Александра Сергеевича, и стоящего над ним, тяжело и озлобленно вздыхающего Гуслю.


– Помощь все ещё не нужна?


– Справлюсь,– угрюмо повторил Гусля,– подумаешь- уронил слегка.


– В его возрасте такие падения могут быть чреваты.


– В его возрасте водку жрать, как кобыла, чревато.


Спорить я, разумеется, не стал.


– Все на месте?– раздался усиленный динамиками под потолком салона голос инспектора,– проверьте каждый своего соседа.


– Шуры не хватает,– крикнул кто-то.


И сразу вслед за этим в автобус влетел Шура – сбивчиво извиняясь, лихорадочно пожимая протянутые руки, он прошел по проходу в другой конец салона, даже не взглянув в мою сторону, но одного только его появления мне хватило, чтобы из плотного тумана, которым были, словно саваном, надёжно прикрыты события вчерашней ночи, проступили контуры чего-то зловещего, рокового…


И я вспомнил то, от чего, наверное, так старательно заслонялся дымкой блаженного, условно похмельного беспамятства все это время.



***



Покурив на сон грядущий и поднявшись на свой этаж, я впал в некоторую задумчивость – напрочь вылетел из головы номер моих апартаментов. В сущности, ничего удивительного – сколько уже было, и сколько ещё будет таких отелей и гостиниц, в которые мы прибываем ночью, чтобы с утра уехать… А едва этап заселения пройден, нужно спешить в магазин, чтобы потом праздновать, праздновать, праздновать… Кто ж будет все это время держать в голове номер собственной комнаты? К тому же, его всегда можно узнать на рецепции. Но сейчас опять спускаться вниз почему-то не хотелось, и я положился на ту таинственную путеводную звезду, что указывает дорогу в любой точке земного шара, в любое время суток всем пьяным доходягам, напрочь забывшим куда и зачем им нужно идти, и, вопреки всему, всегда (ну, или почти всегда) попадающим именно туда, куда им и требуется. Отчётливо мне запомнилось лишь то, что дверь своего номера я оставил слегка приоткрытой. Пройдя несколько шагов по коридору, я действительно обнаружил приоткрытую дверь, и, весьма довольный собой, вошёл в номер. Желание сразу же, не раздеваясь, плюхнуться на кровать, было чертовски велико, но тело просило о последней на сегодня услуге, и я завернул в туалетную, а по совместительству ещё и душевую комнату.


Открывшаяся картина в первый миг поразила меня своей простотой и логичностью, с лёгкой примесью безумия- в наполненной до краев ванне лежал в одежде буддист Шурка, и с каким-то блаженно-мечтательным выражением на лице то так, то эдак примерял к своему запястью узкое лезвие складного перочинного ножа. Завидев меня, он широко улыбнулся, и тихо, даже кротко спросил:


– Может ты знаешь, как лучше резать- вдоль, или поперек?


После нескольких секунд отчаянного осмысления происходящего, я тряхнул головой, разгоняя сгущающиеся в ней тучи пьяного бреда, выматерился, дабы хоть как-то снизить градус явной нереальности ситуации, после чего ответил:


– Говорят, лучше поперек. Но не знаю – не пробовал.


А спустя ещё полминуты я уже вытаскивал совершенно не сопротивляющегося Шуру из ванны, предварительно отобрав у него нож. Буддист не переставал широко улыбаться и покачивать головой в такт каким-то своим мыслям, даже когда уже сидел на мокром кафельном полу, внимательно наблюдая, как я выпускаю из ванны воду.


"Когда происходят такие вот дурацкие, злые чудеса,– решил я,– нужно вести себя как можно логичнее и спокойнее. Тогда наваждение просто обязано потерять свою силу".


– Шурка, а что ты делаешь в моем номере?– бросил я пробный камень.


– Это не я у тебя, а ты у меня,– ответил он.


Так, значит с номером я, всё-таки, ошибся. Хотя сейчас это уже значения не имело.


– Допустим,– я кивнул,– тогда следующий вопрос: какого хрена ты тут устроил? Или, может быть, я что-то не так понял?


– Надоело,– честно и удивительно просто признался по-прежнему сидящий на полу Шура,– а ещё мне жена звонила. Ей, судя по всему, тоже надоело.


– Что надоело?


– Ей? Да все, наверное. И ещё там какой-то солидный, молодой, перспективный образовался… Вроде бы как-то с торговлей связан… А может, я что-то путаю…


– Подожди,– я вновь нелепо потряс головой,– у вас же дети, там, квартира… Нормально же было все, как у людей?


– Почти.


– Что почти?


– Почти как у людей. А теперь вот так…


– И ты что, из-за бабы вот это все?– солнечные лучи фактов никак не хотели пробиваться сквозь жирные грозовые тучи алкогольного опьянения.


– Она все-таки жена моя,– был ответ,– да я и привык как-то…


– Так, ладно,– мне, наконец, удалось взять себя в руки,– пойдем в комнату. Тебе, во-первых, переодеться в сухое надо, а во-вторых выпить. Выпить-то есть что?


Шура покорно кивнул, молча поднялся и прошел в номер, оставляя мокрые следы. Я – следом.


– Ну удумал, стервец,– бормотал я, пока Шурка со своей обычной медлительностью стягивал мокрую одежду,– ну начудил. Тебе бы стихи писать, или, там, мелодрамы, романтик хренов. В ванну вены вскрывать полез – это ж надо… Перочинным, мать его, ножом… Ну, фантазер…


Шура даже не пытался оправдаться.


– Из-за бабы!– продолжил уже громче негодовать я, чувствуя, как закипает внутри праведный гнев,– да ты хоть знаешь, скольких вот так же бросают? Если бы после этого каждый счёты с жизнью сводил, человечество уже давно бы вымерло! В конце концов, сук много, но ты-то такой один! Один-единственный, понимаешь?


Шура переоделся, достал откуда-то пузатую стеклянную бутылку.


– Это что?


– Джин.


– Вот и славно. Давай-ка по пятьдесят, для начала.


Выпили. И вдруг неудавшийся самоубийца заговорил – тихо, смущённо, сбивчиво…


– Дело не только в ней, ты пойми. Посмотри на нас со стороны. Нет, ты посмотри, посмотри… Кто мы такие? Как мы живём? Это ведь все не в серьез, все понарошку, понимаешь? В шесть лет я уже дул в свою дудку. И в пятнадцать дул. И в двадцать пять. И потом тоже дул. Я всю жизнь, сколько себя помню, варился в этом мирке с такими же, делал одно и то же, и ни о чем другом не думал. Мы с пеной у рта, или даже с кулаками выясняем, кто лучше сыграл очередное соло, мы спорим о музыке, обсуждаем бывшие и будущие халтуры, смеемся с историй, рассказанных нашими же коллегами об очередной чьей-нибудь пьяной выходке, мы обкладываем матом дирижёров, а после удачного концерта, на котором нам довелось побывать, можем всю ночь напролет делиться собственными впечатлениями…


– Не вижу в этом ничего плохого.


– А я вижу!– Шура слегка повысил голос,– мы даже отношения заводим преимущественно с себеподобными, понимаешь? Образуются семьи, рождаются дети, и дети эти тоже становятся музыкантами, и дети детей. Мы все как будто живём в одной большой резервации, а все, что за ее пределами, нас вообще не заботит. Мы даже предпочитаем об этом не думать, наверное, потому что боимся. Мы, понимаешь, как ясельная группа в детском саду… А детский сад, это ведь тоже, по сути, резервация детства в большом, взрослом мире… Нам плевать, что творится за пределами, мы настолько поглощены своими игрушками, раскрасками, и прочими забавами, что всего остального для нас попросту не существует…


– Шурка, ну и что?– я пожал плечами, плеснул себе в стакан ещё джина,– да, мы, наверное, как дети, это ты здорово подметил. Но кто виноват? Объясни мне, как можно повзрослеть в этой самой, как ты говоришь, резервации, где сорокалетние мужики на спор переползают коридор голышом, где люди пытаются вскрыть вены перочинным ножом, где, в конце концов, вопреки всем законам природы, ценятся не бицепсы, рост, цвет глаз, сила, ум, и не размер груди, жопы или члена… Хотя это тоже, но во вторую очередь… А в первую ценятся красивый звук, интонация, чувство ритма… Да, наверное, это не очень нормально, но мы ведь так привыкли…


– И тебе не кажется это страшным?– Шура тоже подлил себе ещё,– весь этот ярмарочный мирок, кукольный домик… И мы понятия не имеем даже о другой, о РЕАЛЬНОЙ жизни, где между людьми ведутся войны, где трещат по швам государства… Один раз, помню, к нам в гости сантехник приходил – так он о своей жизни такого понарассказывал… Я как будто приключенческую книгу прочитал, или кино посмотрел. Они живут по-настоящему, понимаешь, в серьез, а мы… Где-то там люди голодают, дерутся, торгуют наркотой, внезапно богатеют, стреляют, ходят на митинги, сидят в тюрьмах… А мы дуем в свои дудки, пилим свои струны, и знать больше ничего не хотим.


– Так тебе хочется туда, к ним?


– Хочется,– Шура кивнул,– но не можется. Как думаешь, сколько проживет трехлетний ребенок, внезапно попавший в мир взрослых и решивший жить по его законам? Нет, наше место в яслях, и с этим ничего не поделать, как бы сильно не хотелось.


– Скажи,– я улыбнулся,– а почему тот мир тебе кажется более реальным, чем наш? Чем он так кардинально отличается?


– Масштабностью и серьезностью – вот чем.


– Да брось. Давай по-честному – отличается ли по масштабу и драматизму ситуации заваленное тобой соло от, к примеру, вынужденного импичмента президента или от новой гражданской войны?


– Конечно!


– А чем?


– Да всем!


– Не ври! Не в каком-то там объективном смысле, а лично для тебя?


– Ерунда какая-то…


Мы снова выпили.


– Ну хорошо,– я кивнул,– а вот если тебя завтра уволят, а тебе детей кормить нечем… Да и не в детях даже дело, просто ничего другого, кроме как дуть в свою дудку, ты не умеешь, и ничего ты так, по сути, сильно не любишь. А тебя уволили. И по специальности больше никуда не возьмут. Трагедия?


– Трагедия. Но это же не война…


– Да какая, нахрен, разница?!– не выдержал я,– для тебя это хуже, чем война! Да, наши ясли, как ты говоришь, живут по другим законам, но что, законы эти, менее реальны? Сравнима ли лопнувшая посреди сольного концерта струна с ножом какого-нибудь гопника в подворотне твоего любимого, "реального" мира?


– Нет.


– Да, блядь, да!– я стукнул кулаком по столу,– ещё как сравнима. Себе-то не ври! И мне не ври!


Кажется, я кричал очень громко, потому что повисшая после всего этого пауза показалась странной, даже неуместной.


– Значит…– вновь понизив голос, произнес Шура, с грустью заглядывая в свой пустой стакан, – значит… Значит, мы не дети, мы уроды какие-то. Нам бы в цирке выступать…


– Тебе с твоим перочинным ножом уж точно.


Он помолчал, устало потёр наморщенный лоб, и повторил:


– Уроды… Мутанты…


– Сам ты урод, Шурка. А я – нормальный. Понял?


– Понял. Нормальный ты такой урод…


– Какой уж есть.


Я встал.


– Слушай,– говорю,– поспать бы не мешало. Спать даже мутантам необходимо.


– Иди,– Шура кивнул,– а я ещё посижу.


– Нет уж. Пока при мне не разденешься и не ляжешь – не уйду.


И Шура покорно принялся раздеваться.



***


Уже в коридоре, по дороге к своему номеру, я встретил пьяного Вадика – Шуркиного соседа.


– Ночному дозору- привет!– бросил он мне.


Я положил Вадику руку на плечо, прижал к стене.


– Слушай,– говорю,– ты за Шуркой следи. Глаз с него не спускай.


– А что с ним сделается?– искренне удивился Вадик.


– Не знаю. Но если с ним что-нибудь сделается, я с тебя шкуру спущу, понял?


И, не дожидаясь ответа, побрел прочь, довольствуясь вялой надеждой, что моя угроза подействовала, на ходу тщетно стараясь воскресить в памяти номер своих апартаментов, но уже свыкаясь с мыслью, что на рецепцию спуститься все-таки придется.


И ничего – спустимся, заодно покурим, поглядим на небо, подумаем о чем-нибудь своем. В конце концов, уроды – это не кретины, уродам тоже свойственно думать, по крайней мере время от времени. Хотя для кретинов, наверное, свойство это – и есть главное уродство. Да и вообще, весь мир делится на кретинов и уродов. Но об этом как-нибудь в другой раз…


Глава 3. С другой стороны.




А все началось с того, что нашему тромбонисту Гусле понравилась флейтистка Катька. Понравилась, надо сказать, совершенно внезапно, без каких-либо прелюдий – вот ещё минуту назад Гусля спал, развалившись с максимально возможным комфортом в узком автобусном кресле, а вот он уже вытянулся в струнку и напряжённо всматривается в тот конец салона, откуда долетает звонкий Катькин смех. В трактовке взгляда, которым он пронзал автобусное нутро, сложно было ошибиться – так молодая борзая, почуяв запах добычи, всматривается в лесную чащу. Что ж, ничего удивительного. Вообще, по прошествии четырех-пяти часов, проведенных в автобусном кресле, в теле начинала ворочаться и даже глухо рычать вся голодная свора самых естественных потребностей – вдруг, ни с того, ни с сего, начинало хотеться жрать, срать и совокупляться, к тому же, одновременно. Кто-то справлялся с этим обострением естества посредством алкоголя, кто-то- с помощью сна, а кто-то, чья воля ещё не так обтесана многолетним гастрольным опытом, вынужден был идти на поводу у взбунтовавшихся инстинктов.


Короче, Гусле приглянулась Катька – вот и весь разговор. Минут пять он нервно ерзал в своем кресле, решая, видимо, как подобраться к объекту своих интимно-любовных грез, а потом просто встал и пошел по проходу к ее месту – я наблюдал за всем этим с вялым любопытством, устав от созерцания заоконных пейзажей, а так же от бесконечных оркестровых баек, служащих, наверное, обитателям автобусной галерки чем-то вроде закуски к алкоголю. Дойдя до Катьки, Гусля коротко переговорил о чем-то с контрабасистом Женей, сидящим через проход от нее, после чего они, по обоюдному согласию, поменялись местами.


Однако, в течение часа Гусля несколько раз возвращался на галерку, дабы пополнить запасы пива в своем организме, и в один из таких разов я, забавы ради, увязался в женскую часть салона вместе с ним, тоже на время поменявшись своим местом. Каково же было мое удивление, граничащие с лёгким испугом, когда оказалось, что рядом с Катькой сидит Алиса – та самая девочка с красными волосами, поившая меня спиртом из фляги в ту давнюю, зимнюю ночь… На мое появление, впрочем, она никак не отреагировала, чему, в глубине души, я сначала обрадовался, а потом наоборот, зато у Катьки с Гуслей быстро образовалась настоящая идиллия – они самозабвенно беседовали обо всем на свете, не сильно заботясь о смысловой составляющей беседы, я же ограничивался короткими абстрактными репликами. Сзади нас сидели двое трубачей, выбравших самый традиционный метод убийства дорожного времени – раз в два часа они просыпались, ходили на стоянке в туалет, выпивали бутылку виски на двоих, и вновь засыпали. После очередной стоянки один из них даже снял свои туфли, спрятал их в пластиковый пакет и повесил на подлокотник кресла. Такие пакеты висели на подлокотниках у всех – туда сбрасывали мусор.


– А я вообще думаю, что всех пидорасов нужно отдельно от нормальных людей селить. Например, на соседней планете.– Вещал Гусля.


– К чужим слабостям нужно относиться с пониманием,– не соглашалась Катька,– ты представь, если тебя так же, на соседнюю планету.


– А меня-то за что?


– Ну, например за то, что ты пьешь много и пидорасов не любишь.


– Да за что ж их любить-то?


– Пидорасы,– внес свою лепту я,– это вполне себе естественное природное явление, кстати. Знаете, у животных ведь так же – когда случается перенаселение, например, у оленей или волков, многие особи становятся пидорасами. Так природой задумано, чтобы вид какое-то время не размножался.


– Не думаю,– веско бросил Гусля.


– Чего не думаешь?


– Не думаю, что у волков. Волки – благородные животные. Санитары леса, там, все дела… А пидорасы – скоты.


И тут к разговору ни с того, ни с сего присоединилась Алиса, от чего у меня в груди что-то предательски задребезжало, а затем и вовсе лопнуло, разлетевшись на добрую сотню осколков. Если честно, вообще не помню о чем она говорила – наверное, я и не слушал, а только смотрел, КАК она это делает, стараясь не упустить ни одной детали. А делала она это, надо сказать, просто великолепно: ее пальцы то и дело касались волос, то отбрасывая со лба мятежную прядь, то просто поправляя и без того аккуратно разложенную по плечам гриву, ее губы – узкие, тонкие, и какие-то даже детские – так мило исполняли свой привычный танец, что хотелось тут же засмеяться и поцеловать их без всяких объяснений, а ее глаза… Интереснее всего было смотреть в ее глаза – кажется, я ещё никогда не видел таких: зрачки словно бы опоясывали тонкие, светящиеся кольца, благодаря которым казалось, что и сам взгляд ее как бы светится изнутри, но свечение это не доброе или нежное, как бывает, когда на тебя смотрит невинная барышня, мечтающая о ворохе детей и любви до гроба, а наоборот, лукавое, игривое, шальное… Ко всему прочему, Алиса ежеминутно поправляла футболку, туго обтягивающую уважительных размеров бюст, который, впрочем, никакого особого волшебства не источал, но был приятным дополнением ко всему остальному, будто бы намекая, что его хозяйка – не какой-то эфемерный фантом, одушевленный моим воображением, а вполне конкретный, живой человек из плоти и крови, которого, при удачном стечении обстоятельств, можно… Ну, скажем, потрогать.


И тут же я внезапно разозлился на себя до такой степени, что даже зубами заскрипел. "Ну глаза, ну волосы, ну грудь, и что с того?! – предъявил я себе вполне обоснованные претензии,– можно подумать, тебе до этого попадались сплошь слепые, лысые и безгрудые. Подумаешь, тоже мне… Видали, чего уж, и погрудастее, и поглазастее, да и вообще, поволшебнее". Чтобы скрыть свой гнев, я отвернулся и уставился в окно, то сжимая, то разжимая кулаки. Однако, от Гусли это не укрылось.


– Ты чего?– спросил он.


– Ничего,– буркнул я в ответ.


– Нет, если ты за пидорасов обиделся, то извини, конечно…– Гусля виновато потупился,– но что ж я поделать с собой могу? Ну не нравятся мне они! Ну сильно не нравятся!


– Не обращай внимания,– хихикнула Алиса,– это он просто засмотрелся, да не выдержал.


От такой подлости я разозлился ещё больше, и вновь повернулся лицом к ней. Ах ты ж, змеюка ядовитая! Ну я сейчас тебя…


– А что,– осведомился я таким тоном, что, казалось, после этих слов температура в салоне автобуса должна упасть градусов, эдак, до минус сорока,– у нас теперь за просмотр деньги берут?


– А ты как думал?– вопросом на вопрос отозвалась Алиса, проигнорировав веющий от меня холод.


– Я вообще не думал. Куда уж мне, убогому…


– Ну так и не возникай тогда, а слушай, как умные люди беседуют.


Первый, а, возможно, и единственный раунд закончился не в мою пользу, и я, насупившись, действительно принялся слушать. А беседа, тем временем, шла уже между Алисой и Катькой – удивленный Гусля пока помалкивал, переводя взгляд с меня на Алису и обратно, не в силах понять, что же это такое только что произошло. Я озлобленно вслушивался в речь красноволосой бестии, и с наслаждением выхватывал из нее отдельные слова и даже целые фразы, произнесенные либо с неправильным ударением, либо с характерным провинциальным акцентом. Иными словами, я с тихим злорадством отслеживал позорную неграмотность, сквозящую то там, то здесь, и мысленно потирал руки, в предвкушении реванша. "Вот, полюбуйся,– глумливо обращался к себе я,– типичный случай: бабу из деревни вытянули, а деревню из бабы – забыли. Ну ничего, мы вот сейчас с козырей зайдём…"


– Послушай,– намеренно громко обратился я к Гусле,– а что, если среди тех пидорасов, которых ты на другую планету отселить собрался, найдутся нужные?


– В каком смысле, нужные?


– Да в таком, что без них человечеству будет житься хреновее. Как, кстати, насчёт Петра Ильича?


– Нет, ну ты загнул,– Гусля явно почувствовал себя не в своей тарелке, хотя сочащаяся из меня злоба адресовалась вовсе не ему,– Чайковский молодец, он же гений…


– И пидорас!– вставил я.


– Ну… Ну и что? Зато музыку писал…


– А как быть, к примеру, с Сократом?– продолжил наседать я,– начнем с того, что у них там женщина…


Тут я ожог взглядом красноволосую змеюку, и веско продолжил:


-… Женщина была вроде собаки, или другого домашнего животного. Спать с ней было недостойно для уважающего себя мужика, а вот с себеподобными, достойными – совсем не зазорно, даже наоборот. Так что, и Сократа на другую планету?


Черт знает, откуда я вытянул все это – вероятно, где-то услышал или прочёл. Так ли все было на самом деле – большой вопрос, и если о судьбе Сократа я как-то и не думал даже, то в гомосексуальных наклонностях Петра Ильича сомневался всегда, сколько себя помню. Однако, сейчас это не имело никакого значения, сейчас важно было не что говорить, а как. И я говорил, говорил, говорил, каждым словом бичуя напуганных слушателей. Смотрел же я только на нее.


Она же, разумеется, поступила так, как поступают почти все особи женского пола, когда их принимаются старательно загонять в угол – сделала вид, что все сказанное мной ее совершенно не интересует, да и, чем, скажите, может заинтересовать скучная, пресная глупость? А ещё через несколько секунд сунула в уши затычки наушников, дабы продемонстрировать крайнюю степень своей незаинтересованности.


Я, признаться, едва не взвыл от ярости, снова отвернулся, и с утрированным равнодушием взялся изучать все то, что происходило вокруг. К сожалению, ничего особенно любопытного, на что можно было бы отвлечься, вокруг не имелось: пенсионного возраста скрипачка Алла Петровна сокрушалась по поводу духоты, картинно обмахиваясь какой-то пёстрой брошюрой, и делая вид, что вот-вот помрет отудушья, ее соседка сосредоточенно вязала, изредка сверяясь со схемой, изображённой на листке, неаккуратно выдранном из какого-то журнала. Ещё чуть дальше, в кабине, переругивались водители:


– Ты как поворачиваешь? Плавнее надо!– поучал один.


– Ты своей мамке расскажи, как детей делать!– отзывался второй.


Скверно. Даже и отвлечься не на что. Хоть бы драку какую затеять, или хотя бы спор – так хрен там. Одни спят, другие пьют, третьи вообще не поймешь, чем заняты. А у меня внутри аж горит все от злости, и некуда эту злость слить.


– Господи, как же душно! Откройте окна!– продолжала все громче и громче стенать Алла Петровна.


– Ты куда так разогнался? Скорость сбавь, придурок!– сипел первый водитель.


– Тебя, барана, не спросил,– бормотал в ответ второй.


Вдох. Выдох. Спокойнее, старина, спокойнее. Сражение проиграно, но ведь не война… Сейчас доедем до стоянки, возьмём там какой-нибудь увеселительной крепкоградусной жидкости, снова вернёмся на галерку, где байки и в меру засаленные анекдоты… Там и напьемся, а эта, невесть что возомнившая о себе барышня пусть сидит себе, загнав в уши музыку, и ждёт чего-то, чего ей ни за что в жизни не дождаться. Потом пройдет ещё лет десять, она чудовищно постареет, у нее наверняка начнут выпадать волосы, а потом, глядишь, и зубы… В конце концов, осознав, что счастья нет и уже не будет, она помрет в одиночестве, и только неисчеслимая орава котов будет бродить вокруг ее трупа, взывая к помощи соседей тоскливым утробным мявом…


– Почему не работает кондиционер?– продолжала ныть Алла Петровна.


– Ты куда едешь? Левее, левее бери, придурок!– не унимался первый водитель.


– Отъебись, урод,– бормотал второй.


Тем временем впереди, за лобовым стеклом, замаячил мост, нависающий над автобаном.


– Под мост не лезь, дятел,– сказал первый водитель.


– Чего это?


– А того, что по габаритам под ним не пройдешь. Видишь, какой он низкий… В объезд надо.


– Не бзди, у меня глаз-алмаз, проедем.


– а я тебе говорю – хрена с два мы проедем! Крышей, мать твою, зацепим!


– Я думал, ты просто дурак, а ты, оказывается, вообще дебил. Ещё и слепой, к тому же. Неужели не видишь, что нормально проедем?


Мост неотвратимо приближался.


– Душно, как душно! Сейчас давление скокнет!


– Давай в объезд, кретин!


– Заткнись, даун!


– Душно! Откройте окна!


Автобус скользнул под мост, и я зажмурился в предвкушении чего-то необыкновенного.


Раздался оглушительный скрежет – почему-то сразу вспомнилось, как в детстве съезжал с горки на старых, сваренных из узких полосок железа санках, и в тех местах, где горка была протерта до черной, мёрзлой земли, санки издавали звук, очень похожий на тот, что теперь вспарывал вязкое, полусонное автобусное нутро. В лицо пахнуло свежим весенним воздухом. Скрежет продолжался ещё секунд тридцать, а потом оборвался так же внезапно, как и возник, и пришедшая ему на смену тишина сообщила о том, что все кончилось. Автобус остановился.


Я осторожно открыл сначала один глаз, потом другой, и с лёгким, но приятным испугом уставился в синее, вспененное облаками небо, образовавшееся в том месте, где раньше был обтянутый бежевой тканью потолок автобусного салона. Повернув голову, я обнаружил, что крыша автобуса смята в неряшливую гармошку, и нависает теперь лишь над галеркой. Наверное, если бы кто-нибудь, к примеру бог, решил сейчас посмотреть на наш автобус сверху, представшая пред его взором картина больше всего напомнила бы вскрытую консервную банку с торчащей вверх крышкой, из которой пялятся своими большими мертвыми глазами шпроты, или, скажем, кильки в томате. Даже Алла Петровна перестала ныть, видимо, потеряв дар речи – ещё бы, теперь воздуха в салоне хватало с избытком. Все сидели в оцепенении, не решаясь даже вздохнуть громче положенного. Все тупо смотрели во внезапное небо над головами.


Первым из ступора вышел Полпальца – он встал со своего места, потянулся, шумно почесал пузо, и вразвалку, неторопливо двинулся вдоль по проходу, а дойдя до двери остановился, стукнул по ней кулаком.


На звук удара медленно повернулись несколько голов, в том числе и две водительских.


– Открывай!– приказал Полпальца.


Спустя несколько секунд дверь с тихим шипением отъехала в сторону, и серый кардинал виолончельной группы покинул автобус. Прошло ещё минуты три, и из ступора стали выходить другие – они тоже потянулись к выходу. Встал и я – чего сидеть-то? Автобус без крыши дальше не поедет – факт, значит, пока подгонят новый или починят этот, пройдет часа два, а то и больше. По салону молча пробежался инспектор, видимо, чтобы хоть чем-то себя занять и, тем самым, слегка придавить стресс, собирая мусорные пакеты, висящие на подлокотниках.



***



Слева от автобана располагался широкий, нежно зелёный луг, на котором, напоминая каких-то диковинных животных, пасся теперь оркестр. Я, не долго думая, присел в стороне ото всех на траву, блаженно закурил, подставив затылок солнцу, и с каким-то добродушным снисхождением взялся рассматривать пейзаж с покалеченным автобусом на обочине дороги и хаотично перемещающимися по лугу коллегами – так, должно быть, умудренный опытом отец глядит на своих детей, резвящихся в песочнице. Вот невдалеке прогуливаются Гусля и Катька, о чем-то оживлённо беседуя, облизывая друг друга взглядами, переполненными теплой симпатией, готовой в любой момент перерасти в жгучую страсть. А вот стоят и о чем-то азартно спорят Февраль, Гриша Агафьев и его жена, Галя, проигранная им же Февралю пару дней назад в честном и пьяном состязании по переползанию гостиничного коридора. Ох и не просто там все… Вон, как Галка на Февраля посматривает – с тайной надеждой и не слишком тайным кокетством. А Гриша вроде как не замечает, или только вид делает… У Февраля ведь и своя семья имеется, да только какое это имеет значение на гастролях? Здесь своя жизнь и свои законы, не имеющие отношения ни к морали, ни к общепринятым нормам поведения в здоровом социуме. Разумеется, это могло случиться и не на гастролях, но свобода, пусть и временная – лучший стимулятор подобных авантюр.


– Если долго на земле сидеть, можно генофонд застудить.


Я обернулся – она стояла в нескольких шагах от меня, смотрела сверху вниз и улыбалась. В первый миг я удивился, потом обрадовался, потом вспомнил, что затаил на данную особь женского пола ледяную злобу, а затем внезапно для себя помиловал ее, и опять обрадовался – наверное, все эти эмоции поочередно промелькнули на моем лице, потому что Алиса рассмеялась, продемонстрировав белые, как сахар, зубы.


"Какие хорошие зубы,– сверкнула у меня в голове совершенно несуразная мысль, как случалось всегда в моменты волнения,– прямо чудо, а не зубы. Всем бы такие".


Однако, я почти сразу встал, тем самым дав понять, что действительно пекусь о генофонде.


– Ну?– спросила она.


– Что?– переспросил я.


– Поведай что-нибудь. Ты же у нас умник.


Сказано было безо всякого желания уязвить, даже наоборот, с каким-то добрым, мягким любопытством что ли…


– Умник, – я кивнул, и глубоко затянулся табачным дымом,– а что тебя интересует?


Умник… Ну да, ещё пару-тройку лет назад я действительно считал себя умным, и, к тому же, не просто умным, а САМЫМ умным, по крайней мере в той среде, где, на тот момент, обитал. Иногда мне даже казалось, что окружающие люди просто обязаны почтительно кланяться при моем появлении, дабы подчеркнуть степень уважения к моей мудрости. В каждой компании я безудержно фонтанировал цитатами из правильных книг для истинных интеллектуалов, а подвыпив, ещё и снабжал их ремарками собственного производства, чем стабильно вводил в экстаз несовершеннолетних, и оттого абсолютно бесперспективных девиц, а так же пышногрудых рабочекрестьянских див, сквозь лица которых всегда явственно проступала румяная, хоть и слегка косноязыкая провинция. Да только куда-то все это делось – ум, видимо, выветрился сам собой, а остатков былой мудрости стало хватать лишь на то, чтобы с задумчивым видом сидеть, уставившись в одну точку, и тоном стареющего монарха в изгнании изрекать: "да, блядь, ебано".


– Земля имеет форму шара,– говорю.


– Да что ты?


– Честное слово.


– И давно?


– Что давно?


– Давно с ней эта беда приключилась?


Несмешная шутка, глупая, и я стою в некоторой растерянности, прикидывая, засмеяться ли мне, и, тем самым, прогнуться перед этой красноволосой чертовкой, или дать понять, что ее чувство юмора нуждается в коррекции, чем заслужить собственное уважение? В итоге, я выбрал что-то среднее – все-таки улыбнулся, но вяло и вроде как снисходительно.


Далее последовал диалог, длящийся то ли десять, то ли пятнадцать минут, суть которого нельзя передать, ибо сути не было – все это время я смотрел на нее и прикидывал… А каково, интересно, это, если у нас что-нибудь получится? То есть, если по какой-то неведомой причине мы станем парой, и будем не только вместе спать, а ещё и есть, пить, разговаривать об искусстве и прочих глупостях?.. Воображение услужливо подставляло мне на пробу то один, то другой образ, и в каждый из них я старался влезть с тем же успехом, как если бы мне вдруг понадобилось вместить себя в одежду для годовалого малыша. Слишком много дурного, лубочного счастья, слишком много какого-то совсем уж щенячьего восторга… И от каждого образа я шарахаюсь, как от огня, но, все же, так велико искушение хотя бы представить… Почему-то я с каждой минутой все явственнее ощущал ее превосходство над собой, вернее даже не ее превосходство, а свою уязвимость, беспомощность. Откуда вдруг взялось это чувство? Последний раз я испытывал нечто подобное ещё в школе, а может и раньше.


– Красивая пара, да?


Это она про Катьку и Гуслю.


Я лишь пожал плечами.


– Гусля мужик хороший,– говорю,– к тому же пьющий. Помню, как-то на прошлых гастролях накануне вылета сидели, выпивали, и он, упившись в лапти, на спор стал есть окурки, но потом так увлекся, что съел пустую пачку из-под сигарет, а за ней, не поверишь, две пивных банки.


– И что?– в глазах Алисы мелькнула тревога.


– Что-что? Потом, уже в самолёте, спрашиваю его, мол, ну как самочувствие? А он отвечает, что ничего, порядок, только в аэропорту отчего-то показатели металлодетекторов зашкаливали.


Алиса опять рассмеялась, и я, не сдержавшись, засмеялся вместе с ней.



***



Автобус тронулся, недовольно бурча что-то себе под нос, и я откинулся на спинку кресла, закрыв глаза. Проблему с крышей никак не решили, договорившись разобраться с этим делом, когда уже доберёмся до места – авось не остановят местные стражи порядка диковинное транспортное средство с отсутствующим верхом. Все в салоне было по-прежнему, с той лишь разницей, что теперь Алла Петровна причитала по поводу того, что ей не душно, а холодно до обморожения конечностей.


Я услышал, как за мной проснулись трубачи, благополучно проспавшие всю двухчасовую стоянку. Тот, что сунул свои туфли в подвешенный на подлокотник пакет, все спрашивал:


– Мужики, вы обувку мою не видали?


Народ отнекивался, пожимал плечами, а инспектор, собиравший по автобусу мусорные пакеты, у всех висящие на подлокотниках, краснел и отворачивался к окну, внезапно заинтересованный иноземными пейзажами.


В голове моей крутились странные, сумбурные и не особо членораздельные мысли, но одну-таки удалось ухватить и расшифровать. Вспомнились многочисленные фильмы из детства и юношества, в которых главный герой отказывался от своей любви лишь потому, что, мол, нет у этой любви будущего. И действительно, какое может быть будущее у неких абстрактных двоих, когда у вполне конкретного одного нет ни доходной работы, ни жилья, ни каких-то особенных целей в жизни… Он и один-то выживает с грехом пополам, а если их вдруг станет двое, то этого хромая и горбатая судьба на своих плечах точно не вынесет. Помню, тогда у меня никак не получалось умещать подобные сюжеты в своей голове. "Ведь это же Любовь,– недоумевал я,– настоящая, и, возможно, единственная! Как от нее можно отказаться по такой приземлённой, отвратительно пошлой и скучной причине?!" Кажется, с годами что-то внутри переменилось, потому что этот вопрос вначале как-то сам собой перестал вызывать недоумение, а потом и вовсе исчез, развоплотился. Осталось лишь трезвое, чистое понимание – не столько горькое, сколько тоскливо правдивое: любой драгоценный камень нуждается в оправе. Куда мне сунуть эту любовь? В тесную съёмную комнату? В декорации позорной нищеты на фоне крепчающего алкоголизма? Да и что мне с ней там делать? Рано или поздно драгоценный камень без оправы обязательно закатится под диван, или завалится в какую-нибудь щель, откуда его уже будет не достать.


Но с другой стороны…


Я открыл глаза, и жадно впился взглядом в весеннее, невыносимо голубое небо, так внезапно обнаруженное всеми нами за сорванной автобусной крышей.


Глава 4. Раненые души.



– Ну, как там оно?


– Да подожди ты…


– Нет, ну ты скажи?


– Да подожди ты!


Семь мрачных, полуголых мужиков сидели на холодном, нежно розовом кафельном полу. Семь кислых, разной степени помятости морд заглядывали в биде, до краев наполненное водой – отверстие стока наглухо забито тряпкой, на дне лежат три кипятильника, провода от них серыми, извивающимися червями тянутся к розеткам. Главный повар с напряжённым лицом ворочает ложкой по кругу, разгоняя ленивый водоворот лапши быстрого приготовления, сваленной в биде из семи, или даже восьми хрустящих пачек, и щедро сдобренной идущей в комплекте приправой.


Кажется, идея приготовить ужин на семерых пришла в голову Февралю, а подобный экстравагантный метод был предложен Полпальцем – ни вместительной кастрюли, ни плиты, на которую эту кастрюлю можно было бы водрузить, в номере отеля, расположенного не где-нибудь, а почти что в самом центре Берлина, не нашлось. К чему, скажите, клиентам столь фешенебельного заведения утруждать себя кулинарной самодеятельностью, если можно просто спуститься в ресторан на несколько этажей ниже? Однако, едва ли те, кому принадлежал отель, могли предусмотреть бедность, гордость и смекалистость своих нынешних постояльцев. Ни плиты, ни кастрюли не обнаружилось, зато обнаружилось биде, а так, как сей изыск сантехнической мысли по его прямому назначению использовать, разумеется, никто не собирался, решение было принято как бы само собой: отверстие слива забивается, керамический сосуд наполняется водой до краев, в воду – восемь пачек вермишели, и три кипятильника, чтобы готовилось быстрее. А дальше – сидеть и ждать.


Я, от нечего делать, принялся с некоторой долей зависти разглядывать ванную комнату – здоровая, блин. Если разгородить ее на несколько отсеков, то вполне может получиться уютное жилище с кухней, спальней, и даже гостиной.


На узкой и длинной полке над умывальником я обнаружил бритву, пену для бритья, зубную щётку и поблескивающий цилиндр женского дезодоранта.


– Слушай,– обратился я к Гусле,– а что у тебя тут женский дезик делает?


– У нищих нет вещей женских или мужских,– поучительно ответил Гусля,– а есть вещи, которые в магазине на скидке, или вещи, которые без скидок.


Я понимающе кивнул.


– Старик,– Полпальца хлопнул Анатольича по плечу,– сегодня-то ты с нами по рюмашке опрокинешь, бляха муха?


Анатольич тяжело вздохнул, и во вздохе этом проступила воистину вселенская скорбь.


– Не могу. Здоровье уже не то. Ни жена, ни врачи не рекомендуют.


– Ну слушай, ты ведь ещё огурец у нас! Самый сок!


– Погоди-погоди. Вот до пенсии дотянешь- попомнишь меня. Я, понимаешь, уже по утрам с кровати встаю, и издаю при этом такие звуки, какие раньше во время секса издавал.


Полпальца с неодобрением покачал головой.


– Можно подумать, тебе самому двадцать лет,– заступился за ветерана сцены Февраль,– видок у тебя тоже уже давно не цветущий, а все молодишься.


– Чего?!– Полпальца грозно сдвинул брови,– это у меня-то не цветущий? Следи за языком, Февральский, по ахуенно тонкому льду ходишь! Да я, бляха муха, любого Алена Делона за пояс заткну!


– Во-во, Алена Делона,– Февраль хмыкнул,– ты спроси, кто сейчас вообще знает его? Смотри, когда с молодежью заигрывать будешь, не ляпни такого. Это все равно, что ты им паспорт свой в нос ткнешь, признав, что в отцы годишься, если не в деды. Да и вообще, в зеркало сам давно смотрелся? Морда упитая, глаза красные, на лбу, вон, херня какая-то…


– Не херня, а прыщ,– буркнул Полпальца,– у меня по синьке всегда прыщи лезть начинают.


Я не смог сдержать улыбки.


– У тебя, мужик, кусок фольги ко лбу прилип,– говорю,– хотя не знаю, может это из тебя железо по синьке прёт…


Все засмеялись, и обстановка разрядилась. Вода в биде уже начинала закипать.


Я не очень ловко поднялся с кафеля, вышел из ванной в не менее просторный номер, дошел до окна, за которым разлегся некогда враждебный к целому миру, а теперь такой безразличный ко всему город, раскрыл створку, высунулся по пояс, закурил – в номерах, конечно, запрещено, но кто мне сейчас указ? Мне, усталому, голодному, но отчего-то все равно счастливому – никто. Вот уже неделю, или даже две – не помню – мы живём по неизменному графику: утро, (головная боль, перегар, унылая физиономия в отражении зеркала) скудный гостиничный завтрак ( какие-нибудь сосиски с вареными яйцами на блестящих подносах, несколько кружек кофе, рассованные по карманам бутерброды с сыром и мясом), погрузка в автобус (салон уже давно пропах алкоголем, потными телами, духами из дьюти-фри, тушонкой, сырокопченой колбасой), девять, а то и двенадцать часов дороги (раз в три часа остановки на перекур и справление естественных потребностей), новый город (после пятого или шестого они становятся совершенно неотличимы друг от друга, даже названия в памяти не откладываются), репетиция, концерт, заселение в отель, обыкновенно пьяная ночь… И все сначала. Сие не столько тяжело, сколько утомительно – пить начинаешь не от того, что хочется, а потому что надо, и веселое, каждый раз, как в последний, гусарство становится единственным оружием в борьбе с рутиной. Впрочем, это гастроли. Работай мы в таком режиме на родине – давно бы озверели, взбунтовались, а потом спились от дурной тоски, а тут ничего, держимся. Вот и курю, разглядывая окна соседнего дома, вот и провожу забавные параллели между пролетающими, будто столбы за окнами мчащегося поезда, гастрольными буднями, и собственной жизнью- философствуется легко и приятно. Нет, ну а действительно – вернуться на родину, наладить какой-никакой, а всё-таки быт, дать приручить себя кому-нибудь красивому и жадно любящему… Весной о таком думается туго, вроде как против шерсти, но подсуетиться лучше заранее, ведь моргнуть не успеешь, а уже бредешь сквозь промозглый ноябрьский вечер, как и прежде, из ниоткуда в никуда, и шаг в шаг бредет по твоему следу тень слезливого, постыдно бабского, истерического одиночества. Видишь, как мимо спешат серолицые прохожие, и мнится, что спешат они к своим родителям, друзьям, мужьям и женам, а ты возвращаешься в свою квартиру… да и не в целую квартиру даже, а так, в съёмную комнату… И дальше, по обыкновению: "Здравствуйте, мадемуазель бутылка, как поживаете, товарищ стакан?". Кажется, стоит только заменить пару слагаемых в этом уравнении, и начнется прямо-таки не жизнь, а песня! Да только пади, замени…


– Малый,– донёсся из ванной бас Полпальца – в дверь стучат. Открой.


В две затяжки прикончив остаток сигареты, я спрыгнул с подоконника, дошел до двери, открыл.


На пороге, слегка пошатываясь, будто под порывами дующего лишь для него одного ветра, стоял наш инспектор. В руке он держал за горло бутылку французского вина. Помню, ещё вчера, когда мы посетили очаровательный винный магазин на окраине тихого французского городка, он с растерянным видом человека, не слишком разбирающегося в иерархии алкогольных напитков, бродил между стендами, пестрящими изобилием благородных элексиров, и все никак не мог сделать выбор.


– Мы же во Франции,– добродушно подсказал тогда я ему,– здесь нет плохого вина. Есть хорошее, и очень хорошее.


Тогда инспектор с сомнением взял с ближайшей полки первую попавшуюся бутылку, и деловито протопал к кассе. Уже на улице, когда каждый участник нашей творческой делегации откупорил свой сосуд и сделал несколько глотков, так сказать, для поднятия боевого духа, инспектор с раздражением пожаловался, что у него, мол, кисло, да и вяловато как-то, вот то ли дело портвейн, наш, отечественный… Позже, уже в отеле, я встретил его на рецепции – он с крайне сосредоточенным видом переливал в до половины опустошенную бутылку вина не самый худший виски, приобретенный в дьюти фри. Впрочем, о вкусах не спорят.


– Здравствуйте,– сказал я,– вы к нам?


– Мужики здесь?


– Мужики здесь,– подтвердил я,– желаете присоединиться?


Вместо ответа инспектор молча протиснулся мимо меня в номер.


– Как вино? Лучше стало?


– То, что надо!


Когда мы вошли в ванную, мужики уже ужинали, вытаскивая из биде лохмотья лапши, намотанные на вилки – картина отчего-то напомнила мне трапезу уставших от бесконечной войны солдат на привале, деловито вычерпывающих ложками свежесваренную перловку из общего походного чана.


На инспектора, впрочем, увиденное не произвело никакого впечатления.


– Беда, ребята,– серьезно сообщил он,– Главный ужрался.


– В каком смысле?– поинтересовался Февраль.


– В смысле в хлам. В дупель. Короче, в слюни. Заперся у себя в номере, кричит что-то. Если не угомонить его, хозяева отеля полицию вызовут.


– Так этой твари и надо,– резюмировал Полпальца,– а то в последнее время вообще страх потерял.


– Берега попутал, в натуре,– подтвердил Таран,– за лохов держит!


– Вчера вступление в пятом номере опять не показал, сука,– дёрнув уголком рта, пожаловался Гусля.


– Так делать-то что?– инспектор явно ожидал от нас какого-то совета.


– Пусть себе,– Полпальца махнул рукой,– перебесится, и задрыхнет.


– Ну да,– Февраль кивнул,– вот так всегда. Это вы на словах все такие смелые. А как пойти и поговорить с этим гномом по-мужски – так все сразу в кусты.


– Кто в кусты? Я в кусты?!– тут же возмутился Таран.


– Ты. Ты, Таранчик, и все прочие диванные революционеры.


Кто-то шумно водрузил на розовый кафель пузатую бутылку бурбона, и Полпальца, не теряя времени даром, приложился к ней, а затем изрек:


– Февральский дело говорит, мужики. Он кто такой, бляха муха? Он дирижёр, мать его. Он один, а нас – вон сколько. Пойдем-ка все вместе, и все, что накопилось, выскажем. Когда ещё такая возможность будет?


Бутылка бурбона пошла по кругу, вроде как средство для стимуляции мышления и принятия решения.


– Ну да,– Февраль кивнул,– это сейчас он бухой и беззащитный. А завтра, как протрезвеет – так головы и полетят. Домой приедем, а там уже приказы об увольнении дожидаются. Нет, тут с плеча рубить нельзя, обмозговать надо.


– Во-во, мужики,– явно обрадовался инспектор,– давайте с плеча не рубить.


Бутылка сделала ещё один круг – обмозговали.


– Есть идея,– сказал вдруг Полпальца,– зачем нам всей шайкой к нему идти? Он же усрется от страха! Пошлем, значит, одного парламентера, и он этой гниде все разъяснит.


Новость сия, однако, не произвела особого восторга – напротив, все как-то помрачнели, и с удвоенным старанием взялись за поглощение вермишели.


– А кто станет этим счастливым делегатом?– осведомился Февраль.


– Да кто угодно, малый! Хочешь – ты становись!


– Может, жребий бросим?– предложил Гусля.


– А вот это хорошая мысль,– Февраль кивнул,– берём, значит, спички, и, как в старые-добрые…


Бутылка, опять-таки, описала круг. И ещё раз. И ещё. Видимо, каждый из присутствующих внезапно остро почувствовал недостаток храбрости, и постарался восполнить его, как это обычно водится, переизбытком алкоголя.


– Ну что, мужики, поехали? Или засцали?– Полпальца вытянул перед собой крепко сжатый кулак, из которого торчало восемь спичек,– у кого короткая, тому и идти.


Жребий тянули молча, сосредоточенно, с тайной надеждой на лучшее. И никто не смог сдержать вздоха блаженного облегчения, когда в моих пальцах оказалась зажатой криво обломанная спичка.


– Давай, малый, тебе и карты в руки,– хохотнул Полпальца и хлопнул меня по плечу.


Я вне очереди взялся за бутылку и сделал на несколько глотков больше, чем мне бы хотелось.



***



К дирижерскому номеру меня провожала все та же, но уже порядочно захмелевшая компания, снабжая напутствиями разной степени полезности. Однако, у самой двери все как-то одновременно смолкли, будто задумались о чем-то серьезном и возвышенном.


– Может, ну его?– шепнул мне Анатольич,– обойдёмся как-нибудь и без этого?


Но я лишь покачал головой, а Полпальца уважительно кивнул.


Из-за двери слышались таинственные, угнетающие звуки, словно там располагался зверинец – длинные, тоскливые стоны, короткие патетические вскрики, фырканье и даже рычание. Я представил себя храбрым добрым молодцом, стоящим на пороге пещеры, в которой залегло агрессивное, многоголовое Чудо-Юдо, но уверенности не прибавилось. Разнообразие звуков за дверью сменило громкое, не предвещающее ничего хорошего шипение.


– Во змей!– взволнованно прокомментировал прижавший ухо к двери Гусля,– шипит ещё!


Я глубоко вздохнул, и несколько раз стукнул кулаком по двери.


Сопровождающую меня компанию как ветром сдуло – вот ещё мгновение назад меня окружали пьяные, воодушевлённые коллеги, и вот уже нет никого. Чудеса, однако.


Шипение прекратилось, послышались шаги, и, спустя полминуты, дверь отворилась. Я уже открыл было рот, чтобы выстрелить скороговоркой заранее сочиненного приветствия, да так и застыл, не то, что потеряв дар речи, а вообще позабыв, что когда-то меня учили говорить – на пороге стоял Главный, облаченный в белый гостиничный халат. Лицо его было похоже на мятый, видавший виды томат, стеклянные глазки внимательно смотрели куда-то сквозь пространство и время, а от исходящего от него амбре у меня, тоже уже порядком подпитого между прочим, закружилась голова.


– Входи!– приказал он, и я, без лишних церемоний, вошёл.


– Садись!


Я сел на разоренную гостиничную кровать, имевшую вид полигона после взрыва водородной бомбы.


– Скажи… Нет, ну ты скажи,– с трудом выговаривая каждое слово, будто бы рот его был набит чем-то липким и густым, произнес Главный,– почему всё… Вот так?


Я пожал плечами, состроил грустную гримасу.


– Вы все…– Главный сонным, покачивающимся шагом побрел по номеру,– все вы ничего не понимаете! Вам и не снилось…


– Снилось!– постарался я хоть как-то поддержать его,– снилось ещё как!


– Да?– Главный замер,– а почему тогда?


Я несколько секунд ожидал продолжения, а не дождавшись, вновь пожал плечами.


– Ну почему?


– Да хрен его знает,– наугад бросил я, соображая, как можно перевести беседу в более выгодное русло.


– А я знаю! Потому что вы по-другому не умеете!


– Да и вы тоже хороши,– внезапно для себя огрызнулся я, случайно наткнувшись на залежи храбрости, оставленные, видимо, на черный день,– добрее с нами быть надо! И умнее. С нами надо, как с людьми!


Смотрел я в упор на него, а видел лишь стол в кабинете директора оркестра, обтянутый зелёным сукном по последней дореволюционной моде, на котором лежит приказ об увольнении на мое имя. Но отступать было поздно, да и некуда.


– Как с людьми?!– Главный театрально всплеснул руками,– да разве с вами так можно? Вы же по-людски не понимаете!


– А вы попробуйте!


– Да хули тут пробовать?– с какой-то детской обидой осведомился Главный,– вы ведь даже не знаете, кто я! Да я в лучшие времена ударников из Индии вызывал. Из Индии! Понимаешь? И ехали, и с удовольствием…


– Так мы же не в Индии,– я вздохнул, мол, что поделаешь, и продолжил,– да и где те лучшие времена?


После этих моих слов Главный разом сник, словно стал вдвое меньше, хоть и до этого, прямо скажем, едва доставал мне до груди. Казалось, он вот-вот заплачет.


– Кто я для вас?– с грустью пробормотал он,– злодей картонный? Ну да, надо же ведь всем кого-то ненавидеть…


-Ну,– я замялся, ибо в этот момент стало мне его немного жаль,– не то, чтобы ненавидим… Нам ведь и надо не много… Деньжат побольше, жесты ваши, дирижерские, попонятнее, ну и отношение чтобы не как к лохам, понимаете? И тогда мы знаете, как вас любить будем? Очень!


Главный с минуту сверлил меня пьяным, недоверчивым взглядом.


– Ты что,– спросил он, наконец,– самый смелый?


– Нет, я самый глупый.


Главный состроил лукавую мину.


– А если я тебя уволю?


Я только руками развел.


– Слушай,– вдруг предложил он, чрезмерно растягивая гласные,– а давай мы с тобой в шахматы сыграем?


Кажется, от неожиданности даже мое опьянение отошло на второй план.


– Зачем?– настороженно поинтересовался я.


– Ну, как в трёх мушкетерах, помнишь, когда Д’Артаньян к кардиналу пришел?


– В шахматы не умею,– говорю,– могу в города. Или в Чапаева. Это когда по шашкам щелбанами бьешь.


От моего предложения Главный пригорюнился ещё больше, в его руках откуда-то взялась бутылка водки отечественного производства, и он, свернув крышку коротким жестом, каким, должно быть, сворачивают шею не в меру глупым парламентерам, присосался к горлышку.


– Не пили бы вы больше,– тихонько посоветовал я,– завтра ведь отъезд в девять утра…


– А мне… понимаешь… насрать,– сообщил Главный, пошатнувшись и утерев остатки с губ,– без меня… понимаешь… не уедут.


Он подошёл ко мне почти вплотную, отчего я вновь напрягся – черт знает, что ему ещё в голову взбредёт. "Если начнет грязно домогаться,– пронеслась в моем, совершенно не предусмотренном для подобных перегрузок мозгу мысль-молния,– я его башкой о стену приложу, ибо парламентеры должны быть неприкосновенны". И тут же опомнился – откуда я вообще такие слова взял? Грязно домогаться… Неприкосновенность… Может, человек просто устал, и хочет прилечь?


– Может быть вы хотите…– начал я, вставая, но закончить не успел, потому что Главный издал утробный вой и, как подстреленный, повалился на кровать.


– Вызовите мне ударников из Индии…– бормотал он уже в каком-то горячечном забытьи,– Гена… Гена, подрежь огурчиков… Нет, родная, мне больше нельзя, мне ещё за руль…


Поток совершенно бессвязных мыслей вслух продолжался ещё какое-то время, а затем его внезапно сменил раскатистый, молодецкий храп, услышав который, я, откровенно говоря, вздохнул с облегчением.


– Один-ноль в пользу доброго молодца,– шепнул я самому себе, и на цыпочках заскользил прочь из злосчастного номера.



***



Вначале я направился было в номер к мужикам, чтобы поведать им о своих подвигах, но на полдороги передумал – всё-таки удары сердца ещё набатом отдавались в ушах, а адреналин, похоже, заместил в крови весь алкоголь. Нужно было срочно восстановить внутреннюю гармонию, а после вновь вернуть себя в состояние лёгкого, а может даже и не очень, алкогольного опьянения. С этими мыслями я прошел сквозь громадный, но плохо освещенный холл отеля, толкнул стеклянную дверь и, оказавшись на улице, закурил. Однако, наедине с самим собой мне побыть, увы, не дали.


– Ну, как прошло?


Только теперь я разглядел два силуэта, сидящих в обнимку на скамейке, расположенной чуть поодаль от входа. Подошёл ближе, зачем-то заложил руку с тлеющей сигаретой за спину, ответил:


– Хорошо, вроде, прошло. По крайней мере, наши тезисы, мне кажется, я до него донес.


Февраль удовлетворённо кивнул, и, наклонившись к уху жены нашего валторниста Гриши Агафьева, зашептал ей что-то, как мне показалось, интимное. Сразу почувствовав себя третьим лишним, я поспешно отошёл назад, ко входу в отель, и всецело сконцентрировался на сигарете- с каждой затяжкой многоголосый хор истерических мыслей становился все тише, пока, наконец вовсе не сошел на "нет". Тогда я отправил окурок в урну и вернулся в полутемный холл, где едва не столкнулся с самим Гришкой Агафьевым.


– Ты как?– зачем-то спросил я у него.


Почему-то мне стало не по себе оттого, что вот он, собственно, муж, стоит передо мной, а жена там, на скамейке, с Февралем… Впрочем, я-то здесь причем?


– Я?– переспросил Гришка,– я нормально. Только вот туалет никак найти не могу – темно тут, блин.


– А в номере у тебя что, туалета нет?


– Есть конечно, но там мой сосед заперся и уснул. До утра не разбудишь – бесполезно.


Я с пониманием кивнул.


Звякнула входная дверь, и кто-то ещё вошёл в холл. Мы с Гришкой одновременно повернули головы, и я даже успел зажмуриться, представив входящего Февраля в обнимку с Галкой, и неизбежную драматическую сцену, последующую за этим, но все обошлось, ибо это оказался всего-навсего контрабасист Витя, которого почему-то за глаза все звали просто Глистой. Впрочем, Витя об этом знал, и странным образом никогда не обижался на, в общем-то, не самое благозвучное прозвище.


Мы поздоровались.


– Витёк!– искренне обрадовался встрече Гришка,– ну здорова! У тебя ведь День Рождения сегодня, я правильно понимаю?


– Правильно,– хмуро подтвердил Глиста.


– А чего смурной такой?


– Понимаешь, я в прошлом отеле все трусы свои постирал, на батарею в ванной сушиться повесил, и забыл. Только сегодня, уже в дороге вспомнил. Ну ты прикинь, впереди ещё недели две, а у меня ни одних трусов. Не дай бог причиндалы просквозит… Да и вообще, дискомфорт ощущается.


– Погоди,– сказал Гришка, и отошёл в дальний угол холла.


Было темно, и оттого я мог лишь предположить, что он там делает, судя по шороху одежды. Вернулся же Гришка спустя минуты две, с широченной улыбкой во всю морду и бледно зелёными трусами в руке.


– На!– он протянул трусы Глисте с таким видом, будто вручал ключи от новенького автомобиля, припаркованного здесь же, у отеля,– носи на здоровье! Ты не думай – чистые, полчаса назад надел! С днём рождения, старина!


Они обнялись, а я не выдержал, и предложил:


– Ну что, мужики, пошли ко мне, подарок обмоем, а?


И возражений, естественно, не последовало.



***



Толик чрезвычайно обрадовался нашему появлению. Он сидел за столом и с задумчивым видом смотрел в дымящуюся кружку с чаем, а когда все мы шумной, смеющейся и задорно матерящейся ратью ввалились в номер, так прям расцвел.


– Иногда вот так сядешь спокойно чайку попить, и вдруг явственно осознаешь – что-то на душе слишком спокойно- пора какой-нибудь хуйни натворить,– сообщил он и хохотнул,– а тут вы. Да здравствует материализация желаемого!


Мы быстро рассредоточились по номеру – Генка и Глиста заняли места на широком подоконнике, Костя Ляхов и Гусля, которых мы подобрали по дороге, устроились прямо на полу, привалившись спинами к стене, а мы с Толиком, по праву хозяев, уселись за столом и принялись сервировать поляну. Спустя полчаса к нам присоединились Таран с уже плохо выговаривающим слова инспектором, а ещё через час дошел-таки и Полпальца.


– Мы забыли о главном правиле любых гастрольных посиделок,– выждав удобный момент, шепнул мне на ухо Толик.


– Это еще что за правило?


– Никогда не устраивать шабашей подобного рода в своем номере. В чужом каком-нибудь – это пожалуйста, но в своем…


– Почему?


– Может плохо кончиться. Вон, например, видишь, плазменный телевизор на стене висит? А вон столик туалетный, стоимостью в наши три зарплаты… Не случилось бы беды…


– Да перестань, не бзди.


И дальше пошло-поехало, по привычному сценарию.


– Да если бы проститутка вокзальная, самого низкого пошиба, узнала, что я за четыре часа зарабатываю такие вот суммы, она бы не поняла, бляха муха!– ревел в пьяном угаре Полпальца.


– Есть такие шлюхи, которые вообще дают из идейных соображений, а не за деньги,– не соглашался с ним Толик,– так они ведь почти как мы!


– Ты пойми,– тем временем объяснял Таран Гусле,– с нашей житухой даже последней сукой быть трудно – обязательно кто-то пристроится сзади.


Я и сам очень быстро дошел до нужной кондиции, с кем-то о чем-то спорил, с кем-то о чём-то пил… И все бродила по краю пьяного сознания странная, тревожная мысль, за которую никак не удавалось ухватиться. Так бывает: вокруг, вроде как, полная гармония, внутри тем более, а всё-таки что-то покоя не даёт, как загнанная в палец заноза – крохотная такая, едва различимая… "Отстань,– говорю я этой таинственной тревоге,– видишь, у меня все хорошо. Иди и надоедай кому-нибудь другому, неудачливому, несчастливому. А не уйдешь по-хорошему – так я тебя алкоголем забью, как забивают бешенную собаку".


И, вроде бы даже, получилось.


Ко мне подошёл Генка, попробовал что-то сказать, но у него ничего не вышло.


– Гена,– говорю,– может тебе на сегодня достаточно? А то опять от жены втык получишь.


– А что, заметно?– искренне удивился Генка, пошатнулся, оперся о стену плечом, и тут же плавно сполз по ней на пол.


– Ну, слегка,– ответил я, и, переступив через него, направился к батарее стоящих на столе разнокалиберных бутылок за добавкой.


У стола беседовали Толик и Полпальца. Когда я подходил, Толик как раз закусывал очередную порцию алкоголя помидорной долькой.


– Ты только помни,– сказал я ему,– что помидоры мы не мыли. А завтра полдня в автобусе ехать. И туалет только раз в три часа. Не боишься?


Толик покорно выплюнул помидор к себе на ладонь, что не укрылось от Полпальца, как раз в этот момент повернувшегося к нам.


– Ну кто так блюёт?– возмутился серый кардинал виолончельной группы,– смотри, как надо!


И прежде, чем мы с Толиком успели что-либо предпринять, Полпальца согнулся пополам, и на пол хлынула упругая пестрая струя, как из брандспойта. Впрочем, никто из присутствующих никак на сей инцидент не отреагировал – дело-то житейское. Только валяющийся на полу Генка прокомментировал случившееся гортанным, хоть и совершенно нечленораздельным высказыванием.


"Как странно,– опять подумалось мне,– муж вот здесь, валяется на полу пьяный и совершенно удовлетворённый своим бытием, а жена – где-то там, с Февралем. Может быть даже они уже лежат в одной кровати, без оглядки делают простую гастрольную любовь… Хотя, что в этом, спрашивается, такого?"


Однако, что-то в этом такое всё-таки было. Что-то, что заставило меня выйти из номера, миновать коридор, подняться по лестнице на два этажа вверх, дойти до комнаты Галки, застыть перед дверью. "Вот сейчас я постучусь,– думал я,– и Февраль откроет мне. В трусах. А там, на заднем плане, я увижу Галку, смущённо натягивающую одеяло на грудь. Меня вполне резонно спросят – чего, мол, надо? А что я отвечу? Да и в конце концов – ну не моё ведь дело! Может быть, на месте Февраля я и сам бы поступил точно так же!".


И тут все, наконец, встало на свои места. Оказывается гложет меня именно то, что я не на месте Февраля. Вернее, что он, вместо того, чтобы сейчас заливать в глотку литры огненной воды в компании коллег, делает любовь с приглянувшейся ему женщиной, а я – не делаю, и поэтому вынужден веселиться, как умею. Весь вечер не дающая покоя мысль оказалась банальнейшей завистью, хоть мне до конца и не хотелось в это верить. А чему, спрашивается, завидовать-то? Вот я сейчас пойду и узнаю, в каком номере живёт Алиса. Узнаю – и сразу к ней! А может быть даже встречу ее, пока буду спускаться к рецепции. Например, идёт она курить, а ей навстречу – я! Ну не красота?


Однако, я спустился на рецепцию, никого по пути не встретив. Минут пять объяснял сонной немке на весьма своеобразном английском с щедрыми вкраплениями родного мата, что мне нужно, узнал-таки, добрел до лифта, поднялся на выбранный этаж, двинулся по коридору, внимательно высматривая номера на дверях.


– Далеко путь держишь, старина?– окликнули меня.


У выхода на лестницу стоял Февраль.


Несколько секунд я соображал, что бы такого ему ответить, перебирая в голове пригоршню вариантов.


– Иду,– сказал, наконец,– не вся ж тебе…


– Чего не вся ж мне?– не понял Февраль.


– Любовь,– пояснил я.


– Чего?


Вначале я подумал, что отвечать не буду, а просто продолжу поиски нужного номера, но в последний момент всё-таки не выдержал.


– А что?– сказал я, не очень удачно справляясь с плохо ворочающимся языком,– ты с Галкой любовь сделал? Сделал. Я тоже хочу… Сделать.


Добродушная улыбка медленно стекла с лица Февраля, обнажив какую-то грозную серьезность. Он подошёл ко мне вплотную, тихо поинтересовался:


– Ты что такое несёшь?


– Ой, только не надо,– скривил я недовольную мину,– я же тебеэто… Лекции о морали не читаю.


– Что, белку поймал?


– Да какую, к черту, белку? Я что, слепой по-твоему?


– Сейчас всеку тебе, и станешь слепой. На один глаз точно,– все так же тихо сообщил Февраль.


А мне вдруг очень захотелось, чтобы действительно всек. Не ударил даже, а именно всек – чтобы веер капелек крови разлетелся по слишком уж гладкой и чистой стене коридора, чтобы я непременно не устоял на ногах, чтобы стало отрезвляюще больно… Потому что когда действительно больно телу, душевная боль на время забывается, меркнет.


– Пойдем-ка, – сказал Февраль, крепко взял меня за шиворот и буквально втащил в дверной проем, предварительно пинком ноги распахнув дверь.


Оказавшись в его номере, я первым делом осмотрел кровать- нет, не похоже, чтобы на ней делали любовь. Да и вообще, номер казался каким-то уж слишком пустым, неуютным, темным. Даже воздух был невкусным, шероховатым, совсем не таким, какой остаётся после чужой любви. Но я всё равно, чтобы доиграть до конца начатое, спросил:


– А где Галка?


Февраль закрыл дверь, несколько секунд постоял молча, наверное, борясь с удвоившимся желанием всечь мне, но потом всё-таки ответил:


– Не знаю. У себя, наверное.


Мне захотелось ускорить ход событий, и я принял боксерскую стойку. Но Февраль вздохнул, прошел мимо, даже не задев меня плечом, и сел на единственный стул.


– Ты-то, скажи мне, куда намылился такой нализанный?– спросил он.


И я понял, что мне не всекут, что бы я не говорил, как бы не старался.


– К Алисе!– ответил я с гордостью и вызовом.


– Идиот. Спать иди.


– А что ты имеешь против?– я предпринял последнюю попытку спровоцировать драку,– она баба хорошая, и, в отличие от других, незамужняя.


– Да что ты о ней знаешь?


Тут на меня снизошло сразу два озарения: во-первых, драки не будет точно, ибо терпению Февральского, по крайней мере сегодня, нет предела, а во-вторых ведь действительно – что я о ней знаю?


И я спросил:


– А что, о ней нужно знать что-то особенное?


– Да она таких как ты на завтрак пачками ест. И на обед тоже. Любовничек, блин, нашелся.


– Что-то я не понял…


– Не понял?– Февраль устало потёр лоб,– ну и иди тогда к ней. Иди-иди, пьяная морда. Мальчишка. Дурак.


– Ну, не всем же быть такими умными, как ты!


– Не всем,– Февраль тяжело вздохнул,– только я тоже дурак. Какого, спрашивается, хера…


И дальше мы молчим – два дурака, только один ещё и пьяный.


Слышно, как за окном шуршат по асфальту машины.


Слышно, как пятью этажами ниже болтают о чём-то курильщики у входа в отель – слов не разобрать, и поэтому не ясно, наши это, или местные.


– Женись, парень.– Вдруг тихо сказал Февраль,– женись, наделай детей, купи квартиру, машину, найди работу получше. Привыкай к нормальной жизни. НОРМАЛЬНОЙ, понимаешь? Чтобы как у людей. И тогда потом, когда тебя поманит иллюзия блядской свободы, типа счастья, любви, или ещё какой херни, ты не поведешься на эту шнягу. Разучишься на такое вестись. И это здорово. Потому что если все-таки поведешься, то в какой-то момент все равно окажется, что никакой свободы, никакого счастья или любви нет. А узнав об этом, расстроишься так, что жить не захочется. Так лучше живи нормально, и верь, что вся эта байда где-то там, пусть далеко и тайно, но всё-таки существует. Тогда все, что угодно стерпеть можно.


Едва ли до меня дошел смысл сказанного. Но сама интонация произнесенных Февралем слов, само их звучание, смешанное с шершавым запахом номера, редким шуршанием машин снаружи и блеском огней соседнего дома, видимого из окна, породило во мне тревожную и грозную волну, агрессивно покатившуюся вперёд, сметающую все преграды на пути своем… И вдруг опавшую, рассыпавшуюся ворохом брызг тихой, бесцветной печали где-то на дне самого глубокого кратера души.


Мне уже не хотелось идти к Алисе. Мне вообще ничего не хотелось. И, кажется, я снова отвратительно протрезвел, уже во второй раз за последние шесть часов. Помню, как молча вышел из номера Февраля, как спустился по лестнице на несколько этажей ниже, как вошёл к себе, как стянул прокуренную до последней нитки одежду… Пахло рвотой, сигаретным дымом, мужским потом и алкоголем. К плазменному телевизору прилипло несколько бычков, словно кто-то старательно тушил их об экран. Туалетный столик был весь уставлен стеклотарой. Тихо посапывал на своей кровати Толик.


Уже ложась, я мельком глянул на часы – половина шестого. Отъезд в девять утра. Спать сейчас – это бред, конечно. Риск проспать посадку до неприличия высок. Лучше чем-нибудь заняться- почитать книгу, к примеру, или посмотреть телепередачу на немецком языке. Зря что ли эта плазма тут висит?


И всё-таки я уснул.


***



Я не просто услышал крик сквозь сон – он буквально ввинтился в ни в чем не повинный череп, словно кто-то ввернул в тяжёлое, томно бурое забытие, так мало общего имеющее с нормальным, здоровым сном, раскаленный шуруп. Ты ещё, вроде бы, толком не очнулся, перед глазами ещё плывет густое марево, а явь уже вопит, причем вопит бескомпромиссным матом, которого постеснялся бы и старый, прожженный жизнью дальнобойщик. Текст же, если его облагородить и лишить всех нелицеприятных подробностей, был следующий: что же это вы, господа, разоспаться изволили? Весь оркестр , понимаете ли, ожидает вас уже полчаса, а лично мне, дабы вернуть вас к жизни, пришлось сначала минут пять колотить в дверь, а затем взять на рецепции ключ-карту, и самолично отпереть ваши апартаменты. Вы, судари, в данной ситуации совершенно не правы, и я, от лица всего коллектива, выражаю вам своё негодование. А во что же вы, позвольте узнать, превратили свои покои, которые, кстати, немалых денег стоят? Отчего это у вас на полу зловонная желудочная гуща разлита, и в ней сосуды лежат из-под напитков алкогольного свойства, в количестве немалом? Вы спрашивается, кто? Смиренные слуги искусства, или же пьянь подзаборная, без роду и племени?


Ну и так далее, в подобном ключе.


– Во свинья халдейская,– пожаловался Толик, едва инспектор покинул номер,– вчера, значит, бухал с нами со всеми, своим в доску прикидывался, а сегодня…


Мы, постанывая и ежеминутно проклиная тяжёлую долю творцов и алкоголиков, собрали вещи, после чего попытались навести хотя бы иллюзию порядка в номере, но быстро сдались, и бросили все, как есть.


Когда мы вошли, в автобусе царила траурная тишина, нарушаемая лишь храпом тех коллег, что уже успели уснуть. Наше продвижение по проходу сопровождалось, в большинстве своем, тяжелыми, осуждающими взглядами, но были и трогательно сочувствующие. Проходя мимо Гришки Агафьева и его жены, я услышал:


– Галка, а знаешь чего?


– Ну чего?


– А я сегодня без трусиков! Тебя это заводит?


– Знаешь, я думала, ты просто дурак. А ты, оказывается, вообще дебил. Такое не лечится.


"Зря она так с ним,– думал я, усаживаясь в свое кресло,– могла бы и помягче. Хотя бы из уважения к, пусть и оставленной в прошлом, но всё-таки любви. Ведь, в конце концов, можно же любить по привычке? Или уважать хотя бы…".


– Ну что,– донесся с галерки удивительно бодрый и звучный голос Февраля,– на первой же заправке по пивку?


Вопрос, разумеется, был риторическим, но я зачем-то ответил:


– Не знаю. Смотря чего душа моя раненая пожелает.


– Нет,– поучительно изрек Февраль,– душа твоя раненая пожелает "…И пивка!", знаем мы ее.


Ну что ж, ему виднее, он ведь и вправду большой знаток раненых душ, потому, наверное, что и сам навылет ранен уже очень, очень давно.


Впрочем, бог ему судья.


Да и нам всем – тоже.


Глава 5. Ангелы и бесы


Был выходной- первый, а возможно, и единственный за все время гастролей.


Ещё вчера, накануне столь прекрасного, и ожидаемого всеми дня, меня уже спрашивали о планах, и, услышав невразумительный, скользкий ответ, принимались наперебой предлагать возможные варианты. Девушки предлагали совместные прогулки по городу и осмотр достопримечательностей, хотя под достопримечательностями, скорее всего, имелись ввиду магазины, парни звали посетить несколько местных кабаков с изумительным немецким пивом, а ближе к вечеру намекали на скромный шабаш в гостиничной сауне. Но я отнекивался и от тех, и от других, ловко утаивая причину отказа, а с самого утра, пока все ещё спали, сбежал из отеля, полчаса несся сквозь черноту иноземного метрополитена, с бескорыстным любопытством вслушиваясь в сочную, звонкую и непонятную речь, потом минут пятнадцать торчал в очереди, затем ещё минут десять объяснялся с обслуживающим персоналом вокзальных касс, подкрепляя свой далёкий от совершенства английский языком жестов, и после, проторчав двадцать минут на широком, удивительно чистом и многолюдном перроне, сел, наконец, в поезд, своим комфортом, мягкостью и скоростью хода больше напоминавший самолёт. По вагону прошла миловидная барышня, предлагающая еду и напитки – я отказался. За ней проплыл тучный пожилой контролер – я предъявил билет.


Все мне нравилось. Всюду, в каждой мелочи, я подмечал приятную европейскость, и подметив, удовлетворённо думал: "вот он, комфортабельный, практичный, преуспевающий Запад. Другие люди, другое устройство жизни, и глядя на все это, с удовольствием впитывая, как губка, сам тоже становишься другим – таким цивилизованным, гладким, удобным…". У меня с собой была бутылка пива, но мне даже не хотелось открывать ее, и если бы на родине я прикончил ее без всякой задней мысли, то теперь ощущался какой-то невиданный прежде внутренний протест- мол, ещё только десять утра, как можно начинать распивать в такое раннее время? Не солидно как-то. Стыдно даже. Казалось, если я сейчас открою свое пиво, все пассажиры посмотрят на меня даже не с порицанием, а с каким-то сдержанным, европейским непониманием, вроде как застесняются меня. Вообще, я ощущал себя мелким, грязным бесом, сбежавшим из своего обжитого ада, чтобы хоть одним глазком посмотреть на тот самый рай, о котором все говорят. И вот, добился-таки своего – вокруг ангелы, и вообще все устроено по-ангельски до такой степени, что начинаешь стесняться собственного запаха серы, намертво въевшегося в плоть, и всех остальных атрибутов преисподней, слишком выдающих в тебе чужака.


Вот, скажем, самый обыкновенный пригородный поезд, в котором я сейчас мчусь – где, спрашивается, попрошайки-инвалиды? Где толстые, грудастые товарки, сорванными голосами предлагающие суперклей, ножи или сверхсовременные тяпки? Где грустные, одетые в рванье трубадуры, переходящие из вагона в вагон и фальшиво, зато с душевным надрывом тянущие вечные песни о главном? Где, в конце концов, безбилетники, сиротливо жмущиеся в прокуренном тамбуре и высматривающие контролёров? Нет, всю эту людскую шелуху в рай, видимо, не пустили, и, наверное, правильно сделали, а я, мелкий, но хитрый бес, буду шифроваться до последнего, пока не раскусят и не выгонят.


Несколько дней назад, после очередного концерта, я написал старой знакомой, вспомнив, что живёт она не так далеко от города, где у нас планировался выходной. Разумеется, она пригласила приехать в гости, и, разумеется, я согласился. В общем-то, особо близки мы никогда не были – какое-то время она спала с моим студенческим другом, и я знал о ней только с его слов, как, собственно, и она обо мне. Один раз вроде бы пили все вместе. А потом она уехала жить и работать сюда, друг, не особо печалясь, нашел себе другую, я же сохранил в памяти только имя, да и то, потому что редкое- Антонина. Тоня, если по-простому. Сколько с тех пор прошло лет? Да не так много, в общем-то – года три или четыре. И вот я напросился в гости, сам не знаю, зачем, на правах старого знакомого. А что такого? Приеду, посмотрю хоть, какого это, жить в максимально пригодных для обитания условиях. Мы выпьем, повспоминаем былое, а потом уберусь восвояси. В любом случае- хоть какое-то разнообразие. Не все ж с коллегами до потери сознания упиваться? Да и, как ни крути, человеку, так и не сумевшему как следует устроиться в жизни, полезно посмотреть на свою полную противоположность- авось, чего-нибудь для себя дельного да почерпнешь.


В общем, поезд несся вперёд тихо и гладко, я же смотрел в окно и думал о… Да ни о чем я, по правде сказать, не думал- просто ехал, подобно раскормленному домашнему коту уютно устроившись в широком, мягком кресле, закинув ногу на ногу, блаженно прикрыв глаза.


Так, совершенно незаметно, пролетели то ли два, то ли три часа, и вот уже за окном тянутся луга, с пасущейся на них животиной, какие-то амбары и деревянные одноэтажные домишки, а станции, на которых останавливался поезд, стали проще и меньше- перрон, да навес над ним, вот и все. Города за окном сменились чистенькими, аккуратненькими поселками. Мне сразу представился какой-нибудь Клаус, или Вильгельм, непременно пузатый, с обязательной пивной кружкой в руках, выходящий на крыльцо своего домика, солидно раскуривающий трубку, исподлобья глядящий на проносящийся мимо поезд, и предвкушающий пухлые сосиски на обед или ужин, с любовью приготовленные Эльзой, или, скажем, Гертрудой… Хотя как это он будет раскуривать трубку, если одна рука его занята пивной кружкой? И к чему ему эта кружка, если на часах десять утра? Ладно, спишем на художественную условность.


Наконец, спустя ещё полчаса, я вышел на своей станции, с удовольствием втянул носом такой по провинциальному свежий, и, что не мало важно, европейский воздух, окинул мечтательным взглядом маленький, умильно жёлтый вокзальчик и прилегающий к нему миниатюрный сквер. "Если бы не надписи на чужом языке, можно было бы решить, что я в самом обыкновенном городишке отечественного производства,– подумал-было я, и почти сразу поправился,– хотя нет, кроме надписей есть ещё какая-то особенная аура надо всеми этими черепичными крышами и чуть ли не до зеркального блеска вылизанными тротуарами. У нас она другая- хоть и родная, но уж больно давящая, поднимающая с самых глубин души светлую, поэтическую печаль весной и летом, а зимой, и тем более осенью- черную, надрывную тоску вперемешку с мыслями о тщете бытия. Вот, опять же, вокзал… Где шарящие по мусоркам бомжи? Где наглые, с красными от вечного недосыпа глазами таксисты? Где старухи, торгующие овощами и чахлой флорой?".


В памяти всплыл эпизод из прошлого: март, под ногами слякоть, небо низкое, грязно серое, вокзал, весь какой-то ржавый, пыльный, насквозь продуваемый, испещренное царапинами и мелкими трещинами стекло ларька, а за ним- тощая, на вид неизлечимо больная продавщица в синем фартуке, с печатью глухого отчаяния на лице. Помнится, я купил у нее пластиковый стаканчик с безвкусным чаем и осведомился, имеется ли в продаже горький шоколад. Оказалось, что имеется.


– А насколько он горький?– попробовал сострить я, чтобы хоть как-то разбавить густую мрачность происходящего.


– Как сама жизнь,– даже без намека на улыбку ответила продавщица.


Однако, своего я добился- мне, всё-таки, стало весело, и экзистенциальный мрак отступил.


Но это все осталось там, где-то далеко-далеко, в давно и уже на века обжитом аду. А здесь… Здесь, вон, башенка с часами, ухоженные клумбы с цветами, магазинчик со свежей, теплой выпечкой на витрине, всякие биттэ, данке, гутен морген, и примкнувшие к ним дасист гут.


Я сверился с картой в телефоне, и уверенно пошел вперёд, вообразив, что знаю этот кукольный городок наизусть. Парк, ещё один парк, узкая речка с перекинутыми через нее ажурными мостиками, одноэтажные домишки с гордо торчащими кверху печными трубами… Лишь один раз я набрёл на улицу- широкую, мощеную, настоящую, напомнившую, что я всё-таки в городе, а не в каком-нибудь селе. Тут имелись и два магазина с модной дорогой одеждой на безголовых манекенах, и три кафе, за стеклами которых заедали кофе эклерами серьезные немцы, и даже один бар с маленькой неоновой вывеской над входом. Упиралась улица в площадь с памятником какому-то местному герою старины, под которым играл на аккордеоне пожилой мужичек в сдвинутом набок сером берете. А за площадью продолжалась хоть и вполне европейская, но всё-таки деревня. Я прошел через очередной парк, взобрался на солидных размеров горку и остановился у деревянной калитки, от которой вела аккуратная дорожка к двухэтажному дому под жёлтой крышей. Перед домом имелся декоративный садик с беседкой и качелями, а в беседке сидела Тоня, и болтала о чем-то с бородатым парнем на немецком- до меня долетели непонятные отзвуки их беседы. Я толкнул калитку и с глупой, беспричинной улыбкой пошел по направлению к ним.




***



– И вот я выхожу с работы, а этот мужик- за мной,– захлебываясь словами, смеясь и размашисто жестикулируя, рассказывала Тоня,– и спрашивает:"девушка, вы же не подадите на меня в суд за домогательство?".


Она была коротко стриженная, пышногрудая, смуглокожая, но с какими-то тусклыми глазами, в которых не жил лихой огонек- в общем, не мой типаж. Я смеялся, пил вино из больше похожего на кувшин бокала, курил, иногда посматривал то в одно, то в другое оконце уютной, ароматной кухоньки- за одним была дорога, по которой я и пришел, за другим, в сумерках так внезапно подкравшегося вечера, уже едва виднелись фигуры четырех немцев, сидящих на веранде в пляжных креслах, и о чем-то не громко беседующих.


– А что они там весь вечер делают?– поинтересовался я.


– А,– Тоня лишь махнула рукой, фыркнула,– у них, понимаешь, мальчишник. Франц скоро женится, и вот, собрал своих друзей.


– Да?– я недоверчиво приподнял левую бровь, как это обычно делал Полпальца.


– Да,– подтвердила сидящая рядом Аня,– купили ящик пива, собрались вчетвером, на веранде засели, и трепятся- вот и весь мальчишник.


Тоня жила в этом маленьком, уютном, двухэтажном домике вместе с Аней и двумя немцами- Францем и Вильгельмом. Аня была родом из Риги, играла на скрипке, и весь сегодняшний день подавала мне недвусмысленные знаки внимания – слишком усердно смеялась над каждой моей шуткой, при каждом удобном случае норовила поправить грудь, туго запакованную в рельефно проступающий сквозь футболку лиф, и все смотрела, смотрела, смотрела, не отрываясь… Понятия не имею, на что она клюнула. Ведь точно не на потёртые джинсы, не на видавшую виды водолазку с растянутым воротом… Когда-то, в подобных случаях, мне нравилось думать, что девушка будто бы умудрилась заглянуть вглубь меня, и открывшаяся ей сокровищница моего внутреннего мира моментально вскружила ей голову. Однако, несколько раз обжегшись об обидное разочарование, я перестал так думать. Допустим, я похож на ее первого мужчину. Или, скажем, ей приглянулся разрез моих глаз- да не все ли равно? Лучше вообще не думать, каким образом ты умудрился вызвать симпатию у очередной представительницы слабого пола. Вызвал- значит ещё можешь, что уже не плохо. И хватит об этом.


– А чем вы тут ещё занимаетесь?– спросил я, подливая себе и дамам вина.


И Тоня, явно уже давно ожидавшая этого вопроса, принялась воодушевленно перечислять- концерты, работа, дружба с аборигенами, походы в кино, ещё какие-то вечеринки, и прочее. Аня активно кивала.


– По дому не скучаете?


– По дому?– кажется, Тоня искренне удивилась,– а где мой дом?


Она закинула ногу на ногу, склонила голову на бок, и пояснила с таким выражением, словно читала вслух печальное, но красивое стихотворение:


– Там я всегда была чужой. А здесь я своя. Своя среди своих, понимаешь? Здесь- максимально пригодная для моего обитания среда. Здесь меня окружают люди и события, о которых я так мечтала. Здесь я, наконец, познала себя настоящую, и познавать продолжаю- день за днем, месяц за месяцем.


– Значит, вам здесь хорошо?


Тоня посмотрела на меня так, как смотрит мать на ребенка, сморозившего глупость.


– Скажи, ну разве здесь может быть плохо? Или я похожа на человека, который страдает?


– Не похожа,– говорю,– и это здорово.


– А мне-то как здорово, ты даже не представляешь! Здесь у меня началась новая жизнь, понимаешь? Здесь вообще есть все условия для начала новой жизни.


"Как замечательно…– подумал я,– так замечательно, что даже через край. Сладко до рвотных позывов. Все условия для новой жизни, значит… А старую куда прикажешь девать? Впрочем, не удивительно, что беса тошнит от святой воды. Рай есть рай, и выкормышам бездны в нем места нет".


– Сегодня,– чтобы хоть как-то сменить засахарившуюся тему, начал я,– пока ехал в поезде, видел странную картину: женщина лет пятидесяти снимала с багажной полки свой огромный, и явно тяжёлый чемодан, и никто ей не помог. А когда я подошёл и предложил помощь, она так посмотрела на меня… Как будто я ей переспать предложил, причем прямо там же, посреди вагона, у всех на виду. У вас что, так принято?


– Понимаешь,– тут же взялась объяснять Аня, не забыв в очередной раз поправить бюст,– здесь немного другие отношения между мужчинами и женщинами…


"Ага,– мрачно смекнул я,– у них здесь даже между самцами и самками все по ангельски происходит. Ну-ну".


– Как бы это тебе объяснить,– продолжила Аня, не заметив тень усталой обречённости, скользнувшую по моему лицу,– здесь все очень заботятся о равноправии полов. И, к тому же, отношения строятся немного по другому принципу. Если, к примеру, ты с девушкой пришел на свидание в кафе, и потом расплатился за двоих, не спросив у нее разрешения- она имеет права оскорбиться, и даже подать в суд.


Я вновь вздернул левую бровь.


– Вообще, вот как, например, у нас…


Я мысленно отметил это трогательное "у нас".


– … У нас до сих пор секс- это нечто особенное, тщательно скрываемое от посторонних, и как будто бы стыдное. А здесь секс- штука вполне естественная, как сходить в туалет, например. Такая же потребность, понимаешь?


– Если честно, не совсем.


– Ну, вот у нас, например, секс и отношения- это, обычно, одно и то же. А здесь… Как бы это сказать… В общем, мухи отдельно, котлеты отдельно. Отношения заводятся с серьезными намерениями, а сексом занимаются так, если понадобится…


Я поперхнулся вином, закашлялся, отчего Аня, кажется, разволновалась.


– Нет, ты не подумай,– тут же принялась оправдываться она,– это не значит, что здесь не занимаются сексом по любви…


– Просто у нас,– подхватила Тоня, вновь воспользовавшись таким абсурдным в общем контексте "у нас", имея ввиду мою родную преисподнюю,– секс, чаще всего, не происходит на ровном месте. Почему-то людям вбили в головы, что перед сексом должна быть какая-то обязательная прелюдия- подарки там всякие, прогулки, поцелуи, признания… А здесь все просто:подошёл к понравившемуся объекту, сказал, что он тебе нравится- и все. Причем после этого- никаких обязательств. Какие могут быть обязательства, если вы оба просто удовлетворили вполне естественную потребность?


– Как все просто,– пробормотал я,– даже удивительно.


– А зачем усложнять?– Аня пожала плечами,– ведь согласись, глупо заводить более менее серьезные отношения, обманывая и себя, и партнёра, если вам просто хочется заняться сексом? Зачем выдавать одно за другое, когда оба, к тому же, все прекрасно понимают?


– Ну хорошо,– я кивнул,– и как же это происходит на деле? Подхожу я, значит, к понравившейся мне барышне, и говорю: "слушай, ты мне нравишься, но не настолько, чтобы в тебя влюбиться, но чтобы заняться сексом- вполне. Так давай же пойдем и потрахаемся, аминь"?


– То, что именно ты должен подходить к девушке- тоже стереотип,– Тоня улыбнулась,– она ведь тоже может подойти, и сказать.


– Что, прямо вот так и сказать?


– Ну, она может сказать, например, что у нее давно не было секса, а ты ей симпатичен, и если тебе симпатична она, то почему бы вам…


– Почему бы нам не потрахаться по такому случаю,– кивнул я,– понял. Здорово придумано. А как, всё-таки, с любовью быть? Ну, если вдруг случится такая оказия?


– А что? Люби себе наздоровье.


– А если семью захочу, например?


– Ну, с этим делом тут не торопятся,– Тоня заглянула в свой бокал, ничего там не обнаружила, и продолжила,– здесь ты вряд ли встретишь решивших создать семью студентов, к примеру. Здесь это считается ответственным мероприятием, к которому готовятся заранее. Нужно иметь определенный капитал, хорошее положение в обществе… А иначе зачем? Поэтому местные редко заводят семьи лет до сорока, пока в жизни как следует не устроятся, то есть.


– А до сорока что делать?


– А до сорока наживать капитал, заводить полезные знакомства, учиться, работать…


– Итрахаться!– подытожил я, вновь разливая по бокалам вино.


– А с чем ты не согласен?


– Точно сказать не могу,– честно признался я,– но с чем-то не согласен, факт.


Девушки переглянулись, усмехнулись, и как-то очень ловко перевели тему. Наверное, чтобы не обидеть меня.


Тем временем немцы за окном раздобыли где-то кучу досок, палок и макулатуры, свалили все это в мангал, по форме напоминающий нижнюю половину школьного глобуса, разожгли костер, и вновь расселись по местам.


– А теперь они чего делают?– поинтересовался я.


– А это они так барагозят,– пояснила Аня,– собрали из сада весь мусор и подожгли в специально отведенном для этого месте. Для них это- верх лихости и веселья, вроде как для наших начать с пьяну какой-нибудь дикий сабантуй творить.


– А…– я понимающе кивнул.


Вспомнилось, как отмечали мы… Даже не помню, что. Но точно не чью-то будущую свадьбу. Так- будничная попойка, организованная по какому-то притянутому за уши поводу. Тогда, как сказала бы Аня, в порыве пьяного, лихого веселья, мы промчались по пустому ночному проспекту на чьей-то натужно бухтящей таратайке, которую и машиной-то назвать было сложно, а я, высунувшись в люк на крыше, с бутылкой в одной руке и потухшей сигаретой в другой, перекрывая жалобную ругань мотора, орал стихи поэтов серебряного века, с кровью выдирая четверостишия из творений Блока, Брюсова, Гумилева, и объединения их в какую-то совершенно дикую оду жизни собственного сочинения. Кажется, где-то мы ещё подобрали двух проституток, с которыми полчаса обсуждали вопросы несовершенства мироздания, а потом долго курили, стоя на обочине, и они все звали продолжить праздник, а мы кокетливо отказывались… Да, это совершенно точно была самая рядовая пьянка. А что бы было, если бы мы отмечали чью-то грядущую свадьбу- даже подумать страшно, воображение пасует.


"Ну хорошо,– сказал я себе спокойно,– допустим, что я в раю. Допустим, что окружают меня ангелы, у которых все иначе, все максимально приспособлено к счастливой, стерильно правильной жизни, все очень удобно и замечательно. А что меня смущает? Что тяготит? Неужели зависть? Или, может быть, осознание того, что такая жизнь мне никогда не достанется? Нет, не в этом дело. А в чем? В чем?".


– А помнишь…– вдруг, ни с того, ни с сего принялась вспоминать Тоня, и я с удовольствием погрузился в уютное былое.


Вспомнили прошлую, такую далёкую и как будто бы выдуманную жизнь. Вспомнили педагогов, общежитие, знакомых, чьи-то забавные выходки, чьи-то истории… Вспомнили ту лёгкость и бурлящую силу, без которой тогда не обходилось ничего. Вспомнили и моего друга, бывшего тогда ее возлюбленным, и вообще без пяти минут мужем.


– Жаль, что он не приехал,– сказала Тоня,– я бы хотела с ним повидаться.


– Если бы мы приехали вместе, мы бы тут такое устроили,– я улыбнулся,– всех аборигенов бы распугали.


– Да,– Тоня кивнула,– знаешь, на таких, как вы тут бы смотрели…


Она заколебалась в поиске нужного слова.


– Как на последних идиотов?– предположил я.


– Нет. Как на инвалидов смотрят- с жалостью и сочувствием. Знаешь, а вообще хорошо, что такие, как вы- там, а не здесь. Это, понимаешь, как-то правильно что ли…


И не с чем было тут спорить. Конечно правильно, чего уж.


На кухню вошли два немца- один невысокий, пухленький, в очках, другой долговязый, с аккуратном подстриженной бородой и живыми, умными глазами. Они принялись наперебой выспрашивать что-то у девушек.


– Чего они хотят?– полюбопытствовал я.


– Спрашивают, почему мы пьем вино, а не водку.


– А почему не играем на балалайках и не обмениваемся самодельными матрешками, их не интересует?


– Они говорят, что хотят посидеть с нами по-русски и выпить водки.


– Где ж ее взять-то?


– Говорят, можно заказать с доставкой на дом.


"А вот это у них здорово придумано,– подумалось мне,– захотел посидеть по-русски- и на тебе, сиди, сколько душе твоей ангельской угодно. Водку привезут, как у нас, скажем, пиццу привозят. Даже ходить никуда не надо. С другой стороны, так ведь и спиться недолго…"


Тоня, тем временем, уже звонила в службу доставки, Аня куда-то ушла, а немцы уселись за стол и стали что-то азартно обсуждать. Судя по возбуждённым интонациям и неподдельной заинтересованности на лицах, речь шла о чем-то очень занимательном, хоть и противоречивом. С таким запалом мои соотечественники обычно обсуждали женщин, спорт, или политику, не слишком озаботившись тем фактом, что почти ничего не смыслят ни в первом, ни во втором, ни, тем более, в третьем. Беседа продолжалась минут десять, и в какой-то момент, не выдержав, я опять спросил у Тони, уже успевшую вызвать курьера, о чем аборигены ведут речь.


– Обсуждают вчерашний завтрак,– ответила Тоня,– один говорит, что яичница пригорела, а другой с ним не соглашается.


Кажется, она не шутила.



***



Не помню, как так получилось, но я внезапно осознал себя сидящим на полу, вытянувшим ноги, блаженно жмурящимся на мягко светившую под потолком лампу, как на маленькое электрическое солнце. Я не был пьян, вернее, был трезв ещё ровно настолько, чтобы сидеть на стуле, а не на полу, но, видимо, отчего-то мне захотелось провести между собой и этими девушками с их уже захмелевшими аборигенами невидимую черту, для чего пол подошёл как нельзя лучше. Вроде как протест, как намек, что мы вовсе не одной крови, как это может показаться на первый взгляд.


На столе стояли две бутылки водки и ровненький строй рюмок. Каждый раз, когда я, Аня и Тоня чокались, выпивали и снова разливали, немцы едва прикладывались к своим рюмкам. Они потягивали водку, как иные потягивают дорогой коньяк, или, скажем, виски. Что, впрочем, не помешало им дойти до правильной кондиции раньше всех. Бородатый нагнулся надо мной и что-то спросил.


– Он говорит, что ты хороший парень,– перевела Аня,– а сначала показался ему… Ну таким… Как же это слово… Которые ходят в спортивных костюмах, сидят на корточках и иногда дерутся.


– На гопника,– подсказал я, и хлопнул немца по плечу, вложив в удар чуть больше силы, чем следовало,– ты тоже очень не плох, старик. А вначале показался мне похожим на одного из тех парней… Черт, забыл слово… Которые кричали "хайль" и наших партизан к стенке ставили.


Аня покорно перевела мой ответ, но, видимо, слегка сгладив острые углы, потому что бородатый глупо хихикнул и вновь пригубил водку. Тоня же продолжала вещать нараспев, хоть и с некоторыми запинками:


– Здесь так хорошо… Так хорошо… Здесь все так пригодно для жизни, что хочется жить! Почему же ты не хочешь понять?


– Я понимаю,– говорю,– все понимаю.


– Не понимаешь! Здесь нет ничего, что я так ненавидела там. А все, что я любила- есть! Это ли не счастье?


– Не знаю,– я пожал плечами,– наверное.


Немец в очках что-то предложил.


– Он предлагает включить какую-нибудь русскую музыку,– перевела Аня, и принялась рыться в телефоне, наморщив лоб.


А потом зазвучала музыка, и мне отчего-то стало очень, очень хорошо. Так хорошо, что я даже коротким жестом отказался от протянутой наполненной рюмки. Музыка завораживала- в ритмичную шаманскую пульсацию барабанов вплетались гитарные переливы, уводящие далеко отсюда, куда-то на край земли, или даже ещё дальше, глубже, а мягкий, почему-то такой родной сейчас голос пел:



"Ненужный кто-то за окном


Стоял и требовал любви.


Я все оставил на потом,


Я говорил себе:


Не за что биться,


Нечем делиться,


Все об одном.


Стоит ли злиться


Там за окном


Птица я, птица…"



– Какая русская группа,– сказала вдруг Аня,– наверное, у вас, там, все должны ее любить.


– Нет,– я покачал головой,– это у вас, здесь, должны все ее любить.


А про себя добавил: " как любят что-то, что никуда не девалось, но забылось, и к чему уже никогда не вернёшься".



"Невдалеке вонял костер,


А рядом плавно падал кран,


Плевались звезды, а лифтер


Узнал всю правду.


Не за что биться,


Нечем делиться,


Все об одном.


Стоит ли злиться


Там за окном


Птица я, птица…"




Теперь уже тот, что в очках, склонился надо мной, и что-то спросил.


– Он спрашивает- это хорошая песня?– перевела Аня.


Я кивнул. Немец опять задал вопрос.


– Спрашивает- о чем она?


Я в ответ лишь пожал плечами.



"А крыши видели закат,


И стены помнили войну,


А я так счастлив, я так рад,


Что кто-то счастлив.


Не за что биться,


Нечем делиться,


Все об одном.


Стоит ли злиться


Там за окном


Птица я, птица…"



Песня оборвалась, и за столом повисла печальная тишина.


– Ну что, мне кажется, пора спать,– бодро, с совсем уже неуместной жизнерадостностью объявила Тоня, и, видимо, повторила то же самое на немецком, потому что аборигены сразу засуетились, засобиралась.


Я кивнул, встал, по очереди пожал две протянутых руки.


– Я постелю тебе в гостиной,– сказала Тоня,– а завтра с утра, на первом же поезде, поедешь обратно.


– Спасибо.


– Тебе спасибо, что приехал!


И она обняла меня.


А потом, дождавшись, пока аборигены и барышни разойдутся по своим комнатам, пока затихнет и заполнится темнотой дом, я тихо скользнул в прихожую, отпер дверь, вышел на крыльцо.


Мир ангелов спал. Куда ни глянь- кромешная темнота, ни одного фонаря, ни одного горящего окна. Я закурил, с удовольствием вслушался в тихое, едва уловимое похрустывание тлеющей сигареты, засмотрелся на ее мерцающий кончик. За спиной скрипнула дверь, кто-то вышел на крыльцо, встал со мной рядом.


– Нравится?– тихо спросила Аня.


– Нет,– честно признался я.


– К этому всему нужно привыкнуть. Я стараюсь.


– Тоня тоже старается?


– Конечно,– Аня щёлкнула зажигалкой, тоже закурила,– ей тяжелее, чем мне. Я-то уже давно здесь. Оттуда уехала, когда мне шестнадцать лет было- хороший возраст. А Тоня… У нее же там друзья остались, родители, да и вообще… Она каждую неделю ходит к врачу, ей выписывают антидепрессанты… Без них вообще не может, сидит целыми днями у себя, плачет. Я ее пытаюсь успокоить, но какое там… А здесь так нельзя, понимаешь? Здесь если у людей депрессия, они идут к врачу, и им выписывают таблетки. Здесь даже тоска лечится.


– Правильно,– я кивнул,– ангелам нельзя тосковать. По статусу не положено.


– Причем тут ангелы?


– Это я так, о своем.


– Даже пойти некуда, если захочешь. Одна улица, два бара, три кафе… В больших городах, конечно, получше, но кому мы там нужны?


Помолчали.


– Я тебе не нравлюсь?


Мне даже не захотелось делать удивленного вида – я ждал этого вопроса.


– Не знаю. Нравишься, наверное.


– У меня давно не было мужчины. Мне это нужно, понимаешь?


– Понимаю.


Варварство… Боже, какое варварство. Но, наверное, ей это действительно нужно. Может быть даже необходимо. Переспать не столько с мужчиной, сколько с кусочком чего-то родного, давно и, наверное, навсегда оставленного где-то за спиной… Переспать из ностальгии…


– Побудь со мной ещё немного,– попросила Аня.


Я отрицательно покачал головой. Или наоборот, кивнул.


А в общем, это не важно.


Глава 6. Про котлы и не только.



Вот уже два часа, как я задумчиво бродил по исполинскому торговому центру, рассматривая витрины, вдыхая чуть горьковатый кондиционированный воздух, изредка поправляя висящую на плече тканевую сумку – высшую ступень эволюции советских авосек. Сумка была пуста. Не потому, конечно, что здешним богам купли-продажи нечего было предложить мне, скорее наоборот – изобилие товаров на любой вкус даже слегка пугало, и я тонул в нем, напрочь забыв даже о тех мелочах, которые, вроде как, собирался приобрести. Новые джинсы, пара футболок, может быть кеды – вот, собственно, и весь мой мелкокалиберный спрос. А, по правде сказать, я спокойно обошёлся бы и без этого. Здесь же со всех сторон на меня давили тысячи разнообразных джинсов! Миллионы футболок! Миллиарды пар кед! И каждая отдельно взятая вещь из этого тысячеликого хаоса словно бы вопила: "Купи! Купи меня!", отчего на меня накатывала тяжёлая волна какой-то дикой, бессознательной паники. В подобном месте человек, у которого все есть, ничем не отличается от человека, у которого нет ничего – та же сонная безучастность во взгляде, та же плавная, даже вальяжная походка, не имеющая ничего общего с нервной трусцой целеустремленного среднестатистического потребителя, точно знающего, что именно ему нужно. Я проходил сквозь ряды бесконечных витрин, и про себя тихо восхищался – черт возьми, что-что, а продавать здесь умеют великолепно. Причем все и всем. Один раз я даже не выдержал- зашёл в книжный магазин, разумеется, просто так, из любопытства. Я брал с полок книги на чужом языке, листал их, ласково скользя подушечками пальцев по нежной, приятной на ощупь бумаге, возвращал назад. Вокруг было светло и вкусно пахло. Очень хотелось непременно что-нибудь купить, хоть объяснить, с чем это связано, я себе не мог. Просто хотелось, и все. Как аборигены добивались этого эффекта – ума не приложу. Наверное, раз в неделю приносили в жертву алчным духам маркетинга годовалых младенцев. Особенно Надолго я застрял у стенда русской литературы – разумеется на немецком. Вот полное собрание сочинений Набокова, вот Толстой, вот Хармс с изумительными, не оторвать глаз, иллюстрациями. Мне с огромным трудом удалось пересилить себя, и не купить того же Хармса, оправдав сие тем, что вот эта прекрасная книга будет, по приезду, стоять у меня на полке, но прочитать ее не будет никакой возможности, а это, безусловно, страшно обидно. Вроде бы, вполне разумный довод, но все равно я покинул магазин с тяжким грузом на душе, какой остаётся, если прекрасная дама в последний момент отменяет свидание, а ты уже побрился, купил цветы, и даже облагородил кровать свежим постельным бельем. Прошагав ещё несколько десятков метров, поднявшись на эскалаторе и сделав короткий привал у кофейного автомата, я внезапно заметил Полпальца, стоявшего у входа в магазин часов. Окликнув его, но не дождавшись никакой реакции, я подошёл сам.


– Вот,– сказал Полпальца, кивнув на витрину магазина,– смотри, малый, Таран себе котлы купить решил.


Я посмотрел сквозь прозрачную витрину, и действительно, увидел стоящего у кассы Тарана, выбирающего себе часы. Вернее, котлы. Откуда взялось это странное слово? Кажется, я слышал его в наших фильмах про суровых, бритоголовых парней в кожаных куртках и спортивных штанах – то ли это были бандиты, то ли помятые жизнью лирические герои, сложно сказать. Они называли часы – котлами, ботинки – копытами, а пистолеты – волынами, и из уст Тарана подобные словечки звучали просто и вполне органично, ведь и сам он был когда-то то ли бандитом, то ли лирическим героем, а может и тем, и другим одновременно. Продавец за стойкой кассы суетился и что-то взволнованно объяснял.


– О чем они говорят? Таран ведь никаких языков, кроме родного, не знает?


– То-то и оно, малый. Торгаш этот – наш земляк. Таран часы себе выбрал, и теперь цену сбить пытается.


– И как, успешно?


– Пока не очень. Они уже минут пятнадцать спорят, бляха муха.


Я повнимательнее присмотрелся к продавцу, и предположил, что фамилия у него, к примеру, Кацман, или Тильтильбойм. Хотя сам не знаю, из чего я соорудил такое предложение – видимо, что-то такое было в его взгляде, в мимике, в жестах… А может, это разыгралось мое нелепое воображение.


Наконец, спустя ещё минут пять, к нам вышел гордый Таран, будто бы машинально поигрывая кистью руки, на которой красовались новые котлы


– Швейцарские,– похвастался он.


Все вместе мы спустились на самый нижний этаж торгового центра, где располагался продуктовый магазин. Взяли, как и обычно, по две бутылки иноземного крепкого алкоголя (одну на вечер, другую так, про запас), и по упаковке пива, состоявшей из шести банок. Там же, в очереди, встретили Толика примерно с тем же набором, и, придя к выводу, что место сие себя исчерпало, радостно вышли на улицу, закурили.


– Смотри, Федор Михайлович пошел,– указал мне Толик на нашего коллегу, уходящего от магазина в сторону отеля, и несущего в обеих руках по раздутому пакету с покупками,– хорошо, видно, затарился, дед.


Странный был этот мужик, Федор Михайлович. Ни с кем из коллектива особенно не общался, тихонько играл себе за последним пультом контрабасов, общие попойки никогда не посещал, к пульсации общественнойоркестровой жизни был равнодушен. На репетиции и концерты он всегда приходил позже всех, и позже всех уходил. Помню, однажды, я по какой-то необходимости задержался после концерта, и когда вышел на крыльцо, все коллеги уже давно разошлись. Была зима, единственный фонарь у входа светил слабо, то и дело с разных сторон налетал колючий, жадный до человеческого тепла ветер. Я стоял, ежился, все никак не решаясь отправиться домой, и тут из дверей вышел Федор Михайлович, коротко кивнул мне, поднял воротник своего неизменного, потрепанного пальто, и широким шагом, всем корпусом наклонившись вперёд, прошел туда, в холодную, злую темноту, а я с каким-то тихим любопытством следил за его фигурой, пока не потерял из виду – широкие шаги, руки в карманах, взгляд, упертый в промороженный асфальт…


Однажды на репетиции я, от нечего делать, взялся изучать Федора Михайловича, возвышавшегося над всеми со своим контрабасом, как какой-нибудь древний злой колдун – мышцы лица уже давно, казалось, атрофировались, и не могли породить хотя бы даже намека на улыбку, взгляд холодный, и какой-то болезненно пустой. Ещё у него был нервный тик, или как это называется, не знаю – он то и дело внезапно начинал дергать плечом, или потряхивать головой, или будто бы поигрывать краешком рта… Да, это был больной, одинокий, и оттого дико озлобленный на всех и все человек, занимающийся музыкой по привычке, и ещё потому, наверное, что больше все равно ничего не умел, как и почти все мы.


– А знаете, мужики,– вдруг тихо произнес Полпальца,– я ведь, когда только в оркестр пришел, он ведь совсем другим был.


– Каким?– тут же заинтересовался я.


– Ну нормальным, малый, нормальным. Дружил со всеми, выпивал иногда даже, хохмы всякие отмачивал… А потом один раз на гастроли с Черным съездил, и вернулся уже таким, бляха муха.


– На какие такие гастроли?– не понял я,– что за Черный?


Судя по выражению лиц Тарана и Толика, они тоже были не в курсе.


И поведал тогда нам Полпальца леденящую кровь историю про дирижёра, чье имя не помнил, ибо все звали это чудовище Черным дирижёром, или просто Черным. Жил он где-то за границей, и раз в год собирал состав добровольцев, готовых за большие деньги играть в оркестре под его руководством. Возвращались же с этих гастролей люди совсем другими – Черный словно бы ломал что-то в них, да так, что уже никогда не починить, как не старайся. Он получал наслаждение от мучений музыкантов, старался ужалить каждого в самое слабое место, и так день за днём на протяжении месяца.


– Пил, бляха муха, кровь,– говорил Полпальца,– ломал людей, как палки об колено. И, хотите верьте, хотите нет, мужики, Черному этому уже давно за восемьдесят, а такой живчик, что и двадцатилетние позавидуют. Подпитывается, как вампир. Смешно вам? Один вот такой, как вы, тоже смеялся. А потом вернулся, и помер от инсульта через полгода. Молодой парень, бляха муха! Другой музыку бросил- шлакоблоки теперь грузит где-то. Третий спился и бомжует в глуши. А наш Федор Михайлович таким вот стал. Вроде и живой, а вроде как труп ходячий.


По дороге в отель мы слушали многочисленные жуткие истории Полпальца о Черном дирижере, и, кажется, не по себе стало даже Тарану, что уж говорить про нас с Толиком. А дойдя до отеля, уже стоя у входа, я спросил:


– Откуда ты знаешь все это? Сам, что ли, ездил?


– Не,– Полпальца покачал головой,– ты ж знаешь, малый, я не из робкого десятка, но к этому демону ни за какое бабло не поеду, даже если вообще загибаться буду. Ну его нахер.


Таран ушел, сославшись на острое желание посетить туалет, и серый кардинал виолончельной группы мгновенно сменил тему.


– Ну, мужики, делайте ставки, сколько у Тарана котлы его новые проживут?


– Год?– просто так, наобум, ляпнул я.


– Месяц?– предположил Толик.


Полпальца ухмыльнулся.


– Пятнадцать минут. Засекайте, бляха муха.


Мы ещё покурили, поболтали о чем-то, и уже собрались разойтись по номерам, как вдруг из отеля вылетел Таран. Вид у него был такой, словно он вот-вот оторвёт кому-то голыми руками вполне конкретный орган. Выяснилось, что пришел наш дорогой товарищ в свой номер, завернул в туалет, и там, сидя на унитазе, давай, значит, любоваться своими новыми котлами. И так их покрутит, и эдак, и пальцем стекло циферблата погладит… А когда очередь дошла до винта, что эти часы заводит, случилась беда- винт возьми, да и выскочи. А пока Таран пытался пристроить его на место, отвалилось стекло. По всему выходило, что нашего коллегу… Ну, мягко говоря, бессовестно обманули, хотя Таран воспользовался менее благозвучным, но более ёмким словом.


Делать нечего- побежал обратно в магазин, менять. И все это время Полпальца блаженно улыбался, мол, а я ведь говорил…


Тем временем, к нам присоединился буддист Шурка.


– Смотрите ребята,– сказал он, извлекая из пакета на свет какой-то свёрток,– купил вот пальтишко себе. Хорошее, правда?


Мы покивали, и Полпальца серьезно подтвердил:


– Действительно, хорошее. Только оно женское, малый. А так ничего, очень даже.


– Как женское?


– Да так. Пуговицы, вон, с другой стороны. Ну ничего, жене подаришь.


Теперь и Шурка побежал назад, в магазин. Полпальца, казалось, всего аж распирает от веселья. Мы вошли в отель и поднялись на свой этаж, где встретили Гуслю. Тоже, разумеется, с пакетом.


– А ты что купил, малый?– предвкушая новую радость, осведомился Полпальца.


– Да жратвы всякой,– простодушно ответил Гусля,– после концерта ведь вечером приедем- жрать захочется. Колбасу купил, хлеба, сыра какого-то.


– Не то ты купил,– наставительно изрек Полпальца,– на гастролях, малый, нужно питаться исключительно манной кашкой и винегретом.


– Это ещё почему?– не понял Гусля.


– Да потому что манная кашка, если вдруг что, выходит легко, а винегрет- красиво!


"Мудро!– подумалось мне,– нужно запомнить".


Как-то само собой так получилось, что мы завернули в номер к Полпальцу- пить, по причине вечернего концерта, никто не собирался, скорее так, по привычке. В номере было очень душно. Полпальца с задумчивым видом принялся поочередно прожимать все клавиши на пульте кондиционера, но никакого результата за этим не последовало.


– Что ж ты нас маринуешь-то, бляха муха,– бормотал себе под нос Полпальца, обращаясь к глупой машине,– холодку дай, собака.


В дверь постучали и Толик, сидящий ближе всех ко входу, открыл- на пороге стоял инспектор.


– В пять выезд из отеля, в шесть акустическая репетиция в зале, в семь концерт,– объявил он, и лишь после этого, заглянув в номер, осведомился,– что, с кондиционером проблемы?


– Ага, не совсем не фурычит автомат сучий,– пожаловался Полпальца.


– Так он у вас сломан, наверное. Хотите, починю?


Все посмотрели на инспектора с лёгким испугом, смешанным с тяжёлым недоверием.


– А что? У меня в номере такая же проблема была, так я на рецепцию сходил, попросил инструменты, да все сам исправил. Там делов-то на две минуты.


– Может лучше местного мастера вызвать?– робко предложил я.


– Зачем? Обождите, я мигом!


И он ушел, а через десять минут действительно вернулся с набором инструментов. В глазах инспектора я различил тот самый шальной огонь человека, обладающего золотыми руками, могущего собрать атомную бомбу, или, скажем, ткацкий станок из любого подручного хлама, но, волею индейки-судьбы, оказавшегося не на своем месте в этой жизни.


Немного последив за тем, как инспектор, сопя от азарта, лезет во внутренности несчастного прибора, я попрощался, покинул номер, но уже подходя к своему, столкнулся почти нос к носу с Федором Михайловичем. Мы смотрели друг на друга не более двух секунд, но взгляд мой успел собрать и бросить в и без того захламленный чулан памяти все- прыгающий вверх-вниз уголок рта, стеклянные, словно бы подернутые дымом изнутри глаза, и какую-то общую нервозность, угловатую дерганность, сквозящую в каждом движении этого человека. А ещё глухую, пассивную злобу, идущую откуда-то изнутри. Войдя в свой номер, я завел будильник, упал на кровать, и почти сразу задремал- сказалась очередная бессонная ночь. Вначале мне не снилось вообще ничего, но спустя какое-то время из темноты тяжёлого, усталого забытья стали выступать образы. Я и опомниться не успел, как уже бежал по какому-то гулкому, бесконечному коридору, а за мной по пятам, неспешным, и оттого ещё более жутким шагом следовал он- Черный дирижёр. В моей голове пульсировала лишь одна мысль: скоро, очень скоро он меня догонит, и тогда превратит во что-то такое же, вроде Федора Михайловича- в нервное, дерганное, воспалённое злобой… Хотелось кричать, но на крик не было времени- бежать, бежать… Но вот я спотыкаюсь, падаю, и надо мной нависает фигура- вижу, как улыбка обнажает белоснежные клыки, с застрявшими меж ними кусочками чьего-то мяса, вижу глаза, засасывающие в себя, словно две воронки…


Я проснулся в холодном поту, по-рыбьи хватая ртом душный воздух. Ну и дела. Это что я уже- совсем того? Вот Полпальца, сволочь, понарассказывал баек, а я, дурак, теперь спать нормально не могу. Однако, тихий, едва уловимый голосок под крышкой черепа, бормотал: "Нет, не байки это. Все взаправду!".


Только куда эту правду теперь девать, было решительно непонятно.


Спустя три, или четыре часа, уже стоя у автобуса, и ожидая, когда все, наконец, усядутся, и можно будет ехать, я опять встретил Полпальца.


– Малый, новая хохма,– шепнул он,– Таран таки поменял поломанные часы на другие, вроде рабочие. Сейчас, когда подойдёт, обязательно спроси его, который час.


Долго ждать Тарана не пришлось.


– Ну что, мужики, едем?– бодро осведомился он.


– А что,– вроде как невзначай полюбопытствовал я,– уже пора? Который час?


Таран с радостной готовностью вскинул руку, на солнце покорно блеснули даже на вид очень дорогие, массивные, достойные очень серьезного человека часы. Вернее, котлы.


– Без пяти пять,– сообщил Таран, но руку с часами опускать не собирался, видимо опасаясь, что кто-то ещё не успел как следует рассмотреть,– скоро уже едем.


К нам присоединился Февраль, закурил, проводил мечтательным взглядом двух милых молодых скрипачек в замечательных, по- весеннему коротких юбках, и от удовольствия даже губами причмокнул.


– Стыдись,– насмешливо бросил ему Полпальца,– у тебя дочка примерно их возраста.


– Знаешь,– Февраль ухмыльнулся,– это не имеет никакого полового значения. Кстати, Таран, дружище, который час?


И вновь Таран плавным, изящным жестом приподнял руку, вновь блеснули часы, вновь удовольствие и гордость их хозяина были неисчерпаемы.


Подошёл Толик, поздоровался со всеми, и неожиданно осведомился у Тарана, который час- рука с котлами, опять-таки, поднялась, но по лицу солидного человека пронеслась рябь тревоги, и какого-то, ещё не дошедшего, но явно находящегося уже в пути понимания.


А я, не отрываясь, смотрел на окна автобуса, за одним из которых виднелось лицо Федора Михайловича, и мне казалось, что я даже сквозь стекло, щедро отражающее голубизну неба и кусок отеля, вижу словно подернутые полупрозрачной пленкой глаза, в которых вязко бултыхается злоба ко всему живому, охлаждённая до состояния жидкого азота, а ещё вижу нервно дергающийся краешек рта, и губы, стиснутые в тонкую нитку…


Спустя пять минут, как и было запланировано, мы отъехали от отеля.




***



Концерт прошел вполне благополучно, за исключением финала. Случилась такая штука- на генеральной репетиции Главный предупредил, что на бис, если зал будет очень уж неистовствовать и требовать продолжения, мы исполним два танца Брамса. Оба короткие, блестящие и праздничные, оба отпечатаны на одном нотном листе- первый танец на одной стороне, второй на другой. Оба на репетиции были исполнены нами просто великолепно.


И вот, когда концерт уже подошёл к концу, а зал действительно принялся неистовствовать и требовать ещё, подошла очередь бисов. Главный торжественно поднял руки, порывисто взмахнул- мы, разумеется, заиграли. Зазвучала какая-то бравурная какофония, очень напоминающая безумные эксперименты композиторов конца двадцатого века, но никак не музыку эпохи романтизма. Главный оторвал испуганные глаза от партитуры, смахнул со лба пот, отдирижировал ещё с десяток тактов, пока не отчаялся окончательно, и не остановил оркестр. Зал в недоумении безмолвствовал. Оказывается, оба танца не были пронумерованы, и каждый назывался просто "Танец", без лишних подробностей. И, естественно, кто-то начал первый танец, а кто-то- второй.


– Не тот, не тот!– по-змеиному зашипел Главный,– другой танец откройте, идиоты, другой!


Сказано- сделано. Весь оркестр послушно перевернул нотный листок. Главный вновь торжественно поднял руки, вновь взмахнул, вновь зазвучала какофония, и вновь, спустя десяток тактов, пришлось остановиться.


Кажется, публика решила, что это какая-то музыкальная шутка, по крайней мере в зале послышались неуверенные смешки.


Главный одарил всех взглядом, в котором смешались ненависть и трогательная мольба. И, мне кажется, если бы какой-то умник не огласил тональность нужного танца, мы бы ещё несколько раз начинали и останавливались. Впрочем, я могу и ошибаться.



***



В отель вернулись уже поздно ночью, кое-как выгрузились- все полусонные, усталые, отрешенные. Я, Полпальца и Таран медленно и молча добрели до входа, закурили. Мимо пробежал ударник Володя, коротко мазнул по нам взглядом, и бросил через плечо:


– Таранчик, который час?


Таран нахмурился, но ответить не успел- Володи уже и след простыл. Зато с нами поравнялся контрабасист Витя Глиста.


– Таран, слушай, не подскажешь, сколько времени?


На лицо Тарана наползли тучи, не предвещающие ничего хорошего. Кажется, в заговор Полпальца был втянут уже весь оркестр. Все новые и новые люди проходили мимо нас, все чаще звучали вопросы:


– Таран, который час?


– Таран, дорогой, сколько времени?


– Таран, подскажи…


– Таран, будь любезен…


Кажется, в нашем товарище зашевелились воспоминания о темном криминальном прошлом- по крайней мере, весь его вид говорил сейчас о том, что вот-вот будут нарушены сразу несколько заповедей уголовного кодекса. Тем временем ко входу в отель медленно подходил буддист Шура, и я отчего-то знал, что именно он о заговоре с часами слыхом не слыхивал, как, в общем-то и обо всех остальных заговорах. Дойдя до нас, Шура полез в карман за чем-то, чего там не обнаружил, поморщился, и тихо, без всякой задней мысли, поинтересовался:


– Ребята, а не подскажете, который сейчас час?


Полпальца захлюпал, засопел, давя в себе неудержимый хохот, а Таран сделал глубокий вдох, и рявкнул так, что у меня зазвенело в ушах:


– Пошел нахуй!!!


После этого счастливый обладатель солидных швейцарских часов отшвырнул окурок и ушел, бормоча себе под нос страшные ругательства матерного свойства. Шура же лишь стоял, хлопал глазами и то шумно втягивал воздух, то выпускал его назад, не в силах произнести ни слова. Полпальца уже хохотал, не таясь.


– Не бери в голову,– сказал я Шуре, и хлопнул его по плечу,– устал человек,перетрудился.


Мы вошли в отель, поднялись на наш этаж, на какое-то время задержались у дверей номера Полпальца.


– Ты заходи, малый,– сказал он мне,– накатим немного, а то у меня недопой просто страшный, бляха муха.


Я вежливо отказался- хотелось поскорее принять горизонтальное положение, закрыть глаза, и подарить организму хотя бы семь часов покоя. Полпальца, в общем, и не настаивал- ему было не принципиально, кому жаловаться на недопой, глотая очередную рюмку. Он исчез за дверью своего номера, но не успел я пройти и нескольких шагов, как весь этаж огласил дикий рев- такой звук издают пароходы, возвещая о своем прибытии в порт. Я дернулся и обернулся- Полпальца вылетел из своего номера, словно бык на арену.


– Где эта сука?!


– Что случилось?– поинтересовался я.


– Зайди ко мне.


Я зашёл и почти сразу покрылся липким потом.


Номер был заполнен густым жаром- казалось, что я шагнул в щедро натопленную баню. Температура воздуха была явно не меньше плюс сорока, а из натужно гудящего и дрожащего всем своим механическим телом кондиционера сочился зловонный дымок. Оценив масштабы катастрофы, я вернулся в коридор, и увидел бегущего к нам инспектора. Полпальца уже открыл было рот, чтобы высказать все, что накопилось, но инспектор замахал руками и, виновато потупившись, будто не выучивший урока школьник у доски, сообщил:


– Что, баня? Да, у меня та же фигня…Но я всё исправлю, честное слово!


Не дожидаясь окончания этой драматичной сцены, я отправился к себе, а войдя в номер, с неописуемым наслаждением сбросил ботинки и все прочее, что так давно ненужным, нервирующим грузом висело на теле, улёгся в чистую до хруста, встретившую прохладной свежестью постель, натянул одеяло до самого носа, и уже даже закрыл глаза, но откуда-то с противоположного конца номера долетел голос Толика:


– А как же символический выпитос, так сказать, на сон грядущий?


– Тайм аут, дорогой,– не открывая глаз, пробурчал я,– мне просто необходимо на время сойти с дистанции.


На этом диалог как будто бы закончился, и я уже начал было проваливаться в сон, но вновь в черноте блаженно опущенных век стал сгущаться злосчастный силуэт- нервно прыгающий вверх-вниз уголок рта, взгляд, сочащийся едкой злобой…


– Вот черт,– пожаловался я Толику,– будь он неладен, Полпальца этот, с росказнями своими.


– А что, Февраль тебе ничего не сказал?


– А что он должен был мне сказать?


– Да понимаешь,– Толик усмехнулся,– этот Черный дирижёр мне тоже покоя не давал, и я у Февраля спросил… А Февраль поржал только, и сказал, что все это выдумки. Ты же видел, Полпальца сегодня всех стебал… Настроение такое было, видимо. Вот и нас решил. А мы и повелись с тобой. Дураки, да?


Ещё секунду назад я лежал, а вот уже сижу на кровати, смотрю на Толика и широко улыбаюсь, именно что как дурак- откуда взялось во мне вдруг столько радости?


– Это точно?– спрашиваю.


– Да точно, точно,– Толик, кажется, даже немного испугался,– ты чего?


– Толик… Толенька!


Я вскочил, подбежал к нему, обнял- внезапной радостью безумно хотелось поделиться.


– Ты чего? Ну чего ты?– все повторял мой остолбеневший друг.


И я не нашелся, что ему ответить.


– Может всё-таки выпьем?– настороженно осведомился он.


– Наливай!


Чокнулись. Выпили. Я все искал причину этой дикой, бурлящей радости, и никак не находил.


– А что же тогда с нашим Федором Михайловичем не так?


Толик со вздохом разлил ещё по одной.


– Жена умерла. Говорят, любил ее очень. Сам чуть руки на себя не наложил. Ее какой-то пьяный хрен на машине сбил. Мрачная история.


И радость ушла, будто бы и не было.


– Налей ещё,– попросил я тихо, отчего-то внезапно севшим голосом.


И мы выпили не чокаясь, будто бы помянули. Только вот кого? Пропавшую радость? Любимую жену Федора Михайловича? Или живого, но мертвого человека, вынужденного продолжать свое существование, несмотря ни на что, вынужденного есть, пить, разговаривать, играть на контрабасе…


Думать об этом не хотелось.



***



Я проснулся посреди ночи от дикого, острого, буквально распирающего все мое естество желания посцать. Вернее, проснулся не я целиком, а какая-то та часть мозга, что отвечает за выполнение простейших задач- сделать шаг, поднять руку, открыть рот, и так далее. Остальное сознание пребывало в блаженной цветной дреме, и будить его по таким мелочам совершенно не хотелось. Я поднялся с кровати, сделал по памяти, в слепую, несколько шагов, потянул на себя ручку двери, вошёл, вроде бы, в туалет… И только в тот момент, когда дверь за моей спиной захлопнулась, агрессивно клацнув механизмом замка, я сообразил, что нахожусь вовсе не в туалете, а посреди ярко освещённого отельного коридора. Мозг всё-таки пришлось растолкать, и он, несколько секунд повозившись с простейшим анализом, дал оценку ситуации- я стою посреди коридора, в одних трусах,а дверь в мой номер захлопнулась. Перепутал, значит, дверь туалета с входной. Ничего, бывает. Но сцать-то хочется невыносимо!


Я что есть мочи забарабанил в дверь, надеясь, что Толик проснется, да только какое там… А мочевой пузырь уже, кажется, трещит по швам. Ситуация складывалась критическая, значит решение нужно было принимать моментально. Я подбежал к номеру Полпальца, и остервенело застучал кулаком по двери, но положения это не исправило. Спят все, как убитые. Беда!


В отчаянии я заметался по коридору от номера к номеру, отбивая руку то об одну, то о другую дверь. Люди, на помощь!!! Но все тщетно.


Пропал. Спекся. И когда, казалось, посреди коридора уже должна была произойти неизбежная драма, одна из дверей, в которую я стучал несколько секунд назад, милосердно скрипнула и отворилась.


В дверном проёме стояла она- заспанная, в какой-то клетчатой мятой пижаме, с пребывающей в трогательном беспорядке гривой красных волос. При виде меня, ее глаза расширились, рот чуть приоткрылся, хотя, казалось бы, чему удивляться? Подумаешь, эка невидаль- в три часа ночи по коридору мужик в трусах мечется… Наверное, Алиса уже собралась было что-то спросить, но не успела.


– Некогда объяснять!– хрипло выдохнул я, с максимальной деликатностью отодвинув ее со своего пути, и тут же ринулся в туалет.


Катарсис длился примерно полминуты. А потом, нажав на смыв и заглянув в висящее над умывальником зеркало, я попытался разобраться в ситуации, вздохнул, с невеселой улыбкой помахал рукой своему отражению. Вот сейчас я выйду, и вновь столкнусь с ней, с ее сонным удивлением и непониманием… В сложившихся обстоятельствах нет ни одного шанса выставить себя в каком-то особенном, выгодном свете. С другой стороны, неужели мне это так уж прямо необходимо? К тому же, если бы я обосцался посреди коридора, конфуз был бы куда как больше. Короче говоря, все хорошо, что хорошо кончается, и так далее.


– Не вешать нос, гардемарины!– шепнул я своему отражению напоследок, с царским достоинством подтянул трусы, и, сделав глубокий вдох, вышел из туалета.



Глава 7. Пальма и раковина.



Вот опять автобус нес всех нас куда-то сквозь плавно скатывающийся в ночную, непроглядную темень мир, и опять в заоконном мелькании пейзажей не было ничего интересного, и оттого приходилось убивать дорожное время привычными способами- алкоголем, правдивыми и не очень байками, незамысловатыми карточными играми, сном. Ныло затекшее от проведенного времени в автобусном кресле тело, ныл от безделья мозг, которому здесь не находилось никакого применения, ныла соскучившаяся по хлебу и зрелищам душа. Я то открывал книгу, в тщетной надежде осилить хоть несколько абзацев, то закрывал глаза, вознамерившись поспать, но сон упрямо не шел. Мне было скучно, и от тупой, душной скуки этой не хотелось ничего- даже пить. Короче говоря, пару раз лениво, без всякого азарта сыграв с Толиком в дурака и оба раза проиграв, я затосковал окончательно. Нацепил наушники, выбрал режим случайного воспроизведения в плеере, прислонил голову к стеклу. Выбери для меня что-нибудь, дружок. Выбери, потому что я, кажется, уже разучился выбирать, как и в принципе принимать какие-либо решения- вот уже почти что месяц мы колесим от города к городу, от страны к стране, почти что месяц за меня решают когда и что мне есть, когда и где мне спать, когда и сколько играть на инструменте… Когда вся твоя жизнь расписана кем-то на месяц вперёд буквально по часам, к этому быстро привыкаешь, и каждый поступок, продиктованный твоей собственной волей, становится экзотикой.


Секунду плеер медлил, тщательно тасуя, как карточную колоду, пару сотен треков, а затем выбрал.


" Это больше, чем мое сердце,


Это страшнее прыжка с крыши,


Это громче вопля бешеного,


Но гораздо тише писка забитой мыши,


Это то, что каждый всю жизнь ищет,


Находит, теряет, находит вновь.


Это то, что в белой фате со злобным оскалом


По следу рыщет,


Я говорю тебе про любовь".


Неожиданно, однако. Понятия не имею, в каком горячечном бреду я был, когда заносил в свой плейлист эту композицию, состоящую из монотонного речитатива, более чем скромных вкраплений двух-трёх аккордов и однообразного, сухого бита. С другой стороны, какой-то определенный шарм у этого всего, как ни странно, имелся- по крайней мере, сменить трек мне отчего-то не хотелось.


" Она сама по себе невесома


Она легче, чем твои мысли,


Но вспомни, как душу рвало,


Когда она уходила,


Как на глазах твоих слезы висли.


Она руками своими нежными


Петлю на шею тебе набросит,


Не оставляя ничего от тебя прежнего


Сама на цыпочки встать попросит,


Ты даже не сможешь ее увидеть,


Ты никогда не заглянешь в ее глаза,


А думаешь только о том, как бы ее не обидеть,


Не веря в то, что она действительно зла,


Ты можешь с ней расцвести и засохнуть,


Она сожрет тебя, как цветок тля,


Но все равно лучше уж так сдохнуть,


Чем никого никогда не любя".


Любовь… Господи, какая пошлость, какая затертая до дыр, заляпанная слезами, соплями, и прочей жижей органического происхождения банальность. И всё-таки любовь. Откуда же ты берешься? Зачем из переполненного мусорного бака тянется к небу этот таинственный, такой требовательный и неприхотливый одновременно цветок?


Как же звали ее- ту, первую, к которой я неумело, робко тянулся, тогда ещё сам толком не понимая, что будет, если все-таки дотянусь? Не помню. Вернее, помню, конечно, но разве это имеет какое-то значение теперь? Ей тогда хотела обладать вся мужская половина класса, и эта девочка жадно впитывала всеобщее обожание, не отдавая, впрочем, ничего взамен. Но мне, разумеется, казалось, что я нуждаюсь в ней больше, чем кто бы то ни было, только вот много ли шансов у тихого, пухлого, будто бы вечно растерянного аутсайдера с задней парты, когда в борьбе за сердце дамы принимают участие такие, как казалось тогда, многоопытные, будто на зло мне через чур рано сформировавшиеся самцы? Помню, как один из них однажды мастерски опрокинул меня на пол прямо на ее глазах, словно бы для того, чтобы подчеркнуть свое и без того очевидное превосходство. Помню первый свой стих розового, сахарно-интимного содержания, красивым почерком выведенный на клетчатом листке, выдранном из тетради, помещенный в ее сумку во время длинной перемены. И на следующей день, пришедший после бессонной ночи, я был-таки вознагражден – эта девочка милостиво позволила мне вытереть доску за нее. Боже, с каким видом она протянула мне тогда сочащуюся грязной водой тряпку… Так, должно быть, папа римский снисходительно протягивает паломнику свою морщинистую руку для благоговейного поцелуя. Сколько лет с тех пор прошло? Что-то около двенадцати. А ведь помню, будто это было вчера… Впрочем, потом все переменилось как-то само собой- я за каких-нибудь полгода вытянулся, раздался в плечах, отощал, глаза засверкали азартным, шальным огнем, а лицо приобрело те черты, на которые так безотказно велись представительницы слабого пола интересующего меня возраста. Первым делом, годам к семнадцати окончательно превратившись в лихого, весело злобного беса, я воздал по заслугам всем своим обидчикам, а затем принялся постигать науку незамысловатых плотских утех, с бесшабашной лёгкостью поставив количество над качеством. Объект же моих первых любовных воздыханий к тому времени отрастил крупногабаритный зад, основательно раздался вширь, и сменил свой ангельский лик на румяную физиономию колхозной доярки. Последний раз я видел ее на школьном выпускном- играла музыка, кавалеры приглашали дам на медленный танец, а она сидела за столом одна, и с каким-то тупым, коровьим удивлением всматривалась в пустой бокал, словно хотела отыскать там ответ на вопрос, мол, куда же ушло все то всеобщее обожание, вся та перманентная готовность молодых и голодных самцов совершать ради нее простые мальчишеские подвиги? Наверное, она всматривается в бокал до сих пор. Или уже не в бокал, а, скажем, в рюмку. А может даже вышла замуж за какого-нибудь тракториста или грузчика.


Что же до меня… У меня потом было ещё много любовей. Парочка больших и примерно с десяток мелкокалиберных, подобных бабочкам-однодневкам. Одну мадемуазель я катал на теплоходе, поил водкой, а так же читал ей стихи Маяковского ("Вы думаете, это бредит малярия?", ну и так далее)– кончилось все ее побегом на полуночном такси, и коротко брошенным, обречённым то ли прощанием, то ли вердиктом: "а ведь мне уже почти тридцать лет…". От другой, молодой, веснушчатой и рыжеволосой особы, с которой мы подолгу плясали, а потом пили пиво, коньяк, или чачу, обсуждая кинематограф, музыку и вымирающие человеческие добродетели, я сбежал сам после того, как в момент потной, пахнущей перегаром и табаком интимной близости она принялась издавать чавкающие звуки, долженствующие, видимо, выражать крайнюю степень страсти. С третьей феминой мы, кажется, провели бок о бок шесть долгих лет, за которые я успел превратить ее жизнь в руины. Она до сих пор считает меня исчадием ада, и мне лень ее в этом разубеждать- я довольствуюсь собственным непрошибаемым безразличием и тысячей километров, разделяющей нас теперь. А ведь были и ещё… Так что же это такое? Сколько уже было шансов разобраться, ан нет- до сих пор ничего не понимаю, и по наитию тычусь носом во что-то теплое и мягкое, как слепой щенок. Иногда кажется даже, что я и не повзрослел вовсе, и накопленный "опыт"– это всего лишь гора ненужного, пыльного хлама. Например, раздевая женщину и укладывая ее в кровать, я до сих пор волнуюсь, как перед первым выходом на сцену. И ещё больше волнуюсь, когда раздеваюсь сам. Но страх проходит, а что остаётся? Нагота, темнота, шорох скомканного в ногах одеяла, шершавость простыни, теплая гладкость чужого тела под пальцами… И, наверное, ещё любовь. Та самая, по-мальчишески борзая и непознанная.


– У нас что, уже все закончилось, малый?– донеслось до меня сзади.


– Закончилось. Правда, есть ещё в чемодане, но он-то в багажнике…


– А тромбон где? Тоже в багажнике?


– Тоже. А на что он тебе?


– Как на что? Это же ты только что распрягал, какой ты матёрый профессионал, бляха муха!


– Ну и что?


Беседу, как можно было догадаться, между собой вели Гусля и Полпальца, уже порядочно захмелевшие.


– А то, малый, что брешешь ты всё. Вот готов с тобой на бутылку спорить, что прямо сейчас ты даже гамму фа мажор гладко не сыграешь!


– Я-то? Не сыграю?! А где твоя бутылка?


– В чемодане малый, в чемодане.


Гусля медленно поднялся со своего места, и что есть мочи заорал на весь автобус:


– Шеф, тормози тарантас свой! Дело есть!


Естественно, водители и не подумали прислушаться к предложению с галерки. А зря, потому что Гусля, не дождавшись ответа, пошатываясь, двинулся по салону в сторону кабины, совершенно не обращая внимания на негодующие возгласы более сознательных коллег. Дошел. Какое-то время выяснял с водителями отношения на повышенных тонах, не стесняясь в выражениях, после чего автобус стал медленно сбавлять ход, отчего негодование коллег стало ещё более явным.


Зарулили на первую же стоянку. Гусля с Полпальцем выбрались из автобуса и принялись требовать у водителей открыть багажник. Я тоже выбрался на свежий воздух вслед за ними, закурил. Багажник таки открыли, но так, как тромбон Гусли оказался в самой глубине, оба спорщика принялись выгружать чужие чемоданы. Наконец, инструмент был извлечён и за минуту приведен в полную боевую готовность. Я, Полпальца, и два одуревших от происходящего водителя стояли в сторонке и наблюдали.


– Ну что, – провозгласил Гусля,– можешь уже доставать свою бутылку!


– Ты сначала сыграй, малый, сыграй.


Из открытых дверей автобуса высунулись любопытные лица.


– Никому больше из автобуса не выходить!– гаркнул один из водителей,– это техническая остановка!


Разумеется, он знал, что если сейчас люди пойдут кто курить, кто в туалет, кто в магазин, то собрать всех назад будет ой как не просто, и внезапная стоянка затянется минимум на час.


Гусля поднес тромбон к губам, надул щеки- над вечерней автостоянкой полились жирные, густые звуки тромбоновой гаммы фа мажор. Мы слушали, затаив дыханием. Однако, уже миновав си бемоль, тромбон издал совершенно не мелодичный сип- нота до не взялась.


– Ещё раз!– потребовал Гусля.


Полпальца снисходительно кивнул. Но на сей раз Гусля не дошел даже до си бемоля- безнадежно сорвалась третья нота.


– Ещё раз,– уже не потребовал, а жалобно попросил Гусля.


– Нет уж, малый,– Полпальца с удовольствием потёр руки,– пакуй дудку и доставай бутылку.


Гусля с грустью повиновался, вернул тромбон в футляр, отыскал в груде извлеченных из багажника чемоданов свой, открыл его, достал бутылку.


– И это все?!– спросил первый водитель, ещё не до конца осознавший причину столь экстренной остановки.


– Ничего себе всё?!– в свою очередь удивился Гусля,– здесь же целый литр!


Погрузились в автобус, поехали дальше.


– Вот вечно ты так,– сетовал за моей спиной Гусля,– всегда тебе надо на чужом хуе в рай въехать!


– Правду говоришь, малый,– соглашался Полпальца, разливая водку,– но зато так, как я, больше никто не умеет- факт, бляха муха!


– Ты не человек, ты одно сплошное зло!


– Не правда, малый! Добро всегда побеждает зло, значит кто победил- тот и добро!


Не прошло и часа, а с таким трудом добытый литр был уже выпит- Полпальца задремал, так и не выпустив крепко зажатую в кулаке рюмку, а Гусля вдруг остро почувствовал непреодолимую потребность в общении. Он попытался наладить диалог со мной, а когда сообразил, что собеседник из меня слишком трезвый, и потому малоинтересный, вновь направился к водителям. Там он присел на свободное место и, вопреки их нецензурным протестам, завел разговор, вернее, долгий и запутанный монолог, в середине которого уже стал клевать носом, а затем и вовсе заснул- водители вздохнули с облегчением. Однако, спустя полчаса Гусля резко выпал из сна, несколько секунд всматривался в пейзаж за лобовым стеклом, а потом, ни с того ни с сего, заорал во всю глотку:


– Сворачивай! Сворачивай влево! Сворачивай!!!


От неожиданности водитель ударил по тормозам – автобус будто врезался в невидимую стену.


– Сворачивай влево,– уже тише повторил Гусля, закрыв глаза, с блаженной улыбкой вновь проваливаясь в сон,– там есть грибные места, я знаю.



***


И опять ночь. Опять отель. Но на этот раз дорогой, солидный- то ли приглашающая сторона наконец раскошелилась, то ли наши, но во второе верилось мало. Пока на рецепции уважаемые артисты распихивали друг друга плечами, локтями, и прочими частями тел, желая быстрее заполучить ключ от своего номера и занять очередь к лифтам, мы остановились покурить на улице у замечательной пальмы в полосатой кадке.


– Мужики, как думаете,– произнес Февраль, с интересом разглядывая заморское дерево,– на даче такое вот растение приживется?


– Какое там,– Толик махнул рукой,– замёрзнет, да и все. Они же, пальмы эти, тепло любят.


– А если, допустим, в парник ее сунуть?


Толик пожал плечами.


– Хрен знает. В парнике может и приживется.


На том и порешили. Докурили молча, вошли в холл, получили свои ключи, разошлись по номерам. Едва мы переступили порог неожиданно дорогого люкса самого, что ни на есть, бизнес-класса, Толик направился в ванную- смыть с себя наросшую за сутки дороги коросту. Из-за не плотно прикрытой двери я слышал его задумчивые, и даже несколько озадаченные матерные ремарки, выражающие восхищение плодам заграничного сантехнического прогресса. Я же просто плюхнулся на кровать, заложил руки за голову, закрыл глаза, крикнул:


– Анатолий, вы пить ещё сегодня изволите?


– Никак нет, ваше благородие!– отозвался Толик, перекрывая шум воды,– у меня, чувствую, кир скоро из ушей польется. На сегодня сухой закон. Супа порошкового себе сварю, поем, и спать.


Ну, хозяин-барин. Суп так суп. Помню, ездили как-то на гастроли по городам и весям нашей родины, и в одном поселке городского типа нам удалось убедить организаторов, что артисты нуждаются в горячем питании. Разумеется, за счет приглашающей стороны. "Будьте же людьми, налейте трудолюбивым музыкантам хотя бы супа!"– таков был наш девиз. Организаторы сжалились, и после концерта отправили нас в какое-то бюджетное заведение, потребовав, чтобы каждый из артистов предоставил потом чек, и если в чеке действительно окажется суп- деньги ударникам музыкального труда будут возвращены. В самом заведении Полпальца ухватил за рукав пробегающую мимо смазливую официантку, и между ними имел место такой диалог:


– Скажи, малая, у вас суп есть?


– Есть,– был ответ.


– А пиво?


– И пиво.


– А что дороже?


– Суп дороже, чем пиво.


– Вот и славно. Мы, милая, будем все пиво пить, но ты каждое пиво пробивай, как суп, хорошо? То, что в остатке получится, тебе на чай пойдет. Договорились?


Разумеется, они договорились. И мне кажется, приглашающая сторона была шокирована тем количеством супа, которое, судя по предъявленным чекам, употребил большой симфонический оркестр за один вечер. Наверное, таким количеством можно было бы накормить до отвала три, а то и четыре роты солдат…


Прошло примерно около часа, и вот я уже вхожу в номер к Полпальцу, бережно держа за тонкое горлышко свою бутылку крепкого. Здесь уже, разумеется, шумно и многолюдно- громко обсуждают что-то Гусля и Таран, сосредоточенно нарезает закуски Февраль, возится со штопором и бутылкой вина Анатольич, беззлобно спорят о женщинах валторнист Гришка и контрабасист Глиста.


А дальше все пошло-поехало, по хорошему, не требующему корректив сценарию. Пили долго, пили вдохновенно, пили смачно причмокивая, покрякивая, весело поругиваясь, потом ходили курить, и снова пили- залпом и потягивая, на брудершафт и не чокаясь, под славную, душевную беседу, и так просто, молча. А когда уже все дело пошло к тому, чтобы, наконец, разойтись спать, в дверь постучали, и Февраль пошел открывать.


На пороге стоял Толик. Дрожащий и бледный как мел. Весь хмельной, многоголосый шум как-то сразу смолк, повисла гнетущая тишина. Сообразив, что произошло нечто через чур скверное, Толику протянули одновременно сразу три полных рюмки- от двух он отказался, а третью, видимо, не выдержав, с размаху опрокинул в себя. Покряхтел, закусил предложенным огурцом. И только потом едва слышно прошептал:


– Мужики, я раковину в номере разбил.


– Как разбил?


– Как-как… Вдрыск, вот как.


– Да ты объясни нормально, что стряслось?– первым не выдержал Февраль.


– Я, понимаете, чашку пошел мыть. А она возьми, и выскользни у меня из рук. Ударилась о раковину- и вдрыск…


– Кружка вдрыск?


– Да не кружка, а раковина! Насквозь пробила! Мужики, что же теперь делать-то? Я же за эту раковину не расплачусь, даже если целиком себя на органы продам!


Помолчали.


– Ничего,– Толик вздохнул,– сейчас клеить пойду. Только зайду сначала к Таньке, она суперклей обещала дать.


– Это к которой Таньке?– полюбопытствовал Полпальца,– к скрипачке что ли? Которая развелась два месяца назад?


– Ну да.


– Подожди,– Февраль озадаченно почесал затылок,– у меня, кажется, тоже суперклей был. Давай дам?


– Не вздумай, бляха муха!– пригрозил ему Полпальца вроде как на полном серьёзе,– она, может, этот клей специально на гастроли взяла, чтобы у нее его попросил кто-нибудь. Предлог это, понимаешь? Мол, зайди ко мне, клей возьми… А может, кстати, и нет у нее этого клея! Баба-то уже два месяца без мужика!


– Ты что, дурак?– Февраль красноречиво покрутил пальцем у виска.


– Дурак не дурак, а в бабах понимаю! Помнишь Колю Пучкова, который у нас работал когда-то?


– Ну?


– Ну так сел он как-то в поезд, бляха муха. Ехать ночь нужно было. А с ним в купе баба оказалась- вся такая красиво упакованная, цивильная… Короче, на хромой кобыле не подъедешь. А нашего Колю-то помнишь? Пузо огроменное, на башке плешь, нос, как плямба… Но у него с собой было. Предложил он этой красотке, распили они сначала по одной, потом по второй, потом ещё и ещё. Бутылка кончилась- в вагон-ресторан побежали, за добавкой. Ну а как пришло время спать ложиться, эта бабенка Коле нашему так кокетливо и говорит- помоги-ка мне расстегнуть вот здесь… Коля помог. И дальше сидит, ждёт, дурак дураком, в окно пялится.


– Ну?


– Вот тебе и ну! Краля эта выждала ещё немного, для верности, а потом, видимо, плюнула на все, и Колю из купе выгнала- мол ей целиком переодеться надо. А когда Колян вернулся, она уже под одеялом лежала и похрапывала. На утро же, когда поезд в пункт назначения прибыл, Коля этой бабе чемодан на перрон вынести помог, а она ему и говорит-дурак ты, Николай Пучков. Он ее, естественно, спрашивает- почему дурак, бляха муха? А она ему- помнишь, как вчера помочь расстегнуть просила? Ну помню, отвечает Колян. Так это предлог был, глупая твоя башка- сказала она ему. А потом чемодан взяла и укатила в неизвестном направлении.


– А раковина тут причем?– не понял Февраль.


– А раковина тут не причем, малый. Просто такие вот ситуации у каждого только раз в жизни бывают. И если профукаешь, то уже всё – ходи, вздыхай, да воображай, как все могло бы быть.


– Толян, не ссы,– успокоил моего соседа Гусля,– ты осколки от раковины все собрал?


– Все,– подтвердил Толик.


– Ну и чего тогда трепыхаешься? Сейчас все вместе пойдем, и склеим твою раковину- делов-то…


И действительно, пошли клеить. Вошли в наш с Толиком номер, разместили на столе принесенные с собой недопитые остатки, и сразу- в ванную, оценить, так сказать, масштабы содеянного вандализма. Впрочем ничего такого уж интересного мы там не обнаружили- обыкновенная зияющая дыра в белоснежной раковине, сквозь которую видно кафель пола, только и всего. Осторожно уложили на расстеленное полотенце все осколки, распечатали принесённый Февралем суперклей и азартно взялись за дело. Происходило сие так- кто-то один смазывал осколок по краям клеем, прикладывал его на прежнее место, а другой садился под раковину и придерживал тот же осколок снизу, ожидая, пока клей схватится. Остальные же шумно толпились в тесной ванной, и не забывали сопровождать все эти операции сотнями советов разной степени полезности.


Буквально через пятнадцать минут стало жарко, как в бане- ванная комната была явно не приспособлена под такое скопление пьяных взрослых людей. Естественно, мы стянули футболки, и стали обтирать ими блестящие от пота тела и лица.


Оказалось, что некоторые осколки почему-то упорно не хотят подходить друг к другу, будто бы, вопреки здравому смыслу, стали больше, чем были.


– Нужно немного обпилить дырку по краям, тогда все куски точно нормально войдут,– авторитетно заверил Гусля,– может у кого напильник есть?


Напильника, конечно, ни у кого не нашлось, но его вполне заменил чей-то нож. Принялись пилить- звук, издаваемый при этом, был, как мне кажется, похож на тот, что издает решетка, перепиливаемая в ночи ржавым воровским инструментом. Сколько мы так пилили- не знаю, но внезапно от процесса нас отвлёк стук в дверь.


– Тсс!– Полпальца взволновано прижал палец к губам.


Гусля прекратил пилить, все затихли.


– Малый, открой!


Толик вышел из ванной, прикрыв дверь, отпер входную. Какое-то время мы слушали разговор- кто-то говорил с Толиком по-английски. А затем вновь хлопнула входная дверь, и Толик вернулся.


– Мужик с рецепции приходил,– сказал он,– соседи пожаловались на шум.


– Да пофиг,– Полпальца махнул рукой,– пилим дальше, малый.


И экзекуция над дорогой итальянской сантехникой продолжилась. А я вдруг представил себе ситуацию- этому мужику на рецепции соседи жалуются на шум. Он идёт урезонивать дебоширов, ему открывает какой-то захмелевший и грустный постоялец… А кроме этого постояльца в номере никого нет. Кто, спрашивается, шумел? Но тут из ванной комнаты доносится сдавленный смех. Халдей открывает дверь- а там восемь голых по пояс, краснолицых пьяных мужиков. Вот это была бы картина маслом!


Поддавшись какому-то смутному предчувствию, я покинул ванную, приоткрыл входную дверь, осторожно высунул голову в коридор, и обнаружил, что мужик с рецепции стоит примерно шагах в семи, спиной ко мне, приложив ухо к стене. Впрочем, специально прикладывать ухо к стене не имело никакого смысла- страшные звуки распиливаемой раковины скрежетали на весь коридор. Интересно, какие мысли сейчас проносятся в голове у этого субъекта? Едва ли он мог вообразить, что заселившиеся в отель два часа назад дикие варвары вознамерятся посреди ночи устроить ремонт в одном из номеров.


Вернувшись, я пересказал увиденное ребятам.


– Так,– скомандовал Полпальца,– нужно сделать перерыв, и дождаться, пока этот зануда свалит.


Сказано – сделано. К тому же, все были уже порядочно пьяны, и с каждой минутой необходимая для склеивания крохотных кусков керамики мелкая моторика давала все больше сбоев.


Перешли в комнату, сели за стол, взялись за поглощение принесенных с собой остатков спиртного. А то, что нужно выгонять всех из номера и ложиться спать, я понял тогда, когда Полпальца уснул прямо во время очередного глотка. Вернее, уснуть он умудрился сразу после произнесенного тоста, во время поднесения полного стакана ко рту- стакан выпал, и я едва успел подхватить его, но что-то коричневое (то ли виски, то ли коньяк) щедро плеснуло на пол.


Часы показывали пять утра.



***



И опять утро. Опять уселись в автобус- заспанные, небритые, и с перегаром. Из моего окна был хорошо виден вход в дорогой, фешенебельный отель, в котором нам довелось коротать ночь – кадка, которую ещё вчера занимала пальма, пустовала. А несколько минут назад, подходя к автобусу, я видел, как Февраль тайком запихивал в багажник какой-то продолговатый сверток, и снизу из него торчало нечто, напоминающее корни. Сопоставлять эти два факта, или нет? Можно, конечно, и сопоставить, только вот слишком уж голова гудит, так что бог с ним, со всем.


Раковину склеить так и не удалось, зато каким-то чудом удалось убедить администрацию отеля, что так все и было, то есть разбил кто-то из тех постояльцев, что занимали номер до нас. Нам поверили. Или сделали вид, что поверили. Да какая, в общем-то, разница?


Автобус тронулся. Попетлял по городу, вырулил на автобан, и понёс нас дальше.


На галерке ощутимо попахивает говном- это от Гусли. Вчера он ночью ходил за добавкой и, не заметив, влез в собачью кучу. Уж и не знаю, что за монстр эту кучу произвел на свет, но влез Гусля знатно, по щиколотку. А потом пришел в номер, выпил ещё немного и рухнул спать, не раздеваясь. Помню, как Полпальца долго принюхивался ко всем и выпытывал, чем это пахнет, никто ли не блевал. За ночь говно засохло,а обнаружил его Гусля уже в автобусе. Сначала мы, по совету Тарана, надели ему на испачканную ногу целлофановый пакет и замотали скотчем, но спустя два часа пути Гусля стал жаловаться, мол ножка дышать просит. И умоляли мы его, и угрожали, и материли- не снимай, мол, иначе всем худо будет. Но что поделаешь? Ножке ведь и вправду дышать надо… На первой же остановке мы чуть ли не силой сняли с него грязные джинсы, сунули их поглубже в багажник, ногу отмыли с хозяйственным мылом, и дальше Гусля ехал в одолженных у кого-то широких спортивных штанах.


За окном проносились уже такие привычные, почти что родные виды- ярко зелёные, будто с открытки, луга, домики, ветряные мельницы, какие-то фермы, жидкие перелески, холмы, водоемы… Иногда, вдалеке, виднелись города, и тогда в голове посверкивала одна и та же мысль- вот живут в тех городах люди, стоят сейчас в пробках, идут на работу или в школу, трясутся в метро, берут в дешёвых забегаловках кофе на вынос… И нет им никакого дела до нас, и нам нет никакого дела до них- мы стремительно проносимся мимо. Странная мысль, без особого смысла, без начала и конца, но отчего-то она доставляет удовольствие.


Я заткнул уши наушниками, закрыл глаза, запустил плеер, и не особо удивился треку, продолжившемуся с того места, на котором я остановился вчера:


«С ней хорошо, без нее как-то странно.


Мне не хватает ее слез радости,


Если она пришла, то тут же уходит плавно,


Бросая в лицо какие-то гадости.


И я держу свою дверь закрытой,


Чтобы стучалась она перед тем как ко мне войти,


Чтобы не оказалась она той, мною давно забытой,


Той, с которой мне не по пути…»



Ну вот, опять. Любовь… Ведь можно, наверное, разобраться, что это за фрукт такой экзотический, с чем его едят и чем запивают. Но я не хочу. Не-хо-чу! Устал я разбираться, надоело. Бывает, сидишь, разбираешься, разбираешься, а в итоге что получается? Скучно, пресно, и все равно не правильно. А главное, никому не нужно это разбирательство- ни себе самому, ни кому-то ещё. Просыпаешься в кровати с красивой, теплой, нежной женщиной, отчего-то одетой в твою любимую футболку, и женщина эта в первый миг пробуждения похожа на маленькую девочку, хотя уже спустя минут пять она снова мгновенно повзрослеет- вот она, любовь. Когда кажется, что любая песня любой степени пошлости, сочащаяся из динамиков дешёвой магнитолы в маршрутке, или из колонок под потолком душного, многолюдного общепита, если повествует она о чьих-то душевных терзаниях- будто бы про тебя, это, наверное, тоже любовь. Или, в конце концов, когда объект твоих воздыханий садится в такси и уносится в ночь, а ты остаешься один посреди огромного, давно уже спящего города, и с удовольствием куришь, зная, что последний автобус, троллейбус, трамвай уже давно ушел, и теперь предстоит двухчасовое странствие пешком до спального района на окраине, но даже этот скучный факт наполнен упругим, пьянящим счастьем- тоже любовь? Да, скорее всего. По крайней мере, я в это верю почти так же, как иные верят в бога, то есть всецело, искренне, и без нужды в доказательствах.

Все, в общем-то как всегда- любовью начали, любовью кончили.


А теперь спать. Ну хоть чуть-чуть – до первой остановки.


Глава 8. Колеса.



Завтрак мы поглощали молча, даже как-то угрюмо, и не особо старательно – задумчиво рылись вилками в тарелках, будто рассчитывая отыскать в общей груде бекона, фасоли, омлета и грибов какие-то невиданные деликатесы. Все одинаково помятые, заспанные, немного злые, пахнущие химической свежестью утреннего душа и зубной пасты поверх острого перегара. Февраль выглядел тоскливее всех, и орудовал столовыми приборами в своей тарелке с особенной агрессивностью – во все стороны через края летели ошмётки съестного ассорти. Первым не выдержал Толик:


– Слушай, а можно есть как-нибудь поаккуратнее? Я уже весь в твоей жратве!


– Еде,– глухо пояснил Февраль, – как и женщине, нужно отдаваться целиком, и не акуратничать.


Кажется, Толик хотел сказать что-то ещё, но промолчал – сейчас спорить с Февралем было глупо. Впрочем, как и с каждым из нас. Кое-как отправив оставшуюся на тарелке еду в желудок, я вновь прошел к чанам, призывно сияющим своими никелированными боками на длинных столах отельного ресторана, в котором мы завтракали – через несколько часов предстоял долгий переезд в другой город, и необходимо было запастись провизией. Для этих целей самые матёрые из наших гастролеров имели специальные свитера и куртки – карманы у такой одежды заблаговременно отпарывались, а на их место пришивались вместительные целлофановые пакеты. Сам я такой одежки не имел, поэтому с отельных завтраков был вынужден уносить лишь то, что помещалось в руках. Впрочем, мне вполне хватало и этого.


Я с интересом пробежался взглядом по оставшейся еде, и с грустью вздохнул – всю колбасу и весь сыр с блестящих подносов уже смели мои более ушлые коллеги, в хлебной корзинке сиротливо ютилась одинокая булка, на подносе с фруктами уцелели лишь два помятых мандарина. Зато в одном из лотков обнаружились сваренные всмятку яйца. Не мудрствуя лукаво, я прихватил все это, аккуратно завернув мандарины и булку в салфетку, а два яйца сунув в нагрудный карман рубашки, после чего вернулся к столу, и поведал Толику о своей добыче.


– Будь осторожен с яйцами,– предупредил Толик,– я вчера тоже два спёр, в карман сунул и уже собрался уходить, а тут ко мне вдруг официант подходит, и давай расспросами донимать, мол, понравился ли завтрак и все такое. А яйца, блин, свежесваренные, и горячие, как угли. Пока с этим официантом объяснялся, чуть не плакал – думал, у меня собственные яйца спекутся!


– Эх ты,– я хлопнул его по плечу,– умнее надо быть. В конце концов, зря что ли на рубашках нагрудный карман придумали?


– Молодец,– похвалил Толик,– соображаешь.


Ещё немного посидев, и допив свой кофе, я молча встал и двинулся к выходу из ресторана, не дожидаясь окончания трапезы коллег. Однако, выйти мне не удалось – на пороге, пинком ноги распахнув ни в чем не повинную стеклянную дверь, возник Полпальца. Весь вид его говорил о том, что серый кардинал виолончельной группы ещё не ложился, и от плотного облака спиртного аромата, окружающего его, начинали слезиться глаза.


– Малый!– с искренней радостью воскликнул он, едва завидев меня,– ты ли это, бляха муха?! Иди! Иди же ко мне! Я так скучал!


И ещё до того, как я успел что-либо предпринять, Полпальца навалился на меня всем своим остро пахнущим телом, и обнял так крепко, словно хотел вдавить в себя, поглотить, стать со мной единым целым. Даже удивительно, как это он меня не раздавил.


Впрочем, яйцам в моем нагрудном кармане повезло меньше – их гибель я воспринял с тихой, детской грустью.



***



– Пиши-пиши,– в который раз велел Таран тромбонисту Коле, который, как оказалось, немного владел немецким, и продолжил вещать, повернувшись уже ко мне,– Колеса! Знаешь, какие у них замечательные колеса? А если прямо на заводе брать – так ещё дешевле получится!


Все дело было в том, что Таран вдруг, ни с того ни с сего, решил прикупить пару немецких колес для своего автомобиля. Черт знает, кто зачал эту мысль в его мозгу, но теперь он был одержим ею. Было принято коллективное решение – отправится прямо на завод и приобрести такие желанные колеса по очень привлекательной цене. Казалось бы – чего проще? Однако, мероприятие это показалось мне весьма сомнительным ещё на стадии планирования.


По просьбе Тарана, Коля набросал нам на бумажке текст примерно следующего содержания: "Здравствуйте, ребята. Мы бы хотели приобрести у вас пару колес такой-то марки за такую-то сумму. А если сделаете скидку, то преподнесем вам от нашего стола вашему бутылку настоящей русской водки, в качестве полезного в быту сувенира". Текст, разумеется, был на немецком. Едва шпаргалка была готова, Таран схватил ее и принялся репетировать, старательно выговаривая незнакомые ему слова чужого языка, как отвечающий у доски примерный ученик на уроке. Изредка Коля поправлял его – тогда Таран кряхтел, хмурился, но принимался читать заново.


– А почему эти колеса нельзя купить у нас, на родине?– спросил я.


– Ты что, совсем дурак?


Я пожал плечами, и больше вопросов задавать не стал – какое, собственно, мое дело?


Когда вся наша делегация выдвинулась из отеля, было уже около восьми часов вечера. Небольшой немецкий городок уже готовился ко сну – гасли лампы в маленьких магазинчиках, вспыхивал теплый свет в окошках трёх и четырехэтажных домов, машин и прохожих на улицах становилось все меньше. Мы шли бравой шеренгой, шумно и весело обсуждая какую-то ерунду – встречающиеся нам по дороге немцы сразу торопились перейти на противоположную сторону. На протяжении всего пути мы два или три раза дружно закуривали, один раз завернули в маленький магазинчик, где напуганная нашим появлением молодая немка суетно продала нам пиво, и ещё один раз сделали привал для справления малой нужды у мусорного бака. В общем, примерно через час мы уже были у завода. Какое-то время еще пришлось потратить на объяснения с пожилым, упитанным охранником на проходной, причем по-английски кое-как изъяснялся Толик, а все остальные описывали руками широкие круги, то есть показывали колеса, и искренне недоумевали, почему нас не понимают. Однако, на территорию завода всё-таки пропустили. После не слишком долгих поисков, мы оказались в помещении, больше всего похожем на самый обыкновенный гараж, где сидели и курили на здоровых, толстых шинах двое работяг. Полпальца жестом подозвал их к нам – работяги повиновались и подошли. Вперёд вышел Таран, сразу дав понять, что именно с ним предстоит вести переговоры.


– Гутентаг!– выпалил он, и смерил работяг тяжёлым, как шпала, взглядом.


Немцы насторожено пожали протянутую руку. Повисла пауза.


– Гутентаг!– ещё раз зачем-то гаркнул Таран.


– Да ты по шпаргалке читай, бляха муха,– подсказал Полпальца.


Таран выругался и принялся шарить по карманам в поисках бумаги с нужным текстом, а отыскав, церемонно развернул мятый листок и с натугой произнес слова чужого языка. Только после этого работяги вроде бы расслабились – возможно, их успокоила родная речь из уст угрюмого амбала, а может обещанная бутылка водки. Не знаю. Но, так или иначе, один из них даже улыбнулся, и залопотал что-то по-английски.


– Говорит, что начальник их уже ушел домой,– перевел Толик,– но они могут позвонить ему, и если мы подождем пару часиков, то начальник вернётся и наверняка продаст нам колеса.


Таран громко прочистил горло и сплюнул себе под ноги, что, видимо, выражало крайнюю степень удовлетворения.


А вновь выйдя на улицу, мы обнаружили дождь. Мелкий, но холодный, он осыпался с неба вопреки всем прогнозам погоды, как, впрочем, почти всегда.


– Может, пока вернёмся в отель? Зачем под дождем мокнуть?– предложил я.


– Нафиг надо, малый,– Полпальца пожал плечами,– нам и тут не западло подождать ихнего главного.


– Зато в отеле можно немного выпить. А здесь все магазины уже закрыты.


– Резонно.


И мы двинулись обратно в отель. Что примечательно, дорога назад заняла у нас не более пятнадцати минут.



***



Едва мы вошли в отельный холл, нас сразу привлекли голоса и тихий, мелодичный звон сталкивающихся друг с другом стаканов- звуки долетали от бара, отделенного от вестибюля тонкой стеклянной стеной. Не сговариваясь, мы пошли туда.


За единственным занятым столиком сидел заслуженный ветеран сцены, Александр Сергеевич Радищев, воспитавший не одно поколение тромбонистов, но сам уже постепенно отходящий от дел. Рядом с ним сидел Гусля- оба о чем-то громко, оживленно, но уже не слишком членораздельно беседовали, не забывая при этом время от времени опорожнять и наполнять вновь свои стаканы. Наше появление было встречено радостным возгласом:


– Ребята, давайте к нам! Ну что вы, как не родные, в самом деле?!


Мы расселись, Таран водрузил на стол обещанную работягам бутылку водки.


– Зачем? А как же…– Попробовал протестовать Толик, но протест был тут же отклонен.


Разлили по стаканам, принесенным усталым, полусонным барменом.


– Ну, будь здоров без всяких докторов!– провозгласил Александр Сергеевич, поправив вечно сползающие на кончик носа очки.


Чокнулись, выпили. Как и всегда, потек плавный, не требующий особых умственных усилий разговор.


– Хороший вчера портвейн был,– ударился в воспоминания Гусля- густой, как кисель, и пился легко. Зато в голову давал- что твой спирт!


– Потому что португальский,– наставительно изрёк Александр Сергеевич,– вообще, по-моему у них в Португалии все хорошее. А почему? Да потому что не жизнь, а песня. Живут себе, на берегу моря, апельсины с деревьев рвут, портвейн пьют… Красота! И, естественно, ленивые все, поголовно, потому что от такой певучей жизни и облениться не грех.


– Ленивые,– подтвердил Гусля.


– Но лень эта не такая, как у нас, а какая-то особенная… Приморская, понял? Со вкусом того же портвейна!


– Я тоже ленивый, бляха муха,– заметил Полпальца, вертя в руке стакан,– и портвейн тоже люблю, и море. Всегда знал, что есть во мне что-то португальское…


Последнее слово прозвучало по-особенному- с рабоче-крестьянским смягченным "г" посередине и длинным, действительно ленивым "а". Все дружно засмеялись, и смеялись ещё долго, совершенно не заметив, что в бар вошёл кто-то новый, неожиданный, незваный… Вошёл и целенаправленно двинулся к нашему столику. А когда все-таки обратили внимание, было поздно, ибо Главный уже уселся, и теперь внимательно разглядывал нас.


Первым тягостную, так внезапно повисшую тишину прервал Александр Сергеевич, уже порядочно захмелевший к этому моменту.


– Ооо!– благоговейно простонал он,– посмотрите, кто к нам пришел! Это же мой любимый ученик!


Да, действительно, когда-то мне рассказывали, что ещё до того, как стать дирижёром, наш Главный играл на тромбоне, но кто,скажите верит оркестровым сплетням? Тем более сплетням, касающимся такой значительной и, мягко говоря, противоречивой персоны?


Но в ответ на приветствие Александра Сергеевича, Главный лишь добродушно улыбнулся, как и положено улыбаться благодарному ученику своему бывшему, уже почти отошедшему от дел учителю.


– И, раз уж так вышло,– продолжил Александр Сергеевич,– у меня созрел отличный тост!


Никто не рискнул перебить заслуженного ветерана сцены- все, включая Главного, внимательно слушали, затаив дыхание.


– Когда-то,– с интонацией былинного сказителя начал Александр Сергеевич, обращаясь к Главному,– ты учился у меня играть на тромбоне. У тебя был пискляяяяявый, протииииивный, гаааааденький такой звук. Я бы даже сказал звучок. Когда ты играл, мне хотелось плакать. Да что там плакать- скулить хотелось, честное слово. Выходя после твоих уроков, я курил и спрашивал: "За что же ты послал мне такое испытание, Господи? В каком месте я так нагрешил?".


Главный хмурился, но молчал. Молчали и мы. А Александр Сергеевич, кажется, уже забывший о наполненном стакане в своей руке, продолжал:


– Когда ты выпустился, я напился в слюни. Помнишь, на твоём выпускном? Так, говорю, напился, что жена домой пускать не хотела. А когда всё-таки пустила, я прижался к ее груди и стал плакать. Я плакал, вспоминая твою бесстыжую рожу, я плакал, понимая, что выпустил в мир очередную серенькую, засранную посредственность, которая, возможно и даже наверняка, займет чье-то место, то есть место кого-то действительно достойного, талантливого, который вынужден будет прозябать в нищете, проклиная свое ремесло. Жена гладила меня по голове и обещала, что все будет хорошо, но я-то знал- не будет! Я проклинал тот день, когда ты взял в руки тромбон, понимаешь? И себя проклинал тоже.


На этом месте Главный изобразил вежливую улыбку и предпринял попытку встать из-за стола.


– Да ты постой,– кротко, даже нежно попросил Александр Сергеевич,– постой, пожалуйста.


Главный снова сел. Вежливая улыбка сползла с его лица.


– Когда я иду на уроки к детям,– прежним тоном продолжил заслуженный ветеран сцены,– я все думаю- что же получится из этих инвалидов, из этих бездарных, скучных идиотов? Каждые сорок пять минут очередного урока отсиживаю, как будто на ножах. Да, почти все эти дети бездарны. Посредственны, понимаешь? Вторсырье. Замороженные полуфабрикаты. Ну и дебилы, к тому же. Но ты… Ты! Вспоминая тебя, я понимаю, что всё ещё ничего, все поправимо, ибо ты был просто гений! Гений посредственности!


На сей раз Главный, покраснев, как бурак, вскочил из-за стола так резко, что чуть не уронил стул. Он бы, наверное, ушел, но Александр Сергеевич вдруг рявкнул "Сидеть!", и было в этом приказе что-то настолько грубое, прямолинейное и, вместе с тем, угрожающее, что Главный моментально повиновался и снова сел.


– Как же долго я посыпал голову пеплом… Как долго клял злую судьбу… Я не спал ночи напролет после каждого концерта студенческого оркестра, в котором ты играл на тромбоне, и не помогал даже алкоголь. Любая случающаяся со мной неприятность меркла, когда я вспоминал о твоем существовании…


Александр Сергеевич вдохновенно закатил глаза к потолку, выражение его лица было таким, словно он читал наизусть прекрасную, но печальную поэму о любви собственного сочинения. Однако, уже несколько минут Полпальца, сидящий ближе всего, пинал под столом его ногу носком ботинка, и когда Александр Сергеевич, наконец, выпал из мечтательного забытья и перевел взгляд на серого кардинала виолончельной группы, тот, будто случайно склонившись над его ухом, прошептал:


– Выруливай, бляха муха! Выруливай на что-нибудь позитивное, иначе всем хана!


По-моему, до Александра Сергеевича только сейчас дошло, что, собственно, происходит, и чем это чревато. Несколько секунд он, будто рыба, открывал и закрывал рот, не в силах, видимо, достойно завершить ушедший в такие непролазные дебри тост, потом ещё какое-то время задумчиво рассматривал наполненный стакан в своей руке. Все по-прежнему молчали. По-прежнему молчал и Главный.


– Да уж,– протянул Александр Сергеевич, почесывая затылок,– да уж… Но!


Он, обведя всех взглядом, принял чрезвычайно торжественный вид, и повторил:


– Но!


Стоит ли говорить, как все мы ждали этого спасительного "но!".


– Но ребята, кто же мог знать…– Александр Сергеевич тряхнул седой головой,– кто же мог знать, спрашиваю я вас, что вот это все… Вот все это… Ну, то есть ВОТ ЭТО… превратится однажды в такого маститого, солидного, и вообще всемирно известного дирижёра?!


И, не дожидаясь остальных, он одним махом осушил стакан.



***

Назад, за колесами, мы уже не шли- плыли. Маршрут наш изгибался причудливыми зигзагами, мы то ускоряли шаг плохо слушающихся ног, зачем-то переходя почти на бег, то наоборот, едва плелись, с особенным вниманием рассматривая тротуарные плиты под ногами. На дождь всем было уже плевать, и, видимо, оскорбленный нашим безразличием, он старался забраться зашиворот, пролезть под куртки и пальто, неприятно охладить разгоряченные тела.


"Вот когда-то было плохо,– зачем-то додумывал я странную мысль, за которую ухватился ещё в баре отеля,– было очень плохо. А ещё было голодно, тоскливо, одиноко… Тяжело было. А сейчас легко. И сытно. И по-хорошему пьяно. И даже радостно. Ведь потом, наверное, тоже будет опять тяжело, тоскливо, одиноко… И даже, может быть, страшно. Но что мне до этого "потом"? Пусть себе прячется где-то там, за поворотом, за очередным изгибом скользкой тропы, с которой шаг вправо, шаг влево- и все, пропал. Зато сейчас… То есть прямо вот СЕЙЧАС… А если думать про "потом", это ведь свихнуться можно!"


Когда мы вошли в гараж, работяг там уже не оказалось, зато нас ждал более чем представительного вида пожилой немец в строгом костюме, и сидел он не на шине, а на удобном раскладном стульчике, закинув одну ногу на другую.


– Гутентаг!– выпалил Таран.


Немец вежливо поздоровался.


Таран снова впал в ступор, и, спустя несколько минут общего молчания, вновь провозгласил:


– Гутентаг!


– Где записка, лапоть?– прошипел Полпальца.


Таран картинно хлопнул себя по лбу, принялся рыться по карманам. Нашел. Развернул. Принялся читать.


– Только про водку не читай!– запоздало напомнил Толик.


– Поздно,– вздохнув, отозвался Таран,– я уже прочитал.


Немец энергично закивал и указал на два колеса, наверное, заранее подготовленных, и теперь дожидающихся своего часа в углу мастерской.


– Ну что, мужики, берем, бляха муха?– осведомился Полпальца.


– Берем,– извлекая из кармана пачку смятых купюр, велел Таран,– только что с водкой делать? Я же вроде как пообещал этому хрену…


– Ничего, малый,– отмахнулся Полпальца,– пусть думает, что это такая фигура речи.



***



В отель мы вернулись усталыми (ибо на протяжении всего пути каждому довелось понести эти чёртовы колеса, будь они не ладны), озябшими, почти что трезвыми и оттого злыми.


– Ну, кто куда теперь?– полюбопытствовал Таран.


– Спать,– сказал Толик.


– Спать,– согласился с соседом я.


– Подняться в номер, взять добавку, и в сауну!– тоном, не терпящим возражений, велел Полпальца.


– Какая сауна? Ты время видел?


– Видел, малый, видел. Ещё полчаса работать должна. А когда мы туда завалимся, никто уже нас не выгонит. До последнего клиента, бляха муха.


– Нет, всё-таки спать,– вновь попробовал ретироваться я.


– Не понял, я что, малый, один пойду? Ты вообще виолончелист, или так, говно на палке?!


В общем, отправились мы в сауну- Полпальца, вместе с ним я, из виолончельной солидарности, вместе со мной Толик, из солидарности ко мне, и Таран, которому было все равно, где обмывать покупку. Вошли в раздевалку, стремительно сбросили с себя всю лишнюю одежду, и дальше двинулись в одних трусах. Однако, путь к парилке лежал через сервисную стойку, за которой скучал обслуживающий сауну работник. Впрочем, при нашем появлении скучать он сразу перестал, и зачастил что-то скороговоркой на английском.


– Говорит, что до закрытия полчаса осталось,– перевел Толик.


– Пусть бабу свою поучит щи варить,– ответил Полпальца.


– Переведи, что мы знаем,– сказал я.


Толик покорно перевел. Кажется, теперь халдей перепугался уже не на шутку. Толик хотел сказать ему что-то ещё, вероятно, чтобы хоть как-то успокоить, но Полпальца хлопнул его по плечу, дав понять, что дальше переговоры вести будет он. Серый кардинал виолончельной группы почти вплотную подошёл к сервисной стойке. Ткнул пальцем себе в грудь.


– Сауна,– пояснил он, а затем указал на дверь парилки, расположенную в конце коридора, и добавил хрипло, видимо, чтобы немцу все окончательно стало ясно- Ы!


Возможно мне показалось, но по телу халдея вроде как прошла мелкая дрожь. Он вновь принялся что-то объяснять по-английски.


– Говорит, что в белье в сауну нельзя- такая вот мера безопасности,– перевел Толик.


Полпальца лишь плечами пожал, а затем одним лёгким, красивым движением, напоминающим жест опытного фокусника, сбросил свои широкие семейные трусы, и, не обращая внимания на резко побледневшего, и, как мне показалось, теряющего сознание немца, повторил:


– Сауна!


И потом опять добавил, указав в сторону парилки:


– Ы!


"Всё-таки перед таким напором не устоит ни один языковой барьер"– сделал я для себя очевидный вывод.


Спустя несколько минут мы уже парились. Потом ходили охлаждать тела в маленький круглый бассейн, блаженно лёжа в котором, потягивали пиво. Потом опять в сауну, и так по кругу. Черт знает, сколько прошло времени. Счастливые часов не наблюдают, пьяные- тем более, а мы определенно были счастливы и пьяны. Наконец, нам это наскучило, да и запасы спиртного истощились- решено было плавно перенести праздник жизни в номера. Натягивая трусы, и, пошатываясь, бредя в сторону выхода, мы обратили внимание, что халдея за сервисной стойкой уже нет, однако, особого значения этому факту не придали. Сюрприз же нас ждал у двери в раздевалку, через которую лежал путь к свободе. Она оказалась закрыта. Ещё минут пять мы поочередно дёргали ручку, а когда до нас, наконец, дошло, крепко призадумались.


– Закрыто,– первым вынес вердикт Толик.


– Запер нас, гад, и ушел,– поделился своими соображениями я.


– Фашист, сука!– прохрипел Таран,– пусть только попадется мне! Я этого засранца в бараний рог скручу!


– Ну пизда!– точнее и лаконичнее всех обрисовал ситуацию Полпальца.


Помолчали. Потоптались на месте. Ещё какое-то время пробарабанили в закрытую дверь. Опять потоптались.


– Ну,– спрашиваю,– что делать будем?


– А что тут ещё делать-то, малый? Окно видишь?


Окно я видел. Оно располагалось под потолком, метрах в четырех от пола.


– Ты серьезно?


– Нет, бляха муха, это шутейка такая,– огрызнулся Полпальца,– ты что, малый, совсем дурной? Нет, если хочешь, конечно, можешь тут и до утра куковать…


В общем, полезли мы в окно- слава богу, сауна находилась в подвальном этаже, и окно выводило куда-то на задворки отеля. Тяжелее всего пришлось Полпальцу- он кряхтел, сопел, матерился, но, все же, пропихнул свое пузо, и вслед за ним пролез сам. Когда откуда-то с улицы донёсся его радостный клич, полез Таран, и от того, с какой сноровкой он исполнил сей трюк, у меня закрались новые подозрения по поводу его прошлой, не в меру законной жизни. За Тараном последовал Толик- он вылазил неуклюже и неумно, но ему, хотя бы, не мешал живот. Последним на свободу выбрался я, слегка ободрав об оконную раму свой голый бок. Оказавшись в маленьком внутреннем дворике отеля, где печально мокли под дождем ржавые мусорные баки, мы, зябко ежась, отправились на поиски входа- четверо угрюмых, нахохлившихся, словно воробьи зимой, мужчин в одних трусах. Впрочем, вход обнаружен был довольно быстро, и рядом с ним, несмотря на поздний час, курил Февраль и немногочисленная компания наших коллег. Взгляды, которыми они проводили нашу бравую, почти что голую четверку, внезапно вынырнувшую из дождливой ночи и бравым шагом проследовавшую в отель, не произнося ни слова, я, наверное, запомню на всю жизнь- кто-то из компании застыл, так и не донеся тлеющую сигарету до рта, кто-то запнулся на полуслове, кто-то, по-моему, даже ругнулся, но как-то совсем уж нерешительно, испуганно. Лишь на Февраля увиденное не произвело ровным счётом никакого впечатления, словно бы он наблюдал самую заурядную, не содержащую в себе никакого интереса картину. Он только не громко отметил:


– Анатолий, а у тебя дырка на правой ягодице, ты в курсе?


По-прежнему молча мы пересекли отельный холл, и уже даже вызвали лифт, но тут вдруг Таран издал странный звук, больше похожий на шипение готовой к атаке змеи. Мы обернулись- прямо за нами стоял, переминаясь с ноги на ногу, и, видимо, не решаясь сдвинуться с места, тот самый халдей, что запер нас в сауне. Полпальца мгновенно оценил всю критичность ситуации, и приобнял Тарана за плечи, одновременно нашептывая ему что-то успокаивающее.


– У меня дед до Берлина дошел!– рявкнул Таран,– фашистов давил, как тараканов! Хотите, мужики, покажу, как это было?!


Халдей, видимо, сообразивший, к чему всё идёт, внезапно сорвался с места, и что есть духу понёсся через весь холл в направлении ведущих в подсобные помещения дверей. Таран издал радостный рев хищника, почуявшего лёгкую добычу, и ринулся в погоню. Мы, разумеется, побежали следом. Халдей юркнул в какой-то темный проем, и захлопнул дверь прямо перед носом у своего преследователя. Таран, столкнувшись с непреодолимой преградой, принялся избивать дверь ногами и кулаками, дико матерясь. Мы же безуспешно пытались образумить взбесившегося коллегу.


– Таран, пойдем в номер. Там ещё выпьем, а?


– Таранчик, пошли. Сейчас ведь полицию вызовут.


Но кончилось все просто, быстро, и глупо, хоть подобный исход вряд ли мог предсказать кто-то из нас. Дверь внезапно распахнулась, на ее пороге возник все тот же халдей, но уже с угрожающим продолговатым предметом в руках и с более чем решительным выражением на лице. В следующую секунду он сунул таинственный предмет Тарану куда-то под ребра, раздался характерный треск, какой бывает, когда, к примеру, искрит розетка, и Таран, как подкошенный, рухнул к нашим ногам. Мне почему-то сразу вспомнилась такая история: сидел я в приемной нашего многоуважаемого директора, дожидаясь запланированной аудиенции, и вдруг туда же влетает наш охранник, что сидит на черном входе и проверяет пропуска. В принципе, дядька хороший, вот только с головой не в ладах- сам рассказывал, что как с танка в армии упал, так что-то там и замкнуло наглухо. Прибегает он, значит, и кричит, мол, желаю к директору на прием. Секретарша, естественно, интересуется целью. "Я требую,– кричит охранник,– чтобы нам выдали табельное оружие! Иначе какие же это мы охранники, без оружия?". У секретарши, разумеется, глаза на лоб, что не удивительно- мы и так охрану держим для галочки, воровать особо нечего, а любая угроза из внешнего мира ничто по сравнению с любой угрозой изнутри, то есть из самого коллектива. Я бы, на месте любопытного обывателя, и сам бы к нам не полез без веского повода- себе дороже может выйти. Да и зачем? Разве что рояль какой-нибудь под шумок вынести, или, к примеру, большой барабан- просто так, забавы ради. Но кого сейчас, скажите, рояль интересует? Про барабан я вообще молчу… Но охранник все не унимается – дайте, кричит, оружие. Секретарша ему так категорично, безапелляционно, мол, не дам. Тогда дядька разом как-то сник, погрустнел, и жалостливо так, плаксиво, протянул: "ну хотя бы электрошокер!".


А вот обслуживающий персонал этого отеля, как видно, электрошокерами снабдили, возможно, предугадав угрозу нашего появления. Некоторое время немец, вращая безумными, дикими от страха и внезапно нахлынувшего адреналина глазами, шарил по нам взглядом, медленно поводя электрошокером из стороны в сторону, но, наверное, не сочтя опасной нашу троицу (Полпальца даже руки вверх поднял для убедительности), промямлил что-то, и вновь скрылся за дверью.


– Сказал, что сейчас скорую вызовет,– перевел Толик.


– Не надо,– я махнул рукой,– где скорая, там и полиция. Управимся сами.



***



– Чем это меня так шандарахнуло?


Таран пришел в себя, когда мы уже втащили его в номер и, ввиду отсутствия альтернативы, уложили прямо на пол- кровать была занята колесами.


– Там провод оголенный торчал, малый,– как ни в чем не бывало сообщил Полпальца,– ты, бляха муха, задел его.


– Да?– Таран удивлённо почесал в затылке,– так я, выходит, вообще мог коней двинуть?


– Мог,– Полпальца кивнул,– но обошлось. Прошел по ахуенно тонкому льду.


– Мужики, что-то спать охота. Давайте-ка мы с вами уже завтра досидим как следует, а?


– Давай-давай, спи,– согласился Полпальца,– а то ещё опять в какое-нибудь дерьмо влезешь, а мне таких кабанов, как ты, уже возраст таскать не позволяет.


И ещё до того, как мы ушли, Таран взобрался на кровать и моментально уснул, нежно приобняв то колесо, что оказалось у него под головой вместо подушки. Во сне он по-детски причмокивал губами и улыбался- наверное, снилось ему, как замечательно мчит его машина вдаль по гладкому и прямому шоссе на новеньких колесах, из колонок звучит что-то до невозможного душевное и блатное, а впереди, в том месте, где пистолетный ствол шоссе упирается в лоб горизонта, с неба плавно съезжает большое алое солнце, похожее на мишень в тире. Куда же ты мчишь, лирический герой чьего-то чужого, смутного времени, чьи враги либо умерли, либо сели, чьи кумиры уже давно снимаются в коротких рекламных роликах, а не в правдивых кинокартинах об изнанке бытия и о настоящей, правильной жизни "по понятиям"? Куда?..


Глава 9. Портсигар.



В этот раз ночёвки в отеле нам не предоставили – пожадничали, скорее всего. Я спал, прижавшись лбом к холодному стеклу, рядом тяжело сопел Толик – не просыпаясь, он то укладывал голову на мое плечо, то принимался устраиваться в кресле как-то боком, поджимая под себя ноги и обхватывая руками туловище. Кто никогда не проводил в автобусных креслах больше двенадцати часов подряд, тот вряд ли знает, что даже в подобных условиях можно устроиться с комфортом, нужно лишь освоить три-четыре особенных позы, вроде хитрых асан из йоги, и менять их на протяжении всей дороги. Раз в три часа – остановка для справления естественных потребностей: в женский туалет выстраивается длинная, заспанная очередь, мужчины, традиционно справляющие свои дела быстрее, молча курят, прохаживаясь взад-вперед. Кто-то ещё пьяный, кто-то уже трезвый, или наоборот – в темноте особо и не разберёшь. В полголоса, по привычке переругиваются друг с другом водители. Никто не шутит и не смеётся – все продолжают спать, хоть и делают вид, что бодрствуют, совершая самые простые действия, доведенные до автоматизма и не нуждающиеся в контроле спящего мозга. А вокруг- то ли Франция, то ли Германия, то ли Испания, или ещё какая-нибудь теплая, сытая и мирная страна, до которой нам нет совершенно никакого дела – туалеты на стоянках почти везде одинаковые. Одним словом – чужбина.


Точно не помню, что снилось мне в ту ночь – усталость и дальняя дорога взяли свое, и сны были тяжёлые, темные, даже, вроде бы, какие-то пыльные, как чулан или подвал заброшенного деревенского дома. Ярко вспыхнул лишь один эпизод из прошлого, будто кто-то вознамерился прокрутить перед моими глазами кинохронику трехгодичной давности – я и облюбованная мною на тот момент барышня едем в трамвае, по лицам нашим щедро размазано льющееся сквозь окна солнце. Я в какой-то безразмерной, мешковатой футболке, джинсах и кедах, она – в ярком, новом платьице. Внезапно я чихаю – бывает, что чих готовится заранее, ты чувствуешь его приближение и готовишься к нему, а тут все происходит внезапно. Из носа моего вылетает длинная, густая сопля цвета свежей весенней зелени, и приземляется именно на ее платье, прямо на живот. Барышня несколько секунд изучает последствия совершенного мною преступления… Вся она такая прилизанно красивая, ухоженная, аккуратненькая… А тут сопля… Личико ее морщится, напомаженные губки надуваются, и она принимается рыдать от обиды и вполне понятной несправедливости. А я начинаю хохотать, потому что уж очень комично все получилось, будто бы в фильме про Чарли Чаплина, и от смеха моего ее рыдания становятся ещё горестнее и громче. Остальные пассажиры оборачиваются, и ничего не понимают. А мне смешно. Она, наверное, несколько часов красилась, мыла голову, делала прическу, ещё полчаса выбирала, чего бы такого ей надеть, чтобы быть ещё прекраснее, а тут всего лишь одна сопля – и все насмарку. Да, тогда было очень смешно. Ещё эти слезы… Но теперь, во сне, мне вдруг сделалось невероятно грустно. Наверное, так же, как и ей тогда. Я сам почувствовал обиду на всю вселенную, и ее чудовищную несправедливость по отношению ко мне. Ведь вот живу, и вдохновенно мню себя то одним, то другим, то третьим, а на деле-то вся суть меня настоящего сводится к этой ситуации- смешной, нелепый человек, в любых жизненных декорациях (а ведь их сменилось столько, что и не пересчитать) такой же неуместный, как густая зелёная сопля нановеньком, безукоризненном платьице. До чего же правдиво, и до чего же обидно.


Я открыл глаза, старательно потряс головой, прогоняя остатки гадостного сна, зачем-то даже помассировал щеки… И лишь затем глянул в окно, да так и замер, забыв подтянуть нижнюю челюсть к верхней.


Автобус стоял посреди пляжа. Посреди НАСТОЯЩЕГО пляжа. Я забыв, как дышать, завороженно уставился на синее море, покрытое складками волн, на голубое небо над ним, на пляж из дивного золотого песка, наверняка теплого. Разглядел даже движущиеся кляксы чаек. И воткнутые в песок пестрые пляжные зонты. И ещё узкий треугольник паруса, ползущий по самой линии горизонта, как в игровом автомате "морской бой", невесть как перекочевавшем из былинного родительского детства- в мое.


Пляж.


Море.


Наш автобус.


Словно в тестах на сообразительность- выберите, и подчеркните лишнее. Однако, мир так абсурден, что не подгоняется ни под какие тесты, хоть ты тресни. Все это ясно, привычно, и давно вколочено в мозг, но, всё-таки, если бы я увидел за окном хмурый зимний пейзаж и радостно шлепающих ластами тюленей на льдине, я бы, честное слово, удивился меньше.


– Толик… Толенька…


Я ткнул в бок соседа- тот забормотал что-то, заворочался, открыл глаза.


– Ну чего?– спросил он, сонно жмурясь.


– Смотри!


С минуту Толик смотрел в окно, и когда его взгляд, наконец, наполнился осмысленностью, он простонал матерное ругательство, причем стон этот длился так долго, что воздух в лёгких Толика успел закончиться, и озадаченное "ля" заглохло уже на хрипе.


– Какие соображения имеете по этому поводу, коллега?– поинтересовался я.


– Есть только один вариант. Пока мы спали, произошла авария, все мы умерли, и теперь в раю. Правда, не ясно, как это прямо ВСЕ в раю очутились. Ну, мы-то с тобой понятно, но вот Главный наш, к примеру… Или инспектор… Или Глиста, который у меня вчера бутылку вина из номера свистнул… Грех ведь, с таким грехом в рай не пустили бы… А про Главного я вообще молчу.


– А чем мы лучше?


– Да всем! К тому же, я уже давно говорил, что распиздяев канонизировать надо. А теперь мы ещё и мучениками стали. Это типа как святые…


– Много ты в этом понимаешь,– я скривился, но в тайне принял версию Толика, так как пока что она была единственной.


– И теперь нам просто обязаны принести по бутылочке пивка,– Толик с серьезным видом стал оглядываться,– странно, что еще не принесли. А с Главным и инспектором, видимо, просто какая-то ошибка вышла. У небесной канцелярии ведь тоже ошибки случаются.


Я собрался было выдвинуть свое собственное предположение, но внезапно из динамиков над нашими головами раздался торжественный голос инспектора:


– Уважаемые артисты, доброе утро. Дело в том, что по независящим от нас причинам, сегодняшний вечерний концерт отменён. Поступило предложение провести этот незапланированный выходной здесь, у моря, а вечером поехать в следующий город. Есть возражения?


Возражений, разумеется, не было- все, кто уже проснулся, теперь тупо пялились в окна, потеряв дар речи.


Спустя полгода, совершенно случайно напоив главного бухгалтера нашего коллектива, мы узнаем, что выходной на пляже был устроен с той лишь целью, чтобы сэкономить на отеле. Но это случится только через полгода. А пока… Пока весь наш цыганский табор, обалдевший от свалившегося на него чистого, святого, совершенно бескорыстного счастья, впопыхах освобождал багажник автобуса от чемоданов, дабы извлечь из этих чемоданов полотенца, плавки, купальники, сланцы, и прочие атрибуты курортного отдыха, предусмотрительно берущиеся с собой в любые гастроли- хоть на Канарские острова, хоть в Сибирь. Воистину, дальновидности наших людей можно ставить памятник. Вот уже скачет на одной ноге Толик, старательно и без всякого стеснения стягивающий джинсы. Вот бредёт к морю, по щиколотку утопая в песке, Полпальца в широких, похожих на парус плавках, задумчиво почесывая голое, волосатое пузо. Вот аккуратно стелет свое полотенце под пляжным тентом Февраль. Тем временем женская половина коллектива уже успела соорудить в неработающем туалете автобуса комнату для переодеваний, и туда сразу же выстроилась очередь. Я наблюдал за всей этой радостной, праздничной суетой, покуривая в сторонке, первым делом избавившись от футболки и обвязав ей голову на манер тюрбана. Мне совершенно не хотелось суетиться. Наоборот, хотелось вот так еще долго стоять, смотреть сквозь щелки блаженно полуприкрытых глаз на море, глотать табачный дым напополам со свежим морским воздухом, и ни о чем не думать. Прямо вот совершенно ни о чем. Впрочем, я довольно скоро сообразил, что стоять не обязательно- можно и присесть. А затем оказалось, что лежать на теплом песке пляжа ещё приятнее, чем сидеть, и глаза лучше закрыть совсем. Счастья ведь много не бывает, верно?




***



– Ну что ты цедишь, как из пипетки? Лей ещё!


– У тебя вообще совесть есть? Ещё прошлую порцию никто не допил! Это тебе не наша бормотуха, это импортный виски!


– У нас в коллективе свобода совести. Хочешь имей совесть, хочешь- не имей. Что, забыл? Ну, так я тебе напомню.


Февраль, Полпальца, Толик, Анатольич, буддист Шурка, и конечно же я сидели в тени широкого пляжного зонта, потягивали виски из дорожных алюминиевых рюмок и блаженно рассматривали молодых коллег женского пола, стайками прогуливающихся вдоль пляжа в купальниках. Иными словами, мы наслаждались жизнью, сделавшей такой внезапный поворот, смакуя каждую секунду, насквозь пропитанную морем и солнцем.


– Шурка, давно спросить хотел,– лениво пробасил Полпальца,– чего у тебя глаза такие грустные, как у коровы?


И, не дождавшись ответа, пояснил:


– Знаете, мужики, почему у коров глаза такие грустные? Да потому что за титьки дёргают каждый день, а трахают только раз в год.


– Только что придумал?– полюбопытствовал Февраль.


– Я знал это с детства!– с гордостью заверил нас Полпальца.


– Тяжёлое у тебя детство было.


– А как же, малый? И детство, и юность. Эх, где же ты, моя юность, бляха муха.


– Да,– Февраль кивнул,– в молодости, когда только пришел к нам, ты был тот ещё черт. И сейчас не сахар, а тогда… Такие номера, помнится, откалывал… Как прежнего нашего Главного в ментовку сдал, помнишь?


– Помню!– Полпальца затрясся от смеха,– во времена были, а!


– Это и я помню,– Анатольич тоже хихикнул,– весь оркестр на утреннюю репетицию приходит, а дирижёра нет. Полчаса сидим- нету. Час сидим- нету. Инспектор оркестр отпустил. А потом оказалось, что какой-то доброжелатель позвонил с утра ментам и сообщил, что узнал злодея, чью морду в утренней криминальной хронике по телеку крутили. Это, мол, наш главный дирижёр. Менты на любую такую наводку реагировать должны- вот и забрали Главного. Полдня в отделении продержали.


– Это ещё что,– Февраль махнул рукой,– а помните, как он на одних гастролях в усмерть напился, и к председателю худсовета, который в соседнем номере жил, пошел? Совсем ещё тогда зелёный был, лет двадцать пять, по-моему. Приходит, значит, к председателю, и спрашивает, мол, ты член худсовета? Тот отвечает, что член. Этот спрашивает, мол, точно член? Председатель отвечает, что точно. Тогда черт этот и говорит, типа объясни тогда, раз ты худсовета член, почему в коллективе ебать некого?


– Было и такое,– подтвердил Полпальца,– много чего было, бляха муха. Это сейчас я уже почти остепенился. Старею, мужики. Спать стал плохо, всякое говно снится. Вот сегодня, к примеру, видел сон, будто сижу я на берегу реки, а по реке плывут гробы. И в каждом гробу, мужики, не поверите- по дирижеру!


– Ну что ты злой такой?– не выдержал вдруг Шура,– есть ведь и хорошие дирижёры! А ты всех под одну гребёнку…


– Ну да,– не стал спорить Полпальца, мечтательно уставившись в морскую даль,– хорошие дирижеры- в хороших гробах, а плохие- в плохих.


Я тоже хотел добавить к сказанному что-нибудь лёгкое и остроумное, и уже даже открыл рот, но тут Толик легонько ткнул меня в колено, и, сделав страшные глаза, кивком головы указал куда-то за мою спину. Я повернулся.


В нескольких метрах от нашего пляжного зонта, видимо, опасаясь подойти ближе, стояла Алиса. Едва я взглянул на нее, как внутри тут же что-то натянулось туго-туго, словно струна, горло забил холодный ком, а сердце принялось бешено колотиться о прутья грудной клетки, явно вознамерившись проломить преграду и вырваться на волю. Один лишь мозг оставался беспристрастным, навязывая свое трезвое недоумение- ну, подумаешь, красивая барышня. Ну, подумаешь, в купальнике. Ну, подумаешь, грива красных волос, как пламя факела, то взлетает, то опадает на теплом морском ветру. И что с того? "Слушай меня, а не свой детородный орган, идиот!– что есть силы вопил мозг, наверное, предчувствуя, что скоро канал связи с ним будет грубо обрублен,– а сердце вообще отвечает только за перекачку крови, и ни за что больше!"


– Лиска!– радостно возопил Полпальца,– чего там встала, как не родная? Давай к нам!


Но тут подал голос Анатольич, за что я, наверное, буду благодарен заслуженному ветерану сцены до конца жизни:


– Не слушай его, Алиса. Чего тебе с нами, пьяными старыми дураками, сидеть? Иди лучше с нашим добрым молодцем прогуляйся- полезнее будет.


Кажется, я на несколько секунд впал в глухой ступор, потому что Февраль вроде бы в шутку, но довольно ощутимо ткнул меня в плечо и не громко сказал:


– Иди, добрый молодец, прогуляй даму. А то смотри, ее Полпальца прогуляет.


Я тут же встал, попытался стереть с лица глупую улыбку, но не смог, и, мысленно махнув на все рукой, направился к ней, с удовольствием увязая по щиколотку в теплом песке.


А потом мы долго бродили вдоль пляжа то в одну, то в другую сторону, и опять говорили, и опять я совсем не слушал ее, а только смотрел, как она говорит, как часто возвращает за ухо часть непослушных волос, как смеётся, как жмурится на солнце…


И в этот самый миг не было ни одной такой божественной кары, ни одного указывающего на меня когтистого пальца злой судьбы- вообще ничего такого, что пугающей, исполинской громадой скрывалось бы в сумерках грядущего. Есть море, песок, чайки, треугольник паруса на горизонте. Есть эта странная, совсем не похожая на остальных девушка, и я, идущий рядом с ней, втягивающий живот и будто бы случайно старающийся в самом выгодном свете продемонстрировать ей то свой профиль, то анфас. Я так давно не старался никому понравиться, что даже успел забыть, как это делается, и, кажется, мои попытки никакого особенного успеха не имели. Может быть, ей все это и не нужно? Может, ей просто доставляет удовольствие гулять вот так вот, взад вперёд, а я- всего лишь приятное дополнение, идущее рядом? В конце концов, собой я весьма не дурен- высок, строен, широкоплеч, голубоглаз… Может, ей это все глубоко безразлично, но для виду, для картинки кто-то ведь должен быть рядом? Так пусть буду хоть я… С другой стороны, ведь из всех выбрала она именно меня- чем не повод для гордости?


Наверное, я сам себе придумал эту странную девушку, эту странную, нелепую жизнь, может быть даже этих чаек и этот парус… И что с того? У кого-то нет даже этого. У кого-то ВООБЩЕ ничего нет. А у меня- есть!


Один знакомый, сейчас и не вспомню, как его звали, влюбился в сумасшедшую, долго носил ей цветы, покупал платья, один раз даже пел под окном серенаду. А она, в один прекрасный день, разбила ему о голову бутылку шампанского. Другой полюбил наркоманку, хотя сам уже давно вел вполне себе тихую, осторожную жизнь законопослушного алкоголика. Однажды он принес ей дозу, а она сдала его ментам, приревновав к какой-то безобидной подруге детства, как выяснилось позже. Отсидев положенный срок, бедняга вышел на свободу и, спустя неделю, напился до того, что выпал из окна с пятого этажа. У третьего все, казалось бы, складывалось замечательно- семья, там, дети, молодая и перспективная жена… А вдруг, ни с того, ни с сего, после трёх лет канонической супружеской жизни, ушел наемником в какую-то горячую точку, отстаивать чьи-то геополитические интересы, и больше о нем никто не слышал. А жаль, кстати, хороший мужик был.


Что же до меня… Я, помню, два дня болтался по каким-то притонам, где удивительные люди, среди которых преобладали молодые дерзкие хищники обоих полов в клепанных кожаных куртках, пели песни под гитару, пили дешёвое пакетное вино, курили по сто сигарет за час и потом, уединившись, к примеру, в ванной, самозабвенно занимались любовью друг с другом. Мне тоже тогда хотелось любви, но ни одной подходящей музы за все это время я так и не встретил- по правде сказать, моя патологическая разборчивость была, на фоне всего происходящего, чем-то особенным, вроде свежего экзотического фрукта, контрабандой привезённого из сказочной страны, где люди радуются жизни каждый день, и каждую ночь танцуют у костров босиком. На третий день утром, проснувшись среди десятка уснувших неряшливо, кое-как, кто где, тел, я встал, сбрызнул лицо колючей холодной водой и храбро побрел в мир, по которому и протаскался без дела целый день. Стояла зима. Денег на сигареты не было, и я, чтобы хоть чем-то себя занять, стрелял сигареты у каждого встреченного курильщика, и складывал в портсигар. Да-да, тогда у меня ещё имелся портсигар… А вечером без предупреждения приехал к Ней, почему-то предположив (а, может быть, почувствовав), что Ей, как и мне, не хватает любви. Помню, как неуклюже избавлялся от ботинок в прихожей, как долго держал руки под струёй теплой воды в ванной, критично рассматривая собственное отражение, и как, не найдя в отражении видимых изъянов, вошёл в комнату. Она сидела на кровати, поджав под себя ноги, и внимательно вглядывалась в меня- даже на вид такая теплая, хрупкая, домашняя… А я сидел перед Ней на стуле, напряжённо подавшись вперёд, и все чего-то ждал.


Однако, ни в тот вечер, ни в какой-то ещё я так ничего и не дождался. Правда, тогда мне и в голову не приходило, какая пропасть лежит между Ее миром, и моим. И хорошо, наверное, что не приходило.


Подумать только- Она, и я. Она- в маечке, в шортиках, мягкая, теплая, большеглазая… И я- в насквозь, до последней нитки прокуренной одежде, на редкость трезвый, и оттого хмурый. А ещё озябший и озлобленный- не потому, конечно, что таким уродился на свет, а потому, что в той вселенной, до которой Ей, разумеется, не было никакого дела, все были озябшими и, возможно, от этого такими озлобленными. Вся наша каста. Вся наша дружная бандитская шайка… А у Нее завтра два зачёта и один семинар, и ещё мама просила купить к ужину чего-нибудь вкусненького, потому что придет какой-нибудь дядя Слава, у которого сын непременно будущий дипломат или юрист, то есть хороший человек. Поэтому сегодня Ей нужно лечь пораньше. А так же завтра. Да и вообще… Но ведь в то время я ещё ничего такого не понимал, вот и вынудил ее на томительно долгие, мучительные объяснения, в процессе которых мне страшно захотелось курить, и я, забыв, где нахожусь, привычным движением извлёк из кармана портсигар. Хорошо ещё, что вовремя одумался.


– Хороший у тебя портсигар,– сказала тогда Она,– вроде, на вид, красивая, статусная вещь. А носишь ты в нем дешёвые, и, к тому же, стреляные сигареты.


А после, немного подумав, серьезно добавила:


– Вот и ты сам такой же.


Да, наверное, все это я выдумал. И самого себя, и весь мир, целиком. Зато это мой мир, моя выдумка, и никто не посмеет ударить меня бутылкой шампанского по голове, и никто не сдаст меня ментам, и мне не придется идти наемником в горячую точку. В моей выдумке другие правила. А теперь в ней ещё есть и пляж, и море, и парус, и эта странная девушка с развевающимися на ветру красными волосами. Ну разве не прелесть?


Не далеко от нас я увидел Гришку Агафьева с женой- они сидели под пляжным зонтом в обнимку, и смеялись. Значит, не врал в ту ночь Февраль… Значит, ещё один брак, вопреки всем канонам таинственной гастрольной жизни, остался в целости и сохранности. По крайней мере, пока.


Я шел и улыбался.


– Почему ты смеёшься? – тоже с очаровательной, удивительно теплой улыбкой спросила вдруг Алиса.


Ну что я мог ей ответить? Помню, как когда-то, заспанный, голодный и злой, опускался на эскалаторе в метро, и рядом со мной опускалась нервная, высокая женщина, держащая за руку большеглазого, суетливого ребенка лет пяти. То и дело она одергивала его:


– Петя, не вертись! Петя, стой прямо! Петя, не ложись на ленту!


Петя действительно покорно прекратил свою ребяческую суету, но на лице у него осталась широкая, беспричинная улыбка, один только вид который заставил даже меня вымученно, но всё-таки улыбнуться.


– Петя, ну что ты все улыбаешься, как дурак?– тут же поспешила сделать замечание мать,– будь серьезнее! Будь, как взрослый!


Взрослый пятилетний Петя повиновался. А когда подошло время сходить с эскалатора, он позволил себе несколько раз подпрыгнуть.


– Петя, не беги! Ну что ж за ребенок такой?!– незамедлительно посетовала мать.


Я прошел мимо них по платформе. Петя, не беги… Петя, не улыбайся… И, уже садясь в поезд, тихонько прошептал, будто заклинание:


– Не слушай, никого, Петька. Беги! Беги с улыбкой!


Вот и теперь, услышав вопрос Алисы, я поколебался несколько секунд, но решил не отвечать, лишь плечами пожал. Если нас действительно роднит хоть что-то – она все поймет и без объяснений. Ведь море! Ведь теплый песок под ногами! Ведь чайки и треугольник паруса на горизонте!


А впереди- жизнь. Такая же теплая, светлая, свежая, счастливая… А ещё простая и понятная, как валенок. Откуда я это знаю? Понятия не имею. Вот просто знаю, и все тут. Все самое голодное, холодное, грязное, пошлое, осталось позади грудой бесполезного, смешного и страшного хлама. А впереди- только счастье, любовь, и прочие невесомые и прекрасные радости наконец устаканившегося бытия.


Я вдруг почувствовал, что именно сейчас могу ей вот так прямо все и сказать.


– Алиса,– без всякой патетики, просто и честно произнес я,– а знаешь что?


– Что?


"Нет, все-таки не сейчас"– так же внезапно передумал я, и от этого мне почему-то стало ещё веселее.


– Нет,– говорю,– ничего. Пока что ничего.


И оба мы засмеялись.



***



Опять ночь. Опять трудолюбиво везущий нас сквозь нее автобус – за окном с одинаковым интервалом посверкивают фонари, в салоне темно и тихо. Никто не рассказывает анекдотов или "правдивых" историй из жизни, никто не вяжет, не читает, не слушает музыку, и даже не пьет- день, проведенный на свежем морском воздухе тут же дал знать о себе, едва мы погрузились и тронулись. Спали все, и лишь на галерке, в темноте, вяло шевелилась какая-то жизнь.


Мне почему-то не спалось- наверное, накопившаяся за день упругая, пузырящаяся, счастливая сила требовала выхода. Проблески заоконных фонарей вырывали из плотно сгустившейся в салоне автобуса темноты лица моих спящих коллег, и я смотрел на них с какой-то тихой, тайной любовью. Девушки, парни, мужчины, женщины, заслуженные ветераны сцены и желторотый, неоперившийся молодняк… Все сладко и крепко спят – кто свернувшись в кресле калачиком, кто блаженно вытянув ноги в проход, кто уютно устроившись на плече соседа. На одних лицах – давно и уже навсегда въевшаяся усталость, на других- незыблемое, царское спокойствие, по третьим вообще гуляет лёгкая улыбка, как у маленьких детей, когда снится им что-то особенно приятное. Они ведь действительно все, как дети- вовсе не злые и не усталые, не циничные и уж точно не жестокие. Ведь дети априори не могут быть таковыми, даже если насильно втиснуть их в мир взрослых и оставить там насовсем. Они всего-навсего соберут свой маленький анклав, свою крохотную резервацию, и продолжат играть там в свои игры. Вы когда-нибудь видели, как дети играют во взрослых? Значит, вы имеете полное представление о нашей жизни, все прочие объяснения никчему. Нет, бывает, конечно, кто-то из этих детей внезапно вырастает, и либо уходит сам, либо его выгоняют- тогда он становится грузчиком, таксистом, бизнесменом, барменом, или ещё кем-нибудь. В общем, становится совсем взрослым, раз и навсегда позабыв про некогда любимые игрушки. Но это скорее исключение, которое, как известно, только подтверждает правило.


А сейчас эти дети спят, и смотреть на них приятно и трогательно чуть ли не до слезы.


До меня опять долетело тихое, неразборчивое бормотание с галерки- там из последних сил бодрствовали Полпальца и Анатольич, ибо лишь сегодня Полпальцу удалось-таки крепко напоить нашего ветерана сцены. Внезапно бормотание смолкло, и Анатольич запел- тихо-тихо, но зато вопреки всем предостерегающим шиканьям серого кардинала виолончельной группы.



" По диким степям Забайкалья,

Где золото роют в горах,


Бродяга, судьбу проклиная,

ТащИтся с сумой на плечах…"



– Да тише ты, тише, малый,– шепотом умолял Полпальца,– сейчас перебудишь всех, бляха муха!


Хорошо пел Анатольич. Проникновенно. И что-то было в этой незнакомой мне песне. Точнее, это "что-то" там было для Анатольича- он явно всем естеством своим ощущал в ней какую-то сумрачную, таинственную бездну, и эти его ощущения волшебным образом передавались мне. Что-то такое древнее, мощное, и почти всесильное крылось между строк, не пропеваемых даже, а всего лишь певуче проговариваемых полушепотом.



" Бродяга к Байкалу подходит,

Рыбацкую лодку берёт,


Унылую песню заводит…"



– Тише, Анатольич, ну прошу тебя!


– И ТИИИХООО ПРО ДОООМ СВОЙ ПОЕЕЕЕТ!!!


Последняя строчка про "тихую" песню грубо и резко вспорола автобусную тишину. Это был мелодичный, не лишенный, впрочем, музыкальных интонаций вопль. Стоит ли говорить, что большая часть моих коллег мгновенно лишилась своего трогательного детского сна… Даже водители перепугались- наверное, подумали, что на галерке кто-то помирает, к тому же, в жутких муках. В салоне мгновенно вспыхнул свет.


Я улыбнулся, закрыл глаза, привычно прижался лбом к стеклу, ни сколько не удивившись, что лишь теперь, когда все резко попросыпались, меня так же резко потянуло в сон. Всё-таки, видимо, нет предела моему нонконформизму, если проявляется он даже в таких мелочах.


А уже засыпая, мне вдруг вспомнилось, что портсигар я потерял ещё прошлой зимой.



Глава 10. С чистого листа.




Наш автобус намертво застрял в пробке прямо посреди небольшого итальянского городка – до концертного зала оставалось всего каких-нибудь пять-шесть километров, но к цели продвигались мы по десять метров за десять минут. Однако, кроме инспектора никто по этому поводу особенно не переживал, и тот факт, что до начала концерта оставалось не более двух часов, никого, прямо скажем, не заботил.


– Ещё немного, и мне в туалет захочется, зуб даю,– поделился соображениями Толик.


– Совсем недавно же остановка была,– удивился я,– у тебя что, недержание?


– Когда это она была? Что-то не припомню.


– Ещё и в памяти провалы… Не бережете вы себя, Анатолий.


– Ну серьезно, хоть убей не помню!


– Да когда ты ещё в общественном туалете зубы успел почистить.


– А, ну да,– согласился Толик, хлопнув себя по лбу – точно.


– Кстати, я тогда забыл тебя спросить, а зачем ты зубы чистил? Это что, какой-то принципиальный момент? Или так, зов сердца?


– Понимаешь,– принялся объяснять Толик,– у меня привычка железная, перед сном, после пьянки, всегда зубы чищу. А тут перед сном не смог, так на утро решил сие мероприятие перенести.


– А почему именно после пьянки?


– Старик, пойми, это особый концепт, годами проверенный. Вот просыпаешься ты на утро после пьянки, и что видишь?


– Что?


– Вокруг бардак, вонь, вещи разбросаны, что-то поломано, что-то вообще бесследно пропало, а ещё плюс бадун, и погода за окном отвратительная…


– Ну?


– Короче, кругом все в говне. Как будто бы весь мир в говне, понимаешь? А во рту- чистота! Так приятно… Я, поэтому, даже когда в гости на пьянку иду, с собой зубную щётку беру. Мало ли…


– Мудры вы, сударь, не по годам,– я с уважением кивнул,– может быть тогда ещё объясните, откуда у вас это красное пятно на левой брови?


– А,– Толик махнул рукой,– это бабы наши. Вчера поддали на пляже, как следует, они и говорят- давай мы тебе, Толенька, бровь выщипаем.


– И ты согласился?


– А я уже такой хороший был, что… Ну, в общем ответа от меня они не дождались, решили инициативу проявить.


– Инициатива наказуема.


– Точно.


– Наказал?


– Какую-то из них наказал. Но, хоть убей, не помню, какую.


– Наказывалка не устала?


– Не, она у меня привычная.


Рядом, через проход, с задумчивым видом листал какие-то ноты Февраль, бормоча себе под нос:


– Это играбельно… И это играбельно… А вот это местонеиграбельно. То есть заучить можно, конечно, но на это понадобиться от полутора…


– От полутора?– тут же заинтересовался Полпальца.


– Часов, дружище, часов.


– А, часов…– И Полпальца разом как-то сник, потерял интерес.


– А помнишь, – донесся до меня обрывок диалога с галерки,– мы вчера вискарь пили?


– Ну?


– Странное дело. Когда только начинали, он мне таким гадким показался… А потом, чем дальше, тем все вкуснее и вкуснее.


– И чего удивительного, а? Так всегда ведь, чем меньше в бутылке остаётся, тем вкуснее.


Короче говоря, кругом обыкновенный автобусный быт. Я без особого интереса заглянул в окно- там, за стеклом, довольные, загорелые, даже на вид счастливые итальянцы бродили по тротуарам, разговаривали по телефонам, пили кофе за столиками кафе… И над всеми ними- солнце. И везде- весна. Им, конечно, хорошо здесь живётся, но вряд ли их радует весна так же, как, например, нас. Потому что и зимы у них толком не было никакой. "Ну, подумаешь,– обязательно скажут они,– зима. Ну, подумаешь, весна. Было хорошо, осталось хорошо, а будет ещё лучше- вот, собственно, и все. Живи да радуйся. Снег? Холод? Почти круглосуточная тьма вокруг? Острая, до спазмов, до волчьего воя нехватка солнца? Да что вы говорите. Нет, не слышали о таком".


Вдруг само собой мне вспомнилось, как шел куда-то, весь с ног до головы в одежде, как ледяной ветер размазывал по угрюмому, подстроившемуся под пейзаж лицу мокрый снег, как хлюпало под сапогами… Ночь, редкие фонари, и кругом многоэтажные соты серого, спальнорайонного гетто, кажется, на самой окраине мира. Где же, спрашивается, тонны огней страдающей вечной бессонницей столицы? Где подсвеченные неоном витрины, где шумные компании у входов в ночные клубы, где бесконечный поток машин, неиссякающий даже ночью? Где цивилизация? Стоит проехать несколько станций на электричке в сторону городских окраин- и нет всего этого, будто и не было никогда. И хорошо, наверное, что нет- тем красноречивее пролегающая между этими двумя мирами граница. Там люди зарабатывают и тратят, тратят и зарабатывают, снова и снова. А здесь- ночуют, и с рассветом назад, на свои добровольные галеры, чтобы опять зарабатывать и тратить, тратить и зарабатывать. Казалось бы, ничего удивительного- изнанка театральных декораций никогда не бывает привлекательной. И всё-таки раз за разом удивляешься.


Помню, как добрел до дома, вскрыл входную дверь, разделся, не забыв стянуть с ног насквозь промокшие носки, прошлепал на кухню… Точно не помню, чья это была квартира. Кажется, кто-то из знакомых оставил мне на хранение ключи, и укатил куда-то в теплые страны то ли с любовницей, то ли с женой. Единственное, что требовалось от меня – поливать цветы, но я не делал даже этого. Мне было лень.


Свет я решил не зажигать- просто прошел сквозь темноту, обогнув силуэты стола и стульев, встал у окна, и стоял долго, кажется, даже не моргая. Очень хотелось есть, но еды во всей этой огромной, трёхкомнатной квартире не было- еще вчера я обыскал каждый ее метр, но нашел лишь одну невесть как оказавшуюся под диваном картофелину, которую тут же и сварил. Зато на кухне, в шкафчике над плитой, имелась наполовину опустошенная хозяевами бутылка коньяка, про которою я совершенно забыл вчера, но вспомнив о ней теперь, чуть приободрился. На ощупь я вытянул эту бутылку из ее укрытия, свинтил пробку, несколько секунд поколебался, раздумывая, не присесть ли мне за стол, но в итоге сел прямо на пол, под окном, привалившись спиной к батарее, вытянув ноги.


Так я и сидел в чужой, пустой и темной квартире, ежеминутно прикладываясь к бутылке и с тихой грустью вглядываясь в воспоминания- студенчество, друзья, головокружительные романы, лихое гусарство, пьянящее чувство собственной важности и ценности… Когда же все это кончилось? Наверное, тогда, когда все мы сошли со сцены большого актового зала, с гордостью зажав в руках собственные дипломы. А дальше? А дальше все разбрелись по этой промозглой, по-настоящему взрослой жизни кто куда- все одинаково растерянные, печальные и на удивление никому не нужные. Кому-то удалось устроиться в столице, кто-то уехал искать счастья на чужбину. Я же застрял где-то посередине, так и не отыскав для себя места ни там, ни здесь, но до сих пор упрямо не желающий верить в такой нелепый, неподходящий финал.


Кажется, прежде, чем уснуть на том же месте, сидя у батареи, я плакал. Но может, это мне уже приснилось.


А на утро следующего дня все внезапно кончилось. И началось новое- лишь открыв глаза и заглянув все в то же окно, я ощутил это неведомое новое особенно остро. Мир изменился- небо было голубым, высоким и безоблачным, светило яркое солнце, и в свете этом шлакоблочные муравейники, автобусные остановки, дороги, тротуары, даже заводские трубы казались какими-то праздничными, нарядными, трогательно милыми… Этой ночью зима умерла, в очередной раз подарив миру новую жизнь, и прекраснее этого не могло быть ничего.


Помню, как одевался в прихожей, как привычным движением взваливал потёртый футляр с инструментом на спину, как выходил из квартиры, взяв курс на паршивую, ненавистную работу… На лестничной клетке, пока дожидался лифта, мне встретилась соседка- до этого я видел ее раз или два, имени не знал. Она смерила меня оценивающим, чуть подозрительным взглядом, и я, неожиданно для самого себя, попросил у нее немного денег в долг, вспомнив, что ни вчера, ни сегодня ничего не ел. Она же, что было ещё более удивительным, тут же извлекла запрошенную мной сумму из зелёной, видавшей виды сумочки, и со странной смесью жалости и брезгливости вручила ее мне. Оказавшись на улице, я первым делом завернул в ближайший магазин, купил пакет кефира, батон и пачку сигарет, а потом, облюбовав скамейку у пустой детской площадки, с аппетитом позавтракал, рассудив, что работа ведь действительно не волк.


Окружающий мир манил.


Окружающий мир буквально заставлял любить- до острой боли в вывернутом наизнанку сердце, до упругого, звонкого, почти невыносимого натяжения всех жил души.


Окружающий мир приказывал меняться и менять.


Тем временем мимо детской площадки шел мальчишка лет девяти, с хрустким пластиковым пакетом в руках. Он с удовольствием помахивал этим пакетом в такт шагам, и лицо его все, целиком, было словно вылеплено из чистого, весеннего, святого счастья. Внезапно, как раз на очередном лихом взмахе, пакет лопнул, из него ярким голубым снарядом вылетела бутылка молока, и, пролетев метров десять, разорвалась от удара об асфальт, яркой белой кляксой расплескав свое содержимое. Мальчишка застыл, оторопело захлопал глазами. Весеннее счастье стекло с его лица, уступив место испугу.


И мне отчего-то стало очень жаль этого простого и чистого мальчишеского счастья, этой ни на чём не основанной, детской жажды жизни. Я встал со скамейки, и пошел навстречу ему, находу уже пересчитывая оставшиеся монеты, не вынимая руки из кармана. Выходило, что мелочи у меня ровно на электричку и на метро, до ненавистной работы.


– Что, беда?– спросил я у мальчишки, поравнявшись.


Тот посмотрел на меня с недоверием- внешний вид незнакомого, всклокоченного, небритого дядьки внушал страх, что, в общем-то, не удивительно.


– На, – сказал я, и протянул горсть монет на ладони,– бери, а то мама заругает. За молоко.


Какое-то время мальчишка колебался, а потом воровато цапнул деньги, буркнул под нос короткую, смущенную благодарность и пошел себе прочь, а я вернулся на свою скамейку, с удовольствием закурил, запрокинув голову, подставив солнцу лицо.


Не знаю, сколько я так просидел- из блаженного беспамятства меня вывел телефонный звонок.


– Да,– вяло сообщил я телефонной трубке, не открывая глаз.


– Здравствуйте. Почему вы до сих пор не на рабочем месте?


– Меня не будет.


– Что значит, не будет? Почему не предупредили? Какова причина вашей не явки?– заволновалась трубка.


– Устал,– честно признался я,– да и надоело.


Несколько секунд трубка усердно переваривала услышанное, потом как-то совсем уж настороженно спросила:


– Вы заболели? Больничный есть?


– Нет,– отвечаю.


– Значит, завтра придёте?


– Нет. Ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю.


– Я не понимаю…


– А что вам не понятно? Вообще больше не приду.


Тогда, после долгой, напряжённой паузы, трубка нежно так, вкрадчиво осведомилась:


– У вас что-то случилось?


– Жизнь,– говорю,– случилась.


И после этого я удовлетворенно надавил на отбой. Вдохнул терпкий, такой необыкновенно вкусный, кружащий голову воздух. Выдохнул. Закурил новую сигарету.


Весна…


– Уважаемые артисты,– как всегда внезапно раздался из динамиков голос инспектора, быстро вернувший меня из воспоминаний назад, в душное автобусное «здесь и сейчас»,– по причине возникшей на дороге пробки, мы прибудем на площадку прямо к концерту. То есть примерно минут за десять до начала. Поэтому убедительная просьба- начните переодеваться в концертную форму прямо сейчас.


По салону волной прошел гул дружного непонимания со стороны уважаемых артистов.


– Эй, малый,– потряс меня за плечо Полпальца,– сходи, узнай, что к чему. Нихрена не понятно ведь, бляха муха.


И я покорно поплелся по проходу между креслами исполнять просьбу серого кардинала виолончельной группы.


Инспектор сидел в самом начале автобуса, сразу за водителями, и был с головой погружен в решение кроссворда. Рядом с ним сидел молодой скрипач Володя Трофимов, пришедший в оркестр только в этом году, но уже строящий большие планы на карьерный рост, и потому потакающий любым инспекторским капризам на протяжении всех гастролей.


Подходя к ним, я услышал:


– Персонаж детской передачи "Улица Сезам"?


– Зелибоба.


– Не подходит. Нужно на пять букв.


– Тогда пишите Кубик.


Оба были крайне сосредоточены и серьезны.


– Простите,– говорю,– может быть, вы объясните, что нам теперь делать?


Инспектор раздражённо цикнул языком, явно не довольный, что его отрывают от такого важного занятия, но, все же, пояснил:


– Переодевайтесь. Что не понятного?


– Прямо здесь?


– Прямо.


– А женщины?


На это инспектор лишь плечами пожал, мол подумаешь, эка невидаль- женщины…


Я вернулся на свое место, честно всё передал коллегам и выслушал порцию традиционной нецензурной хулы в адрес руководства.


А после началась суматоха. Салон автобуса разделили надвое импровизированной ширмой из двух пледов, развешанных на бельевой верёвке через проход- одну половину заняли женщины, другую мужчины. Штор на окнах не имелось, и потому то и дело удивлённые итальянцы останавливались поглазеть на автобус, в котором происходило загадочное действо.


– Интересно,– задумчиво изрёк полуголый Полпальца, почесывая пузо,– эта рубашка ещё два концерта протянет, или нет? А то уже попахивает капитально, бляха муха, а стирать в падлу вообще, да и некогда особо…


– Мне пофиг,– Толик пожал плечами,– у меня, если что, вторая есть.


– И что ты этим хочешь сказать?– Полпальца нахмурился,– все, значит, будут вонять сидеть, а ты один такой, чистенький да свеженький, вроде как и не при делах? Не хорошо, малый. По охуенно тонкому льду идешь. Один за всех, и все за одного, все дела… А так из коллектива выбиваешься, дух единства подрываешь.


– Да,– подтвердил Февраль,– душок у нашего коллектива что надо, за версту уже учуять можно.


К концертному залу подъехали, как и было обещано, за десять минут до начала концерта.




***



И вот опять я стою в стороне, курю, и смотрю с искренним, даже каким-то болезненно обостренным любопытством на выходящих людей. Сколько раз в жизни я уже это делал? Совсем не важно, какие люди выходят и откуда- важен лишь я, лениво покуривающий, стоящий в стороне. Обстоятельства и объекты всегда меняются, а наблюдатель остаётся прежним, по крайней мере, ему так кажется. Надоест ли когда-нибудь мне это занятие? Вряд ли. Но, возможно, однажды я брошу курить.


Вот выходит на крыльцо черного входа очередного концертного зала Февраль, тоже закуривает, и принимается мечтательно рассматривать безоблачное итальянское небо. Сегодня, когда группа вторых скрипок в какой-то момент слишком уж радикально разошлась с первыми, а дирижер, вместо того, чтобы навести порядок, лишь усугубил все, принявшись выписывать руками диковинные геометрические фигуры, не имевшие ничего общего с традиционной дирижерской аппликатурой, один лишь Февраль не поддался общему психозу, и с самым что ни на есть невозмутимым видом продолжал гнуть свою линию. В итоге, под него подстроилась вся группа, а за нею и группа первых скрипок. Коллапса не случилось, хаос был побежден в зародыше.


Вот к Февралю присоединяется кларнетист Шурка. Он будист, и многие из наших даже считают его святым. Сегодня на концерте, когда дело дошло до сложнейшего кларнетового соло, он исполнил его так, что у меня в животе заворочалось что-то простое и чистое, казалось бы уже давно заживо погребенное под грудой такого ненужного грязного и преувеличенно сложного… Шурка прижимает к уху телефон- звонит домой. Наверное жене. А она уже в который раз не снимает трубку.


Вот уже спешит из магазина с распухшими пакетами трубач Витя Бронский- пока все переодевались, он уже успел сбегать, и теперь с гордым видом возвращается к автобусу. На сегодняшний концерт он вышел пьяный настолько, что еле ноги переставлял, но все открытые сольные места отыграл блестяще- каждая нота точно в десятку, хоть по тюнеру сверяй. Правда, в антракте ему пришлось помогать уйти со сцены за кулисы.


И много кто ещё из наших выходил на крыльцо черного входа, курил, матерился или смеялся, с весёлым азартом поносИл дирижёра или просто молча стоял, устало привалившись к стене, обсуждал какие-то отдельные эпизоды только что отыгранного концерта, или перспективы грядущего ночного распития… А я все пытался понять, кто все эти люди? Настоящие мастера своего дела, несущие свой крест не благодаря, а вопреки? Или печальные, вечно смеющиеся сквозь слезы неудачники, которым досталась одна из самых неблагодарных профессий? Непризнанные, никому неизвестные герои, раз за разом совершающие на сцене подвиг на грани волшебства, или обыкновенные алкоголики, каких с избытком хватает в каждом дворе среднестатистического спального района? Упрямо невзрослеющие дети или неизлечимые дегенераты?


Никто из них не сажает самолёты, не тушит пожары, не проводит операций на открытом сердце, и при этом каждый в определенные моменты ощущает себя хирургом, пожарником, пилотом… Как будто от него зависит чья-то жизнь. И потом, выйдя на крыльцо черного входа, они с облегчением смотрят на небо, или матерятся, или взволновано вглядываются в циферблат часов, прикидывая, успеют ли в магазин до закрытия, а мир вокруг молчит. Мир даже не заметил очередного совершенного ими подвига, очередного сотворенного волшебства. Да и никто не заметил. Но не в этом ли заключается главное чудо, главное, а может, и единственное мерило мастерства этих странных людей?


В конце концов, какую роль им всем суждено сыграть в моей судьбе?


Слишком много вопросов, адресованных в никуда. Но искать на них ответы нет ни времени, ни желания- оглянуться не успеешь, а жизнь уже взяла, да и кончилась.



***



Окончательно поломались мы в какой-то крохотной Итальянской деревушке- едва отъехали от концертного зала, как кто-то с галерки тут же поделился наблюдениями, что, мол, мотор бухтит как-то не так, ещё через два часа в салоне явственно запахло гарью, и, наконец, спустя ещё час, мы встали. Справа- поле, слева- поле, сквозь поле- узкая лента дороги. Как нас угораздило здесь очутиться- понятия не имею. Видимо, водителям взбрело в голову срезать через поселок, вот и срезали.


Стоим, значит, посреди поля, в автобусе тишина, все ждут комментариев к сложившейся ситуации, а комментариев нет.


– Иди, малый, узнай, в чем у них там дело, бляха муха,– трясет меня за плечо Полпальца, и я вновь отправляюсь выяснять подробности к инспектору.


Правда, на сей раз получилось менее удачно, ибо инспектор уже пребывал в полубессознательном состоянии- после концерта его единственного пригласили на банкет, устроенный солидными людьми вроде как в нашу честь, и теперь последствиями этого банкета пахло в радиусе нескольких метров, центром которого был,разумеется, сам инспектор. На несколько раз заданный мной вопрос о дальнейших перспективах, он ответил туманно и весьма нечленораздельно:


– Если Аня- это Анна, то Ваня- это Ванна?


Требовать от него большего было бесполезно. Тогда я дошел до водителей и с тем же вопросом обратился к ним- выяснилось, что в моторе сломалась какая-то важная деталь. Ее бы заменить, да вот незадача- такие детали в Италии, как собственно, и во всей Европе, остались лишь в музеях, да и там, вероятно, пылятся где-нибудь в запасниках.


Все выбрались из автобуса, закурили, стали держать совет, как быть дальше, но по всему выходило, что без помощи инспектора не обойтись. Полпальца, Февраль, и ещё несколько крепких, хмурых мужиков попросили у водителей литровую канистру с водой для хозяйственных нужд, сопроводили вяло сопротивляющегося инспектора в ближайшие кусты и организовали там непродолжительную водную процедуру, после которой инспектор вернулся к собравшемуся у автобуса коллективу мокрым, грустным, но почти трезвым.


Спустя примерно полчаса было принято решение – оказалось, что в поселке имеется гостиница, хоть и совсем крохотная, где можно остановиться на ночлег, а утро, как известно, вечера мудренее, и уже завтра проблема с автобусом уж как-нибудь да решится. До гостиницы дошли пешком, лениво расселились по номерам.


Я лежал на кровати, закинув руки за голову, уставившись в потолок, на соседней кровати так же скучно и мрачно возлежал Толик, и нам отчаянно не хотелось спать.


– Эх,– горестно вздохнул мой сосед,– сейчас бы по полтишку вкрутить…


– Да,– согласился я,– от пятидесяти граммулек на сон грядущий я бы тоже не отказался.


– Слушай, а может в этой деревней и магазин есть? Гостиница ведь присутствует.


– Есть конечно. Только не работает уже- поздно.


– А может есть другой? Круглосуточный? Или заправка на худой конец? Хрен с ним, с полтишком, хотя бы пивка…


Я только горестно вздохнул. Разумеется, если бы что-то такое и было, весь оркестр уже давно совершил бы варварский набег на это дивное заведение. Но ничего подобного в округе не имелось, и потому тоскливо безмолвствовала сельская гостиница, где теперь в каждой комнате лежали на кроватях и скорбно вздыхали такие хорошие, талантливые, но до обидного трезвые люди…


Кажется, я уже погружался в трясину пресного, серого сна, когда раздался стук в дверь, причем, судя по громкости, стучали кулаком. Толик мгновенно соскочил с кровати, побежал открывать- в глазах его заискрилась надежда.


– Пошли, мужики- без лишних прелюдий велел стоящий на пороге Февраль,– есть план.


С Полпальцем мы встретились уже на улице – он и не плохо владеющий английским трубач вполголоса беседовали с благообразным старичком в соломенной шляпе.


– О чем они трепятся-то?– полюбопытствовал Толик,– это что, местный? Может у него домашнего вина раздобыть можно? Или хоть настоечек каких-нибудь…


– Нет у него ничего,– ответил Февраль,– да и если бы было- с какого перепугу ему нас поить? Не, мужики, тут схема сложнее- ближайший круглосуточный магазин есть в пригороде, до него километров двадцать. Вот Полпальца и выпрашивает какое-нибудь транспортное средство. Под залог, разумеется. Велосипед, например, мопед, моторную тележку, или ещё чего. Это же село, тут такого добра много должно быть.


– Гениально!– восхитился Толик.


– Гениально-то оно гениально, да только что-то переговоры затягиваются. Похоже, артачится дед.


Мы прождали ещё минут пятнадцать, взволнованно покуривая в стороне от переговорщиков, и, наконец, Полпальца и дед, хлопнув по рукам, двинулись в сторону какого-то амбара напротив гостиницы.


– Ну что?– окликнул Полпальца Февраль,– вы куда?


Но Полпальца лишь рукой махнул, и, вслед за дедом, скрылся в дверях амбара. Зато ещё минут через пять створки амбарных дверей, будто бы по волшебству, совершенно беззвучно разошлись в стороны,и мы увидели Полпальца, с самым что ни на есть невозмутимым видом выводящего на дорогу лошадь, впряженную в телегу. Поравнявшись с нами, Полпальца кивнул на кузов телеги.


– Что встали? Полезайте, да поедем. Думаю, часа за два туда обратно обернемся.


– Ты что, умеешь управлять… этим?


Я ещё никогда не видел Февраля таким растерянным.


– А чего тут управлять-то, малый? Не шаттл ведь, бляха муха. Я у деда в деревне на таких все детство проездил.


Словно в знак согласия с его словами, лошадь громко фыркнула, а Полпальца погладил ее по холке. Я забрался в телегу вслед за Февралем и Толиком, Полпальца дёрнул вожжи, и мы покатили.


Ночь стояла лунная, звёздная, и вкусно пахнущая, как свежеиспеченная булка. Я сидел на узкой деревянной лавке, прилаженной вдоль борта телеги, смотрел назад, на убегающую из-под колес дорогу, на ускользающую в плотную, бесфонарную темноту гостиницу, на какие-то кусты, деревья, заборы… И опять на душе было звонко и свободно, опять внутри начинала пениться простая, радостная сила.


"Вернусь, и сразу к ней,– твердо решил я,– допустим даже не с пустыми руками, а с бутылкой красного вина. Хорошо бы ещё цветы, конечно… Но вряд ли в круглосуточных магазинах продаются цветы. Впрочем, вино- это даже лучше. Цветы- пошлость. Вот приду я такой, и прямо с порога скажу… Нет, вначале, пожалуй, вино открою, а вот потом уже скажу…"


Мысль с лихим свистом пущенной стрелы устремилась в соблазнительные дали, от перспектив, внезапно развернувшихся передо мной пёстрым китайским веером, даже голова закружилась, и я с удовольствием закрыл глаза.


Позади оставалась продуваемая всеми ветрами, безжизненная, выжженная пустошь- раньше там рос лес, но, кажется, я сам его сжёг, то ли по дурости, обронив тлеющий сигаретный бычек в груду сухого хвороста, то ли намеренно, разведя самый большой костер, под самым высоким деревом. Впереди же переливалась всеми цветами радуги восхитительная новь. И то, что новь эта начиналась с путешествия в круглосуточный магазин, не пугало, а даже вдохновляло.


Толик и Февраль о чем-то тихо переговаривались. Полпальца время от времени покрикивал на лошадей. А вокруг лежал темный и необъятный, по-весеннему ждущий чего-то мир. Возможно, ждущий именно меня.


Третье отделение

Глава 1. Странные сны.

В кабинете было душно и тесно. По оконному стеклу, за которым куражилось разухабистое, потное и румяное лето, ползла жирная черная муха, время от времени замирая, в предвкушении чего-то особенно приятного потирая лапки, и поглядывая на глупых людей, невесть зачем маринующихся в номенклатурной каморке, когда вся настоящая жизнь проходит там, на свободе, под солнцем и невыносимо голубым небом. Две женщины сидели на жёстких, даже на вид ужасно неудобных стульях, а в углу, плечом привалившись к стене, закинув одну ногу за другую и сложив на груди руки, стоял мужчина.

– Все, в общем-то, сходится,– молвила первая женщина, машинально теребящая пуговицу на блузке.

– Вроде бы да,– подтвердила вторая, до этого момента внимательно разглядывающая свои ярко алые ногти,– но эти люди точно положительные? Эксцессов не будет?

– Положительнее некуда,– уверил мужчина,– ответственные, надёжные, с прекрасной репутацией.

– Иначе и быть не могло,– первая женщина кивнула,– мы рассчитываем и впредь сотрудничать с этими немцами, а значит все должно пройти более чем гладко.

– Но знаете,– мужчина поморщился,– подобрать людей, соответствующих всем тем требованиям, что эти немцы выдвинули, было не просто. Я даже отчаялся в какой-то момент.

– За ту сумму, которую нам предложили, они могут рассчитывать на удовлетворение всех требований.

– Вот только самим музыкантам достанется десять процентов от нее.

– А с чего им должно достаться больше? Мы берём на себя всю организационную работу, плюс переговоры, плюс логистику, плюс трансфер, визы и прочее. А им нужно только прибыть в нужное место в нужное время, немного поиграть, и все. Разве это работа? Пусть ещё спасибо скажут за эти десять процентов. Была бы моя воля, я бы оставила пять, как и планировалось изначально.

– Так может ещё не поздно внести корректировки?– поинтересовалась женщина с алыми ногтями.

– К сожалению нет. Контракт уже подписан.

Внезапно у мужчины зазвонил телефон.

– Да?– с интересом осведомился он, прижав трубку к уху,– сейчас занят, но если что-то срочное…

Оказалось – срочное. Настолько срочное, что мужчина, продемонстрировав обеим женщинам мимический этюд на тему "тысяча извинений", спешно покинул кабинет, а оказавшись в коридоре, забормотал в трубку сбивчивой скороговоркой:

– Какой ещё форс-мажор, мать твою? Да ты хоть понимаешь… Да ты представляешь, что будет, если… Контракт подписан, билеты забронированы, визы поставлены… А теперь что? Из-за твоей дурацкой руки все коту под хвост?!

Далеко-далеко и от не на шутку разнервничавшегося мужчины, и от кабинета с двумя женщинами, и от мухи на стекле, в душной больничной палате стоял у окна некий субъект в спортивных штанах и серой, висящей мешком футболке. Одна рука этого субъекта придерживала у уха телефонную трубку, а другая покоилась на перевязи, надёжно запрятанная в гипс. Субъект терпеливо объяснял трубке:

– Ну что я могу поделать? Поскользнулся, понимаешь, упал. Перелом. Или ты хочешь, чтобы я одной рукой играл? Нет, если так, то я могу, конечно… Ладно-ладно, неудачная шутка, согласен. Да не переживай ты так, найду я замену, ещё до сегодняшнего вечера, будь спокоен. Да, хорошего. Да, с репутацией. Да, чтобы ещё и играть умел. Понял. Сделаю. Будь здоров.

Потом, уже опустив руку с телефонной трубкой, субъект несколько минут вздыхал, задумчиво рассматривая дырку на левом носке, в которую кокетливо выглядывал длинный жёлтый ноготь большого пальца, а затем быстро набрал какой-то номер и вновь вернул телефонную трубку к уху.

– Да, здравствуй, дорогой. Как поживаешь? Как жена? Слушай, тут такая история приключилась…

И, выслушивая всю эту долгую приключившуюся историю, замер, не донеся до рта ложки со свежим, ещё дымящимся борщом, заслуженный ветеран сцены, с большим стажем и безукоризненной репутацией. Выслушал. С искренним сожалением на лице вернул ложку назад, в тарелку. Спросил:

– Ну а условия какие? А гонорар? Нет, старик, знаешь, так не пойдет. Мне, понимаешь, за свой счёт отпуск брать тоже не резон, уж извини. Но кого-нибудь тебе найти помогу, не волнуйся. Ну все, лечи руку. Как что-нибудь выясню – дам знать.

В тесную, вкусно пахнущую свежесвареным борщом кухню вошла большая, румяная жена, и ветеран сцены тут же поделился с ней новостями.

– Германия, говоришь?– заинтересовалась румяная жена,– две недели? А чего так мало платят? Ну, не знаю, может кто и согласится… Давай попробуем Ирке из симфонического предложить?

Счастливый обладатель большого стажа, безукоризненной репутации и свежесвареного борща одобрил сие предложение, и его крупногабаритная жена тут же удалилась в соседнюю комнату, извлекла из сумочки телефон, набрала номер.

– Ирка? Привет. Не отвлекаю? Слушай, тут такое дело…

Ирку отвлекли. Прижав телефон к уху плечом, она с огромной неохотой вылезла из-под одеяла совершенно голая и чрезвычайно растрепанная, запахнулась в халат, висящий на спинке ближайшего стула, и вышла из спальни, а когда спустя пять минут вернулась, по лицу ее прогуливалась тень лёгкой озабоченности.

– Чего случилось, малая?– полюбопытствовал лежащий в ее кровати Полпальца, похожий на сытого и сверх меры довольного жизнью кота.

– Да на гастроли зовут. В Германию. Квартетом. У них вдруг виолончелист слетел, теперь вот замену ищут.

– И?

– А я не могу. Какая Германия, когда тут две работы, дети… Ну и муж ещё. Хочешь, я про тебя спрошу?

– Не, малая, я тоже не поеду. Что я, мальчик что ли, в любой нездоровый кипиш ввязываться по первому свистку, бляха муха? Давай-ка мы лучше ещё разочек… А то, сама ведь говорила, скоро дети вернутся… Ну и муж тоже.

– Мне человека срочно найти надо, а тебе лишь бы ещё разочек!

– Не дрейфь, малая. Найдем мы тебе человека. Один мой звонок – и вопрос решен. А теперь иди-ка сюда…

И Ирка, разумеется, пошла.


***


Снится длинный коридор – стены до половины выкрашены в бледно жёлтый. Кажется, жёлтый должен успокаивать… Интересно, а в морге стены такого же цвета? Там ведь тоже нуждаются в успокоении… На стенах плакаты, с них пялятся грозные мужики в камуфляже, либо с какой-то особенной, гротескной нежностью обнимающие автоматы, либо любовно поглаживающие танковые гусеницы. Вообще, абсурдный эротизм здесь повсюду – Фрейд был бы очень доволен.

Снится окно в конце коридора, забранное решеткой – за ним грузно жаркое лето, за ним грустные люди, веселые люди, целующиеся люди, потные люди, праздно шатающиеся по улицам люди… Ещё там высокое голубое небо, какие-то машины, дома, дороги, и прочая забавная всячина. А мы, значит, вот здесь, сидим на жёстких деревянных креслах в душном, полутемном коридоре. Вместе со мной пять мальчишек, ещё, кажется, вчера, или, максимум, позавчера прилежно заполняющих школьные дневники, тайком от мамы курящих за гаражами, взапой рассказывающих простые детские анекдоты про Вовочку и Чебурашку с крокодилом Геной. Они даже бриться ещё толком не умеют, или не хотят, бравируя друг перед другом выдаваемыми за суровую мужскую щетину тремя-четырьмя волосинами на губах и подбородках. А теперь вот сидят рядом со мной, в одних трусах, и, кажется, расплакались или принялись бы звать маму, будь у них такая возможность, но возможности нет – обстоятельства вынуждают соблюдать все законы пусть и желторотого, но, все-таки, мужского братства. Им, кажется, очень страшно, но виду старается никто не подавать, и от этой показной, неуместной мальчишеской храбрости страх их проступает гораздо отчётливее.

Снится троица парней постарше, судя по всему моих ровесников, сидящая в противоположном конце коридора – они совсем другие, им все равно, что будет, потому что, в сущности, за уже прожитый отрезок жизни им не удалось придумать для себя подходящего места, а значит любое место, где бы им не довелось оказаться, рассматривается как подходящее, на перспективу.

– Пацаны, сколько нам сидеть ещё осталось?– спрашивает один.

– Да вообще понты, отвечаю!– говорит другой.

– А вы в курсах, что новый "Кент" вышел, со вкусом винограда и мяты?

– Да ты гонишь?! Вот это вообще зашибись!

Снится дверь кабинета, в которую положено входить по одному, в одних трусах и с пухлым личным делом подмышкой – мы ждем, когда каждого из нас позовут в нее войти. Чтобы хоть как-то скоротать ожидание, я в который раз пролистываю это личное дело: "не привлекался", "не проходил", "не имеет", и множество синих печатей разных форм и размеров, но с неизменным словом "годен". Как на продукте, одобренном к употреблению. И у меня уже закрались смутные подозрения, куда, то есть в какую часть тела, и как многоуважаемого меня собираются употребить. Даже удивительно, как это к двадцати пяти годам, с моим-то образом жизни, я так феноменально, прямо-таки преступно здоров! Впрочем, чему удивляться, это ведь все сон. Абсурдный, страшный и смешной одновременно сон.

Вот в коридор входит новенький – пока ещё одетый, высокий, небритый парень. Он косится на ближайшего мальчишку, который что-то не громко бормочет себе под нос, время от времени нервно почесываясь и затравленным диким зверем зыркая по сторонам. Новенький проходит мимо, садится рядом со мной, стягивает кеды и футболку. Указав на нервного мальчишку, спрашивает у меня:

– Это он сюда уже таким пришел, или тут таким стал, пока сидел?

Я пожимаю плечами.

Дверь открывается, меня зовут в кабинет.

Вхожу.

Внутри четыре стола, за тремя сидят мужчины в белых халатах врачей, за четвертым – пожилая, равнодушная ко всему женщина.

– Личное дело на стол!– приказывает женщина.

Я молча исполняю приказ.

– Сюда,– приказывает мужчина за первым столом.

Я подхожу.

– Сцышься?– спрашивает он.

Я молча смотрю на него, пытаясь прикинуть, что он имеет ввиду.

– Я спрашиваю, сцышься?!– повысив голос и добавив в него агрессии, повторяет свой вопрос он.

– Нет,– говорю.

– А по ночам?

И мужчины начинают смеяться, как смеются обычно услышанной в тысячный раз, уже давно заученной наизусть шутке.

– И по ночам нет,– отвечаю.

Меня подзывают ко второму столу.

– Два шага назад!– командуют мне.

Отступаю на два шага.

– Приспусти трусы!

Это что за слово такое – "приспусти"? Разве оно вообще существует? Ну да, наверное существует. Но почему не опусти? Или, к примеру, не оттяни? Нет, именно приспусти…

Приспустил.

– Надевай назад!

Надел.

Подозвали к третьему столу.

– Нагнись.

Я нагнулся.

– Ниже!

Нагнулся ниже.

Наконец, меня подозвала к себе женщина – она уже основательно проштамповала несколько страниц моего личного дела, и теперь заполняла какой-то бланк, оставляя в нужных местах свой автограф.

– Иди в соседний кабинет,– сказала она,– твое дело у меня останется пока.

В соседнем кабинете уже другая женщина протянула мне стопку листов, и сообщила:

– Это тест. Заполняй его внимательно. От результатов будет зависеть, в какие войска ты попадешь. Итог выносит компьютер, так что заполняй с умом, а то компьютер потом выдаст результат, что ты банан, и пойдешь тогда в стройбат. Понял?

Я кивнул, вышел назад, в коридор, занял свое прежнее место.

Тест содержал в себе элементарные задачки на логику, перемежающиеся с математическими, и если с первыми я расправлялся довольно быстро, уверенно ставя плюсы или минусы в пронумерованные графы, то со вторыми дела обстояли скверно.

«Токарь и его ученик вместе за смену выточили 130 деталей. Сколько деталей выточил каждый из них, если часть деталей, которую выточил токарь, уменьшенная в 3 раза, была равна деталям, которые выточил ученик, увеличенным в 4 раза?»

От физика-ядерщика, которого внезапно усадили за рояль, и приказали сыграть балладу Шопена, было бы больше толку, чем от моих попыток хотя бы на миллиметр приблизиться к решению этой задачи – в итоге, не мудрствуя лукаво, я вписал в графу первое пришедшее на ум число, и дальше поступал так со всеми математическими вопросами, размышляя, при этом, лишь над тем, почему род войск выбирает компьютер, и почему бананы идут в стройбат. А ещё это ведь должно быть крайне неприятно – просыпаться каждое утро от дикого, полубезумного вопля "Рота подъем!!!"… И потом толкаться у умывальников с зубной щеткой в руках с такими же заспанными, стриженными под ноль тоскливыми неудачниками, а дальше маршировать на плацу, или куда-то бежать, или, к примеру, лезть в какой-нибудь танк… Хотя вряд ли – сначала заставят этот танк вымыть, а потом может быть выкрасить, или ещё чего… Кругом будет только тупость, жестокость, хамство, и прочие обязательные атрибуты вседозволенности одних и беспомощного, обреченного подчинения других. Иными словами, будет все, как в школе, хотя в школе, как мне кажется, все равно хуже.

В общем, очень не приятный сон, что уж говорить. И станет он, вероятно, ещё неприятнее.

Я, наконец, покидаю тюремного вида здание, в котором остался и коридор, и мальчишки в трусах, и хитрые вычислительные машины, превращающие людей в бананов и бананов в людей – стою под просторным голубым небом, курю, дышу ровно, стараюсь перевести мысли в голове из стремительного галопа в нормальную, спортивную трусцу. Все ведь, в сущности, не плохо, ибо ещё пока есть вот это самое небо, и эти невесомо скользящие мимо, беспечно равнодушные люди. Есть ещё даже целый месяц, на протяжении которого я могу ходить куда и как заблагорассудится, могу пить, или спать, или обнимать женщин и шептать им что-то о полнокровии собственных чувств, тем временем прикидывая, как буду избавлять их тела от полупрозрачных летних платьев и ещё каких-нибудь лёгких, кружевных тряпочек. А потом месяц кончится, и я, как и положено, отправлюсь в грохочущем на ухабах грузовике, с криво закреплённой табличкой "Люди" на боку, в пыльную, тревожную даль, где придется покорно рявкать в ответ, если рявкнули на тебя, где нужно будет стучать подошвами крепких, скрипучих сапог о раскалённый солнцем плац, и где, возможно, меня научат защищать родину, или что-то, что кроется за этим словом, из которого уже давно высыпали весь смысл, как семечки из хрусткой, пестрой, глянцевой упаковки. А что здесь защищать-то? Вот эту прыщавую, намертво приросшую к экранам планшетов и дорогих телефонов юность, заблудившуюся в бесконечных потоках прущей ото всюду, дармовой информации? Или эту суетную, нервную зрелость, вечно недовольную работой, зарплатой, начальниками, политиками, мужьями и женами, собственными детьми и их учителями, соседями, погодой, здоровьем? Или, быть может, сварливую, злобную старость, с которой нельзя сесть в один автобус, идущий с рынка, чтобы не выслушать очередную поучительную притчу о сволочном, бесноватом поколении, уверенно прущем в бездну и утягивающим за собой все хорошее, доброе, вечное, что ещё осталось от лысой, картавой мумии и алых звёзд на пилотках счастливых мальчиков горнистов? Нет, предположим, защитить можно, вот только кто на все это вознамерится посягнуть, если даже для нас самих оно, в общем-то, не представляет никакой ценности? Да и держим мы все это при себе так, по привычке: "Лишь бы было – авось пригодится".

А если уж и защищать, то что-нибудь действительно прекрасное, я так считаю. Вот только это прекрасное считает как-то по-другому. Вернее, вообще не нуждается в моей защите. Даже не снимает трубку, когда я в который раз зачем-то набираю номер. Порхает где-нибудь, наверное. С кем-то пьет, балагурит, смеётся, раскатывает по зелёному сукну бильярдные шары, или пляшет, целиком отдаваясь упругой музыке, а потом, уже под утро, ложится спать. И все это с кем угодно, но не со мной. Я сочинил огромное количество разных красивых и ясных монологов, которые обязательно начинались бы со слов "Алиса, я дурак, но…" – и далее перечень всего, что скопила за это время моя мятежная душа, с обязательным подведением итога, а именно – чего я, собственно, хочу, и на что ради своего хотения готов. Самые удачные монологи я даже записывал, чтобы не забыть. Но случай – штука непредсказуемая, и когда у меня действительно появился шанс объясниться с ней наедине, оказалось, что я уже до безобразия пьян.

– Алиса, я дурак,– с интонациями провинциального трагика изрёк я.

– Почему?– осведомилась куда как менее пьяная она.

А почему – я и сам не знал. Все мои такие красивые и ясные монологи словно испарились из головы.

– Алиса, я дурак, – повторил я, ещё надеясь, что хотя бы один из них да вспомнится, ибо на экспромт в тот момент я был категорически не способен.

– Да что случилось?

Кажется, она даже немного заволновалась. А в голове моей по-прежнему располагался незыблемый космический вакуум.

– Алиса!– от отчаяния я даже за голову схватился,– я дурак!

– Ну ты что-нибудь объяснишь, или так и будешь повторять?

И тут осознание злой абсурдности ситуации, наконец, настигло меня – я закурил, тяжело вздохнул, и искренне признался, но уже не ей, а, скорее, самому себе:

– Алиса, какой же я дурак.

На этом все кончилось. Она вернулась с улицы в хорошо освещенный, полный народа зал, где пили, курили, и плясали на вытертом до блеска паркете, а я постоял ещё немного, и пошел себе куда-то в сторону дома. Или, что вероятнее, меня кто-то подвез – вряд ли бы в ту ночь я дошел до ночлега самостоятельно. В общем, не помню. А дальше все покатилось уже совсем по другим рельсам, ибо есть такие шансы, которые выпадают лишь раз. Поначалу ещё было много помогающей хоть как-то отвлечься работы, но потом кончилась и она. Пышное, румяное лето, отпуск… И я, оставшийся один на один с повесткой, напечатанной на сером прямоугольнике будто бы дореволюционной бумаги.

А теперь вот просто иду по городу, сделав музыку в наушниках громче, смотрю на все это лето, и не думаю вообще ни о чем. Пора отвыкать думать. Совсем. К вечеру я добреду до дома – уставший, распаренный, но отчего-то довольный. Зайду в свою комнату, плотно закрою дверь, присяду на кровать. Из-за ее изголовья торчит гриф гитары, обтянутый брезентовым чехлом, и, заметив его, я вытащу гитару из-за кровати, расчехлю, лирично переберу струны, поочередно зажимая то один, то другой аккорд, с удовольствием вслушиваясь в их теплое звучание. Эх, подруга, нам бы с тобой сейчас на чью-нибудь дачу, а там чтобы песня про "постой паровоз", и веселая возня у мангала, и дешевое пиво в пузатых пластиковых литрушках, и залпом скуреная за вечер пачка сигарет из ближайшей автолавки… А потом лежать в гамаке, или просто так, на траве, прикинувшись уже основательно пьяным, и смотреть в звёздное небо, улыбаясь и бормоча себе под нос святые банальности о том, как же, в сущности, все не важно.

А далее вдруг раздается тревожный и требовательный звонок телефона – я с сожалением откладываю гитару, встаю с кровати, не спеша подхожу к окну, и только после этого снимаю трубку.

– Здорово, малый! Как сам? Слушай, есть тут одна маза – к фрицам скататься надо будет. Недельки на две.

– Это что, в Германию, что ли?

– Ну да. Там квартет вроде. А с их виолончелистом какая-то беда приключилась. Короче, деньги не большие, состав херовый, но все равно ведь лучше, чем на базе кости греть, бляха муха. Я прав?

– Ты прав, Полпальца.

– Виза есть?

– Есть.

– Вылет послезавтра. Устроит?

– Да хоть сегодня.

– Молодец, малый. Все подробности тебе на почту скину.

В общем, очень странный сон. Но сны ведь не выбирают, верно?


***

Иду по длинному залу ожидания – синие кресла, мягкий свет с потолка, по левую руку какие-то магазинчики с алкоголем, одеждой, едой, по правую тянется панорамное окно во всю стену, за которым взлетают и садятся жирные, блестящие самолёты. Те, что белые, напоминают откормленных, ленивых чаек, но есть там и фиолетовые, и жёлтые, и салатовые – они похожи на экзотических птиц, бороздящих небо чужих широт.

В некоторых местах зала ожидания под потолком висят динамики, из них время от времени начинает вещать приятный женский голос, рапортующий о начале посадки на очередной рейс, а когда голос не звучит – играет тихая музыка. Сейчас, к примеру, в общем гуле человеческих голосов и прочих, самых разнообразных звуков можно разобрать старую песню, которую, должно быть, так любили исполнять раньше у костров бородатые люди в свитерах широкой вязки, уже после того, как расставили брезентовые палатки и вскрыли походные консервы с тушенкой:


"Светит путеводная звезда,

Снова мы оторваны от дома,

Снова между нами города,

Взлетные огни аэродрома…"


Под такую песню душа, наверное, просто обязана трепетать и рваться в дальнюю дорогу. Только вот моя почему-то не трепещет. Видимо, за последнее время она так устала от перманентного тремора, что теперь ее парусу лень натягиваться даже под хлесткими порывами ветра глобальных перемен, не то, что от лёгкого сквозняка мелких переживаний.

А вот и моя команда, с которой придется коротать последующие две недели. Моя маленькая временная семья. Мой квартет. Стоят у выхода на посадку, о чём-то переговариваются между собой, ждут меня. Вон та крупногабаритная женщина с беспокойным взглядом поверх очков, должно быть, Марина Викторовна Соколенко – первая скрипка, наш строгий, но справедливый командир, наша совесть и честь. Пожилой мужчина рядом с ней, одетый в льняной летний костюм и какую-то детскую, пляжную панаму, это, скорее всего, Максим Федорович Плешков, вторая скрипка. А ещё одного мужчину и симпатичную девушку лет девятнадцати я не знал. Но, по логике, это наша альтистка и наш переводчик.

Я подошел, со всеми вежливо поздоровался, и так же вежливо со мной поздоровались в ответ, хоть от меня и не укрылся презрительный взгляд Марины Викторовны, скользнувший сверху вниз по моей тельняшке, обтрепанным джинсам и видавшим виды кедам.

– Жора,– протянул мне руку переводчик, широко, и кажется даже искренне улыбнувшись,– рад знакомству!

Девушка тоже протянула руку, и я зачем-то ее пожал.

– Алиса,– представилась она.

Я вздрогнул, а ленивый парус души все-таки натянулся.

– Какое редкое имя,– выдавил я и вымученно улыбнулся.

– Да,– девушка тоже улыбнулась, убрала со лба непослушную прядь светлых волос,– и многие говорят, что мне оно подходит.

Я кивнул, шумно втянул воздух и повернулся к панорамному окну, за которым всех нас ожидало такое близкое и безоблачное голубое небо.


Глава 2. Поцелуй


– И тогда эта тетка мне и говорит – из тебя, мол, Жора, человека не выйдет. А из вас выйдет, отвечаю, и возможно не один!

Переводчик Жора грохнул раскатистым хохотом. Смеялся он хорошо, только вот как-то уж слишком напоказ – будто бы специально жмурил и без того узкие и маленькие глазки, хватался за живот, через чур широко открывал густо населенный желтыми от никотина зубами, губастый рот. Да и в самом смехе, в его звучании, было что-то искусственное, наносное. Казалось, копни глубже, и под тонким слоем веселья обнаружится заскорузлое, серое равнодушие.

Нас с Жорой поселили вместе – так пожелала Марина Викторовна. Вообще, Марина Викторовна уже много раз чего-то желала за три прошедших дня гастролей, и всегда ее желания удовлетворялись.

– Расставь штрихи, помоги склеить всем ноты, и постарайся больше не опаздывать на завтрак,– приказала она мне в первое же утро после перелета, и я подчинился.

– Не кури у входа в отель. Во-первых тянет внутрь, а во вторых не культурно по отношению к некурящим немцам,– тоном, не терпящим возражений посоветовала она Максиму Федоровичу, и больше он не курил.

– Жора, не пейте пиво на улице, это дико,– велела она переводчику.

– Но это ведь Германия, здесь разрешено пить на улице!– попытался протестовать он.

– Но это дико. Вы представляете, что будут думать о нашей родине немцы? Мы не должны порочить образ нашего отечества в их глазах!

И Жора стал пить пиво тайком, подальше от чужих глаз.

На что же опиралась ее могущественная сила, позволяющая приказывать всем и всегда, а главное – почему подавляющее большинство этим приказам беспрекословно подчинялось? Возможно, все дело было в самой природе Марины Викторовны, в самой ее сущности… Она была выходцем из того поколения, которое было рождено, чтобы сделать сказку былью – одна из миллионов, миллиардов таких же, свято верящих в непогрешимость партийных бонз, в нравственный закон внутри, надиктованный кем-то из не затыкающейся ни днём, ни ночью радиоточки, и в мирное небо над головой, которое то и дело бороздили вроде бы мирные самолёты. Она была той самой девочкой с плаката – румянец, белые банты, скромная улыбка… Учись непременно на "отлично", радуй маму, папу, учительницу и участкового, если кто-то замыслил пакость – обязательно доложи, если кто-то из сверстников начал пока неумело, но вполне решительно пить портвейн, курить, слушать музыку загнивающего Запада и щупать за филейные части представителей противоположного пола – пресечь и помочь с перевоспитанием… В том мире, возникновение которого обещали со дня на день, Марина Викторовна должна была занять почетное место в самом его фундаменте. Для этого мира была бы она не кирпичом даже, а скрепляющим раствором, надежно фиксирующим все остальные кирпичи – и это, безусловно, куда как значительнее. Но сказка, так и не ставшая былью, внезапно кончилась, а Марина Викторовна – нет. Так получилось, что в мире внезапно хлынувших, словно крысы из всех щелей, двоечников и, что уж говорить, элементарных распиздяев, она оказалась лишней. Более того, многие из ее соратников, вчерашних кузнецов счастья для всех, переметнулись на сторону врага, но Марина Викторовна дезертировать наотрез отказалась. Она старательно боролась с природой лет, эдак, до тридцати, но потом, все же, выбросила белый флаг и вышла замуж. Первое время все, вроде бы, шло хорошо, однако муж очень скоро стал проявлять признаки беспокойства, и Марина Викторовна довольно быстро разочаровалась в своем выборе. Как, скажите, можно делить жилплощадь с человеком, который не всегда моет руки после туалета, часто ходит по квартире в том же, в чем и по улице, временами строит планы на бутылку вина, хранящуюся в доме исключительно для гостей, и не складывает трусы – к трусам, а носки – к носкам? Но вот незадача – Марина Викторовна до сих пор знала наизусть все принципы построения счастливого будущего, но вот о средствах контрацепции не имела ни малейшего понятия, ибо относила знание сие к чему-то грязному и недостойному. О правилах интимной близости она имела самые смутные представления, поэтому пару раз охнув в начале первого в своей жизни полового акта, и терпеливо пролежав до самого его конца, она рассудила, что дело это совсем не хитрое, и углубляться в его природу нет никакого смысла. Однако вердикт врача-гинеколага убедил ее в обратном. Муж честно дождался пока Марина Викторовна родит, и даже дотерпел до того момента, когда ребенку исполнится шесть лет, а потом, вздохнув с облегчением, вышел из дома за колбасой, да так и не вернулся. Дочку Марина Викторовна, разумеется, воспитывала по своему образу и подобию, но простые, и, казалось бы, такие надёжные и правильные принципы дали сбой и здесь – когда девочке исполнилось пятнадцать, она тихонько собрала вещи и ушла, даже не хлопнув дверью, к своему кавалеру.


– На что вы будете жить?– сокрушалась мать в телефонную трубку,– Вы же будете голодать!

– Лучше я буду голодать, чем жить с тобой,– был ответ дочери.

Да, новый мир оказался чудовищно несовершенен, но каждый раз, засыпая, Марина Викторовна обещала подушке и самой себе, что постарается всё исправить. Молодежь, коллеги по работе, соседи, водители общественного транспорта, продавцы в магазинах, пьянчуги на лавке под окном – все это нуждалось в исправлении, и Марина Викторовна, ничуть не смущенная масштабами предстоящих работ по усовершенствованию мира, терпеливо несла свой крест. Впрочем, в нашей компании она явно чувствовала себя как рыба в воде – никто не препятствовал ее посеву хорошего, доброго, вечного, ибо всем было лень.

Короче говоря, по приказу Марины Викторовны я жил с переводчиком Жорой.

Третий гастрольный день подползал к концу, за окном отельного номера вечерело. Впрочем, как пролетели эти три дня, я плохо помнил – кажется, что-то репетировали, куда-то переезжали, где-то играли концерты… Мысли мои были заняты совсем другим. Вот и сейчас, краем уха слушая Жорину болтовню, я вертел в руках телефон, и все бился над одной-единственной дилеммой – писать или не писать ей? Вот, допустим, решусь написать. А что писать-то? Привет, как поживаешь? А она ответит – привет, нормально. И на этом всё. Может, конечно, спросит из вежливости, как дела у меня, и тогда можно будет рассказать обо всем, что происходит, хотя происходит, в общем-то, не бог весть что. Тогда и она, возможно, расскажет, что творится у нее. И что, от этого станет легче? Ну, расскажет она, как ходит по гостям, как гуляет по вечерам, как пьет холодное пиво, как по выходным ездит на пикники… А потом сиди, и додумывай в глухом отчаянии, с кем она ездит на пикники, с кем гуляет и с кем пьет. Ведь точно же не одна. Таким девушкам запрещено проводить досуг одним, и любой мужчина знает об этом. Нет, разумеется, она не святая, и разумеется, она не одна. А с кем, с кем?! Да какая, в сущности, разница… Главное что не со мной. Вот и думай после этого – может лучше и не писать вовсе?

– Жора, а у тебя есть женщина?– чтобы хоть как-то отвлечься, спросил я.

– Неа,– Жора энергично покрутил головой,– нафиг она мне сдалась? То есть иногда какие-то женщины появляются, но так, чтобы постоянная… А что?

– Нет,– подумав, ответил я,– ничего.

Не хочу я делиться с ним своей тоской. Впрочем, я бы и радостью с ним не поделился – слишком неестественно смеётся.

– Пойду,– говорю,– пройдусь.

– Иди,– соглашается Жора.


***


Я устроил привал в небольшом сквере, расположенном через две улицы от отеля. У сквера этого были два достоинства – во-первых тихо и немноголюдно, а во-вторых рядом магазин. В ногах у меня лежал пластиковый пакет, заполненный банками с пивом – одну я достал, не спеша вскрыл, сделал глоток. Сразу вспомнился Димка Ситников, кларнетист из нашего оркестра, не признающий никаких других спиртных напитков, кроме немецкого пива. На родине и даже за ее пределами Дима не пил вообще, при любом удобном случае яростно отстаивая права здорового духа в здоровом теле. Но едва мы пересекали границу Германии, этот человек пропадал, а на его месте возникал новый, с вечным пивным амбрэ и вечно гремящей авоськой в руках, буквально трещащей по швам от пивных бутылок. С этой никогда не пустеющей авоськой он завтракал и обедал, ложился спать и просыпался, ездил в автобусе и ходил по улицам любых немецких городов. Даже на концертах она лежала рядом с его пультом. Помню, как однажды он напился так, что не мог сам выбраться на сцену – его выводили под руки. Весь концерт он, не жалея себя, дул в свой кларнет, отчего к концу лицо его приобрело кирпичные оттенки, а после его с трудом транспортировали в отель, где он благополучно уснул. Наутро же, едва разлепив глаза и достав из авоськи новую бутылку, Ситников полюбопытствовал у коллеги, как же вчера прошел концерт без кларнета.

– Почему без кларнета?– удивился коллега,– ты же играл!

– Я?– Дима воззрился на коллегу с зашкаливающей дозой удивления во взгляде,– играл???

И трижды перекрестился.

Однако, едва оркестр выезжал за пределы Германии, как Дима вновь превращался в самого обыкновенного, тихого и мирного человека, одним своим видом отрицающего любые связи с алкогольной вселенной.

Я улыбнулся воспоминанию, сделал ещё несколько глотков. Черт возьми, а ведь у них действительно самое лучшее пиво! Разве что еще чехи как-то конкурировать могут. А главное, какая смехотворная цена при таком качестве! Дома подобное хрен себе позволишь, ибо, начав когда-то в музыке с самого, что ни на есть, нуля, к двадцати пяти годам, благодаря упорным стараниям, я достиг крайней степени бедности. И ведь, что самое интересное, не жалею…

А ты там одна, девочка с красными волосами. Вернее, не одна, конечно, а с кем угодно, только не со мной. Я не болен ни СПИДом, ни раком, в моем левом ухе не свили гнездо крохотные копошащиеся насекомые, у меня две руки, две ноги, не лишённая приятности наружность, а вокруг нет ни войны, ни повальной пандемии, ни ещё каких-нибудь признаков Судного дня – мир пахнет вкусным пивом и свежим летним вечером. Но всё-таки, не смотря на это, грустно. Что же ты наделала, девочка с красными волосами? Зачем организовала мне такую чудовищную пакость?

– Вкусное пиво, ага?

– Ага.

Опять Алиса – на сей раз не с красными волосами, а с белыми, до плеч, и лет девятнадцати отроду. Но все равно ведь Алиса…

– А чего ты тут один?

Боже, да эта девочка – само простодушие! Глазками хлопает, смущённо улыбается, кружевной рукавчик теребит… Прелесть! Вот только имечко не подходящее. Будь ты, скажем, Аней, или хотя бы Полиной – тогда бы другое дело… Хотя что значит – другое дело? Она только школу год назад закончила, какие там с ней дела?

– А я тоже себе взяла,– говорит обладательница не своего имени, и показывает на маленький пакетик,– две баночки. Можно с тобой посидеть?

Киваю, а сам все мысль какую-то фантастическую додумываю – ну, подумаешь, школу год назад окончила. Не детский сад ведь! А девятнадцать лет – это ведь вам не пятнадцать…

– Садись, конечно. Кстати, знаешь что…

И заструилась неспешная, приятная, хоть и не ведущая ни к чему беседа. Я самозабвенно и с удовольствием рассказывал о себе – не часто выпадает такой случай, в основном ведь сам выслушиваешь чьи-нибудь исповеди, или щедро приукрашенные биографии, а тут такой повод, что грех не воспользоваться. Девочка слушала внимательно, и даже с искренним интересом, в нужных местах удивлённо охала, или смеялась, или вздыхала, чем радовала меня ещё сильнее. За время этой беседы, больше смахивающей на талантливый спектакль одного актера, я успел приговорить четыре бутылки пива, а Алиса – две.

– Нам нужно взять ещё!– распорядился я.

Девочка кивнула, но смущённо предупредила:

– Знаешь, я когда пью, становлюсь такая глупая…

– Ерунда! От этого дела ещё никто не поумнел. Хотя знал я одного товарища…

И моноспектакль продолжился. Во мне будто плотину прорвало – все говорю, говорю, говорю, и никак не могу остановиться. Видимо, мне это было просто необходимо. Истории цеплялись одна за другую, стремительно неслась мимо вереница восстановленных мной по памяти образов, туго втиснутых в слова: всякие люди, победы и поражения, чьи-то квартиры, переполненные пьяным, счастливым сбродом, ночные столичные проспекты, занесённые снегом, осенние скверы с их восхитительными лавками, редкие драки, частые танцы на самом краю пропасти, ворох забавных и не очень казусов, какие-то болезненные рефлексии, трогательная поэзия любовных переживаний и монотонная проза заурядного быта… А потом вдруг всплывает какой-нибудь товарный вагон, мчащийся черт знает куда, и я на его пыльном полу, с бутылкой в руках и сигаретой во рту… И вслед за этим вагоном- переполненный концертный зал, где яуже не на полу, а на сцене… И ещё угрюмый горец, угрожающий мне ножом в полутемном дворе… И ещё веселая проводница, угощающая меня домашним вином в своем купе…

Между тем, приобретя ещё пива, мы вернулись на прежнее место, в сквер.

– Тебе интересно?– в который раз спросил я девочку.

Она в который раз благодарно кивнула.

– А что на работе творится, ты бы знала!

– Расскажи.

– Да что там рассказывать? Причиняем ни в чем не повинным людям радость в особо крупных размерах – вот и все. Ну и пьем ещё. Не поверишь, у нас даже на репетициях пьют – ничего не боятся! За сорок пять минут бутылка водки на троих приговаривается.

– Кто ж у вас такой смелый?

– Да кто-кто… Полпальца и Вершинский, например.

– А третий кто?

– Я.

Алиса опять смеётся, и я, вдохновленный такой реакцией, продолжаю:

– Да это ещё что! Вот, бывает, соберёмся где-нибудь с ребятами после концерта, и начинаем… Как бы это объяснить… В общем, ебениться. Пить, то есть.

– И что?

– И наебениваемся!– с гордостью объявляю я,– приходи к нам работать – все сама увидишь!

– Приду,– обещает она,– а теперь может быть уже пойдем в отель?

Я замолкаю, перевожу дух, оглядываюсь по сторонам – действительно, уже стемнело, зажглись фонари, опустела прилегающая к северу улица. А душа, освобожденная от всего того шлака, что я проговорил вслух, теперь просит поступка – неважно какого, лишь бы, красивого, сильного, смелого… Пусть даже глупого. И у меня уже нет сил бороться с этим желанием – я резко придвигаюсь к Алисе вплотную, и целую ее. Она не сопротивляется, даже наоборот… Черт возьми, а она ведь ждала от меня именно этого! Ее губы жарки, покорны и неумелы, ее тело подрагивает от сладкого напряжения…

Возвращаемся в отель уже в обнимку, причем я, не замолкая ни на секунду, продолжаю вещать, лишь слегка озаботясь тем фактом, что девочка Алиса уже едва держится на ногах, и спотыкается через каждые пять метров. Проходим через вестибюль, вежливо, хоть и не очень внятно поздоровавшись с Максимом Федоровичем, устроившемся на мягком диване с газетой в руках. Ничего, он мужик хороший, и Марине Викторовне скорее всего не сдаст. Заходим в лифт, и пока кабина покорно ползет вверх, мы продолжаем целоваться, причем девочка уже дышит часто-часто, и даже тихо постанывает, когда я провожу кончиком пальца по ее намеренно оголенной ключице. А потом створки лифта расходятся, мы вываливаемся в коридор, и я, оторвавшись от ее губ, вначале делаю несколько шагов по направлению к ее номеру, а потом вспоминаю, что живёт она с нашим главнокомандующим, и останавливаюсь. Однако решение приходит само собой – я хватаю ее за руку, вновь притягиваю к себе, а ногой распахиваю дверь туалета. Как всё-таки хорошо, что почти во всех гостиницах на каждом этаже есть отдельный туалет – наверное, для тех постояльцев, которые стесняются справлять нужду при соседе по номеру. Оказавшись в туалете, я краем глаза отмечаю ряд пустых кабинок – пять или шесть – втаскиваю Алису в ближайшую, свободной рукой захлопываю дверь. Там мы целуемся ещё минут десять, причем кажется, что крохотная кабинка вот-вот лопнет, не сумев вместить в себе столько густого, свирепого жара, щедро производимого двумя раскалёнными телами, а потом я, наконец, решаюсь, и принимаюсь будто бы одеревеневшими пальцами расстёгивать ее блузку, а расстегнув до конца, с блаженством победителя опускаю всю пятерню на обманчиво выпуклый лифчик, скрывающий скромную грудку. И все это время мы целуемся, и ее руки тоже елозят по моему телу, забравшись под майку. Мне вдруг начинает казаться, что по движениям ее тела, по интенсивности поцелуев и тихому постаныванию я могу догадаться о ее мыслях и желаниях. Вот сейчас, например, она ждёт, что я освобожу ее от лифчика, но мне этого не хочется. Зато когда моя рука словно бы невзначай попробовала проникнуть под ткань штанов, заблаговременно ловко ослабив узкий ремешок, Алисе это явно не понравилось. То есть вся ее верхняя часть была полностью в моем распоряжении, а вот та, что ниже пояса, штурму упрямо не поддавалась. "Интересно,– подумалось мне,– а что, если попробовать вот так…"

И тут все кончилось. Резко, словно кто-то дёрнул рубильник, и электричество, разливающееся по всему моему телу, перестало поступать. Я отстранился от девочки, несколько раз глубоко и шумно вздохнул, попробовав восстановить ритм дыхания.

– что случилось?– звенящим от молодой, неуправляемой страсти шепотом спросила Алиса.

– Ничего.

"Ничего, ничего, ничего"– продолжал повторять я, как заклинание, пока возвращал на место съехавший на живот лифчик, пока застегивал пуговицы на блузке, пока поправлял тонкий ремешок на ее штанах. Она ничего не понимала. Ничего не понимал и я. Вернее, старательно убеждал себя, что ничего не понимаю.

Мы вышли из туалета, я довел ее до номера, осторожно, по-отечески поцеловал в щеку на прощание, и побрел по коридору прочь, не оглядываясь.

Когда я вернулся к себе, Жора уже похрапывал, отвернувшись лицом к стене, и это было хорошо – мне очень не хотелось сейчас разговаривать. Ни о чем, и ни с кем. Странно, конечно, ведь ещё каких-нибудь полчаса назад я болтал без умолку, и это выходило легко и приятно. А теперь вот, кажется, позабыл все слова. Хотя нет, с ней бы я поговорил… С красноволосой девочкой, у которой шальные, иногда бесовские, а иногда очень нежные и добрые глаза. С той, которая осталась где-то далеко-далеко отсюда, и мне не дотянуться теперь до нее даже мыслью…

Я разделся, лег, попытался представить, как где-то там, на другом конце земли, лежит и она, тихонько посапывая, разметав по подушке свои диковинные волосы… Но представить не вышло, и поэтому я просто уснул.


Глава 3. Тушите свет.


Я выкурил ещё одну, стоя у входа в отель, рассматривая небо над не самым большим немецким городком, в который мы прибыли вчера вечером. Настроение – паршивее некуда, и вовсе не от похмелья, которое, как ни странно, отсутствует, и уж тем более не из-за томительно долгого вчерашнего переезда на поезде, во время которого пришлось слушать проповеди Марины Викторовны, и терпеливо сносить жадный, переполненный жарким томлением взгляд девятнадцатилетней Алисы. Все дело в грядущем втыке. Вернее – в неумолимо приближающемся а-та-та. Короче, во взъебке, которая вот-вот должна была произойти. Сейчас докурю, поднимусь на нужный этаж, постучусь в номер, мне велят войти – и я войду, а дальше буду стоять, как набедокуривший ученик перед директором, и выслушивать, выслушивать… Кивать, потупив глаза, и обещать, что впредь не повториться… Господи, ну до чего же это все надоело! В детстве отчитывают родители – это ещё полбеды. Потом детский сад – там отчитать тебя считает своим долгом какая-нибудь толстая, озлобленная на весь мир воспитательница, изо рта у которой пахнет полежавшей на солнце селёдкой. Потом директор в школе. Потом начальник на работе. И так далее, до самого, что ни на есть, Страшного суда, где тоже, скорее всего, будут сокрушенно качать головой, грозить пальцем и делать а-та-та, то есть и после смерти ничего толком не изменится. А ещё бывают жены, менты, бабки в душном общественном транспорте, едущие с рынка… И у всех у них – поистине неисчерпаемый запас нравственной правоты.

А что, собственно говоря, произошло? Да ничего особенного – приехали в отель, переводчик Жора сбегал в магазин, пока я скоблил лицо бритвой, принес крепкий, как каждое третье словцо в лексиконе опытного дальнобойщика, литр. Выпили вначале по чуть-чуть, для снятия дорожного стресса, потом, как это водится, ещё чуть-чуть, и дальше уже не скромничали. Когда Жора предложил добавить, мне уже было все равно. Так бывает – накатит тоска беспросветная, такая, что хоть в петлю, а рюмку опрокинешь, и все пройдет. А бывает наоборот – вроде бы все в порядке, только вот с дороги устал, а немного выпьешь, и сам не заметишь, как уже летишь в очередную экзистенциальную бездну безо всякой страховки. Так было и вчера. Поэтому когда Жора сообщил, что ближайший круглосуточный далеко, и нужно брать такси, я протестовать не стал – поехали. До магазина домчались за двадцать минут, пополнили запасы, и обратно – я сел на заднее сидение, Жора устроился впереди. Водитель такси не проявил к нам никакого интереса. Я спокойно вскрыл новую бутылку, сделал глоток, спросил у Жоры:

– Будешь?

– Ясен хер!– согласился переводчик, и на чистейшем русском обратился к водителю,– останови!

Таксист понял, машина покорно замерла, отъехав от магазина метров на пятнадцать. Жора открыл дверь, до половины высунулся из салона – его вырвало. После этого он, как ни в чем небывало захлопнул дверь, велел таксисту, уже по-немецки, двигаться дальше, принял у меня бутылку, отхлебнул, вернул назад.

Прошло ещё минут пять, я снова выпил и предложил Жоре.

– Ясен хер!– с ещё большим энтузиазмом согласился он, и вновь, велев таксисту остановиться, высунулся из машины, освободил желудок, после чего отпил из бутылки.

Этот ритуал повторялся ещё раз пять, поэтому дорога до отеля заняла у нас около часа. Таксисту пришлось заплатить в два раза больше обещанного. И ничего ведь не случилось – добрались в обнимку до своего номера, и легли спать, позабыв про купленный алкоголь, ради которого и затевалась вся экспедиция. Вот только на рецепции нас угораздило столкнуться с Мариной Викторовной – мне кажется, она специально дожидалась нас.

– О вашем маргинальном поведении мы поговорим завтра за завтраком,– бросила она тоном, означающим крайнюю степень пренебрежения.

А на завтрак мы, разумеется, не явились.

И вот теперь я курил, готовясь к неминуемому. Один, потому что на утро Жора оказался настолько раздавлен похмельным прессом, что даже не смог подняться с кровати, и мне стало его жаль. "Что ж,– решил я,– значит приму удар на себя. В первый раз, что ли?".

И вот я уже вхожу в номер нашего генералиссимуса, сажусь на свободный стул, как на скамью подсудимых, и покорно потупив взор, принимаю удар.

А взъебка оказалась не шуточной. Вначале – словно бы совершенно нейтральная лекция о вреде алкоголя. "Ну, это ещё ничего,– думаю,– авось обойдется". Однако, лекция плавно перетекает в перечень всех моих пороков при не самом большом ассортименте добродетелей – я терпеливо выслушиваю и это. Мне скучно, и почти не обидно, хотя каждое слово будто бы колит булавкой – не столько больно, сколько не понятно, за что. И вообще, на каком основании меня колит этот человек? На каком основании колите меня вы все – примерные, честные, правильные? Вернее, вы все, притворяющиеся таковыми, а на самом деле просто глупые, смешные, уверенные в своей непоколебимой правоте?

Дальше пошло ещё веселее – про нравственный облик, про моральные устои… А я сижу на стуле, изучаю пол, и думаю о бутылке пива и недочитанном романе бессмертного классика, оставшемся на прикроватном столике в моем номере. Наверное, это и есть главные признаки неисправимости.

– Надеюсь, тебе стыдно,– заканчивает, наконец, Марина Викторовна.

Я киваю.

– Иди, и как следует подумай над своим поведением.

Вновь киваю, иду думать.

В номере Жора все ещё не может найти в себе силы встать с постели. Я кратко пересказываю тезисы проведенной со мной воспитательной беседы – он сочувственно бормочет в ответ что-то невразумительное.

Ничего, переживём.


***


Примерно около полудня в дверь номера постучали – Жора все ещё лежал пластом, поэтому открыть пришлось мне. До этого же я несколько часов провалялся на кровати, то берясь за книгу, то хватая телефон, задаваясь все тем же вопросом, то есть писать девочке с красными волосами, или всё-таки не писать?

За дверью стояла Алиса. Порог она переступать не спешила, и, выждав с полминуты, негромко произнесла в ответ на мой вопросительный взгляд:

– Марина Викторовна ушла на прогулку с Максимом Федоровичем. Пару часов их не будет.

– И?

Алиса потупилась, но все-таки отчётливо, даже как-то излишне чеканно сказала:

– Если хочешь, можешь зайти ко мне. Я сейчас одна.

И, сказав это, вперилась в меня глазами, ожидая реакции. А я молча стою, и в голове лишь одна мысль: "Какая смелая… Господи, какая смелая девочка! Вот так самой прийти и предложить… Мне бы позаимствовать у нее хотя бы часть этой смелости, да только какое там… Бесполезно. Все равно не приживется".

– Ну так что, зайдешь?

– Понимаешь,– начинаю мямлить я,– у меня ещё дела…

– Какие?

Хорошо спросила – смело, дерзко, в лоб.

– Насчёт одной халтуры написать должны, нужно договориться, и вообще…

И вообще, не нужна ты мне, девочка с чужим именем. Только как мне тебе это дать понять, чтобы навсегда не оставить где-то глубоко-глубоко внутри крохотную занозу, которая будет потом нарывать всю жизнь? Конечно, таких заноз в тебя вопьется ещё очень много, но я не хочу, чтобы среди них была и моя. Наверное, это какая-то странная, нелепая порядочность. И что-то, созвучное с честью. И с благородством. Хотя и честь, и благородство – не те слова, не правильные. Но правильных у меня нет.

Она кивнула, развернулась и ушла, не сказав больше ни слова, а я закрыл за ней дверь, вернулся к своей кровати, лег.

– Что это было?– подал голос Жора.

– Ничего,– говорю,– мираж. Забудь.


***


Под вечер я возвращался в отель с прогулки – полдня пробродил по городку, рассматривая его немногочисленные достопримечательности: узкие улицы, какие-то лавчонки, одну площадь с торчащим памятником неизвестно кому, две милых церквушки, с десяток крохотных, уютных кафе. Как это, интересно, у них так получается строить свои будто бы игрушечные городки? Заедешь в такой на один день, сядешь на летней веранде кафе выпить кружечку ледяного пива с изумительно белой, как свежее облако, шапкой – и захочется остаться навсегда. Что создаёт эту атмосферу уютной, обжитой сказки? Нет, все равно ведь не останешься, все равно вернёшься к себе, в окружение родных декораций отечественного производства, и даже не скажешь, что там, куда вернулся – плохо. Вернее скажешь, конечно, и не раз, а все, кто это услышат, тебя поддержат – да только сам знаешь, что никуда от этого не денешься, потому что намертво прирос душой ко всей этой ржавчине на водосточных трубах, к немытым вокзалам, серым заводским трубам, ободранным водонапорным башням, и даже к людям, со всеми их забитыми, израненными, запрятанными в глухие потёмки душами. Ведь обязательно что-то да аукнется внутри, когда сидишь осенью, или даже ранней зимой у окна, всматриваешься в стекло, за которым расползается серое, дождливое марево, и думаешь о чём-то грустном, но главном, то есть о том, что стоит надо всем этим уходящим вдаль парадом обыденных вещей, событий, и даже чьих-то судеб… Думание это не делает не из кого философа, оно в равной степени доступно уборщице и президенту, проститутке и космонавту, убийце и священнику, потому что точно так же всем доступно это дождливое, слякотное время года…

В какой-то момент прогулки я вздрогнул – мне показалось, что слышу голос Марины Викторовны. Разумеется, я ошибся, и это оказалась какая-то пожилая дама, разговаривающая по-русски с продавщицей маленькой булочной, расположившейся на пересечении двух улиц. А если разобраться – чего я, собственно, вздрагиваю? Ведь давно известно, что мир делится не на мужчин и женщин, не на диктаторов и бунтарей, не на добрых и злых, хороших и плохих. Он делится на отличников и двоечников. На хорошистов и распиздяев. Любой от рождения автоматически встаёт либо на ту, либо на другую сторону, нейтралитет, увы, невозможен. Детский сад, школа, институт, семья, работа – на всех этих фронтах ведутся не прекращающиеся кровопролитные бои двоечников и отличников, хорошистов и распиздяев, тунеядцев и трудоголиков. Эта война несравнима ни с какой другой, ведь обе враждующих стороны никогда не примирятся, и даже не пойдут на компромисс. Количество жертв колоссально, но чуть ли не каждый день ряды обеих армий пополняют сотни, а может и тысячи свежих, искренне ненавидящих врага новобранцев. Так чего же я так переживаю? Однажды ведь всё-равно паду смертью храбрых, из последних сил шепча неизменные пастулаты, вроде как умираю, но не сдаюсь, и на мое место придет новый двоечник, тунеядец, распиздяй, и все повторится… Но лучше, конечно, думать не об этом, а о свежесвареном немецком пиве, или о женщинах, или, скажем, о прекрасном, безоблачном летнем дне – хотя этот побег от серьезных, основательных, зрелых дум, как ни крути, тоже часть идеологии той стороны, которой я раз и навсегда присягнул на верность.

"Ну и гори оно все…– так думал я, возвращаясь уже под вечер в отель,– а как сгорит, так, может, и повеселее станет".

А на входе в отель меня уже ждали.

Едва заметив меня, Алиса выдернула из кулака заранее приготовленную сигарету, закурила – даже издалека я заметил, как подрагивают ее руки, как тщетно она борется с лицом, стараясь удержать на нем подчеркнуто нейтральное, будничное выражение. Поравнявшись с ней, я коротко кивнул, все ещё надеясь, что удастся избежать чего-то такого, нависшего, словно дамоклов меч, к чему я сейчас совершенно не был готов.

– Подожди,– сказала девочка, чуть коснувшись при этом моей руки,– может быть, покуришь со мной?

"Значит, избежать не удастся"– решил я, и приготовился стоически принять очередной подарок судьбы. Прямо как на анализе крови, когда храбро и вроде бы даже хладнокровно подставляешь руку для неприятного укола, зная, что это необходимо.

Я закуриваю, задумчиво смотрю куда-то вперёд и вверх.

– Знаешь, – начинает Алиса,– я…

С каким же трудом ей даётся каждое слово. И как же это подло сейчас – быть мной, то есть знать, что произойдет в следующий миг, и уже подбирать в уме нужные, безликие слова для ответа, пока она всё ещё борется с собой, аккумулирует всю свою молодую, кипучую храбрость. С другой стороны – виноват ли я во всём этом? Да, наверное. И от этого ещё тяжелее.

– Я хочу тебе сказать очень важную вещь,– произносит она, а сама вся группируется, натягивается струной, как перед прыжком в ледяную воду.

А я в панике перебираю в уме все известные художественные заготовки, придуманные для таких случаев человечеством – отрывки из "Идиота" Достоевского, монолог Печорина из "Героя нашего времени", хладнокровная отповедь Онегина Татьяне… Все не то. Значит, придётся импровизировать.

– Я люблю тебя!

Ну все. Приехали. Тушите свет.

– Алиса,– начал я,– понимаешь…

Она стоит, и ловит каждое мое слово с какой-то болезненной внимательностью. Ей кажется, что сейчас вот-вот решится судьба, ей страшно, но страх этот имеет особенную сладость. А мне страшно вдвойне – ох, не того ты определила в вершители твоей судьбы, девочка с чужим именем, совершенно не того. Но что уж теперь…

– Понимаешь,– говорю,– таких, как я, любят многие, но вот замуж выходят за совсем других. И это неспроста. Потому что муж должен быть… Ну, надёжным что ли. А я неплохо гожусь только в любовники, да и то подхожу не всем. Понимаешь, вот это все, во что ты влюбилась – красиво выглядит только на дистанции, а вблизи, да ещё при длительном внимательном изучении…

А сам думаю: " Боже, что я несу? Какой бред! Хотя, если вдуматься, вовсе не бред, а правильные вещи. Вот только в такой ситуации звучат они, как бред. Наверное, лучше нести настоящий бред – тогда он будет казаться как раз тем, чем нужно, то есть правильными, нужными словами".

И тогда я понёс бред. Что-то вроде: "у меня вместо души – руины, и ещё не пришло время возводить на их месте новые дворцы. Дело, конечно, не в тебе – ты молодая и перспективная, у тебя ещё все будет, и в неограниченных количествах. А я – так, отработанный материал, мой номер шестнадцатый, поэтому лучше тихонько постою в сторонке…". И так далее. Однако этот бессмысленный, насквозь лубочный бред, произвел некоторый эффект – Алиса вдумчиво молчала, и слезы, вопреки моим ожиданиям, не бежали по ее щекам. Только теперь я понял, что говорю на единственно понятном ей языке – на том, которым говорят друг с другом герои подростковых кинокартин и книг. Да и вообще – важно было не что я говорю, а как. Говорил же я правильно – со светлой грустью, лёгкой хрипотцой лирического героя в голосе и взглядом старой тягловой лошади, которую завтра хозяин пустит на колбасу. Закончив же этот поэтический монолог, я замолчал, машинально вертя в пальцах окурок.

– Тогда поцелуй меня,– внезапно попросила девочка,– поцелуй в последний раз.

– Нет!– я с излишней агрессивностью рубанул воздух рукой,– за этим "последним" поцелуем будет ещё и ещё.

Мне и это показалось правильным – сразу провести границу, дабы у нее не осталось лишних надежд. Хотя подходят ли такие мерила, как "правильно" и "не правильно" для подобных ситуаций?

Алиса вздохнула.

– Может тогда хотя бы проводишь до номера?

Я согласился, и, доведя ее до самой двери, осторожно попрощался.

– Я все равно буду любить тебя!

"А вот это сколько угодно"– подумал я, а вслух горестно выдавил:

– Не надо. Ищи свою дорогу!

И всё-таки я мерзавец.


***


В номере меня ждал воскресший из мертвых Жора – он задумчиво перелистывал страницы книги, которую я ещё днем оставил на прикроватном столике.

– А не плохо ведь написано,– снисходительно похвалил он классика, без сомнения нуждавшегося в его одобрении.

– Да,– согласился я,– более чем.

И уже собрался было рухнуть на кровать – слишком уж много пришлось на сегодня утомительных событий – но Жора красноречивым жестом остановил меня.

– Есть разговор,– на полном серьёзе пояснил он.

– Что стряслось?

– Да ничего такого, просто разговор.

– А под пиво этот разговор не зайдёт? А то у меня только что уже был один – так после него в горле все пересохло.

– Нет, не зайдёт,– Жора покачал головой,– об этом, в общем, разговор и будет.

– Ну тогда говори, не тяни резину.

Жора выдержал минутную паузу, видимо, чтобы придать предстоящему разговору ещё больше важности, а потом начал:

– Мне поручено Мариной Викторовной взять над тобой шефство. Теперь у тебя будет сухой закон. И вообще – давай без выкрутасов.

От неожиданности я сел – благо, кровать была рядом.

– Жора, ты чего, белены объелся?

Переводчик даже не посмотрел на меня, сделав вид, что слишком заинтересован книгой, и продолжил, говоря будто самому себе:

– И знаешь, я с Мариной Викторовной полностью согласен – так не пойдет. Ты, понимаешь, своим поведением компрометируешь весь наш коллектив. Был бы ты один – пожалуйста, веди себя, как хочешь. Но ты не один, поэтому, будь добр, соответствуй общему моральному облику…

"Жора, да ты ли это?– захотелось возопить мне,– тот, которому ещё вчера, по его собственным словам, так выпить хотелось, что аж голова кружилась?! Который сам предлагал при любом удобном случае опорочить этот самый моральный облик?!"

– Я бы не хотел читать тебе нотаций,– тем временем продолжал он,– но, раз уж мне велено взять тебя на поруки… Пойми, ты – отличный парень, но у нас ведь деловая поездка, а не пикник. Да и вообще – какой пример ты подаёшь всем остальным? В частности мне?

Кажется, я впервые открыл для себя, что потерять дар речи – это не просто метафора.

– Теперь буду следить за тобой, ты уж извини. Спать ложимся не позже двенадцати, встаём в восемь, и обязательно на завтрак. Ты, кстати, знал, что завтрак – это самый важный прием пищи? Я, например, не знал. Твои суточные на время поездки теперь тоже получать буду я, чтобы они не ввели тебя во искушение. Не бойся, все будет под расписку – столько-то получил, столько-то отдал. Это ведь даже хорошо – меньше потратишь здесь, больше домой привезёшь. Да и вообще, не принимай все это близко к сердцу. Будешь у меня, как у Христа за пазухой, веришь? Я, конечно, в Христа не верю, но, думаю, за пазухой у него ахуенно.

Я, по-прежнему не говоря ни слова, встал – в голове у меня что-то предательски звенело, как звенит ложечка в пустом стакане, забытом на столике несущегося вдаль вагона-ресторана.

– И ещё я брал твой нож, помидорку порезать, но забыл помыть. Не обижаешься?

– Нет,– отвечаю, не узнавая собственный голос,– не обижаюсь. Я когда им волосы на яйцах брею – тоже потом не мою.

Жора запнулся на полуслове – то ли решил, что я все-таки обиделся, то ли представил, как я исполняю с перочинным ножом сей таинственный ритуал. Желание подойти к этой сволочи вплотную, и без предупреждения засандалить, как говорится, в репу, было чудовищно велико, но странный звон в голове все нарастал, и я почувствовал, что мне просто необходимо выйти на улицу и вдохнуть свежего воздуха, а репа может и подождать. Поэтому, словно во сне, я вышел из номера в коридор – реальность приобрела какую-то фантастическую мягкость, и казалось, если коснуться стены, или, например, пола, на ощупь они будут точно как суфле.

У лифта я встретил Максима Федоровича, который то ли только что поднялся, то ли наоборот, ждал лифта, чтобы спустится вниз.

– С вами все хорошо?– насторожено спросил он,– у вас вид какой-то не здоровый.

– Все хорошо,– говорю,– только воздуха мало. Зато на улице, говорят, много. Пойду, поищу.

– Ну зачем вы так?– Максим Федорович сокрушенно качает головой,– я ведь вас не…

Дослушать не успеваю, потому что толкаю расположенную справа от лифта дверь и буквально бегу вниз по ступеням. Когда я добегаю до первого этажа, звон в голове перерастает в оглушительный набат, будто где-то там, под крышкой черепа, забивают сваи. Проходя через холл, мимо рецепции, я отмечаю, что стены идут волнами, как море в ненастную погоду. Удивительно, что я не замечал этого прежде. Да и мягкой, липкой зыбкости во всем пространстве прибавилось – я уже и не шел даже, а словно бы плыл.

И вот, наконец, улица, и ее килограммы дармового ночного воздуха, который, казалось, можно пить, как густой кисель. Я с удовольствием впустил в себя этот кисель, позволил ему течь по жилам, и даже слегка вскружить голову. Вот же оно, счастье! Ещё глоток, ещё, и ещё… Я жадный. Я ни с кем больше не хочу делить этот воздух – выпью сам. Весь, целиком!

Улица начинает оплывать, как восковая свеча, и я понимаю, что ничего с этим поделать не могу. Да и не хочу. Лишь бы пить, пить, пить… Кружится голова – все сильнее и сильнее. И из какого-то сиплого репродуктора, спрятанного там же, где забивают сваи, то есть в недрах черепной коробки, доносится давно забытая мною песня:


"Когда они окружили дом,

И в каждой руке был ствол,

Он вышел в окно с красной розой в руке,

И по воздуху плавно пошел.

И хотя его руки были в крови,

Они светились, как два крыла,

И порох в стволах превратился в песок,

Увидев такие дела…"


С каждым моим шагом все сильнее становилась бегущая по миру рябь, будто я видел все в отражении воды, которая вдруг пошла складками под порывами ветра. Что-то явно шло не по плану. Ведь не должен же мир рябить, как экран неисправного телевизора? Или всё-таки должен? По крайней мере репродуктор не умолкает – уже хорошо.


"Воздух выдержит только тех,

Только тех, кто верит в себя,

Ветер дует туда, куда

Прикажет тот, кто верит в себя…"


Держи меня воздух, держи. Я действительно сейчас упаду на тебя, потому что устал, потому что хочется немного отдохнуть, а если не на тебе, то хоть бы и на этой шершавой брусчатке тротуара. Она чистая, а возможно даже, что и стерильная – не зря ведь трудолюбивые немцы каждое утро моют ее особым шампунем. Прилягу, и закрою глаза, потому что тяжело смотреть на эту рябь.


"Они стояли и ждали когда

Он упадет с небес,

Но красная роза в его руке

Была похожа на крест.

И что-то включилось само собой

В кармане полковничьих брюк,

И чей-то голос так громко сказал,

Что услышали все вокруг-

Воздух выдержит только тех,

Только тех, кто верит в себя,

Ветер дует туда, куда

Прикажет тот, кто верит в себя…"


Брусчатка действительно оказалась чистой. Чистой и теплой. Я присел на нее, привалившись спиной к шершавому углу отеля, попробовал достать из кармана сигареты, но не смог, так как руки, как таковой, уже не было – тело давно утянуло в черную, взявшуюся из ниоткуда дыру, и следом за телом, но отдельно от него, погружался в эту дыру и я сам, проговаривая за певцом из репродуктора остаток песни, как мантру:


" А полковник думал мысль,

И разглядывал пыль на ремне-

Если воры ходят по небесам,

Что мы делаем здесь, на земле?

Дети смотрят на нас свысока,

И собаки плюют нам вслед,

Но если никто мне не задал вопрос,

Откуда я знаю ответ?.."


Действительно – откуда я знаю ответ? Впрочем, это уже не важно. Тушите же поскорее свет!

Меня услышали.

Ипотушили.


Глава 4. On the road again


Говорят, что после обморока в себя приходят постепенно – из небытия выплывают отдельные фрагменты вполне себе материального мира, такие как, например, кусок стены, чайник на прикроватной тумбочке, пустой цветочный горшок на подоконнике, и лишь потом все это становится единым целым, а пустОты, разбросанные там и сям, мешающие узреть общую картину, как бы самоустраняются. Мне кажется, те, кто так говорят – нагло и нелепо врут. Либо бескорыстно приукрашают, решив, что такое торжественное событие, как возвращение сознания назад, на его законное место, просто обязано быть приправлено занимательными художественными деталями. А может быть это только у меня так – сознание вернулось, и без лишних церемоний поставило перед фактом, мол, вот тебе мир, цельный и неделимый, так продолжай же в нем свое абсурдное существование, словно бы ничего и не произошло. То есть в себя я пришел в одно мгновение, и сразу, едва открыв глаза, бегло оценил обстановку- небольшое помещение (явно не отельный номер), две кровати, одну из которых занимаю сам, подоконник, занятый какими-то растениями (никогда не был силен в ботанике), зеркало, серая дверь с прорезанным в ней мутным окном (за которым ничего не видно), мои собственные ноги, и так далее. Ноги, кстати, меня заинтересовали в первую очередь, точнее не сами ноги, а внушительных размеров дырка на носке, из которой выглядывало целых два пальца. Интересно, что об этой дырке подумал тот, кто снимал с меня ботинки? Штаны, кстати, не сняли, майку тоже – видимо, побрезговали. Лежу в больничной палате, это ясно. А если не помню, как здесь очутился, но помню, как сидел на тротуаре у отеля – значит, вероятнее всего, был обморок. Я, правда, сознания до сих пор никогда не терял, но все ведь бывает в первый раз. Впрочем, возможен и другой вариант. Например, кома. Например, пролежал я в этой коме лет пять. А может и двадцать пять. Можно, конечно, проверить наличие буйной растительности на лице, да только что это даст? Я ведь в немецкой клинике лежу, а не в нашей, тут могут брить семь раз в неделю, даже если клиент в коме – я такое в фильмах видел.

"Нет, бред, конечно,– успокоил я себя,– ничего страшного, просто обморок". И всё-таки с некоторым опасением пошевелил одной ногой, потом другой, потом руками – конечности послушно выполняли мои приказы. Значит, атрофироваться не успели. Значит не кома. Или всё-таки…

Мои фантазии прервал шорох входной двери (это в наших больницах они истошно скрипят, а здесь – застенчиво шуршат). В палату вошла, вернее вплыла, как невесомое облако, маленькая старушка, и вначале мне даже показалось, что она вся светится изнутри – белая пижама, седые, аккуратно уложенные волосы, взгляд только что сошедшего на землю ангела. Старушка доплыла до свободной кровати, присела на самый ее краешек, посмотрела на меня, широко улыбнулась. Я же попробовал как можно дружелюбнее улыбнуться в ответ, и даже сказал зачем-то:

– Здравствуйте! Как ваше здоровье?

Старушка продолжала улыбаться, и в улыбке этой было столько чистой, светлой безмятежности, что мне стало даже как-то неловко за свой собственный взгляд – такой, наверное, бывает у загнанного в ловушку, готового к последней драке волка-одиночки.

– Может быть вы знаете, как я здесь очутился?– с ещё большей нежностью осведомился я,– или хотя бы подскажете, как мне позвать кого-нибудь из персонала?

"Идиот, это же немецкая клиника!– буркнул вечно недовольный чем-то внутренний голос,– а раз так, то резонно предложить, что и бабка немецкая. Шпрехензидойч?"

"Раз такой умный, может быть сам с ней и пошпрехаешь?"– огрызнулся я.

"Дурак, я же внутренний"– последовал ответ.

И пока я припоминал все известные мне немецкие слова, чтобы вычленить из их небольшого количества хотя бы несколько более-менее подходящих, старушка, не переставая улыбаться, нажала на какую-то кнопку у изголовья своей кровати, и там же, возле кнопки, сразу вспыхнул крохотный жёлтый огонек.

"Охрану вызвала,– почему-то пронеслось у меня в голове,– сейчас прибегут вежливые крупногабаритные люди в строгих черных костюмах, и выбросят меня отсюда к чертовой матери". С илистого дна памяти сразу всплыл эпизод из разудалого прошлого: я, три моих товарища, четыре опустошенных бутылки из-под шампанского на столе, и одна из-под коньяка под столом, какая-то певичка на сцене, в умилительно коротком, блестящем платье, призывно виляющая бедрами, воспроизводящая популярные мотивчики под оглушительно тяжёлое сопровождение фонограммы… За соседним столиком сидит большая компания серьезных мужиков, раз за разом требующих у певички исполнить "Офицеры, офицеры". Она снова и снова им отказывает.

– Сейчас я им все объясню,– предупреждаю я своих товарищей, и ещё до того, как они успевают осмыслить мои слова, направляюсь к хамоватым хозяевам соседнего столика.

Впрочем, дойти до них мне не суждено, ибо на моем пути вырастает здоровенный охранник – он явно разгадал мой замысел, и намерен во что бы то ни стало помешать его осуществлению.

– Уйди,– говорю,– по-хорошему.

Дуболом лишь качает головой, дорогу уступать не собирается.

– ну, значит я тебе сейчас устрою,– выношу вердикт.

– Только не здесь,– спокойно так, почти что нежно предупреждает меня эта живая глыба в костюме,– давай на улице.

Что ж, на улице – так на улице. Выходим, я демонстративно сбрасываю пальто, дуболом смахивает с пиджака несуществующую пылинку, и от этой его непоколебимой уверенности в собственных силах я становлюсь ещё злее, и обещаю сам себе во что бы то ни стало, если не покалечить эту самоуверенную морду, то хотя бы порвать пиджак. Количество выпитого и кровожадный азарт человека, вот уже как с месяц занимающегося боксом, берут свое – я принимаю стойку, упираю в противника наполненный ледяной злобой взгляд исподлобья. Дуболом с непоколебимым безразличием шагает навстречу, и когда я уже собираюсь сделать первый выпад, чтобы коротко и хлестко садануть по наглому подбородку, охранник вскидывает руку, и в лицо мне с шипением бьёт струя из самого обыкновенного перцового болончика- такой можно свободно приобрести во многих подземных переходах столицы. В последний момент я успеваю вскинуть руку и прикрыть лицо. А дальше приятного мало – глаза застилает бурая, пульсирующая болью пелена, воздух отказывается протискиваться в лёгкие. А главное – обидно. Обидно до волчьего воя, рвущегося против воли сквозь стиснутые зубы, потому что подлость, подлость, подлость! Вовремя подоспевшие товарищи, обхватив мое яростно молотящее кулаками по воздуху тело, прячут несостоявшегося бойца в такси, а я все пытаюсь унять бритвой вспарывающий внутренности кашель, и протереть глаза, чтобы хотя бы увидеть лицо этой сволочи, чтобы запомнить, с каким выражением принято совершать подобные поступки…

Сколько с тех пор прошло лет, а я до сих пор бываю потрясающе не готов к самой элементарной человеческой подлости…

И вот ангелоподная старушка жмёт на кнопку, а я весь подбираюсь, как дикий зверь перед прыжком, ожидая, как обычно, наихудшего. Но наихудшего не произошло – спустя минут пять в палату вошла всего лишь симпатичная молодая медсестра. Завидев очнувшегося меня, она сразу засуетилась, и очень быстро заговорила по-немецки.

– Не понимаю,– отвечаю я ей,– донтандэстэнд. Нихтферштейн.

Медсестра задала мне ещё несколько вопросов, наверное, в надежде, что внезапно меня осенит, и я заговорю на ее родном языке, а потом не на долго ушла, и вернулась уже с пожилой, тощей женщиной, тоже в белом халате.

– Привет,– уже по-русски, хоть и с сильным акцентом, сказала женщина,– как ты себя чувствуете?

– Ничего,– говорю,– жить пока буду.

– У тебя случится орморок. Твои друзья вызвать помощь, и доставить тебя в наш хоспитал.

"Понятно,– думаю,– что это за друзья такие. Жора с Мариной Викторовной постарались, как пить дать".

– У тебя давление сильно упасть, и случится орморок. Пока везти тебя в хоспитал, мы вводить лекарство, чтобы ты стал хорошо, и начал спать.

– Спасибо.

– Ты точно хорошо тебя чувствуете?

– Прекрасно,– я позволяю себе улыбку, которая должна внушить уверенность в моем великолепном самочувствии.

И, чтобы мне окончательно поверили, я потянулся и благостно зевнул с видом человека, который вот только сейчас проснулся, и более чем рад наступившему новому дню. Затем я наощупь совершил беглую ревизию карманов, в которых, однако, не прощупывалось ничего, кроме мятой пачки сигарет.

– Простите, а я могу воспользоваться чьим-нибудь телефоном?

Тощая женщина кивнула, протянула мне свой.

– Интернет работает?

Снова кивок.

Несколько минут я потратил на то, чтобы установить на предоставленный мне телефон простенькую программку, затем вбил нужный номер, прижал аппарат к уху.

– Да, слушаю,– почти сразу отозвалась трубка.

– Жора, привет. Это я.

– Ого!– восхитился переводчик,– ну, как здоровье?

– Нормально. Слушай, не мог бы за мной заехать кто-нибудь из наших, чтобы забрать отсюда? У меня, сам понимаешь, ни денег, ни документов. Даже телефона нет.

– Старик, да я бы с радостью, но, увы, никак. Сейчас в поезд до Дрездена только погрузились, у нас ведь там концерт послезавтра. Ты не переживай, вещи твои мы захватили с собой. А тебя потом заберём, на обратном пути, я думаю. Ты полежи там пока недельку, подлечись как следует. Все оплачено, ты не думай!

– Жора, да как же квартет без меня…

– Извини, старик, связь прерывается, потому что поезд поехал уже. Ну, до скорого. Не скучай!

И на этом разговор был окончен.

Я медленно перевел взгляд с собственной руки, державшей чужой телефон, на медсестер, а с них – на снежно белый потолок с одной-единственной, новенькой лампой дневного света. Наверное, улыбка слишком уж красноречиво сползла с моего лица, потому что тощая женщина взволновано осведомилась:

– Что-то случится?

– Жизнь случилась,– ответил я ей своей излюбленной присказкой, которой она, разумеется, не поняла.

– Тебя надо отдых. Много отдых! Много еда и сон. Ты меня понимать?

Я кивнул.

– Когда приезжать твои друзья?

– Друзья мои в овраге лошадь доедают,– зачем-то огрызнулся я.

Мир вокруг внезапно стал удивительно не знакомым, словно я оказался в нем впервые. Огромный, не злой, но безразличный, говорящий на чужом языке… Где-то там, в его недрах, существовал таинственный город Дрезден – я знал об этом так же, как знаю, что где-то далеко-далеко есть Африка. То есть обладал абстрактным, совершенно бесполезным знанием, почерпнутым из дряхлого географического атласа в одной из многочисленных прошлых жизней. Впрочем, ни страха, ни паники я не ощущал. Только спокойная, грозная готовность противотанковой мины, и привычный весёлый азарт, который уже не раз вынуждал сплясать вальс на краю пропасти. Мне кажется, этот фитиль задорного любопытства, насмешливой удали, не затухнет внутри до тех пор, пока не улягусь в лакированный деревянный ящик, и хмурые, заплаканные люди не начнут рассказывать дикие, бездарные небылицы. Впрочем, благодаря все тому же фитилю, путь к лакированному ящику с каждым разом становится все короче. Ну и черт бы с ним. Приговоренного к мучительной смерти бросают в воду с камнем, привязанным к ногам, и терпеливо ждут, когда же он потонет, а утопленник, достигнув дна, лишь пожимает плечами, берет камень подмышку, и плывет по своим делам прочь – вот, как это обычно выглядит.

– Скажите, в вашем госпитале есть компьютер, которым я могу воспользоваться? Мне он очень нужен, честное слово.

– Есть, есть!– вновь с большим энтузиазмом закивала тощая медсестра,– ты хотеть его сейчас?

– Да,– говорю,– очень хотеть.

– Идти со мной, хорошо?

И я, вслед за ней, вышел из палаты. Госпиталь оказался небольшим – узкое, трехэтажное здание с высокими и чистыми окнами, длинными коридорами, просторными лифтами, в которых почему-то пахло персиками. В кабинете, куда меня привели, не было ничего особенного, если не считать образцового порядка – все бумажки на большом и блестящем письменном столе аккуратно разложены по стопочкам, на подоконнике и на полках книжного шкафа – ни пылинки, даже прохладный воздух, которым заполнял помещение крохотный, тихонько жужжащий кондиционер под потолком, казался стерильным.

– Это компьютер,– сказала медсестра,– ты можешь использовал ее.

– Спасибо.

– Я ждать тебя там, в коридор.

– Хорошо.

А дальше все просто. Просто и легко, как выйти весёлым зимним днём на улицу, оглядеть снег, пляшущее по немубосиком, ослепительное солнце, залпом хлебнуть ледяного, кружащего голову воздуха, и сказать что-нибудь правильное и честное, например: "Живу!". Пальцы мои ловко выбили дробь на новенькой клавиатуре, отдав хорошему немецкому компьютеру несколько ясных приказов, и вот из принтера уже ползут листы с изображенными на них картами. На этих картах уже проложен более-менее ладный маршрут от госпиталя до Дрездена, указаны все крупные трассы, станции железной дороги, мелкие городишки, волею судьбы оказавшиеся нанизанными на тонкую линию моего пути, как пестрые кольца на детскую пирамидку. Всего дорога должна занять не более двух суток – это, безусловно, хорошая новость. Затем все в том же кабинете, под столом, я обнаружил совершенно пустую урну, в которую был упрятан пластиковый мусорный пакет – извлекаю его, прячу в карман. Пригодится. И только после этого выхожу в коридор, спрашиваю у терпеливо ожидающей меня там медсестры:

– Скажите, мне положена еда?

Кажется, она не поняла. Тогда я указал на свой рот, и сказал:

– Есть. Кушать. Питаться. Ферштейн?

И, опять-таки, она интенсивно закивала.

А я не выдержал, и подмигнул.


***


Маленький, вполне себе уютный микроавтобус мчался по гладкой (ни единой трещинки, ни одного ухаба) дороге, неся в своем комфортабельном, обшитом мягкой бежевой тканью чреве одного водителя и всего двух пассажиров – меня, и какую-то молодую девицу лет, эдак, двадцати. На девице был туго обтянувший грудь, узкий топик леопардовой расцветки, больше напоминающий обыкновенную узкую полоску ткани, и джинсовая юбка, которой хватало лишь на то, чтобы прикрыть совсем уж пикантные участки тела. Я неоднократно ловил в прямоугольнике зеркала заднего вида цепкий, взволнованный взгляд водителя – он то выстреливал им в тонкие коленки барышни, сидящей сбоку от шоферского места, то в меня, облюбовавшего кресло в середине пустого салона. Сам водитель не был немцем – то ли турок, то ли араб… Колючий ёжик черных волос, крючковатый нос, мясистые губы, толстые и короткие пальцы, поглаживающие руль. "Эх, если бы не ты…– говорил мне его нервный взгляд в зеркале заднего вида,– я бы с этой мадемуазелью…"

Но я, тем не менее, есть. Еду, смотрю в окно, криво ухмыляюсь. На коленях у меня мусорный пакет, до отказа набитый разнообразной едой – об этом я позаботился ещё в больнице, когда меня привели в светлую, вкусно пахнущую столовую. Колбасы, сыры, ломти свежего хлеба, и прочие разносолы, словно из рога изобилия. Взяв всего по чуть-чуть, я доверху заполнил пакет, специально для этих целей прихваченный в кабинете с компьютером. Ещё проще оказалось с деньгами – вернувшись в палату, я на скверном английском обратился к пребывающей на прежнем месте ангелоподобной старушке, передавая смысл проговариваемого больше жалобными ужимками лица, чем словами. Она, как ни странно, меня поняла – открыла свою сумочку, вынула кошелек, продемонстрировала мне пачку купюр, мол, выбирай, какая из этих бумажек тебе желаннее. И все это с таким видом, будто я попросил одолжить мне какую-нибудь бесполезную, совершенно ничего не значащую вещь. Я выбрал бумажку с цифрой десять. И уже потом, стоя на автовокзале того ничем не примечательного города, в котором располагался госпиталь, и высматривая микроавтобус до Дрездена, я все думал о том, как легко она предложила мне свои деньги. Ведь можно было взять и больше, в этом не было сомнения. А дальше, поздоровавшись с шофером и вручив ему плату за проезд, я уже забыл об этом – просто сел, расслабился, и уставился в окно. Девушка же села позже.

И вот мы едем.

По прошествии трех-четырех часов дороги, я задремал, а проснулся от гневных, взволнованно растерянных криков. Оказывается, пока я спал, водитель попробовал-таки положить одну свою руку на коленку барышне, и может быть даже успел сотворить что-то ещё, но девице это явно не понравилось. Тогда водитель (не забывая, при этом, править автомобилем) предпринял ещё одну попытку – не переставая говорить что-то, как, наверное, ему казалось, нежное, он попробовал дотянуться до женской груди, однако и это у него не вышло. Девушка отшучивалась на не знакомом мне языке, но явно нервничала все больше.

Я задумался. Стоит ли вмешаться? Откровенно говоря, стоило бы, если бы дело происходило на родине. А здесь… Может, у них так принято? Да и если даже не принято, что я могу сделать? Человек без денег и документов, не владеющий языком… Этот шофер может спокойно рассмеяться мне в лицо, и высадить где-нибудь на трассе. А ещё может вызвать полицию, и тогда меня арестуют. Я не знаю ни законов, ни примерных норм поведения этого мира, я одиночка, и отвечать мне следует только за самого себя. Я не на своей территории, а значит должен, по большей части, не высовываться, притворяясь, будто меня вообще нет. Но, с другой стороны, я ведь есть…

Ситуация разрешилась сама собой – микроавтобус остановился на придорожной заправке. Первой из него выпрыгнула девушка, и почти бегом помчалась к расположенному неподалеку магазинчику. Затем вылез водитель, проследил за стремительным перемещением барышни хищным взглядом, а уже за ним выбрался и я. Впрочем, на меня шофер даже не посмотрел. Я же двинулся вслед за девушкой.

В магазинчике я обнаружил ее у стенда с чипсами и орешками.

– Хелоу,– говорю,– донт паник. Ай хелп ю. Зис драйва из бэдмэн. Ай эм протект ю. Андэстэнд?

Вроде бы она поняла – несколько раз кивнула. Правда, не знаю, кого она в тот момент боялась больше – похотливого водителя, или меня. Вместе мы вышли из магазинчика, подошли к нашему микроавтобусу. Шофер, уже успевший заправиться, окинул нас быстрым, подозрительным взглядом, но ничего не сказал.

– Сорри,– довольно громко, чтобы он услышал, произнес я,– Зисгерл виз ми. Ви тревелинтугеза. Мэйби ю хэвэникуэсченс?

Нет, вопросов водитель не имел. И хорошо, наверное, что не имел. Он красноречиво сплюнул себе под ноги, сел в микроавтобус, и уехал. Девушка что-то кричала ему вслед – по-моему, в микроавтобусе остались какие-то ее вещи. Впрочем, может она просто злорадствовала над капитуляцией незадачливого любовника. Машина уже скрылась из виду, а она все кричала. Потом заплакала.

А я отошёл от бензоколонки шагов на тридцать, сел на бордюр, вытряхнул из пачки мятую сигаретину, закурил. Сигарет оставалось ещё две – значит, нужно экономить.

Когда, накричавшись и наплакавшись, девушка подошла ко мне, я сказал:

– Донт паник, ай эм нот бэдмэн.

Потом подумал, и добавил:

– Ай эм нот гуд мэн.

И, ещё подумав, закончил, обращаясь то ли к ней, то ли к самому себе:

– Ай эм ординаримэн. Он зероуд. Эгеин.

Глава 5 Аттракцион


Первым, что я увидел, когда проснулся, была облупленная, ржавая по краям внутренняя сторона козырька, нависающего над автобусной остановкой. Увидел я ее, и сразу же вспомнил, хотя во сне начисто забыл обо всем, произошедшем прежде.

Вчера, после того, как чрезмерно любвеобильный водитель микроавтобуса укатил прочь, я и моя новая спутница какое-то время пытались установить некое подобие контакта. Каждый из нас по очереди начинал сбивчиво объяснять другому что-то о себе на диком английском, неумело стараясь впихнуть в свой скромный словарный запас как можно больше смысла. Я, например, говорил:

– Ай эм мьюзишн. Плей ин челло. Май фрэндсгоу ту зе Дрезден, энд ай гоу ту зе Дрезден ту. Ай донтхэв мани, энд ай донт ноу, хау ай гоу ту зе Дрезден.

Не уверен, что девушка меня поняла. Звали ее Лиз, и, если я правильно понял, у нее тоже не было денег, а вот куда ей необходимо было попасть, я так и не сообразил. "Ничего,– решил я,– выясним все в процессе".

Однако, с самим "процессом" тоже все оказалось не гладко – написав на добытой в ближайшем мусорном баке картонке гигантское слово "Дрезден", я около получаса простоял на обочине трассы, надеясь поймать попутку, а когда меня одолело уныние, то же самое проделала Лиз. Ни одной машины не остановилось. Странно, ведь когда-то я читал, что культура автостопа на Западе развита не в пример лучше, чем у нас. Может, здесь у них работают какие-то другие правила? Вряд ли, конечно, и все же… А потом у Лиз началась истерика – она то принималась рыдать, причем с талантливыми завываниями и всхлипываниями, то наоборот, начинала смеяться, и от этого дурного, хрипловатого хохота мне стало как-то совсем уж не по себе.

– Донт паник, донт паник,– все повторял я, как автомат, а затем, не сдержавшись, рявкнул,– да успокойся ты, дура!

Это помоглом- не знаю, подействовало ли грозное звучание чужой речи, или просто грубый мужицкий окрик, так необходимый в подобных ситуациях, но девушка взяла себя в руки. Или сделала вид, что взяла.

Ведь паника действительно ни к чему, ибо что, в сущности, произошло? Два человека внезапно оказались на одной дороге – только и всего. Мир вечереет, по трассе в обе стороны несутся машины, за спиной осталась крохотная, почти необитаемая заправка, если не считать двух-трёх работающих там халдеев… У меня в руках – пластиковый мусорный пакет, наполненный всякой удобной в дороге снедью, а у нее, кажется, есть сигареты, зато она совершенно не представляет, что делать дальше. Стало быть, мы нужны друг. Дай мне покурить, а я угощу тебя едой, и не дам пропасть в новых, незнакомых обстоятельствах – вот прекрасная схема взаимоотношений людей в дороге. Сейчас мы нужны друг другу – значит, будем держаться вместе. А потом, на очередной развилке, расстанемся без всяких обид, и уже больше никогда не встретимся. Кому плохо? Всем хорошо. Никакого взаимного разочарования, никаких глупых привязанностей, вообще ничего такого, что сбивает дыхание, тормозит лёгкое скольжение вдоль по жизни.

Я вспомнил Костю – это был исполинского роста мужик лет сорока, в широких, истрепанных штанах, цвета хаки, и черной алкоголичке, весьма удачно подчеркивающей грозную мускулатуру. Уж и не помню точно, где я его встретил – кажется, на том самом участке маршрута между Ростовом и Краснодаром, где у меня резко кончились деньги, вода и вера в то, что получится добраться до Керчи без всяких проблем. Я тогда часто и с удовольствием путешествовал автостопом, и план добраться до моря с минимальным количеством денежных затрат на дорогу казался мне во всех отношениях совершенным. Но случилось непредвиденное – на том самом участке пути, между Ростовом и Краснодаром, велись ремонтные дороги. То есть все машины ехали в объезд. Короче говоря, я сидел на огромной деревянной катушке, и смотрел на развороченную трассу, вдоль которой неряшливо громоздились разнообразные объекты строительной тематики. Поворачивать назад было глупо – до ближайшего города километров триста, и примерно столько же до соседней трассы, по которой автомобильный поток шел в объезд. Тот же водитель попутки, который доставил меня сюда, выругался, увидев ремонтные работы, и, высадив меня, укатил прочь ещё до того, как я успел что-либо сообразить. И вот сижу, курю, печально соображаю. А тут – он. Костя. То есть это я потом узнал, что зовут его Костя, а в тот момент я просто увидел неспешно бредущего по дороге мужчину в штанах цвета хаки, в черной майке-алкоголичке и с тощим рюкзаком за спиной. Вот он дошел до той границы дороги, за которой уже начинался ремонт, вот остановился, огляделся по сторонам, увидел меня… Подошёл.

– Здарова,– сказал он,– что, дальше никак?

Наверное, он сразу распознал во мне родственную бродячую душу, и поэтому взял такой тон, будто мы были знакомы уже не один год.

– Никак,– подтвердил я.

Тогда он протянул мне свою длинную мускулистую руку, и представился:

– Костя.

Я представился в ответ, состоялось рукопожатие.

– Тебе куда надо?

– В Краснодар,– говорю.

– А что там?

– А оттуда на пароме в Керчь. И к морю.

– Молодец,– похвалил Костя, и, подумав, добавил,– но тут мы не пройдем.

Я кивнул.

– Не далеко есть железная дорога. Можем по ней добраться. Полчаса пешком. Пойдешь?

Я опять кивнул и слез со своей катушки.

По дороге мы разговорились – я узнал, что Костя едет в Краснодар, к какому-то своему приятелю. Денег у него, как и у меня, было совсем не много, поэтому тоже добирался на попутках. В ответ на заданный вопрос, я принялся рассказывать о себе, одновременно с этим разглядывая своего нового попутчика. Хорош был Костя. Он отличался той самой, встречающейся сегодня так редко, особенной мужской красотой – высокий, мускулистый, с лицом, совершенно лишенным гламурного лоска, какой крепко вошёл в моду пару лет назад, а может и ещё раньше. Он был похож на капитана, только что вернувшегося из дальнего плавания, и теперь уверенно шагающего в сторону родного дома. Или на военного, побывавшего во многих горячих точках, и вот только вчера взявшего долгожданный отпуск. В общем, было в нем что-то настоящее, серьезное, исконно мужское, пропахшее порохом, выдолбленное чужими злыми кулаками, вылизанное колючим северным ветром, и сохранённое в целости и сохранности какой-нибудь любимой женщиной – одной на всю жизнь. Он был спокоен, но покой этот отличался от покоя пухлого очкарика, расслабившегося в кресле перед телевизором после очередного трудового дня. Это было тихое, непоколебимое спокойствие снайпера за миг до выстрела.

Спустя полчаса мы действительно вышли к железной дороге. Я думал, что дальше мы пойдем вдоль рельс, но Костя удивил меня.

– Здесь,– сказал он,– поезда сильно замедляют ход. Ходят в основном товарняки. И все идут на Краснодар. Понял?

– Понял,– ответил я, хотя ничего толком не понял.

– Влезем в какой-нибудь вагон, и долетим с ветерком,– пояснил Костя.

Так и случилось – идущий мимо грузовой состав основательно замедлил ход, и мы без труда зацепились за ржавые скобы лесенки, приваренные к боку одного из вагонов, а после вскарабкались по ней, перевалились через борт, оказались внутри. Особенно повезло, что перевозили не уголь и не песок, а какие-то мешки, на которых мы с Костей великолепно устроились. Грохот кругом стоял такой, что говорить было затруднительно, поэтому мы просто лежали, глядя в небо, и время от времени курили. Слова нам были не к чему. А на подъезде к Краснодару мы так же просто покинули поезд, и почти сразу попрощались – в этом месте наши пути расходились. И, вроде бы, ничего особенного не произошло, но почему-то я думал о Косте и на пароме, когда, перегнувшись через борт, любовался колышущейся громадой ночного моря, и потом, когда засыпал на деревянной лавке у Керченского автовокзала, и даже на Крымском пляже, когда лежал, подставив живот солнцу, и потягивал из горлышка ледяную газировку…

Вспомнил я его и теперь, стоя на трассе посреди Германии вместе с отправившейся на поиски приключений аборигенкой в интригующе короткой юбке. А зачем вспомнил – я и сам не знаю. Видимо, было в нем что-то такое, олицетворяющее человека в пути, человека дороги… И, наверное, мне очень хотелось быть на него похожим.

Однако все дело шло к вечеру, а на наше призывное размахивание руками отреагировала лишь одна машина. Мы сели в нее, и водитель (средних лет немец) провез нас вперёд по трассе километров двести, а затем высадил на странной автобусной остановке, стоящей чуть в стороне от трассы посреди поля. Раньше я думал, что такие остановки бывают только у нас на родине…

Потом я ещё какое-то время потратил на то, чтобы объяснить своей попутчице на мучительном английском, почему невозможно поймать попутку ночью (темно ведь, стоящих на трассе автостопщиков водителям не видно, они пролетают мимо даже не сбавляя скорости). И, в конце концов, лег на лавку под ржавым навесом, с удовольствием вытянул ноги, уснул – а проснулся ранним утром.

Лиз уже не спала, а может быть, она вообще не ложилась, побоявшись, что ее таинственный товарищ по несчастью вдруг набросится посреди ночи, и сделает что-то грубое и злое, раззадоренный короткой юбкой и узким топиком… Я подмигнул ей, а она лишь сдержано кивнула, достала сигареты.

– Дай и мне,– забывшись, попросил я на родном языке, но девушка поняла, протянула пачку.

Так мы сидели и курили. Молча, потому что молчу я вполне свободно на всех языках мира. Первая сигарета, выкуренная натощак, вопреки всем законам не ударила в голову, и даже не породила тошноту, потому что на дороге другие правила, и даже организм реагирует иначе на привычную отраву. Впрочем, я не знаю, как это объяснить человеку, никогда не бывавшему в подобных ситуациях. Жизнь на дороге – это совсем другая жизнь, существующая в рамках общего целого, и, при этом, от общего целого кардинально отличающаяся. Вторая жизнь, внутри первой, совершенно на эту первую не похожая. Необъяснимо – но факт.


***


Подобрал нас просторный микроавтобус, переполненный весёлыми немецкими студентами. Из короткого диалога, состоявшегося между водителем и мной, едва автомобиль притормозил перед моей призывно вытянутой рукой, я узнал, что едут они в городок, что находится в пятистах километрах от Дрездена. Едут отдыхать, потому что учеба кончилась, и теперь можно с наслаждением придаться всем легальным и не очень грехам – для этих целей ими и был взят на прокат микроавтобус. Нас с Лиз радостно прихватили с собой, потому что в микроавтобусе было столько молодого, концентрированного счастья, что им просто необходимо было с кем-то поделиться – а тут, на удачу, появились мы. В салоне располагалось человек семь, и все они шумно и бойко обсуждали что-то – Лиз мгновенно влилась в беседу, и приняли ее так, будто и она была студенткой их веселого университета. Я же устроился в самом хвосте микроавтобуса, решив особо не привлекать внимания. Спустя полчаса ноздри защекотал знакомый острый запах – кто-то раскурил косячек. Ароматную самокрутку пустили по кругу, но когда очередь дошла до меня, я отказался вежливым покачиванием головы – дорога не терпит никаких допингов, ведь ты понятия не имеешь, что произойдет в следующий момент, а значит готовым быть нужно ко всему. Это как на войне, наверное. За косяком по кругу пошла пузатая бутылка джина – от нее мне тоже пришлось отказаться, с ещё большим сожалением. Я и сам не заметил, как задремал под весёлый гомон захмелевших счастливых студентов, а когда проснулся – мы уже были в городе.

Микроавтобус остановился у кирпичного трехэтажного здания. Кажется, это был дешёвый отель, или даже хостел – я не успел как следует разобраться, потому что вместе с шумной, хохочущей в несколько ртов одновременно компанией втек в крохотный вестибюль, потоптался у рецепции, ожидая, пока перепуганная консьержка даст какие-то указания, и потек дальше. Всё-таки это оказался хостел – четыре комнаты, уставленные двухъярусными кроватями, сразу напомнившими мне общежитие, и одной комнатой с кроватью двуспальной, видимо, для тех, кому захочется уединения и, возможно, любви. Студенты сняли весь хостел, целиком, и теперь шумно делили пространство. Я без труда выделил из их стаи вожака – эдакий высокий, плечистый, явный завсегдатай фитнес-клуба, если судить по комплекции. Он один из всей компании когда хотел – смеялся, когда хотел – молчал, изредка даже сосредоточенно хмурился, выгуливая на лице тень мысли, то есть вел себя независимо, как и положено лидеру. Хороший парень, дельный. Он-то ко мне и подошёл, пока остальные выбирали кровати и спорили о каких-то бытовых мелочах. Подойдя, вожак достал из кармана телефон, с полминуты поколдовал над ним, а затем протянул мне, демонстрируя простенькую программу-переводчик. "Как тебя зовут?"– было написано по-русски в той части экрана, где генерировался перевод.

Я послушно написал свое имя на кириллице.

Вожак вновь застучал пальцами по экрану телефона, переводя новый вопрос.

"Что случилось? Почему ты едешь в Дрезден таким способом?".

Теперь уже я завладел телефоном, в нескольких ёмких предложениях описал всю ситуацию, перевел на немецкий, и вернул аппарат хозяину. Тот пробежал строчки глазами, кивнул. А дальше между нами, благодаря все тому же переводчику, состоялся примерно такой диалог:

"Меня зовут Хорст. Тебе, наверное, нужны деньги, чтобы добраться до Дрездена?"

"Да, деньги нужны".

"Если у тебя будут деньги, ты сможешь доехать до Дрездена на поезде. Это не дорого и быстро. Согласен?"

"Да"

"Я дам тебе деньги. Но не сейчас. Побудь с нами до вечера, выпей пива, поешь, отдохни, а потом поедешь на вокзал. Хорошо?"

Я кивнул, улыбнулся, протянул Хорсту руку. Сказал:

– Данке шон.

Он тоже улыбнулся, коротко пожал мою руку, и вернулся к своей стае.


***


До самого вечера я шатался со студентами и Лиз по маленькому городку, исполняя роль веселого глухонемого, то есть общался, в основном, жестами, и широко улыбался, отчего очень скоро у меня заболели щеки, непривычные к столь длительному воспроизведению искусственной радости. Мы два или три раза пили пиво в каких-то забегаловках, несколько раз ели – все мои расходы на себя брал Хорст. Один раз остановились в подземном переходе, где невысокий, тощий негр старательно выдувал джазовые мотивы из потертого, древнего саксофона, потом ещё у витрины какого-то магазина, сквозь которую девушки долго рассматривали платья на блестящих манекенах, и, наконец, добрались до торгового центра, точнее, до продуктового отдела – там довольно ловко было приобретено все необходимое, и в хостел возвращались уже с большими пакетами в руках, наполненными разнообразной снедью и спиртным. Около восьми часов вечера все собрались в самой большой комнате, куда был перенесен стол с крохотной кухоньки, и праздник перешёл в свою кульминационную стадию. А я все гадал, когда же мне дадут деньги, и никак не мог понять, для чего студентам в компании глухонемой, чрезмерно улыбчивый чужак. Впрочем, очень скоро эта тайна была мной раскрыта. Вернее, раскрылась она сама собой, когда Хорст вновь протянул мне свой телефон, с заранее активированной программой-переводчиком.

"Говорят, что русские умеют хорошо пить. Я хочу это проверить".

"Как?"

"Все просто – будем пить с тобой до тех пор, пока один из нас не сдастся".

"Зачем?"

" Это весело, парень! Если выиграешь – я дам тебе деньги, и поедешь в Дрезден. Хорошо?"

И Хорст водрузил на стол бутылку виски, дав тем самым понять, что выбор в данной ситуации – не более чем иллюзия. Я вздохнул. Студенты же зааплодировали, несказанно обрадовавшись свежей забаве, и больше всех почему-то обрадовалась Лиз – уж и не знаю, что ее так взбудоражило.

Виски разлили по двум заранее приготовленным стаканам, и началось состязание.

Я пил лениво, без всякого энтузиазма забрасывая внутрь небольшие порции, и перед глазами у меня проносились занимательные картины, словно бы память взяла на себя роль телевизионного экрана, чтобы хоть как-то разбавить плотно сгустившуюся скуку, и переключая каналы после каждой выпитой порции. Раз – и передо мной зимняя ночь в пустом дворе, занесенном снегом по самую ржавую горку на детской площадке. Я не один – вокруг такие же, предвкушающие приключение школьники по пятнадцать-шестнадцать лет, и у нас один маленький шкалик водки, противозаконно приобретенный в ближайшем подземном переходе. Мы тихонько посмеивается, игриво подпихиваем друг-дружку, боязливо рассматриваем шкалик в неровном свете одинокого дворового фонаря, и шутливо обсуждаем, кого из нас разнесет первым. Есть среди нас и девочки – они волнуются ещё больше, и оттого ещё больше смеются. На каждого выходит примерно по десять граммов водки, и каждому мнится, что эти самые десять граммов могут довести его до полной потери контроля над молодым, ещё как следует не познавшим мира, телом. Однако ведь любопытно… И мы глотаем гадкую водку, спешно запиваем соком, по-взрослому морщимся, кашляем, неумело, и оттого через чур грязно материмся… А потом идём на танцы, потому что все это – ради школьной дискотеки, а старшеклассники делают так всегда перед тем, как начать суетно куражиться под музыку, значит положено и нам. Мы ведь уже тоже через год станем старшеклассниками… А иначе откуда найти в себе смелости пригласить на медленный танец ту самую, из параллельного, которая, впрочем, все равно уйдет с другим – красивым, сильным и взрослым выпускником? Да, в тот раз она действительно со мной не ушла, зато ушла потом, после другой дискотеки, спустя год, и, если уж совсем честно, не она, а другая, но какая разница? Все равно ведь были ритуальные проводы до подъезда, поцелуи, какие-то слова… Правда, даже тогда не случилось самого главного. А самое главное случилось позже, и была она болгаркой, и дело происходило в трехэтажном отеле на берегу зелёного озерца, где-то на бельгийской земле – был какой-то фестиваль для несовершеннолетних талантливых музыкантов, на который съехалась молодежь из самых разных стран, чтобы оттачивать свое мастерство днём, а по ночам веселиться и шабашить по-всякому. Короче, что-то наподобие элитного детского лагеря для подрастающей богемы. В ту ночь кто-то сказал мне, чрезмерно развеселившемуся от дешевого вина – "поцелуй ее, она ведь давно ждёт", и я послушался. А потом кровать, не долгая постельная сцена в тесном гостиничном номере, пропитанная страхом и неудержимым любопытством первооткрывателя, и смешной вопрос (она ведь была старше, и, кажется, немного опытнее): "у тебя это в первый раз?". Разумеется, я ответил отрицательно, потому что на правдивый ответ не хватило смелости. Да правды тогда, в общем, никто и не ждал…

Хорст вновь разлил виски по стаканам. В который раз он уже это делает? Кажется, в пятый. Или в шестой. Не важно. Все равно телевизор памяти смотреть интереснее.

Раз – и передо мной комната в общежитии. В этом общежитии я ещё не живу – пока что я всего лишь абитуриент, сдаю вступительные экзамены спустя две недели после окончания школы. За столом со мной сидят такие же абитуриенты, мы пьем дешёвый коньяк, обсуждаем всякое бессмысленное, курим в открытое окно, хоть и знаем, что за это могут серьезно наказать, вплоть до не допуска к вступительным экзаменам. Один из парней, с которым мы познакомились час назад, рассказывает про абитуриентку с таинственным именем Адель, живущую на первом этаже. Говорит, что она открыто намекала ему на кое что пикантное. Говорит, что на то же самое она намекала его товарищу. А так же товарищу товарища, и так далее. Короче говоря, девица не прочь. Решено идти к ней. Но кому именно? Нас-то пятеро, а девица – одна. Как-то само собой было принято решение о групповухе.

– У тебя такое было?– спросили меня.

– Нет.

– Ну вот видишь!

Не уверен, что мне этого хотелось. Вернее, чего-то в тот момент мне хотелось точно, но сомневаюсь, что именно этого. Да и делить готовую на все Адель с этими почти что незнакомыми пацанами совершенно не хотелось. Однако коньяк был выпит, и мы все вместе пошли на первый этаж. Я шел последним, и когда вся делегация принялась по одному просачиваться в дверь нужной комнаты, мне в нос ударил резкий запах приторно сладких духов, к которому примешались ароматы подгоревшей еды, стирального порошка и почему-то гнили. Получившийся аромат был настолько мерзок, что я так и не заставил себя переступить порога комнаты – вернулся к себе, и лег спать. Уж и не знаю, произошла ли запланированная групповуха. Знаю только, что все эти ребята в итоге не поступили, а я каким-то чудом умудрился поступить, и спустя два месяца учебы уже сидел с этой же самой Аделью в круглосуточном баре. Транспорт уже не ходил, на такси, как, впрочем, и на выпивку, денег не было. Ещё один мой товарищ, застрявший с нами, рассказывал длинные небылицы про свою пышную жизнь в провинции, а девица все норовила утянуть меня в туалет на какой-то особо интимный разговор. Где теперь они все, интересно? И где я? Сижу с какими-то немцами, пью на спор, потому что нужны деньги. Как я оказался так невыносимо далеко от всех этих воспоминаний? Ведь не дотянуться, не допрыгнуть, не докричаться даже…

И опять виски разливается, а иноземное студенчество продолжает ликовать. Кажется, это уже пятнадцатый стакан. А может и двадцатый.

Раз – и передо мной вагон переполненной электрички. Я еду в пригород, расположенный в сорока минутах езды от столицы. Еду устраиваться на работу в маленький детский садик музыкальным работником. Еду, потому что нужны деньги, нужны деньги, нужны деньги, хотя бы какие-нибудь, хотя бы самые малые, потому что на третьем году обучения оказалось, что жить-то и не на что. Объявление я прочел в бесплатной газете, которую мне вручила милая заспанная девушка, когда я в очередной раз спускался в метро. И вот я поехал – за окном мелькают трогательные осенние пейзажи, какие-то домики, поля, речушки… На коленях у меня лежит раскрытая хорошая книга, но я не читаю ее, даже страниц не перелистываю, а все думаю, где бы достать хотя бы немножко денег, потому что вчера за долгом заходил Саша с пятого этажа, потому что комната в общежитии за прошедший месяц до сих пор не оплачена, потому что в пластиковой миске засохли остатки копеечной лапши быстрого приготовления, и даже на новую порцию уже не хватает. Я еду, и неожиданно для себя понимаю, что очень люблю осенью ездить в электричках, смотреть на мелькающий мир за окном, похожий на растерянное человеческое лицо, и на лица попутчиков, похожие на мелькающий заоконный мир. Мне нравится здесь все, особенно запах, хоть и не могу объяснить, что в нем такого особенного. И нравится чувство, накатывающее лишь в таких вот, переполненных осенних вагонах, потому что из пункта "А" ты уже убыл, а в пункт "Б" пока не прибыл, и значит никакого "тебя" уже (или, может быть, ещё) нет, а есть кто-то другой, незнакомый и необъяснимо привлекательный, который существует лишь в этом самом промежутке между "А" и "Б"… Работу мне, кстати, в этот день так и не дадут- посмотрят на одетого в рванье студента, с голодными, воспаленными глазами и нервными, дерганными повадками, и откажут, опираясь на плоды своей тихой, глубинной интуиции. И опять, только уже назад, в столицу, я буду ехать в электричке, прислонившись затылком к окну, и, забавы ради, рифмовать в голове имена кредиторов, не забывая делить их на пассивных, и активных. Вернее, это буду вовсе не я, а тот, который обитает в промежутке между точкой "А", и точкой "Б"…

Стакан, в котором ещё недавно был виски, опять оказался пуст. Хорст уже не просто сидел напротив, а как будто растекался всем своим телом по стулу, и в теле этом уже, казалось, не осталось крепких, рельефных мышц – одна сплошная желеобразная масса. Вожак веселого студенчества прикрыл глаза и чмокал губами, постепенно утопая в вязкой хмельной дремоте, а насытившиеся глупым состязанием зрители уже давно разбрелись – из всех комнат хостела доносилась их пьяная, счастливая возня. Однако, едва я, чуть пошатнувшись, поднялся из-за стола, Хорст дернулся, мазнул по мне ласковым, промасленным взглядом, неумело полез рукой в карман и достал свой телефон. "Опять будет насиловать переводчик"– догадался я. И действительно – вбив в программу очередной запрос, он сам озвучил переведенное телефоном слово:

– Ешо!

Я покачал головой, мол, куда тебе ещё, дурень, и так уже налакался здорово. Но Хорст вновь полез в карман, а затем выложил на стол несколько смятых купюр, и властно повторил:

– Ешо!

Судя по всему, это были те самые деньги, что полагались мне за победу в состязании. Я потянулся к ним, но вожак резко и красноречиво придавил их уже почти пустой бутылкой виски.

– Ешо!

Все дальнейшее я исполнил словно на автопилоте, позволив уставшему разуму ослабить поводок, на котором обычно покорно выгуливалось тело. Не могу сказать даже, что я разозлился – на злость было лень транжирить и так уже изрядно отощавший запас душевных сил. Просто встал, подошёл к вожаку вплотную, правую руку свою по-дружески уложил на его левое плечо, и когда, почувствовав неладное, он начал вставать, резко вонзил ему свою левую точно в беззащитную печень. Люблю этот четкий боксерский удар, но в ринге применять его куда как приятнее. По сравнению с болью от меткого попадания в печень, боль от удара, скажем, по яйцам – это так, смешное недоразумение. Я, конечно, не садист, но всегда был убежден в том, что искусство умело драться равно искусству плотской любви, ибо всякий человек обязан уметь мастерски дарить ближнему своему не только наслаждение, но и боль. А профанов и в том, и в другом вполне заслуженно стыдят.

Хорст хрипло булькнул, и с размаху уселся обратно на стул – моя рука на его плече удержало пьяное тело, чтобы оно не обвалилось на пол. Я коротко огляделся, но нет, никто не обратил внимания на случившееся, да и вообще, рядом никого не было. Тогда я ловко цапнул со стола бутылку с остатками виски, и деньги под ней, а затем выскользнул в прихожую, и уже собрался было исчезнуть, как вдруг заметил Лиз – она выглядывала из туалета с детским удивлением на лице. Я не удержался – махнул ей рукой на прощание. Не поминай лихом, девочка, ведь в дороге всегда так – сошлись две судьбы, потерлись друг о дружку, а потом разошлись на первой же развилке, чтобы никогда уже не пересечься под этим небом, даже не вспомнить о встрече…

И опять, уже на лестнице, мне вспомнился Костя.


***


Вокзал ("бангхофф" по здешнему, или что-то вроде того) был совсем пустым, и почему-то весь залит бледно жёлтым светом. Это сочетание безлюдья и странного света порождало внутри странные чувства, словно все вокруг – мираж, который вот-вот пропадет, а на его месте окажется… Не знаю даже, что. Что-то привычное и родное до рвотных спазмов.

Я купил билет до Дрездена на ближайший поезд, отправляющийся через пятнадцать минут, и ещё денег хватило на пачку сигарет из железного автомата в углу зала ожидания. На перроне тоже совсем никого не было, и так же все было залито жёлтым светом – я даже поискал взглядом где-то над собой установленные театральные софиты, подкрашивающие свой свет специальными линзами, но их не нашлось. Обыкновенные лампы, дающие, черт знает, почему, необыкновенный свет. А может это играет с моей головой поглощённый виски? Не знаю. Я даже привычного опьянения не чувствовал, хоть выпил довольно много. А почему нет людей? Наверное, из этого городка не принято никуда уезжать в такое позднее время. И приезжать в такое позднее время в него тоже, видимо, не принято. А я – чужак. Мне можно.

Подошёл поезд, и едва с приятным, мягким шорохом в сторону отползла механическая дверь, я заскочил в вагон. Внутри, как и на перроне, было пусто, но странного жёлтого света не было, а был обыкновенный, приятный… Вагонный. Я занял первое-попавшееся место, сунул проскользнувшему мимо контроллеру билет, и с удовольствием откинулся на спинку мягкого кресла, как только поезд тронулся. За окном шевелилась чернота с редкими проблесками встречных фонарей, и ничего за стеклом не было видно, кроме моего собственного отражения, на которое я и засмотрелся. Кто ты, парень? Как тебя зовут? Как ты здесь оказался? Смешно…

Вот так и живёшь, будто бы все это не с тобой, а с кем-то совсем другим происходит. И нельзя сказать, чтобы этот другой был лучше или хуже, добрее или злее, талантливее или бездарнее. Он просто другой – и этим все сказано. Это он, а не ты, попадает в самые разные ситуации, участвует в приключениях – иногда весёлых, иногда грустных, иногда страшных, это его, а не тебя, швыряет по жизни, как ветхое судёнышко в шторм, прибивая то к одному, то к другому берегу. Про его порой непутевую, а порой разудалую жизнь приятно рассказывать друзьям и женщинам, и даже самому думать об этой жизни приятно – иногда ее хочется даже записать, но все это он, а совсем не ты. А где же ты? Тот самый ты, который смотрит на все это, а потом рассказывает, записывает, заучивает наизусть? Загадка. Вот только услышишь однажды: "он умер. Приезжай попрощаться", или "останься со мной. Пожалуйста…", или даже "знаешь, а ты станешь папой"… И тогда выйдешь глухой ночью во двор, закуришь неспешно, посмотришь на далёкое-далекое чёрное небо, все в звёздах, будто кто-то разбросал пепел с сигареты по черному шерстяному платку … Где-то залают собаки, где-то прошуршит машина, и, возможно, где-то совсем уж далеко прогремит отважно пронзающий ночь товарняк… И вот тогда с болезненной отчетливостью понимаешь – а ведь это все действительно со мной. Подумать только – со мной! Это всё я, я, я!!! Стою под этим небом, и одним своим присутствием здесь будто бы грожу ему пальцем, мол, ну я тебя сейчас!

А оно молчит, и вообще все вокруг молчит, словно подтверждая тебя, и твои законные права на все это, обманом добытые у кого-то всесильного, доброго и усталого…

И не придумано пока вселенной аттракциона более захватывающего, чем эти мгновения случайного прозрения. И здорово, пожалуй, что не придумано!


Глава 6. После душа


Ранним утром я шагнул из поезда на чистенький перрон одного из Дрезденских вокзалов, выспавшийся и радостный. Сам не знаю, откуда взялась эта радость – вроде и задела для нее никакого до этого не было. Но углубляться во внутренние дебри не хотелось – раз радостно на душе без всякой причины, значит так тому и быть. Нужный отель, где квартировал мой осиротевший на одного участника квартет, я знал – ещё в самолёте, пока летели, выучил от нечего делать все названия наших отелей наизусть, сверяясь с распечатанным Мариной Викторовной листком гастрольного плана. Адреса, конечно, я не запомнил, но это не беда – войдя в здание вокзала, я без труда отыскал справочное окошко, и объяснил любезной женщине на английском, чего мне надобно, а она, постучав тонкими, ухоженными руками по клавиатуре компьютера и сверившись с результатом, написала мне на бумажке адрес. Дальше было ещё проще – вышел на привокзальную площадь, с удовольствием выкурил сигарету, и без колебаний сел в первое-попавшееся такси, протянув улыбчивому водителю бумажку с нужным адресом. А пока меня везли, внезапно задумался – зачем я, в конце концов, проделал весь этот путь? Ведь в случившемся нет моей вины – повалялся бы в госпитале, на всем готовеньком, выспался бы, отъелся, а коллеги преспокойно забрали бы меня на обратном пути. Подумаешь, отыграли бы оставшиеся концерты без виолончели. Ведь, судя по спокойствию переводчика Жоры, такая перспектива никого особенно не напугала. Даже, возможно, наоборот, все обрадовались, что такой маргинальный элемент покинул их крепкую, идеологически сплоченную компанию. Марина Владимировна уж точно вздохнула с облегчением. Да, я бы не заработал обещанных денег. Хотя… Вернувшись на родину как следует поскандалил бы, и, возможно, мне бы все равно заплатили. А я, дурак, затеял очередную авантюру, и добился-таки своего – оказался в Дрездене, и вот уж мчусь в такси, довольный и невредимый. А зачем? Нет, ну действительно, зачем??!!


Потому что это моя профессия. И не такая профессия, которую можно в любой момент бросить, а такая, которая даётся раз и навсегда, которая – как клеймо. Или даже хуже клейма – как наркомания, или алкоголизм. Один раз сел на иглу или стакан, и уже все, как ни крути – не слезешь до самой смерти. И вовсе не потому, что больше делать ничего не умеешь – это сказки для дураков. Я бы мог, к примеру, быть кондуктором, или уборщиком, или грузчиком, да мало ли… Я мог бы найти что-то вполне подходящее, не зря ведь в ящике стола пылится диплом о высшем образовании, полученный  не где-нибудь, а в столице. Да только нельзя бросить все это. Нельзя – и все тут. Все равно, что забыть, как дышать. Просто однажды кто-то указал в моем направлении всемогущим пальцем, и шепнул, мол, быть тебе, раб божий, тем-то и тем-то, и никем другим. Профессия… Призвание… Все это, конечно, пустыеслова, блестящие своей лубочной красотой, а как назвать это иначе – понятия не имею. Вот ткнули меня, как щенка, в свежие сцаки, дали под зад, катись мол, а я все равно возвращаюсь, и стыдно, и горестно, а ничего не поделать – надо возвращаться. Потому что все мы однажды выдумали себе особенного, личного бога, и теперь уверены, что обязаны служить ему верой и правдой до самого последнего вздоха. Вот и дуем в свои дудки, пилим струны, лупим в натянутый на барабаны пластик, свято веря, что служим великому, единственно возможному… А на деле не так уж важно, есть это самое, великое, или нет его. Просто служим – и все. Потому что ничему другому служить не хотим, наверное.


Помню, как незадолго до моего отъезда, исполняли на родине один концерт. Так, мелочевка, халтурка – набрал толстый и богатый дядя разных музыкантов, нанял дирижёра, и сказал играть. А наше дело маленькое – играй себе, не важно что, да получай обещанный гонорар. Сцену поставили прямо на улице, метрах в ста от недавно открывшегося торгового центра. А вокруг обыкновенный такой спальный район – шлакоблочные многоэтажки сиротливо тянутся к небу, в старых продуктовых магазинах очереди за спиртным и мясным, у тротуара припаркованы древние отечественные автомобили разной степени сохранности (у некоторых недостающие части ржавого корпуса заменяли листы картона, приклеенные скотчем). Публики вообще не было – лишь пару человек, да и тех тяжело разглядеть в сгустившихся летних сумерках, зато ребята громко и пьяно покрикивали "браво" в перерывах между произведениями. И ещё был ветер – он без труда сдувал ноты с простеньких алюминиевых пюпитров, весело кружил их над сценой, а потом, накуражившись, уносил куда-то в сторону проезжей части. А мы играли. Играли Баха, Моцарта, Гайдна, Чайковского. Играли марши и вальсы, серенады и элегии. Играли и смеялись, не сдерживаясь. Потому что смешно ведь все это, невероятно смешно! Кто-нибудь вам однажды может сказать, что играет вовсе не для себя, а для благоговейно взыскующей публики, раз за разом приходящей на те, или иные концерты. Не верьте. На публику нам, откровенно говоря, плевать. Да нам, в общем-то, на все плевать. Мы играем сами для себя, и сами же получаем от этого удовольствие. Сами себя лечим, сами себя бичуем. Сами играем, и сами смеемся, потому что ведь до коликов смешно – спальный район на краю города, машины с картоном вместо задних дверей, уснувшие на лавках честные труженики ближайшего завода, какие-то пьяные мужики кричат "браво", а после пойдут, возьмут ещё водки, и может быть даже захватят с собой румянуюпродавщицу из вино-водочного отдела… И надо всем этим торжественно разливается Бах, Моцарт, Гайдн, Чайковский. Думаете, мы играем для них? Для этих мужиков, для обглоданных временем автомобилей, для продуктовых магазинов? Нет, мы играем для самих себя, и сами же с этого веселимся – вот простая схема нашей будто бы невероятно сложной, полной противоречий и драматизма жизни. Вот все, что нужно любопытному постороннему знать о нашем маленьком, трогательном мирке.


Такси остановилось у отеля, и я сразу узнал Максима Федоровича, преспокойно покуривающего на крыльце. Сказать, что он удивился, завидев меня, вылезающего из машины и не обращающего никакого внимания на взволнованные оклики шофера – значит ничего не сказать. Максим Федорович отшвырнул сигарету, подбежал, обнял, затараторил скороговоркой:


– А мы так волновались, так волновались! Все ждали, когда же ты приедешь! Никто ведь не понял, куда ты пропал! Ты где был? Все в порядке? Господи, счастье-то какое!


– Расплатитесь с таксистом, пожалуйста,– попросил я,– у меня совсем нет денег.


– Конечно-конечно! Господи, счастье-то какое!


Он суетливо расплатился с водителем и потащил меня внутрь, сквозь холл, по лестницам, по коридорам, повторяя одно и то же. С огромным трудом мне удалось выяснить у него следующее: о причине моего отсутствия все узнали только сегодня с утра. До этого Жора всем говорил, что я остался погостить у какого-то друга, и скоро нагоню их своим ходом. А сегодня переводчик признался, что у меня возникли проблемы со здоровьем, потребовавшие срочной госпитализации. Марина Викторовна так разволновалась, что не спала две ночи, а ведь связаться со мной никак нельзя… Позвонили в клинику, но там сказали, что пациент ее уже покинул.


Я недоумевал. Выходило, что во всем виноват Жора. Но зачем он затеял всю эту историю с диким враньём, зачем ему понадобилось изолировать меня?


Зашли в номер к Марине Викторовне – на меня обрушилась тонна счастливых воплей, а под конец она даже расплакалась, отчего я совсем стушевался. Мне-то казалось, что все ополчились на меня, а на деле, оказывается, они молились на мое возвращение, ночей не спали… Пока Марина Викторовна обнимала меня, с опытностью профессионального самбиста прижимая к своему сладко пахучему, мягкому телу, я все думал, думал, и никак не мог придумать ни одного достойного ответа на многочисленные, роящиеся в голове вопросы. Ведь не может же все дело быть в самой обыкновенной  подлости? Ведь не могла же стагнация человеческого духа зайти настолько далеко? Что я, в конце концов, сделал этому Жоре? Мы ведь и знакомы с ним были всего несколько дней…


И тут я неожиданно для себя разозлился, причем в один миг – так от одной искры воспламеняется бензин. Дождавшись окончания слёзных объятий, я наскоро выведал, в каком номере живёт переводчик, объяснив свое резкое желание свидания с ним тем, что в том же номере находятся все мои вещи. Поднялся на нужный этаж, постучал в нужную дверь, и тяжело дыша дождался, пока она откроется.


Жора стоял на пороге в одних трусах, изо рта у него торчал  черенок зубной щётки. При виде меня, на его лицо наползло выражение какого-то дикого, животного ужаса, от которого я бы, наверное, и сам испугался, если бы не злость. Одним сильным тычком протолкнув оторопевшего переводчика в глубину номера, я вошёл, захлопнул дверь.


– Я вшообъяшну!– захлебываясь словами, зачастил Жора, забыв про зубную щётку во рту,– это прошто моя ошибка…


Дальше я уже не слушал, потому что больше подлости не люблю лишь когда пытаются эту самую подлость оправдать, тем более впопыхах. Вначале я аккуратно вынул у него изо рта щётку, а затем ударил – коротко, точно, и правильно, как если бы бил по привычной ко всему боксерской груше под чутким тренерским руководством. Вопреки моим ожиданиям, Жора не упал, а только отступил на несколько метров, схватившись за лицо. Я же одним своим шагом сократил дистанцию, и вновь ударил, только уже в такой ненавистный сейчас пухлый живот – теперь переводчик согнулся пополам, застонал. Очень хотелось ударить и в третий раз, например ногой, например по этой подлой физиономии, но в последний момент я передумал. Что изменит эта спокойная, выверенная, вроде бы необходимая жестокость? Неужели в другой раз этот гад не поступит так же? Да и не гад он никакой, а всего лишь невесть что возомнившая о себе шестерка. Даже битьё такого типа не доставляет совершенно никакого удовольствия – вроде бы и прав ты, когда лупишь этого слизня, а чувство все равно такое, словно замарался нечаянно. И ладно ещё, если бы он тоже дрался – так нет, лежит, подвывает тихонько, голову ручонками прикрывает… Вот и что с ним делать?


В дверь постучали, и я, пригрозив Жоре кулаком, открыл сам. На пороге стояла Алиса. Она сделала какое-то странное движение, будто сначала сильно захотела обнять меня, а потом вдруг передумала.


– Привет,– говорю,– ну, как вы тут, без меня?


Она улыбнулась, пожала плечами – мне показалось, что вот-вот расплачется. Но нет. Из-за моей спины, из номера, продолжали доноситься горестные стенания переводчика:


– Я же только пошутить хотел… Я же в воспитательных целях…


– Чем планируешь заняться?– спросила девочка, хотя я ясно видел, что спросить она хотела о чем-то совсем другом.


– Концерт ведь вечером,– отвечаю,– разыграться бы…


Она кивнула, несмело улыбнулась.


– Да и душ принять не помешает,– говорю, улыбнувшись в ответ,– после душа моя жизнь обычно  приобретает некоторые оттенки смысла.


А ведь всё-таки приятно. И даже не то, что все так искренне рады моему возвращению, а что  им не наплевать. Ведь не бог весть какой человек, а все равно волновались, переживали, ждали… И пусть даже завтра они обо всем забудут – ну и что с того? Зато сегодня…


Вообще, проявления по-детски искреннего небезразличия всегда приятны, а лично для меня – так даже трогательны. Помню, как однажды шел ранним утром на работу, и лежащий на лавке бомж, мимо которого я проходил, когда срезал путь к метро через скверик, приоткрыл один заплывший глаз, и сипло осведомился:


– Куда пиздуешь?


Даже тогда мне стало как-то по-особенному приятно от того, что вот, вроде бы, совершенно посторонний субъект, а все ж таки интересуется моими делами. Как может – так и интересуется. И вряд ли даже это он лично поинтересовался – я думаю, интересовалась моими делами душа целого района, а, возможно, что и душа всей моей не самой большой родины, глаголя устами этого бездомного, заспанного алкоголика. Короче говоря, люблю, когда кому-то до меня есть хоть какое-то дело.


– А хочешь, сходим куда-нибудь выпить кофе?– предложил я, повысив голос, чтобы хоть немного перекрыть нытье переводчика.


Алиса прямо-таки вся расцвела, и как будто засветилась изнутри.


– Давай! Сейчас?


– Нет,– отвечаю со смехом,– после душа. Все только после душа!


А про себя добавляю еще: "И той, которая с красными волосами, написать надо. Например о том, что у меня все хорошо. Мало ли, вдруг она тоже волнуется?".


Но это, опять же, только после душа. Ну и после кофе, разумеется.


Глава 7. Кода

Дряхлый, почти не различимый на фоне прочих механических шумов голос назвал станцию, и я шагнул из вагона электрички, уверено наступив ногой, обутой в драный кед, на потрескавшиеся плиты перрона. Почти сразу поезд укатил, оставив меня наедине с платформой, крохотным навесом, прикрывающим будку для продажи билетов, и вольно колышущимся на ветру морем зелени. Вдоль железнодорожных путей всего постсоветского пространства таких вот станций великое множество – да и не станция это вовсе, а так, одно название: пару метров бетонного перрона, две лавки, навес, и, в общем, все. Справа – лес. Слева – лес. А промеж  леса тянутся блестящие на солнце рельсы с трухлявыми шпалами. Даже названия у таких станций одинаково игрушечные – Грушевка, Озерцо,  Черёмушки, Горошки… Выходят  обычно из электричек расхлябанного, неуклюжего вида мужички и тетеньки, ждут, пока состав умчится прочь, и потом втягиваются  узкой цепочкой в лесок, ковыляют по тропинке, выводящей к дачным линиям, погромыхивая своим не хитрым бытовым скарбом. Вот и сейчас всё так – я пристроился за плешивым дедком в клетчатой рубахе, надёжно заправленной в синие спортивные штаны, натянутые до груди, и побрел за ним по тропинке сквозь лесок, с удовольствием поглощая ноздрями запахи разогретой земли, коры, листвы, не далёкого водоема и ушедшей электрички. Было хорошо и спокойно, а в рюкзаке за спиной ещё и мелодично позвякивали бутылки, то есть совсем красота. Вокруг все зелено, ароматно и почти неподвижно, а я не спеша шагаю, безмятежно улыбаясь своим мыслям. Никого здесь не возмутят потёртые, рваные джинсы. Никто не обратит внимания на застиранную до полной потери цвета майку. Здесь все такие, напоминающие пиратов из эпохи первичного накопления капиталов, или бродяг из параллельного мира, где и Ленин молодой, и октябрь впереди.


А вот, наконец, тропинка кончилась, и показались сами дачи – где-то не громко играет музыка, откуда-то долетают разговоры, там над  огородом гордо вздымается к небу обширный зад какой-нибудь бабульки, здесь до половины залез под капот старенькой иномарки чумазый мужик в одних трусах. Кто-то занят делом, а кто-то тунеядствует, подставив лету всего себя, целиком, замечательно устроившись на простеньких дачных качелях, или в гамаке. Иногда на не очень широкую дачную дорогу выскакивали стайки дети, похожие на косяки мелких блестящих рыбок – помельтешат немного, и назад, к дому. Никто здесь не мешал их громким,  диким играм. А вон, у водонапорной колонки,  в натекшей из ржавого, облупленного дула луже лежит лохматая собака, печальная от жары. Казалось бы, откуда в мире столько солнца? Вот шел снег, а потом дождь, а потом опять снег, да ещё с дождем, кругом сыро, ветер холодный, темно почти круглые сутки… И вдруг на тебе – столько солнца! Я иду, и из-под моих ног выпрыгивают в разные стороны мелкие камушки.  Какая-то тощая тетка в линялом сарафане оторвалась от своих грядок, разогнулась, задумчиво уставилась на меня, идущего вдоль ограды ее участка. Не бойтесь, тетя, я не к вам, так что смело беритесь за свою верную тяпку и продолжайте  работу. Я вон в тот домишко, пристроившийся на самом конце дачной линии, огороженный деревянным облупившимся забором. И хозяин этого жилища уже стоит у распахнутой настежь калитки, чешет свой сильно выдающийся вперёд живот, улыбается во всю свою кошачью физиономию.


– Ты что так долго, малый? Все уже собрались давно, бляха муха, одного тебя ждём.


Я вошёл в калитку и с большим удовольствием пожал руку Полпальцу – мне показалось, что я не видел его целую тысячу лет.


Стол был поставлен по дачному, то есть прямо во дворе, и за ним уже сидели любимые люди, по которым я уже успел соскучиться – Февраль, Толик, Таран, буддист Шурка. Сам стол был весь заставлен целой батареей пивных бутылок, среди которых едва угадывались какие-то скромные закуски. И это ведь далеко не все, а лишь жалкая треть от того, что занимало, надо полагать, весь холодильник, и сейчас охлаждалось в ожидании своего часа. А повод… Да разве нужен он таким замечательным людям? Однако, как ни странно, сегодня повод действительно был.


Короче говоря, Полпальца уволили. Уволили совершенно неожиданно, а самое главное – мгновенно. Сколько лет он проработал? Кажется, что-то около тридцати. И за это время он накопил тысячу… Да что там тысячу – десятки тысяч самых разнообразных по степени серьезности залетов. Миллион раз он мог вылететь из оркестра, и это было бы вполне заслуженным наказанием, но все никак не выходило, хотя усилия прикладывались поистине колоссальные! Руководство закрывало на все глаза, или делало очередное "последнее" предупреждение – мне кажется, выгонять Полпальца с работы всем было лень, да и зачем? Ну выгонят они его, ну поработает он пару лет в каких-нибудь других коллективах, и ведь все равно вернётся. А его все равно примут назад, потому что лучше дьявол, которого ты знаешь, чем дьявол, которого не знаешь – кажется, так говорят. Да и виолончелистов в нашей провинции не так, чтобы очень много, и все уже кем-то заняты. А те, которые не заняты, на время, конечно, Полпальца заменят, но потом… В общем, думаю, вы поняли.


Однако, случилось непредвиденное – на последней перед отпуском репетиции серому кардиналу виолончельной группы стало плохо. Так плохо, что, поднимаясь со стула, он потерял сознание и упал бы, если бы коллеги его вовремя не подхватили. Началась суета, Полпальца стали спешно пытаться привести в сознание, что оказалось не самым простым мероприятием. Но всё-таки привели. Он встал, окинул всех самым, что ни на есть, невозмутимым взглядом, и пошел себе восвояси. Честное слово, он так и ушел бы, если бы не инспектор, настоявший на своем и доставивший Полпальца в наш медпункт – в крохотную, захламленную каморку, в которую каким-то чудом умудрились впихнуть стол, стул и выкрашенную в  белый цвет тумбочку с криво намалеванным красным крестом. Медработнику тете Любе коротко объяснили ситуацию, она внимательно все выслушала, задала несколько вопросов про бессонницу и боли в спине, узнав про злоупотребление спиртным нахмурилась, как и положено. А затем, с видом спасающего очередную никчемную жизнь врача-стахановца выложила на стол две упаковки таблеток – в одной были пилюли от поноса, в другой – простейшее успокоительное. На то ли возмущенный, то ли восхищённый возглас Полпальца тетя Люба ответила, что других лекарств у нее нет, да и не было никогда. Действительно, ведь что самое главное для тружеников оркестрового поприща? Конечно же сберечь нервы и не обосраться. А позже вдруг до нашего руководства дошла информация, что Полпальца уже десять лет не проходил полного медицинского обследования. И это на фоне алкоголизма, через чур аморального образа жизни, более чем маргинального образа мысли… Да и до пенсии, в общем, не далеко. А если что-то случится с ним во время репетиции, или, прости Господи, концерта? Если он, откровенно говоря, возьмёт, и двинет сани, то есть перестанет быть? Ведь все шишки попадают на дирекцию – не доглядели, не предусмотрели… Короче говоря, шалил Полпальца без устали очень много лет, и все сходило ему с рук, а тут – раз!– и уволили в один момент, причем совсем без вины. Но что уж теперь об этом вздыхать?


Завидев меня, мужики пришли в радостное возбуждение.


– Здарова, мужик!– гаркнул Таран,– кажется, сто лет тебя не видел, в натуре!


– Привет, старик,– махнул рукой Толик,– как дела?


– Знаешь,– как-то смущённо сообщил Февраль,– мы ведь и Алису звали. Я сам звал. Приезжай, говорю, так, мол, и так, у нас повод. Посидим, шашлыков поедим, выпьем. Ну и про тебя сказал, конечно. А она…


Февраль запнулся, и даже глаза потупил, но я махнул рукой, сделав вид, что мне все равно, и уселся за стол. Подумаешь, Алиса… Да какое, собственно, мне до нее дело? Никакого! Вот мужики, вот пиво, вот в ржавом жерле мангала дымятся угли, вот, в конце концов, небо, и лето, и дача, и все остальное… Чего ж ещё надобно-то для полного счастья? А все остальное – тлен. Взять его – да и развеять по ветру к чертовой матери.


Откупорились бутылки, полилось в глотки холодное пиво, и вместе с ним полилась такая родная, привычная и любимая всеми беседа о вечном.


– И тут я открываю ноты,– вещал Толик, размашисто жестикулируя руками,– и понимаю, что это соло первый раз вижу! А дирижёр уже руки поднимает, собака, и смотрит на меня, мол, начинайте, Анатолий!


– А ты что?


– А что я? Ну, начал…


– Это правильно,– наставительно изрёк Полпальца,– ибо сказано: "незнание партий не освобождает от исполнения!".


Чокнулись, выпили.


– Так оркестр и отыграл весь концерт, и ни одна группа между собой не строила, представляете?– закончил небольшой, но забавный рассказ Февраль.


– Ничего,– хихикнул Толик,– как говорится, чем хуже строй, тем ярче гармония!


Посмеялись. Чокнулись. Выпили.


– А этот кретин мне втирает, типа на солнце магнитные бури, и я типа осторожен должен быть, прикинь?– делился переживаниями Таран с рассеяно хлопающим глазами Шуркой,– а что мне эти магнитные бури, а? Ну что они мне сделают? Я этого солнца вообще не вижу, потому что из-за работы на улицу почти не выползаю. К тому же у меня дома всегда все есть. Ну, спиртные противозатменческие лекарства, понял да?


Где-то между второй и третьей бутылкой все одновременно закурили, и я как бы между делом, рассказал о своих недавних приключениях в Германии, постаравшись не упустить ни одной детали, и вырезав лишь сцену признания девятнадцатилетней девочки. Мужики охали, ахали, матерились, а когда дело дошло до избиения переводчика, Таран даже одобрительно причмокнул губами. И лишь на Полпальца история не произвела ровным счётом никакого эффекта – только в одном месте он чуть приподнял левую бровь, выразив тем самым некоторую степень удивления. Наверное, впервые за все время эта его абсолютная невозмутимость не восхитила меня, а наоборот, разозлила. Ведь в конце концов, история действительно сильная – в ней и драма, и экшн, и приключения, и любовь (про которую я, правда, умолчал, и тем не менее), а самое главное, что это не байка, а произошло все на самом деле, к тому же, произошло со мной! Ну да, дело ясное, строит из себя бывалого, всего повидавшего, но можно ведь и посопереживать иногда, хотя бы в виде исключения! Вон, Февраль тоже много чего повидал, Таран и подавно, а ничего – сидят, охают, ахают, смеются, вздыхают, и, что самое главное, искренне.


В общем, окончив историю и затушив сигарету в жестяной банке из-под кильки в томате, я высказал Полпальцу все, что считаю нужным относительно его царственной, показной "бывалости". Он же задумчиво раскурил новую сигаретину от бычка предыдущей, пустил в небо, запрокинув голову, тонкую струйку дыма, и только потом сказал:


– Думаешь, из крутого переплета выбрался, малый, и теперь, типа, есть, чем гордиться? Ну и гордись себе, кто ж тебе запрещает. А помнишь, Февралька, "Тайм оф адвенчур"?


Февраль молча кивнул.


– Это корабль такой был,– пояснил остальным Полпальца,– наши многие на нем когда-то на контракте работали. Типа квартетом играли, пока пассажиры кушали и пили. По полгода, по году, иногда и больше. Это ж когда было? Кажется, в девяностых ещё. Я тогда только консерваторию закончил.


Все слушали, никто не перебивал.


– И случилась со мной такая история. Корабль этот ждал наш квартет в Момбасе – это такой маленький городок в Кении. Оттуда он отчаливал, и дальше по маршруту, по разным странам. Нам куплены были билеты на самолёт до этой Момбасы. Ну и что? Приезжаем мы вчетвером в аэропорт наш, часа за два до рейса. Багаж сдали, досмотр прошли, сидим в зале ожидания, ждём самолёта. И тут нашему скрипачу выпить приспичило. Препятствовать ему, конечно, никто не стал – пошел он в ближайший бар, и давай закладывать за воротник. Летать боялся, бедняга. Стоит он, значит, за стойкой бара, и закладывает без остановки – одну рюмку, другую, третью, и так далее. А мы ждём, бляха муха. И вот, когда уже посадка началась, скрипач наш возвращается, а сам еле на ногах стоит. Мы его под руки – и к посадочному коридору. Только хрен там – стюардесса базарит, типа ваш товарищ пьяный, как зелёный черт, его на рейс сажать нельзя. Ну, мы с ней давай торговаться, а пока торговались, этот малый вдруг вырвался, схватил какой-то стул алюминиевый и пульнул его в витрину того же бара, в котором пил. Стекло все распидорасил начисто, а зачем – хрен знает, бляха муха. Ну, тут, конечно, охраны набежала херова туча, нас повязали. Потом, часа через два, отпустили, только пришлось за витрину расплатиться. Стоило это расхераченное удовольствие дохрена – пришлось скинуться всем теми деньгами, что мы на всякий случай с собой взяли. Еле хватило. А дальше что делать? Самолёт наш улетел, причем с нашим же багажом. Я позвонил нанимателю, то есть хозяину всей этой музыкальной конторы – так, мол, и так, кое-как объяснил ситуацию. А он и говорит – не вопрос, старик, проблему решим. Только прямых, говорит, самолётов до этого задрыпинска, то есть до Момбасы, нет, придется на перекладных. Не вопрос, говорю ему, на перекладных – так на перекладных. Купил он нам билет на самолёт до Франкфурта. Из Франкфурта – в Катар, бляха муха. А из Катара уже в Наироби, и там, типа, до Момбасы этой сраной рукой подать. Ну и полетели мы, значит. Сколько времени на все эти перелеты ушло не помню, но то, что дохрена – это точно. За это время скрипач уже протрезветь успел. Мы, конечно, ему шею намылили, а смысл? Что сделано – то сделано.


Полпальца сделал паузу, вскрыл новую бутылку, промочил горло, и продолжил:


– Прилетели, значит, в Наироби. А аэропорт там – ну типа здешней дачной станции, на которой электрички останавливаются. Просто сарай какой-то со стульями, взлетная полоса – и все. Вышли мы из этого сарая на улицу, а там жара дикая, негры туда-сюда бегают, и, главное, вообще не понятно, куда нам дальше. Я пошел в кассы спрашивать про самолёт до Момбасы, а мне отвечают, типа да, есть такой, только он раз в две недели летает. Да, думаю, пошли по ахуенно тонком льду, нечего сказать. Я бы, может, хозяину нашему позвонил, да только как? Мобильников тогда ещё ни у кого не было, а телефонов в этом "аэропорту" нет. Да и денег тоже нет – все на расхераченую витрину бара на родине ушли. Вышли мы на улицу, поймал я за руку какого-то паренька, и давай его пытать, как нам до Момбасы добраться. Он сначала юлил, но потом, когда я его кулаком пуганул, сдался, и кое-как объяснил, что где-то на местном автовокзале есть что-то типа нашей маршрутки, которая до Момбасы ходит. Делать нечего – поперлись искать этот автовокзал. Прилетели мы с утра, а нашли только вечером, бляха муха. Ну, ничего. Отыскали и маршрутку кое-как – обыкновенный такой бусик полумертвый, и негр за рулём. Там, прикиньте, вообще везде негры! Но это ладно – сели мы, значит, в этот бусик, и потарахтели в сторону Момбасы. Сколько ехали – не помню, зато помню, как два раза это корыто по дороге ломалось, и мы все вместе с этим негром старались его починить. Короче, доехали чудом. Но это ещё не всё.


Разумеется, все по-прежнему слушали Полпальца затаив дыхание.


– Докошпырялись мы кое-как до этой сраной Момбасы, причем водила черножопый нас до самого порта довёз. Вылазим, значит, из маршрутки – довольные такие, счастливые, бляха муха. Находим свой причал – а он пустой. И мы сразу понимаем, что вон то белое маленькое пятнышко на горизонте – это наш "тайм оф адвенчур". Естественно, крейсер этот ждать нас не стал, и уплыл себе дальше  по маршруту, без нас. Что делать? Нужно догонять. Пацаны мои в каматозе, пытаться достучаться до них – бесполезно. Тогда я, опять же, хватаю какого-то негра, который на лодке сидел около причала… Лодки, кстати, ихниепирОгами называются… Хватаю я его и говорю, что нам кровь из носу нужно догнать вон тот кораблик, а как – это уже мне плевать, хоть на вертолете. Этот засранец говорит, мол, не вопрос, только мани платите. Маней, говорю ему, нет, но есть вот что – и снимаю с шеи цепочку золотую с крестом и кольцо обручальное. Я тогда ещё женат первый раз был. Нет, говорит черножопый, мало. Ну, я пацанов тоже заставил все золотишко, какое было, с себя поснимать. Негритос этот обрадовался, золотишко наше захапал, позвал ещё каких-то своих дружков, и говорит – садитесь, типа, в пироги, догоним ваш корабль. И вот прикинь, картина – я полуголый (потому что жара, майку на голову повязал) с виолончелью, в пироге с каким-то негром плыву по океану, догоняю уходящий корабль. Пиздец, да?


Полпальца замолчал, и молчал ещё долго, пока Шура не спросил:


– Ну и как? Догнали?


– Догнали конечно, малый. Хули там не догнать? Но суть в другом – все, вроде бы, дальше нормально было, мы с хозяином нашим объяснились, по каютам расселились, и потом встретились на нижней палубе, на перекуре. Я тогда скрипачу, из-за которого вся эта телега и случилось, говорю, типа, ты нам всем, поганец, денег теперь должен, за витрину разбитую, и за пироги. А он знаете что отвечает? Я, типа, вас не просил за все это платить. То, что заплатили – молодцы, конечно, но то уже не моя забота. И привет, бляха муха.


Вновь повисла пауза – все ждали продолжения, а история все никак не продолжалась. Наконец, решив, что пауза затянулась, я спросил:


– И что потом?


– А что потом, малый?– Полпальца пожал плечами,– не убивать же его, да?


– Ну хоть проучили?


– Какое там. Спустили на тормозах. Ведь коллега всё-таки. Нам с ним нужно было ещё работать полгода на этом самом корабле. Да и что он, школьник что ли, чтобы его учить?


Наверное, в этом был какой-то для меня урок, и я вроде бы краем ума даже понял, какой именно, но даже самому себе в этом не признался.


Мне представился Полпальца – вот он в пироге, с головой, обмотанной футболкой, с пузом… Да нет, ещё без пуза, ещё совсем молодой, подтянутый, гордый… Вот он мчится на разваливающемся микроавтобусе по жаркому, чернокожему миру, так не похожему на наш, вот бесстрашно и ловко прыгает в пирогу, а мальчишка абориген передает ему с пирса виолончель в массивном, бронированном футляре, который у него и теперь, вот догоняет ушедший в океан корабль… Воображение мое рисовало отважного, веселого героя, персонажа из романов Дюма, и из приключенческой беллетристики конца прошлого века. Эдакий бесстрашный и лихой пират, благородный разбойник, удалой охотник за сокровищами. Сколько же ещё похожих историй в его репертуаре, по сравнению с которыми моя – это так, мелкое недоразумение десятилетнего пацана, случившееся по дороге в школу? Хотя все это так невероятно… Может, выдумка? Или очередная шутка над желторотыми салагами, не нюхавшими жизни?


– А помните, пацаны, как мы в Австралию на гастроли ездили?– раздул угли уже почти затухшей беседы Таран.


– Помню-помню, весело было,– подтвердил Февраль.


– Я тогда как раз с тобой жил, помнишь?– Таран, кажется, даже про пиво в руке забыл, целиком отдавшись воспоминаниям,– приехали мы, значит… Не помню даже, что это за город был такой… Расселились. Ну, какой-то перец от лица пригласивших нас хозяев давай балакать, типа куда ходить можно, куда нельзя. Есть, говорит, улицы нормальные, а есть типа которые под местной братвой. Там действительно кварталы некоторые солидные ребятки держат – сам видел! При волынах и перьях, короче все по делу. К таким влезешь случайно- общиплют, как куру. Ну этот тип, короче, балакает обо всем таком, а в конце говорит – это, типа, все фигня, а самое главное…


Тут Таран вспомнил про пиво, отхлебнул, продолжил:


– Но самое главное- в порт не ходите. Нечего вам там делать. Типа порт крышует самый солидняк, и как стемнеет, там свои мутки мутятся, и лезть в них не надо. Ну и вот Февраль с Полпальцем на прогулку собрались. Меня тоже звали, но я, если по честноку – забздел, в гостинице остался. Ну, думаю, нафиг. Себе дороже будет. Ушли они. А я жду. Восемь часов ночи – их нет. Девять – их нет. Десять – нет. После одинадцати я уже на измену капитально так подсел. Все, думаю, исполнили пацанов. Хоть ты к ментам местным беги, хоть морги обзванивай. И тут, около часа ночи, слышу – кто-то на всю улицу песню ревёт. Типа по диким степям Забайкалья, или что-то вроде того. Я в окно высунулся, и вижу – идут. Ну чисто черти! Оба голые по пояс – жарко. И пьяные вдрызг! А от них во все стороны эти самые, солидные с перьями, шарахаются. Как от огня, в натуре! А нашим хоть бы что – идут, песню гарланят на весь квартал. Пришли, такие, в номер входят, еле на ногах держатся. Как вы так шли, черти, спрашиваю? Они говорят – нормально. И никто к ним даже не сунулся – во как все бандюганы обосрались, когда наших увидали! И ладно ещё Полпальца, хрен бы с ним. Но у Февраля из обоих карманов бабки торчат мятые – из одного доллары, из другого евро. Где, спрашиваю, были? Ходили, говорят, в портовый бар! И так спокойно говорят, как будто бы у себя на родине посреди дня за хлебом вышли! Не, ну это чистый номер!


Все мы долго хохотали, а потом Полпальца пошел заряжать мангал.


– Слушай,– воспользовавшись моментом, шепнул мне Толик,– давай я Алисе позвоню?


– Зачем?– как-то сразу занервничал я.


– Ну как зачем? Скажу, что сидим тут, отдыхаем. Вот шашлык, вот пиво. И ещё водка есть. А главное, как бы между делом скажу, что и ты тут, с нами. Вот увидишь, примчится! Электрички ведь ещё ходят!


– Нет, Толик, не примчится,– говорю,– эту страницу мы уже перелистнули.


– Да как же ты теперь будешь, без нее? Совсем ведь затухнешь! Работа-то у вас на двоих одна – будешь видеть ее каждый день, тосковать…


– Нет, не буду,– я улыбнулся,– а буду я подошвами своих новеньких кирзовых сапожек плац топтать. Или зубной щеткой унитазы от всякого отчищать. Или ещё чего…


Помолчали.


– Может ещё как-нибудь наладиться?– спросил через минуту Толик, имея ввиду то ли мою путевку на курорт, то ли девочку с красными волосами.


– Нет, не наладиться,– шепнул я, и вдруг как-то в один миг рассверепел,– да что я, мальчик, что ли?! Бегать от них… Или за ней…


– Да что ты, что ты,– забеспокоился Толик.


– Все нормально.– сказал я, махнув рукой,– И было. И будет. И есть.


– Малый,– вдруг обратился ко мне Полпальца, не слышавший нашего разговора,– слушай, а сходи-ка в дом, принеси водочки из холодильничка. Только не из того, что на кухне, а из другого. Он в комнате у меня стоит, понял?


Я кивнул, поднялся, и пошел исполнять пожелание хозяина.


В доме было прохладно, и пахло так, как, наверное, пахнет во всех дачных и деревенских жилищах – незамысловатым бытом, старыми вещами,  немного газом от стоящей в углу старенькой, давно не мытой плиты, и ещё немного стариками, которые, видимо, жили здесь когда-то… В комнате я тоже не отметил ничего необычного – продавленный диван, нелепый и смешной в своей грузной величине шкаф по последней моде середины прошлого века, засиженные мухами две-три репродукции на одной стене, цветастый ковер – на другой, пыльная радиоточка в углу, и, собственно, холодильник. На холодильнике, в рамках, две фотографии. На одной из них, присмотревшись, я обнаружил Полпальца – совсем молодого, голого по пояс и действительно поджарого, с широкой ухмылкой на лице, которое сейчас стало вроде бы в половину больше, с шальным, бесовским взглядом, с копной черных, непослушных волос. Он стоял на каком-то причале, и рядом с ним стоял мальчишка негр, тоже голый по пояс, тоже улыбающийся, и держащий в руке весло, вдвое больше его роста. А на заднем плане виднелась спущенная на воду лодка. Наверное, это и была та самая пирога…


– Не врал значит, бес,– улыбнувшись, сказал сам себе я, хотя и до этого почти наверняка знал, что Полпальца не врал.


Может быть, он  поэтому именно меня и послал, чтобы я увидел фотографию и убедился, что рассказанная история – правдива?


Вторую фотографию я толком рассмотреть не успел (запомнились только какие-то люди, очень много людей, построенные в два ряда и бесстрашно вглядывающиеся в объектив аппарата неизвестного фотографа), потому что до меня донёсся голос Полпальца:


– Ну что, малый, нашел?


Я распахнул холодильник, схватил холодную бутылку, и поспешил назад, на улицу.

***

С наступлением темноты ничего кардинально не поменялось, то есть было по-прежнему приятно. Приятно смотреть на мерцающие в мангале угли, приятно потягивать перемешанную с соком водку (ибо в чистом виде родимая уже  не лезла), приятно перебрасываться короткими, ленивыми предложениями с сидящим напротив Полпальцем. Толик и Февраль, восхищённые внезапно пришедшей идеей, ушли купаться на озеро, Таран крепко перебрал, и вот уже час как похрапывал где-то в доме, а Шурка уснул прямо за столом, уложив щеку на аккуратно сложенные руки.


– Да и хрен с ним, с этим увольнением, малый,– говорил Полпальца,– мне ведь и до пенсии не так далеко, как кажется, бляха муха. Меня по возрасту уже в женскую баню без страха пускать должны, понял?


Я кивнул.


– Кстати о бане. Знаешь, почему Таран от гастролей следующих отказался? У него, мол, святая баня из-за них накрывается! Он каждую неделю, по вторникам, ходит с бывшими одноклассниками в баню, и не пропускает ее ни при каких обстоятельствах. Ото всех халтур отказывается, лишь бы свою вторничную баню не пропустить, бляха муха. А когда ему гастроли предложили, так он посчитал, прикинул, что это ведь четыре вторника в трубу вылетает – покряхтел, и отказался.


Я опять кивнул, не отрывая глаз от догорающих углей.


Ночь. И так тихо вокруг, что хочется гаркнуть что-нибудь во всю глотку – пусть подскачут на своих продавленных дачных диванах тетеньки и дяденьки, перекрестятся, или тихо ругнуться сквозь сон, мол, черт бы подрал все это пьяное хулиганье… Но лучше промолчать, потому что ведь тихо и спокойно, и потрескивают угли…


– Мужики!!!


Мы с Полпальцем дернулись одновременно – слишком уж грубо отчаянный вопль Толика откуда-то из темноты, от забора, разодрал тишину.


– Мужики!!!


– Ты чего орёшь, бляха муха?


– Мужики, Февраль утонул!


Полпальца пожал плечами, неторопливо наполнил свою рюмку, сказал:


– Помянем.


– Вы что, ахерели?! Я говорю – Февраль  утонул!!!


– Малый,– тихо обратился Полпальца ко мне,– сходи, глянь, что там стряслось. Я бы и сам сходил, но мне как-то влом.


Я встал и побрел в темноту, на голос Толика, испытывая лишь лёгкое разочарование – видимо, часть святой невозмутимости Полпальца передалась и мне. А вот Толика била крупная дрожь. Алкоголь и страх – не самая лучшая смесь. Всю дорогу до озера, он вопрошал:


– Господи, за что? Ну за что так сурово караешь?!


И затем:


– Ты понимаешь, утонул! Он у-то-нул!!! Кого звать-то теперь? Кому звонить – ментам или скорой?


Вышли к озеру – гладкое чёрное зеркало, блестящее в общей темноте. Примерно минуту я всматривался в эту черноту, и, наконец, различил предмет, спокойно скользящий над водой- это была голова Февраля. Почти сразу я расслышал тихий, ритмичный плеск – Февраль медленно плыл кролем в сторону нашего берега.


– Дурак ты, Толик. Вон же он плывет!


– Где?!


– Да вон!


– Что, уже тело всплыло?


– Не тонул он, дубина. Ладно, я назад пошел.


Пошел один – Толик остался дожидаться внезапно воскресшего, мокрого Февраля. Пока шел, перебирал в голове разные мысли, словно во время уборки открыл ящик стола со всяким хламом – это выбросить, и это выбросить, а вот это ничего, можно оставить, и даже водрузить на какое-нибудь видное место…  Впрочем, ничего дельного не обнаружил – так, мелочевка.


– Ну что там, малый?– поинтересовался Полпальца, едва я прошел сквозь тихонько скрипнувшую калитку.


Я лишь махнул рукой – он все понял, кивнул, и мы оба вернулись к столу.


– Знаешь, малый, а ведь все это не так и плохо. Уволили… Ну и что? Займусь чем-нибудь другим. Например ананасы выращивать буду. Ты ананасы любишь?


– Люблю.


– Смешно, да? Шутка, юмор, блин. А на самом деле мне-то и делать ничего другого не хочется. Я как дитя малое, понимаешь? Всю жизнь в этом во всем варился, а теперь вот сам по себе оказался, и как ребёнок – ничего не знаю, не понимаю, не умею… Вот и что теперь делать? Может помереть, а, малый?


– Да ну тебя. Давай лучше ещё выпьем.


– Давай, бляха муха. Может, сопьюсь? А что, это мысль!


Спустя полчаса вернулись Толик с Февралем, и как-то сразу все мы засобиралась спать. Выпито было более чем достаточно. В доме Полпальца быстро распределил спальные места – мне был отведен скромный топчан на чердаке, Февралю и Толику досталась роскошная двуспальная кровать в единственной комнате, где на полу уже спал Таран. Шурку, уснувшего за столом, тоже растормошили и разместили в старом кресле на кухне.


– А ты где будешь?– спросил я, уже поставив одну ногу на ступень стремянки, ведущей на чердак.


– А я там, посижу ещё,– уклончиво ответил Полпальца.


На чердаке было вполне себе уютно, пахло сеном и самогоном. И когда я уже стал проваливаться в сон, растянувшись на скрипучем топчане, внизу раздался страшный грохот, будто одновременно лопнула вся посуда в доме. Вслед за этим до меня долетели глухие ругательства. Немного поколебавшись, я всё-таки снова встал и, спустившись все по той же стремянке на первый этаж, заглянул в комнату.


Сладко спали на своей кровати Февраль и Толик, тихонько посапывал в кресле Шурка. А на полу, прямо на солидной груде разбитой посуды лежал Таран, и так же фундаментально лежал рядом с ним поваленный шкаф. Штаны Тарана были спущены до колен – видимо, он почувствовал посреди сна острое желание облегчиться, проснулся, встал, и даже спустил штаны. А потом облокотился о шкаф с посудой, и под гнетом закона всемирного тяготения рухнул вместе с ним.


– Бля…– задумчиво протянул выглянувший из-за моего плеча Полпальца,– фамильный сервиз…


И затем, чуть тише, добавил:


– Да и хрен бы с ним. Ахуенно тонкий лёд провалился – какие уж теперь сервизы…

***

Она пришла ранним утром – вроде бы сквозь плохо пригнанные друг к другу доски чердака сочилась  рассветная белизна, но это могло мне и почудиться спросонья. В конце концов, с чего бы ей приходить в такую рань, а потом ещё карабкаться по стремянке, шагать по скрипучему полу, ждать, пока я приоткрою один глаз… Сон, конечно. Или не сон даже – хмельной мираж пополам с явью. Да какая разница?


– Хорошо, что приехала,– говорю.


А из пересохшей гортани, на дне которой валяется непослушный язык, сквозь слипшиеся губы звучит: "Ошо то хала".


Она молча протягивает пластиковую бутылку воды, и теперь я понимаю – ко мне пришел ангел. Может быть, я умер, а может мне дали второй шанс –  цель его визита совершенно не важна. Он пришел, и принес воду, о которой я так молил в глубине душного, высушенного сна. Хватаю бутылку, и пью, пью, пью, и вода течет по подбородку и шее, и кадык работает, как поршень…


– Мне позвонили и сказали, чтобы я приехала. И еще – что ты утонул,– сказала она, терпеливо дождавшись, когда я напьюсь.


Что я мог сказать? Тем более сейчас, глядя на  эти красные волосы, на эти глаза с золотым ободком вокруг зрачка, на преступно длинные ресницы, крохотные губки, тонкую, как будто игрушечную шею… Если бы  голову не распиливала надвое похмельная боль, а тело не изводили судороги и спазмы, я бы, наверное, затрясся, как лист на ветру, от этой внезапной близости человека, которого привык лишь воспроизводить в воображении.


– И что теперь делать?– спросила она.


– Не знаю,– ответил я,– но знаю, что ты моя последняя гетеросексуальная любовь. Если я тебя когда-нибудь и променяю, то только на какого-нибудь немытого бродячего пидора, это точно.


Она молчала, и молчание это было самой лучшей иллюстрацией абсурдности всего того, что происходит здесь и сейчас, а так же того, что происходило в моей жизни вчера, год назад, или что, к примеру, произойдет десять, двадцать лет спустя. Вот на чердаке, на скрипучем дачном топчане лежит молодой мужик, пару часов назад сломленный тяжёлой алкогольной усталостью, а вот перед ним стоит потрясающая девушка, и слушает, наверное, самое нелепое признание в любви за всю ее жизнь. И молчит. Молчит. Молчит…


А потом начинает говорить – тихо, грустно и растерянно. Она принимается объяснять сложные, запутанные вещи, так не подходящие для больной головы. Я узнаю, что примерно с год назад она уже влюблялась – крепко и безответно- в какого-то мужчину, у которого, по злой иронии судьбы, уже имелась своя семья. Долгое время между ними что-то происходило – яркое, сильное, болезненно драматичное, но она приняла решение, и отрезала поражённую конечность. Новая, конечно, отрастет, но ещё не скоро. Ведь после вынужденной ампутации так много боли, бессонницы, дурного, тоскливого пьянства, и всего остального, черного, ядовитого… Что же касается меня, то все совсем не просто – я ей нравлюсь, и даже больше чем нравлюсь, но страх… А ещё фантомные боли отрезанного прошлого… В общем, ей нужно время, чтобы все как следует обдумать, чтобы привыкнуть, чтобы заново довериться…


Какая глупость все это. Глупа вся ситуация в целом, и глупость эта обесценивает всю серьезность произносимых ею слов. Ведь может быть только "да", или "нет", разве это не очевидно? И я прерываю весь этот печальный, путанный монолог одним-единственным вопросом:


– Ты выйдешь за меня замуж?


Опять повисает пауза. Но на этот раз другая – ее, красноволосую, большеглазую и встревоженную, будто окатили ледяной водой с ног до головы прямо посреди заснеженного зимнего дня. Однако пауза эта оказывается короче сигареты, скуренной в несколько жадных затяжек. И за нею следует короткий, спокойный и единственно верный ответ:


– Да.


Я улыбаюсь. И она улыбается тоже. И новая жизнь втекает на чердак сквозь не плотно пригнанные друг к другу доски крыши.

***

Второй раз я проснулся, когда был уже полдень. Наверное был, наверное полдень – все не точно, потому что точность мало заботит, когда рядом с тобой нежно спит лучшая из девушек во всем мире. Можно свесить с кровати руку, дотянуться до валяющихся на полу джинсов, выудить из кармана телефон и посмотреть, который час, но делать этого не хочется. Зачем? Мы никуда не спешим. Нам просто некуда спешить и нечего делать. Поэтому я просто проснулся и лежу, глядя на Алису, а она спит – вот и все. "Когда она спит, то выглядит как девочка,– с некоторым недоумением отмечаю я про себя,– самая обыкновенная девочка, лет пятнадцати. Ручки под головой, ресничкиподрагивают… Такая маленькая, теплая, доверчивая, уязвимая… А ведь ночью, вернее ранним утром, казалась очень взрослой. И все самые интересные, интимные вещи делала по-взрослому, ловко и умело".


Я даже немного растерялся – настолько это было по-взрослому.  Никогда не понимал, почему некоторые мужчины любят спрашивать у своих партнёрш, какие они у них по счету. То есть сколько было до них. Вопрос, в общем-то, идиотский – ну какая разница? Ведь явно, что ты не первый, а если не первый, то большое ли значение имеет, каким порядковым номером тебя заклеймили? Нет, эти дураки с упорством и назойливой дотошностью выцарапывают такой необходимый для них ответ.


Но тут и я сам впервые задался тем же вопросом, с той лишь разницей, что мне хватило извилин не произносить его вслух. А почему задался? Да потому что слишком уж сноровисто, ловко и умело делала она все. И вроде бы ясно, что практиковалась она на других, но я же не эти другие?.. Я же должен быть совсем иначе устроен! А она легко и здорово управилась со мной, словно опытный шофер, усевшийся за руль вроде бы новой, но, в сущности, такой же, как и все остальные, машины – потянуть рычаг здесь, надавить на педаль там, покрутить руль, и вуаля, автомобиль уже весело мчится по пустому шоссе, и ветер из опущенного стекла нежно шевелит волосы.


А теперь она спит, и похожа на самую обыкновенную маленькую девочку – не хватает только мягкого плюшевого мишки, прижатого к щеке. И куда, спрашивается, все девалось?


Я очень осторожно, чтобы не дай бог не разбудить, слез с кровати, на цыпочках дошагал до лестницы, обходя стороной самые скрипучие половицы, слез с чердака вниз. Думал, все ещё спят, но ошибся – Полпальца уже возился у плиты, колдуя над большой чугунной сковородкой. В сковородке что-то шкварчало, потрескивало, отплевывалось раскаленным маслом.


– Доброе, малый!– пробасил он,– ну как там оно?


– Это ты ее впустил?


– И впустил, и позвал!– с гордостью ответил Полпальца,– только не надо на меня сейчас бочки катить, ладно? Я ж все понимаю, бляха муха, не первый день на свете живу.


Бочки я катить не стал.


Из комнаты доносилась возня и наполненные искренним трагизмом вздохи – ребята, значит, тоже уже проснулись.


– Слышишь, страдают как?– сказал Полпальца,– там, в комнате, пиво еще есть. Специально на завтрак припрятал. Сходи, дай пацанам, пусть подлечатся.


Я вошёл в комнату – Толик и Февраль лежали на кровати в позах, выражающих крайнюю степень озабоченности собственным присутствием в этой вселенной, а Таран сидел на полу, и с любопытством рассматривал груду черепков, бывшую когда-то сервизом. Ничего не говоря, я прошлепал босыми ногами к холодильнику, открыл дверцу, извлёк  за тонкие, холодные шейки пять бутылок пива, и вдруг задержался взглядом на фотографиях, стоящих на холодильнике. Одну из них я видел ещё вчера – молодой Полпальца у пироги. А вот вторая…


Вроде бы обыкновенный фотоснимок. Только чёрно-белый. И на нем – очень много людей в казённых костюмах, какие и по сей день шьют у нас на работе. Люди разные – толстые, худые, мужчины, женщины, радостные и грустные. У кого-то смешная, но по тем временам очень модная прическа, кто-то блестит в объектив специально начищенными туфлями. Пояснений к фотографии не нужно – я и так знаю, что это наш оркестр. Только в том составе, который был лет тридцать назад, наверное. А может и все пятьдесят. Я внимательно всматриваюсь в фотографию, и мне начинает казаться, что могу угадать роль каждого, кто изображен на ней: вот этот – балагур и шутник, а, скажем, вот этот – серьезный, правильный, принципиальный… Этот распиздяй, а тот – канонический отличник… Вот эта тётенька в платье – главная сплетница, а вот этот молодой паренек – герой-любовник… Этот – примерный семьянин, а вон у той под юбкой наверняка побывала вся мужская братия…


Ведь это только люди сменяются, а роли вечны.


Что же до самих людей… Где они все теперь? Ведь так много вроде бы разных, но на самом деле таких схожих судеб на одном снимке, и каждую так хочется отследить, разобрать по полочкам… О некоторых я  даже слышал.


Кто-то всю жизнь отработал в этом оркестре, а потом шагнул на пенсию, и очень тихо умер, оставив на растерзание детям и внукам трёхкомнатную квартиру в центре города.


Кто-то много раз неудачно влюблялся, а один раз влюбился удачно, и на радостях увез свою любовь за границу, где до сих пор тоскует и пишет письма последним не выжившим из ума коллегам.


Кто-то, как, собственно, очень многие, пил почти без продыху, и, разменяв пятый десяток, наткнулся на инсульт, а жена, всю жизнь проклинавшая свою долю, но, вроде бы, все равно любившая, сдала парализованного инвалида в дом престарелых. Кажется, у них было двое взрослых детей…


Кто-то, кстати, родил ребенка, а потом отдал этого ребенка в музыку, и он вырос действительно талантливым, получил образование в престижной консерватории, прожил за границей пять лет, а потом вернулся на родину, и сел работать все в тот же оркестр. А это уже династия, как ни крути.


Кто-то по пьяне замёрз зимой на детской площадке.


У кого-то обнаружили рак.


Кого-то выпихнули на пенсию, и у него на этой почве что-то замкнуло в мозгу – теперь он всюду ходит в концертном костюме, оправдывая это тем, что его вот-вот должны позвать на работу.


Да мало ли…


Эти люди ушли, их сменили другие. Других сменили мы. А нас сменят новые – это естественно. Посмотрите на одного из нас, и в нем вы увидите всех – это что-то вроде бесконечной матрешки.


Я смотрел на фотографию, и ощущал какую-то странную связь, и даже не с изображенными на ней людьми, а вообще со всеми такими же, живущими и по крупицам отдающими свою жизнь нашему общему ремеслу хоть в тундре, хоть в тайге, хоть на севере, хоть на юге. В Гамбурге или в Якутске. В Саратове или Нью-Йорке. В Москве или Минске. Все эти люди проживают, в сущности, одну и ту же, нелепую, нервную, смешную и трагичную одновременно жизнь. Так существует ли связь крепче, чем эта? Я думаю о том же, о чем и они, переживаю все то же, что и они, так же, и над тем же смеюсь, или плачу. А самое удивительное, что все то же самое было и сотню, и даже, наверное, тысячу лет назад. Просто декорации другие. И другой покрой казённых фраков.


На несколько секунд у меня захватило дух.


– Сударь,– простонал Толик,– если вы сей же час не вольете в меня тот живительный эликсир, что держите в руках, я двину сани прямо здесь и сейчас. Кстати, вместе с моим коллегой.


И умение дышать вернулось ко мне.

***

Пока мы все садились в привычную и обжитую, словно наша общая квартира, машину Февраля, Полпальца молча стоял у забора, по ту сторону скрипучей калитки, и смотрел то на нас, то куда-то вдаль, на горизонт. Алиса, Таран, Шура и Толик с разнообразными шутками и прибаутками устраивались на заднем сидении – им было тесно и весело. Ото всех, кроме Алисы, остро пахло вчерашним алкоголем. Мне, как самому большому и длинноногому, уступили место впереди, хоть я и пытался усадить туда свою внезапную невесту – Алиса мудро рассудила, что четверым мужикам там точно не уместиться, и я скромно согласился. Февраль не злобно ругался на парней, покуривая у распахнутой двери автомобиля, и любовно поглаживая его по крыше. А Полпальца все стоял с той стороны калитки, и молчал. Не матерился. Не отпускал фирменных колкостей. Я подошёл к нему, протянул руку.


– Ну,– говорю,– до свидания.


Он бросил короткий взгляд на мою руку, и вновь вернулся к созерцанию горизонта, сказав лишь:


– Будь здоров, малый.


Я ещё несколько секунд подержал навесу растопыренную пятерню, а потом вернулся в машину, захлопнул за собой дверь. Мужики с заднего сидения хором выкрикнули  разные прощальные слова, Алиса помахала рукой, и Февраль прожал газ – машина осторожно поползла вперёд по ухабистой дачной дороге. Я всё-таки не удержался – поймал взглядом фигуру Полпальца в зеркале заднего вида – бывший серый кардинал виолончельной группы так и стоял у калитки, но теперь смотрел уже не на горизонт, а вслед удаляющимся нам.


Такие, как он, умеют плакать только  так – без слез, одним лишь взглядом. Да и не самим взглядом даже, а той бесовской искоркой, что дотлевала теперь свои последние  минуты на его дне…

***

Мы тряслись по пыльной и жёлтой дачной дороге, а выезда на шоссе все никак не было видно. Впрочем, нас это не особо удручало. На заднем сидении постоянно хохотали, причем хохотали так: вроде все молчат, и, кажется, почти спят, но вот один бормотнет какую-нибудь штуку, и в следующий миг все смеются, хоть штука и не особо смешная. Потом снова молчат. И снова кто-то бормотнет штуку. И снова смех. Ну и так далее.


Смеялись мы дружно, всей машиной, а из дешёвенькой магнитолы до нас тихо пыталась достучаться где-то слышаная мной раньше, но всё-таки почти не знакомая песня:


"День через день


Работа догоняет меня,


Год через год


Девушки бросают меня,


Smile, motherfucksmile,


Я иду по дороге и ботинок не жаль,


Smile, motherfucksmile,


По знакомой дороге или в ад, или в рай".


Я внезапно вспомнил (сам не знаю, откуда вывалилось это воспоминание), что слышал эту песню ещё в детстве – она звучала из динамиков под потолком вагона, который нес меня и всю мою семью к морю. Естественно, что ни работы, ни бросающих девушек, ни дороги под ногами, о которую стаптываешь ботинки, у меня не было. Да и ботинок не было тоже – так, сандали на босу ногу. Короче, вообще ничего такого не было. А песня об этом всем уже была. Смешно, да?

"Час через час


Сигареты травят меня,


Ночь через ночь


Бессонница терзает меня,


Век через век


Женщины рожают меня,


Миг через миг


В жизни происходит фигня.


Smile, motherfucksmile,


Я иду по дороге и ботинок не жаль,


Smile, motherfucksmile,


По знакомой дороге или в ад, или в рай".


Я и не сообразил сразу, что минуту назад мы проехали маленький дачный магазинчик. А когда сообразил, то крикнул Февралю:


– Стой!


Он остановил машину.


– Мужики,– говорю,– давайте-ка я быстро сбегаю, возьму ещё пивка нам в дорогу? С пивком ведь веселее, да и дорога быстрее пролетит.


Все пассажиры заднего сиденья дружно и громогласно одобрили мое предложение. Я вылез из машины и трусцой побежал назад, к магазину. Густое летнее солнце щедро лилось мне на лицо. Ветер ворошил волосы. Весело скакали камешки у меня из-под ног.


В магазине пахло свежим хлебом и почему-то медом, а продавщица за прилавком остро благоухала ромашковыми духами.


– Пиво есть?– спрашиваю.


– Есть.


– А какое?


Продавщица посмотрела на меня с таким недоумением, словно бы я обязан был знать, что испокон веков в этом магазине водится лишь два сорта пива: "пиво есть", и "пива нет". Но всё-таки снизошла до ответа:


– Холодное.


Я смирился и сказал:


– Дайте три по полтора литра.


– Вам какого?


В первое мгновение я даже растерялся, но довольно быстро вспомнил правильный ответ:


– Холодного!


Продавщица кивнула и ушла в подсобку. Я же, от нечего делать, сосредоточил свое внимание на маленьком телевизоре над прилавком, по которому шла познавательная передача о природе. В ней рассказывалось о людях, которые работают в Антарктиде – кем бы вы думали?– поднимателями пингвинов. То есть летит вертолет или самолёт, пингвины засматриваются на сие чудо, и падают на спину. Самостоятельно подняться, увы, не могут. Тогда эти специально обученные люди идут и поднимают их. Какая, в сущности, абсурдная профессия. И какая нужная. Почти как у нас.


Вернулась продавщица – я расплатился, схватил пиво, и вышел из магазина.


Иду. Вокруг – сплошная зелень и очень много солнца. Небо вспенено облаками. И все это – мое!


Мое!!!


Никому не отдам!


Казалось бы, зачем одному-единственному человеку столько чудес? Хочешь – бережно храни их, хочешь – транжирь направо и налево. Да хоть прикуривай от них – кому какое дело? Главное, что вот они, все у твоих ног – хватай, да набивай карманы, не скромничай. И кто, скажите, посмеет обозвать тебя лузером, если карманы твоих рваных джинс пухнут от чудес? Нет, никакие мы не лузеры, и никогда ими не были – откуда это поганое слово вообще вылезло, как прыщ? Мы неудачники. Великие неудачники. Святые неудачники. Сдохнем – и нас обязательно канонизируют, вот увидите!


– Кто шагает дружно вряд?– проскандировал я на ходу, улыбаясь,– это славный наш отряд!


Вон он, славный мой отряд – повылазили из машины, хохочут опять о чем-то, нежатся под солнцем, которого на наши широты отведено так мало. А вон она – стоит в сторонке ото всех, смотрит на то, как мы с пивом  радостно приближаемся, и тоже улыбается. И ветер осторожно поглаживает красные волосы.


Чему она улыбается? Наверное тому, какая, в сущности, смешная вышла история. И какой, в сущности, смешной человек вот-вот подойдёт к ней, обнимет свободной рукой, и, словно бы походя, между делом, шепнет ей на ухо о самом главном…


Август 2018 – Август 2019

Для подготовки обложки издания использована художественная работа автора.