Телониус Белк [Фил Волокитин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Фил Волокитин Телониус Белк

Глава первая


Горжетка стоит на небольшом возвышении перед доской и злится:

– Сними головной убор.

Я вытираю кепкой пот с головы.

Какая же она страшная эта Горжетка. Возраст не определить. Такой как она, можно быть и в пятнадцать лет, а можно и в шестьдесят. Лицо не то подростка, не то бабушки. Не то злится, не то ласково обижается.

Была бы бабушкой – ещё полбеды. Но ведь Горжетке всего-то лет двадцать, не больше. И на нашем развинченном пианино она играет кое-как. Никакого туше. Никакого шквала эмоций. Всё, что бы не играла, звучит этюдом на интервал. Ой – мы – все- мат-рёёё…..

У меня есть с чем сравнивать. Я видел, как шпарил на нём однажды толстяк, интересующийся горжеткиными руками и сердцем. Клавиши под его вспотевшей рукой проваливались как кнопки на старом баяне. А эта – жалеет, словно не может инструмент, как следует, завести. Легко-легко, словно птицу какую-нибудь, гладит, касается. Может, боится?

Интересно, горжеткина вуаль считается головным убором? Если да, то причём тут я. А если нет, то чем считать её вуаль? Неужели педагогическим материалом?

Ну, уж шубу, то точно ей снять не повредит. Кто же играет в шубе, когда на дворе октябрь? А Горжетка – она оттого и Горжетка на всю жизнь, что шубу будет носить до апреля. Но как в апреле появится вдруг без шубы – так и не Горжетка она уже, а смущённая как опавший лист молодая, пионерского вида училка, озадаченная и робкая, будто перепутавшая женский туалет с мужским. И все смеются, даже учителя. Но потом привыкают.

До апреля, вроде, ещё далеко. И запах ядрёного нафалина с её шубы ещё не выветрился – бьёт в нос вплоть до четвёртого ряда, если не принюхиваться. А если принюхаться, то и до последнего долетит. Неужто она не понимает, что шуба источает нафталин как побитая молью тряпка? Вроде бы и не курит, а запах свой всё равно не чувствует – оборачивается, когда собеседник воротит от неё нос, морщится – мол, чем таким резким вдруг откуда-то повеяло. А запах, повторю, от неё. Даже я, хоть и курю, но всё всегда сажусь на шестой ряд, куда её нафталин, вроде бы не доходит – по крайней мере, с точки зрения человека курящего. Некурящим то и вовсе трендец – не скрыться, только знай себе прочихивайся.

В довершение ко всему из-под этой шубы торчит собачий хвост.

Шуба лисья, а хвост собачий.

– Образное мышление! Образное мышление! – кричит Горжетка и делает брови домиком. Потом стучит точёной указкой по моей парте, – Включай образ, Артём! Образ включай, кому говорят!

Вот уж выдумки. Я никогда не мыслю образами.

Если уж на то пошло, то мыслю я сполохами и кластерами.

Это значит – четыре действия подряд. Например, дано – чайник, чашка, сахар, ложка. Всего четыре. Чтобы продолжить надо вспомнить ещё четыре действия. Размешать, отставить в сторону, прихлебнуть, закинуть ложку подальше в раковину. И уже после этого остановиться и попытаться понять, что, собственно говоря, сделал. Если не уложился в восемь тактов, то нужно сделать что-нибудь еще. А если уж перебрал, то извините. Или заново начинать, или, как говорится «топить в неочевидном пассаже». Простите – не тактов, а действий. И не в пассаже, а в разрушениях, которые я готов причинить всем вокруг, лишь бы поскорее зачирикать неправильную последовательность предыдущих действий. Со стороны это выглядит, как будто я самый настоящий псих. Но это такая привычка. Что с ней поделаешь?

Остальные здесь, в школе – не совсем такие, как я.

А точнее – моя полная противоположность.

У этих – образное мышление, цветомузыкальный каскад в голове и прочая дремучая азбука из арсенала дошколят с пластмассовыми блок-флейтами. А я в эти сказки про образы не верю. Не верю, что у них в в голове зеленеет, стоит только утреннему будильнику взорваться нотой «ля» (что прикажете делать с обертонами от «ля», если будильник стоит как у нас дома, на постоянно трясущемся холодильнике?). И в глубине души я всегда смеюсь, когда Мямлик бурчит что-то под нос про ми бемоль стального цвета. Стального цвета, представьте себе! Да ещё и с блеском металлическим! Откуда там взяться металлическому блеску, если этот бемоль – всего лишь подножка от ми, которая по горжеткиной семафорной логике должна быть зеленой, будто бронхитные сопли.

Вы уже поняли, что по поводу Горжеткиной системы обучения у меня скепсиса хоть отбавляй. На одном образном мышлении далеко не уедешь. И ненависть к её системе подступает к горлу всякий раз, когда я слышу про ми бемоль стального цвета.

А всё оттого, что Ботинок слишком рано принялся лепить из меня музыкального супергероя. Против всех правил, разумеется. Такой мой отец.

Такие дела.

– Три, четыре, стоп.

– Посмотрите на котяаат! Посмотрите на котяааат!

Все хотят смотреть на котят. Один лишь я хочу чтобы сгорела Горжеткина шуба из чернобурки.

– Мы перебегали берега-а-а!

Ненавижу, когда мы перебегаем берега.

Мямлик тычет меня ручкой в бок. Больно.

– Посмотрите на котяааат – страшным голосом шипит он мне. Я отмахиваюсь. Есть какой-то странный ритмический зазор у этих котят, но пока ещё можно не обращать на это внимания. Я и не обращал, пока за дело не взялся Мямлик. Теперь только об этом и думаю. Опять он сбивает меня с толку. Здесь надо цепляться за вторую долю, но что делать с последним ударом тогда?

Мямлик знает все мои слабые места.

– Мыпе! Ребе! Гали! Бере! Гааа!!

Последнее он тянет долго, при этом глядит мне в глаза. Он будет тянуть, пока не добьётся успеха. И, наконец, добивается.

– Гаааа! – вдруг кричу я и начинаю топить всё в неочевидном пассаже. Превращаю предметы вокруг себя в хаос. Разбрасываю ручки и ластики. Пенал летит в сторону и ударяет в затылок лысого верзилу, которому давно рекомендуют бэйную тубу. Он чешет место удара и, не оборачиваясь, показывает мне увесистый кулак. Мучаясь со своей бэйной тубой, он знает и мою беду – его тоже заставляли артикулировать удар на вторую долю, но не объяснили, зачем это нужно. Эти удары у него в печенках сидят. Так что бить он меня не будет – даже на перемене. Я же стучу кулаком по парте и в бессильной ярости несколько раз повторяю шёпотом вслух – «Мыпе-ребе-гали-бере-гага», «Посмо-трите-нако-тятя», «Упа-пабы-ласа-бака» и всё, что только можно артикулировать естественным образом. Выделяю акцент, выделяю угловую низкую, выделяю окончание слабой доли. И главное, обрубаю все концы – так что текст, который Горжетка предлагает нам для запоминания, все её котята с перебегающими берегами, превращается для меня в непотребную околесицу.

Теперь ясно? Сами видите, как мне трудно учиться в экспериментальной спецшколе для музыкально одарённых придурков.


Ошибка Ботинка, из-за которой мне сейчас приходится страдать, в целом, не такая уж и большая ошибка. Такое и за ошибку-то считать не хочется. Я-то считаю, что Ботинок всё делал правильно. Он у меня молодец. Просто перестарался малость. Взвалил на себя неподьёмную ответственность. Разве может дятел объяснить дереву для чего в музыке двенадцать нот? Нет. Вот и всем так кажется, что не может. Он, кажется, только стучать мастак, ведь так в песне поётся? А нот у него не двенадцать, а максимум три. Точнее одна. Всё остальное «подножка» или «пощёчина», как говорят, и за ноту в последовательности не берётся.

Всё началось с того, что однажды, будучи маленьким, я изобразил Ботинку косолапого мишку под музыку так, что тот свалился со стула и заорал – Свинг!

И жизнь моя, до этого скромная, окончательно преобразилась.

С этого момента, каждый день у меня начал делиться на ровные доли, как по метроному. Мама приходит с работы, а Ботинок тренирует со мной вальсовый шаг. Чищу зубы перед сном – тот рядом, отщёлкивает долю зубной щёткой по тазику. Вверх, вниз, а потом с отскоками. А потом – вместо него я. Я чуть зубов не лишился раньше времени, но Ботинок всё не отставал. Мама сперва нахмурилась, потом хмыкнула, а потом удивилась так, что на работу на всякий случай ходить перестала – взяла декрет в самый разгар карьеры и всё! Никто бы не взял, а она взяла, потому что увидела в таких развлечениях угрозу не только моим зубам, но и всему остальному. Стала читать со мной стихи, разучивать песенки, игрушечные чаепития устраивать. Но всё напрасно. Чай я пил, как уже говорил – на размер четыре-четыре, а если сбивался, то психовал так, что только ложки летели во все стороны. Любые стихи я переиначивал по своему – типа «Упа Пабы Ласа Бака». Или «Яру! Башку! Сшила! Мишке!». Мишке! Простой размер в этих стихах, казалось бы, а сколько удовольствия. Можно шуршать, а потом вдруг бомбануть со смачной оттяжищей – Мишшшш-КЕ. Короче, никому кроме меня, этого удовольствия не понять.

Всё ещё могло закончится достаточно безобидно – понабрался бы скороговорок, может научился бы летку-енку в костюме пингвина танцевать для родителей в первом классе. Но Ботинок продолжал свою воспитательную работу. Только теперь это напоминало партизанскую войну, где главное чтобы мама ничего не заметила. Идёшь в садик – туда аллюром, а на обратном пути обязательно отрабатываешь тредольный галоп. Повторите сто раз слова «тредольный галоп» и вы их запомните. Точно также запомнил трёдольный галоп и я. Это, напоминаю вам, в два с половиной года. А когда мне стукнуло три, я уже мог внятно простучать пять четвертей по тарелке со слониками. Слоников пять, а тарелки четыре, врубаетесь? И у меня получалось. Приходится признавать, что у Ботинка была своя система. Очень наглядная, как я сейчас понимаю.

Подножки с пощёчинами – вот как она называлась. Назад – подножка, вперёд – пощёчина. Вот и всего делов. Говорят, что у нас у всех было трудное детство. Но столько пощёчин сколько получал от жизни в этом возрасте я – это просто уму непостижимо.

Я, разумеется, вовсе не гений. Напрасно на меня тратил время Ботинок.

Конечно, я всё схватывал на лету. Если вдалбливать что-то в том возрасте, в котором пребывал на тот момент я, то любая информация застынет в мозгах не хуже отпечатков ног на только что положенном асфальте. Потом рисуй по нему что хочешь. Асфальт уже положен. Асфальту всё нипочём. Вот и рисуй по нему, сколько хочешь. Потому что всё, что потом нарисуешь поверх мелком – смоется под первым же дождиком. Это только моя проблема. У тех, кто привык и не видит под рисунком асфальта, такой проблемы нет

Так что из ботинкового эксперимента ничего не получилось. Эстрадный барабанщик не может внятно объяснить пятилетнему ребёнку, для чего на седьмой ступеньке гаммы заходит солнце. Не потому что он дурак, а потому что он дятел. В чём то, смелая идея дятла удалась – я мыслю ритмически безупречно. Только вот толку от этого ноль. А удовольствия и того меньше.

Поэтому я здесь – в музыкальной школе для стропалей. Стропали – это те, кому не подходит обычная система обучения. Одним словом музыкальные гении. Мямлик, например, гений. Бэйный малый тоже своего рода гений, но, как и я, оказался здесь случайно. Перерос свою эсную басовую тубу ещё в десять лет, а почему – никому не разобраться.

Вместе с ними я набираюсь опыта. Пытаюсь, наконец, понять, почему солнце всходит на первой ступени, а заходит на последней, седьмой (или седьмой пониженной, в зависимости от септаккорда)…. Бэйному проще – на эсной тубе его солнце заходит максимум на четвёртой, а если переучится на бэйную, то на второй. Так что, в принципе, он может совсем не учиться.

Мне в этой школе для дураков, пожалуй, сложнее всех. Все учатся, а я переучиваюсь. Мажу мелками по отпечаткам в асфальте. Стараюсь, как-то, приучить их между собой не ссорится.

Иногда я беру верх и мелки с асфальтом принимаются взаимодействовать между собой. Но только до тех пор, пока снова не пойдёт дождь и всё, с таким трудом нарисованное не сотрётся.


– Даже дебил Свадебкин и тот всё понял.

Это прозвучало на весь класс.

Так всегда говорит Горжетка, когда пытается привести свою околесицу к общему условному знаменателю.

Как правило, такое происходит перед самым звонком. Без экзекуции Свадебкина ей не закончить. Как видите, её солнце тоже само по себе не заходит. И спрашивается, чем тогда она пытается мне помочь?

Кто же такой этот дебил Свадебкин? Да ведь это я и есть. «Объясняю в третий раз для дураков» – это тоже про меня. Обычно доходит только на третий раз. А на следующий день выясняется, что я опять ничего не усвоил. Поэтому и дебил. Я уже не обижаюсь. Пусть Горжетка дразнит меня, как ей хочется.

Сегодня дебил Свадебкин не понял ничего даже на третий раз. Но он, по правде сказать, особенно не старался.

– Артём Свадебкин! Подними пенал и подойди ко мне.

Это, несомненно, угроза.

«Держись» – шепчет бэйный верзила. Мямлик вытирает с глаз выступившие капельки смеха. Достаёт из кармана смехочистку и тщательно выскабливает всё, что осело на зубах. Потом напускает на себя серьёзный вид. Остальные угрюмо провожают меня взглядом, как головореза идущего на эшафот. Им всё это порядком надоело. Каждое занятие с Горжеткой заканчивается такой экзекуцией. А ведь можно было потратить это время на нечто более интересное, чем перебирать цвета, как сумасшедший светофор на оживлённом перекрёстке специально для ничего не понимающего Свадебкина.

– Здравствуй, Артём – вкрадчиво поёт Горжетка, – Скажи мне, дорогой Тёма. Ты ведь умный такой. Тебе кажется, что мы тратим зря время? Тебе кажутся глупыми песни про котят в выпускном классе? Не можешь потратить на них полчаса?

Песни про котят – ничего. Но мне действительно кажется, что эти полчаса можно потратить на что-то поинтереснее.

Она недовольно смотрит на меня в упор, но ускорить процесс появления слов в моем горле она не может. Подбадривает – «А?» «О?» и, наконец, взрывается:

– Так кажутся или нет?

– Да, кажутся, – сегодня я совершенно не готов спорить с Горжеткой.

Горжетка удовлетворённо захлопывает журнал и поправляет сползшую на ухо вуаль.

– Завтра ко мне Борис Сергеича позовёшь. С шоколадом и кофе. Да, а что, – обводит взглядом ряды она, – С шоколадом и кофе. Могу я себе позволить кофе и шоколад, раз вместо родного отца с тобой мучаюсь.

Так уж и мучается! Ботинок мой или, если угодно, Борис Сергеич Свадебкин – мировой мужик и не бросит меня никогда. Такого поди поищи ещё в наше время. Уж кто мучается со мной всю жизнь, так это он. Замучался до того, что уже и глаз на меня не поднимает. Это мне только на руку. Плохого слова про Ботинка сказать не могу, а если уж и найдётся пара таких слов, то уж точно не я их припомню. Может быть, мама вспомнит, но точно не я. А про Горжетку и говорить нечего. Не знаю, кем она себя возомнила, но конфеты Ботинок ей точно не понесёт, даже если та на коленях валяться будет.

Закавыка в том, что он не самый скучный на свете человек – мой Ботинок. Но всё-таки, когда умерла мама, жить с ним стало невыносимо скучно. Скучно стало ждать, когда он приходит домой, скучно перебалтываться с ним, когда моешь посуду, да и просто слушать, когда разговаривает – тоже скучно. Так скучно, что хоть на стенку ползи. С мамой ведь как было? Пришёл из школы домой, быстро сделал сольфеджио с добавочной хреновнёй и сиди с ней сколько хочешь, говори о чём вздумается. Ни малейшего напряга. Хочешь, мульты на Дисней-канале обсуждай. Хочешь про белок стихи рассказывай… А ещё она любила надевать мне напёрстки на все пальцы, и я фигачил по холодильнику что-то ритмически навороченное, не хуже Ботинка в его лучшие годы. И тогда она под это засыпала. И чёрт с ним, что однажды она не заснула, а умерла. Это нормально, что люди умирают. Пусть только спрашивают нас о том, в котором часу они собираются это сделать – и всё будет хорошо. Мы подготовимся.


Мама умерла так, что не оставила нам с Ботинком никаких проблем. Точнее, мы остались наедине со своими. И наши проблемы ошарашивали нас куда больше чем мамины. Вот, например, моя проблема. Что нам с ней делать?

Думаю, надо было не суетиться и хорошенько всё обдумать. Ведь я совершенно не музыкант, это ясно сразу. Мог бы пойти на степ. А хоть бы и на курсы быстрой клавиатуры. Печатал бы свои любимые четверти как пулемёт. Газету бы издавал школьную оперативно. Но Ботинок был упрям до отмороженности. Скукожился в своём швейцарском козьем свитере, поджал губы и всё равно решил сделать по своему, поперёк.

Он отправил меня в школу для музыкальных вундеркиндов, можете себе представить? Такие дела…

Ботинок всю жизнь таким был – упрямым и отмороженным. Поломал себе карьеру из-за своей упрямости. Говорят, и маму в могилу вогнал оттого. Хотя, это ещё как сказать.

По идее, барабанщик и должен быть слегка отмороженным. И здесь мой Ботинок прав. Но не до такой же степени, чтобы из-за отмороженности этой тонуть в дерьме самому и ещё, вдобавок утянуть за собой всё, что под руку попадётся!

История гласит, что на весь Ленконцерт их было лишь двое, таких отмороженных – Дятел и Козёл. Они дополняли друг друга как две половинки ореха. Скрепляли любой оркестровый бардак как цемент, держали внешнюю оболочку, как косточка держит шубку от сливы. Иногда к ним присоединялись другие животные, которые были не менее хороши, но то была уже не косточка, а слива, которую можно съесть – а косточка оставалась. Я видел, как они играли вдвоём в каких-то дремучих семидесятых – вваливали как на «Формуле 1» и не особенно друг в дружку вслушивались. Один на гнутой дудке, второй на кастрюлях, напоминающих барабан. Хорошо было. Отмороженно. Естественно и резко как сошедший с ума водопад. И Ленконцерт тут был не причём. Это была их личная, идущая с ним вразрез инициатива.

Но в какой-то момент Козёл свихнулся и захотел всё изменить – в угоду эстрадному жанру. Сам стал играть в костюме хоккеиста, а других заставлял переодеваться, кто во что горазд. Эстрадный жанр, если не ошибаюсь, ведь так? Ещё он сменил альт-саксофон на тенор – говорят, чтобы поменьше было той самой альтовой картавости, а для тех, кто знал об особенностях истерической манеры Козла, выглядело это как непростительный компромисс. Тенор – может это и хорошо, но только на первый взгляд. Пока не начнёшь в него дуть, он кажется таким стройным и одновременно уродливым, как хирургический инструмент, – жаловался Ботинок. Для музыканта это очень круто. Кажется, что когда он начнет играть, то будет еще громче, еще ядрёнее, чем небольшой, в полроста в собранном состоянии альт-саксофон. А на деле тенор принимается вдруг мяучить как кот, распускать сопельки и и проситься на ручки. Альт же, несмотря на свой малый рост, совершенно другой – жёсткий и свирепый. Но это на взгляд профессионала. А для нас дураков, так тенор просто размером побольше, и всё. Но выглядит красивее – вот и Козёл вслед за ним потянулся. Пошёл врост, так сказать. Но это уже не «Формула1» была, это был музыкальный ресторан с разлюбезными официантами. И для того, чтобы в этом ресторане играть, всем требовалось одеваться как официанты. Всем – кроме глупого Дятла. Дятел должен был играть в подгузниках, с нарисованными веснушками, еще с какой-то белибердой на лице, чтобы показать, что он не большой мастер, а какая нибудь фальшивая Золушка с тыквой наперевес. Всё потому что у него глупое лицо – и это действительно так. Глупое и немного наивное лицо у моего Ботинка. А у Козла лицо – решительное и волевое. Контраст. Хотя я считаю, что человека с решительным лицом козлом задаром не назовут. Но это только я так считаю.

Говорят, Дятел тогда извинился, хлопнул дверью и вышел за дверь. И с тех пор его глупое наивное лицо в Ленконцерте не появлялось . И вместе с Козлом его больше не видели никогда. Разве что по личным вопросам созванивались. Такой вот вредный был мой батя, Ботинок, в народе Борис Сергеевич Свадебкин, а по джазовой фене – Дятел.


А что я? Я тоже Свадебкин. Я тоже могу извиниться и выйти. И даже попытку сделаю специально для вас. Жалкую и неудачную, как и всё то, что я делаю, стараясь быть похожим на родного отца.

Сейчас понимаю, какую силу воли надо иметь, чтобы взять и уйти насовсем. На такое способен только настоящий джазовый дятел.

Только дотронулся до ручки двери, как за спиной донеслось жалобное:

– Свадебкин! Не уходи.

Плачущим голосом запела Горжетка. Не к добру.

Я покорно вернулся к доске. На Горжеткином лице – торжествующая улыбка.

– Если умный – разреши аккорд.

Вот, наконец, и окончание урока. Теперь, если директор потребует отчёта, что здесь произошло за сорок минут – все скажут, что мы аккорды в поте лица разрешали.

Я, в принципе, готов разрешить любой аккорд, но Горжетка ядовито добавляет:

– Всем внимание! Сейчас Свадебкин скажет, куда улетят четыре фонарика, прежде чем станут красными!

Не туда! Совсем не туда!

Мел раскрошился в моей руке. Раздосадованный, я стремительно лечу на своё место в шестом ряду. Там я уже медленно собираю вещи – обиделся. Раз – тетрадь в пластиковой обложке, два – остро заточенный карандаш. Три – малиновый фломастер для важных пометок. И на четыре надо громко щёлкнуть портфельным замком, а потом куда нибудь провалиться, не повторяя прогрессию.

ПОСТАРАТЬСЯ не повторять прогрессию – вот что я имею в виду.

Только не надо беситься. Горжетка просто нечестно играет, вот и всё. Запрещённый, нечестный приём. Я ни за что не стану принимать такие правила игры. Пусть оставит свои фонарики для первоклашек с блокфлейтами. Оттого я и держусь из последних сил, как стойкий оловянный солдатик, потому что знаю что шансов на победу у меня ноль.

– И что?

Оказывается, Горжетка всё ещё ждёт ответа.

– Извините. – не двигаясь с места, произошу я, – Это просто четыре черных мушки, а не фонарики. Вы правы только в одном. Как только их просчитаю – мушки улетят. Но красными они не станут, ни за что на свете.

Ну и пусть шансов ноль. Зато я кажусь себе настоящим героем, когда говорю таким тоном с преподавателем.

Любой другой бы на её месте просто вышвырнул меня за дверь.

Но если в аду есть преподаватели по сольфеджио, то во главе них безусловно стоит такая же Горжетка – Надежда Николаевна Голикова. Её методы гораздо более изощрённые, чем адское пламя.

Сейчас она разевает рот, как только что выловленная щука, а может быть даже хочет меня укусить

– То есть… ты хочешь… сказать…

От выступивших слёз она никак не может произнести то, что хочу сказать я и оттого судорожно глотает.

Спешу к ней на помощь. Настоящие герои всегда так делают, ведь так?

– Да, я хочу сказать, что когда прилетят новые четыре мушки, они будут точно такого же чёрного цвета.

Да, герой есть герой. Но на всякого героя находится подлый, совершенно не типичный для героев приёмчик, благодаря которому герои никогда не становятся победителями.

Горжетка делает усталые глаза и, украдкой обернувшись на зал, вертит пальцем вокруг своего правого уха.

Актёрский талант у Горжетки, несомненно, есть. Все смеются надо мной, практически угорают. А я ухожу. Не оборачиваюсь. Но внутри себя просто таю со стыда от этого запанибратского хохота.


– Не могу я больше ходить в эту школу – сказал я Ботинку, виновато потупившись. – Всё так же, как и всегда.

– Снова обидно? – деловито интересуется Ботинок

Нет, пожалуй, в этот раз не обидно, а… непонятно.

История на этот раз произошла действительно странная, а главное – неясно, то ли я ушёл, то ли меня прогнали.

Наверняка всё же прогнали. Не стали дожидаться, пока я провалю годовой тест. Не стали ждать пока я выйду к фортепиано. Не стали выяснять, что я могу играть на любой лад, но вот обыграть этот лад – не могу. У этого дохлого школьного фортепиано я, конечно, разыграю «В лесу родилась елочка». От отчаяния, может, и на место к тонике всё это дело верну. Но зачем это всё, если в голове моей будет стучать барабан. Такой, который всегда там стучит. Чтобы барабан не смолкал и не сбился, я обязан ему помогать. Не помочь ему – это всё равно, что перекрыть себе пульс и посмотреть, что из этого выйдет. Так что приходится помогать. И я буду это делать при любом раскладе. Тогда от каждой ни в чём не повинной ноты я вырулю в такие дебри, что весь класс будет умолять меня сдаться и не проверять на практике свои знания никогда.

Господи, там ведь всего только и всего требуется, что сыграть про ёлку. Сто раз объясняли мне это, пронзительно глядя прямо в глаза. А я вместо того, чтобы играть нормально, всякий раз обезьянничал. Так им казалось. В любом случае, диалога не произошло. Те, вроде и пытались меня понять, да не поняли.

И вот, Ботинок! Он смотрит на меня понимающе и непонимающе одновременно. В глазах его детское ожидание чуда. А вдруг всё обойдётся? Или рассосётся само собой. Не зря же он со мной мучается. Типа, под моими руками сейчас вырастет гигантская репа, или ещё чего нибудь. Может, я сам все решу. Но он знает, что я не решу ничего. Получится так же, как и со всеми предыдущими школами.

Приведя меня этой бесснежной зимой к Горжетке, он, втихаря, рассчитал, что от её экспериментального метода будет какой-то толк. Распространялся этот план не столько на меня, сколько на Горжетку. Мол, пусть посмотрит на меня и разберётся, откуда начинать танцевать. Если вообще хоть что-то могло вытанцовываться.

Но оказалось, что Горжетка танцевать может только с нуля. И это помогало ей не обделаться перед опытными ребятами.

По её мнению – главное понять музыку через образ. И пока не поймешь, крути вокруг разноцветные фонарики, выдумывай хитрые пазлы из яркого конфетти. А её задача проста – стой себе как семафор, да командуй.

Я проучился там месяца два. Нажил врага в лице Мямлика и приобрёл пару сочувствующих, вроде того эсного парня, который хочет стать бэйным. С эсным-то я, может, и сошёлся как дикобраз с дикобразом, но с Мямликом не сойдусь никогда. А эсного и впрямь жалко. Трагическая судьба у него. Вся жизнь укладывается один сплошной марш. Всё тот же барабан в голове, что и у меня… Этот барабан требует от парня летать от каждой ноты в кварту в размере два на два и не забивать себе голову другими размерами. Эсный-то у него в голове уже приноровился. А вот бэйный пока ещё нет.

Ботинок в курсе про эсного парня, поэтому мне всего и осталось, что про Мямлика ему дорассказать. А потом предложить вместе подумать, что делать с Горжеткой.

– Может быть, и вправду – с нуля, – спросил тогда загнаный в угол Ботинок почти просительно.

Вот я и рассказал ему о том, почему чёрные мушки никогда не станут фонариками.

Это было несложно. У Ботинка высшее консерваторское образование. Такое же, к слову сказать, как у Горжетки.

– Пошли, – твёрдо сказал Ботинок, надевая свой лучший костюм и ботинки с литыми галошами вместо подошв – Должен же ты своё образование получить. Иначе не жизнь будет, а задница.

И привёл меня к Козлу, с которым расссорился давным-давно.


Козёл был похож на капиталиста из «Незнайки на Луне» – малиновый халат, ледяные глаза, потусторонняя дьявольская бородка. Вместо рукопожатия он дал мне облобызать перстень, но сделал это таким макаром, чтобы я выбрал сам, какой из них достоин облобызания! Вот так Ленконцерт! Разумеется, я ничего выбирать не стал, и после небольшого раздумья укусил его в запястье, стараясь, если не прокусить вену, то хотя бы сделать так, чтобы он никогда больше не играл.

Тогда Козёл брезгливо отнял у меня свою руку. Подёргал ей в воздухе так, чтобы снять боль и примиряюще сообщил:

– А я вовсе и не этим играю. Промахнулся ты малость, старик… Играть надо сердцем.

С этой небольшой пошлости начался мой первый урок под его руководством.

Мне вручили какой-то потёртый, замызганый альт-саксофон, валяющийся в углу на вечном расслабоне. Правильно, ведь Козёл теперь играет только на теноре. Но по мне так пусть хоть баритон меня забодай – с инструментами нельзя обращаться таким образом. Они умирают и не отвечают.

Бедный, глупый облупившийся саксофон! – подумал я задумчиво. Из раструба торчала расчёска. Шею от саксофона Козёл достал из коробочки с разнокалиберными пуговицами. Уже несколько лет на саксофоновой шее штопали носки. А мундштук он выудил из другой коробочки, на этот раз с искуственным перламутром.

– Играй, – радостно сказал Козёл, – шпиляй. Выматывай мне нервы.

Я поднатужился, вышел на писк, потом к нему добавился гук, после чего Козёл злорадно расхохотался.

Теперь он прятался в глубине эркера и поливал цветы. Я же пытался извлечь из инструмента хоть что-нибудь, кроме жалкого гука.

Каркать вроде и получалось, но как то сдавленно. Но скорее, всё-таки, гукать. Перед тем, как спрятаться, Козёл сказал – хоть мяукай, хоть каркай, но звук мне издай. Видимо это был не тот звук – вот Козёл на него и не откликался.

Я начал потихоньку отвлекаться на зеркало, думая, что с саксофоном я выгляжу неплохо. Одновременно с этим оглядывал небогатые книжные полки Козла и вертел на языке те имена, которые.туда сами напрашивались. Си-мо-на-синь-ё-ре. Правильные ребята эти итальянцы. Вот и имена их читаются синкопированными тройками. Не то, что у меня, громоздкое, абсолютно никакими тактами не просчитывающееся имя – Свадебкин Артемий Борисович.

Гук! Гук!

Одна из книг на Козловых полках называется «Советский Джаз». Гук! Её нельзя не заметить – книга наполовину выдвинута из рядов и бросается в глаза при входе в комнату. К тому же, я её хорошо знаю. Раньше у нас стояла такая же. И это была самая вонючая книга, которую я знал.

Книга красовалась у нас на полке точно так, как и здесь, будучи выдвинутой наполовину, для привлечения внимания. А во время переезда Ботинок открыл её, грустно вдохнул мерзкий, вонючий клей, не дававший книге развалиться и заявил, что кое-что в этой жизни сделать он позабыл. А потом взял да порвал фолиант на две части. Зашвырнул прямо из окошка в проезжающий мимо мусорный бак. И добавил, что точность удара – незаменимое качество джазового барабанщика. После этого у нас началась другая жизнь – с отдельным выходом в туалет и без бесконечного мытья коридора по очереди. Просто пылесосишь минут пятнадцать и всё. Совсем не то, что было у нас раньше, в коммуналке с изразцовыми печками.

Душераздирающе гукаю. Поглядываю на «Советский Джаз» и вспоминаю, как было раньше.

Интересно, что мешает Козлу съехать из своего коммунального дна? Ведь все музыканты из джазовой филармонии богатые. Теперь и у Ботинка есть, к примеру, машина-седан, а квартира состоит из трёх комнат. Одна моя, вторая Ботинкова. Третья навечно мамина. Но, несмотря на эстрадный жанр, у Козла—до сих пор никакой отдельной квартиры нет. Зато рояль есть, да больные цветы в порушеном эркере.

Коммуналку эту уже не расселить. А казалось бы можно – крутое название улицы «Большая Фурштадтская», вид из окна, эркер, немецкое консульство напротив, парк… Всё из-за того, что за стенкой вредный циклоп устроил себе гнездо, и не хочет вылезать из пещеры? А может и сам Козёл привык. «На том и спелись Козёл и Циклоп, что живут в одной коммуналке», – ведь недаром смеялся однажды Ботинок, пересказывая мне «Советский Джаз».

А вот, собственно, и Циклоп этот – косится на меня из коридора через открытую дверь. Он, строго говоря, не циклоп, а одноглазый звезда-шансонье Рома Боцман из той же Филармонии Джазовой Музыки. Плакаты с ним развешаны по всему коридору. На одно упоминание в джазовой филармонии приходится десять групповых фото в морском клубе «Карась». А у Козла – всего только и осталось, что этот том «Советского Джаза». Он чуть выдвинут вперед, чтобы задеть, уронить, прочитать, освежить в памяти. Тоже, по сути, есть чем похвастаться. Видно, что тоже гордится своим прошлым Козёл. Может быть, даже показывает шансонье Роме Боцману, когда то выходит в коридор, покуривая папироску.

Кстати, в первой редакции книги «Советский Джаз» – они оба в обнимку сидят, Козёл и Дятел. Прямо на обложке. За столиком. Во второй редакции книги уже один только Козёл. Дятел, к тому моменту успел со всеми попрощаться.

– Да не стучи ты клапанами! Всё бы вашему брату стучать. Лишь бы стучалось!

Я стараюсь. Гук! Гук!

– Стучать надо языком, как дятел по дереву, а не клапанами. Поиграешь здесь пару лет – сам поймёшь, – лениво, как будто сам с собой перебрасывается словами Козёл, чистит губкой листья алоэ, а потом и вовсе переключается на перебирание фотографического проявителя.

Возможно, он даже прав. Дятел – есть дятел. Но что делать, чтобы заиграть как козёл, он так мне и не объяснил.

Так что я пока не играю, а гукаю.

Почему же я гукаю, не решаясь спросить, нормально так или нет?

Всё потому что боюсь Козла. А пока боюсь – он не делает мне шага навстречу.

Зачем мне вообще нужны такие занятия? На кой, спрашивается, ёлки палки, фиг, я стою здесь с ненужным мне саксофоном?

Я быстро выдохся. Гукать перестал – сижу нахохлившись.

Ботинок вернулся часа через три, а с меня пот течёт градом. Хотя я уже давно и не гукаю. Козёл – тот и вовсе куда-то ушёл, оставив входную дверь приоткрытой.

Я говорю, – Папа, пошли домой. Дверь открыта!

Но Ботинок чихает и ничего не отвечает. Простудился видать, пока под дождиком у подъезда стоял.

А потом, знаете что он сделал? Схватил этот наполовину вывалившийся с полки «Советский Джаз» и невесело подмигнув, вынес его под полой костюма!


Глава вторая.


Когда я услышал, что меня отправляют далеко-далеко, я даже обрадовался. А кто не обрадовался бы?

По рассказам Ботинка, я сперва подумал – избушка на курьих ножках будет стоять где-то в лесу. Разбойничий, может, домик. Или пряничный. Меня бы устроил любой из этих вариантов. Ведь хотелось поскорее всё заново начать – с полного нуля. Утопить в неочевидном пассаже, раскидать всё вокруг и успокоиться, а поняв, что живёшь в разбойничьем домике, можно обойтись без лестничных пролётов, без совмещённых санузлов и мусоропроводов. Без соседей под окнами, телефонных разговоров и всего остального. Без советских мультфильмов, джаза, Козла и без того тоскливого погружения в вечность, которым пахло в его коммуналке, а с тех пор как он ушёл оттуда навсегда заполнило собой всё вокруг.

Да ведь Ботинок и сам так хотел. Услышав однажды по радио обрывок песни со словами «…и СССР как планета», Ботинок испуганно втянул голову, поцеловал Мопсю, вызвал такси на Сенную и убежал его ловить под проливной дождь. Вернулся он поздно. А вернувшись, не торопясь поел, уселся перед компьютером, включил колонки и погасил свет. Потом поставил длинный и скучный концерт Майлса Дэвиса. Всё это значило лишь одно – большое дело перед этим проделал, можно и расслабиться втихаря.

Такие концерты Ботинок предпочитал смотреть как футбол, долго готовился, надевал тапочки и халат, открывал пиво, которое не любил и хлопал упаковками чипсов как шариками. Просто так бы не стал этого делать. А Мопся все шевелила губами и шелестела бумагой на кухне. Потом захлопнула дверь и затанцевала такая вся напряжённая, выплескивая энергию как пружина, и сжимая кулаки от бесмысленных усилий.

Ботинок не слышал – весь в своём Майлсе Дэвисе был. А я подумал, что за фигня, не должно так быть, ещё что-то с этого момента будет навечно потеряно.

Как же быстро он со всем справился. И астрономический, по его словам, кредит и опека и виза на год – все на счёт раз-два-три сделал мой отец. Интересно, сколько реально времени у него это заняло? Мне показалось, что не больше недели. А разве так делается? Люди годами занимаются размером квартир и добиваются в этой сфере настоящей виртуозности – не хуже джазового барабанщика. А тут – кредит. Пускай кредит. Но опека? Неужели всё так просто? Неужто, так было проще, чем договориться с Горжеткой на несколько лет вперёд о сдаче всех экзаменов до аспирантуры включительно?

Немного страшно мне оттого, что кому как мне не знать – имея солидный вид, мой Ботинок предпочитает всё делать спустя рукава. Далеко не виртуозно. Не так, как он мечет щётками по натянутой пластиковой поверхности барабана.

Может и в это раз он что-то неправильно сделал? И представив мне всё в ложном свете, молчит теперь, надвинув шляпу глубоко на глаза, мечтая поскорее сбежать, да?

А если мне придёт здесь кердык? От голода или ещё чего-то?

Это опасная игра. И я будто бы в ярости.

Разве это домик в деревне? Разве я так себе всё это представлял?


Спустя месяц после того, как Ботинок включил себе Майлса Дэвиса, мы сели в машину и уехали по Выборгскому шоссе. Всего-то проехали ничего. Но небо поменяло свой цвет, воздух посвежел, сугробы откуда-то выросли невероятно красивые. Люди надели капюшончики, кожаные напульсники и балахоновые куртки, доходящие им до пят. Пенсионеры подстриглись налысо, как детский сад. А в целом ничего нового не произошло. Всё по-прежнему. Даже памятник снулой рыбе не произвёл на меня особенного впечатления.

И вот я сейчас стою посреди тесной однокомнатной квартиры, и не понимаю – зачем всё это произошло в моей жизни.

Ведь мой адрес теперь – Тууликаалио. Тёйхтётияайсенкатуюксививаколме – это если угодно поконкретнее. СССР как планета – это конечно Ботинка ночной кошмар. И я его понимаю. Но ведь променять всё то, что было на это Тууликаалио – это ни в какие ворота не лезет. Многоквартирных панельных домов пруд пруди и у нас. Нечего было городить огород с переходом государственной границы.

Природа? Да. Вокруг, разумеется лес. Но вовсе не романтичный.

Лес пересекает шоссе. По шоссе мчатся грузовые машины. Границу уже не видать, но движение довольно большое.

Тоже ведь не подарок – такое шоссе. Собачку не заведёшь. Собъёт нафиг.

Вокруг – тишина и несколько пятиэтажных панелек. Ничего сверхъестественного. Правда, пока ещё не стемнело и, может быть, откуда нибудь ещё появятся волшебные тролли из сказки. По крайней мере, я буду ждать – времени у меня уйма. И что я собственно, заныл? Хочешь в школу не ходить – получай то, что тебе вместо этого предлагают.

Но всё равно мне как-то не по себе. Может оттого, что Ботинок через полчаса уезжает?

Мопся ждёт у магазина, который закрывается через час, а им еще надо купить таблетки для посудомоечной машины.

А мне придется остаться здесь, на пару-тройку холодных месяцев..

Я уже голодный и вдобавок замёрз, а тут даже вода горячая просто так не течёт. И электричество экономят наверняка, как мне рассказывали. Как спать тут, в таком холодыре? Как еду разогревать? Никто этого мне не объяснил. По крайней мере, Ботинок даже не попытался.

Что тут ещё, кроме холодильника с санузлом? Пустая комната, в которой нет ничего, кроме кровати. Ещё там есть чан для нагревания воды – кажется, вместо ванны.

– Вот так, – буркнул отец и повернул ручку на батарее.

Сразу же стало тепло.

И я примирительно протянул ему руку.

И Ботинок её неторопливо пожал.


Глава третья


Козёл был в ярости, узнав, что я не собираюсь больше каркать под его ленивым присмотром. Он-то считал свой первый урок гениальным. Думал, мол, музыкальное подношение состоялось и никакому пересмотру не подлежит.

– Как это не его инструмент? – кипел он на проводе так, что трубка забурлила ядовитыми испарениями. – А кто мне потраченное время вернёт? Кто дополнит посыл? Кто, чёрт возьми, сделает то, что ещё никому не удавалось сделать? Подать сюда говнюка! Подать сюда Тёмыча!

Ботинок передал трубку мне довольно рассеянно. Но оттуда уже пищали гудки, а перед тем ему было сказано:

– И думать забудь!

Впечатление было таким, что Козёл потратил на меня лучшие годы жизни.

Через пару минут зазвонил и мой телефон.

– Знаешь что, Дятел младший! Я к тебе обращаюсь, не к отцу. Пианино и саксофон! И все ударные инструменты. Сейчас же ко мне заниматься.

Я мотаю головой. И отворачиваюсь.

Ботинок тихонько шепчет, развернувшись лицом перед трубкой:

– А почему нет-то, дядя Шарик? (так он меня называл, когда был в хорошем настроении. В плохом никогда так не называл).

И я решительно отвечаю ему:

– Нипочему!

Беру и бросаю обе руки на рычаг, так, будто завершаю пассаж длинной никому не ведомой нотой. Долго держу, представляю себе, что обе ноги мои на педали.

Вижу что Ботинок вроде в неплохом настроении, а составить ему компанию не могу. Злость разбирает. Редко такое бывает, и вправду, но что поделать, довёл меня бородатый Козёл.

Попытав меня с полчаса, Ботинок понял, что опять попал пальцем неизвестно куда. Это его расстроило.

– Так что с тобой делать вообще, а дядя Шарик?

Тогда дядя Шарик, расчувствовавшись, сообщил Ботинку, что не может сосредоточиться, когда мне приказывают. И когда рядом со мной поливают цветы – ничего не сложится, ни за какие коврижки! Вот если бы отправить меня на необитаемый остров! Или посадить в тюрьму. Да, пожалуй, лучше в тюрьму – главное полностью изолировать. Уж там бы я научился. Только так, чтобы вокруг меня был кто нибудь, кто обо мне ничего не знает, лишних вопросов не задаёт и ваап… ваапп… ваапщ!

Короче, не выдержал я и психанул. Начал с заикания. И расплакался. Не знаю, зачем я завёл эту тему вообще.

Тогда Ботинок посмотрел на мои слёзы с сомнением и усадил меня за пианино на три часа. Вы не представляете себе, но это действительно помогает. Через некоторое время я уже делал упражнения на растопырку пальцев, от нечего делать, кивая головой потешной собачке с головой, висящей на ниточке. Собачка тоже кивала. Раз, два, три четыре. Вверх и вниз.

Интересно, чёрт побери, почему, когда дело заходит далше этого «раз, два, три, четыре», меня обволакивает черная пелена, и я не могу ничего с собой поделать. Даже чижика-пыжика связно не могу сыграть. Или могу? Смотрите, как просто. Раз-два-три-четыре. Вверх и вниз. Всё в порядке. Теперь можно и в школу идти.

Однако, на следующий, после этого чижика-пыжика, день в школу меня не разбудили.

Что же произошло?

Потягиваясь, я вышел в коридор и поморщился от неприятного ощущения.

Кто-то долго ходил по квартире в уличной обуви. Песок под голыми пятками так и хрустел. Ни я, ни Ботинок так сроду не делали. Мать строго-настрого запрещала. Даже в старые времена, в коммуналке мы не ходили в обуви по комнате. Как только мы заходили дальше условной черты, мама нападала на нас с тряпкой и веником. И с тех пор, привычка ходить босиком по вымытому полу осталась у нас на всю жизнь.

Я притоптываю ногой пол, будто проверяю опасные места на болоте. Так и есть. Грязь до самой маминой комнаты. Недовольно приоткрываю дверь и тут же встречаюсь глазами с толстенькой, ярко накрашенной тетенькой. Тётенька прижимает к себе яркий, пластиковый, почти что игрушечный ридикюль и нервно осматривает глазами книжные полки.

Осмотрев вместе с ними меня, она еле заметно кивает. Потом берёт с одной из полок наполовину выдвинутый «Советский Джаз» и с удовольствием рассматривает ту фотографию, где Козёл с Дятлом сидят по разные стороны столика в кафетерии.

Козёл здесь совершенно не причём. Фокус с наполовину выдвинутым «Советским Джазом» мне приходилось наблюдать по сто раз, еще когда Ботинок давал частные уроки на дому в коммуналке. Но, ни одной из тех студенток не было дозволено ходить по нашей комнате в уличной обуви – всё из-за мамы. На остальное мне сейчас наплевать. Ходить по квартире в обуви нельзя. Именно это мне надо сейчас донести до Ботинка.

– Тёмыч! Это тот психиатр, –кричит Ботинок из кухни, кидая на сковородку котлеты. Окна в ту же секунду запотевают. Пот пробирает и меня… Психиатр! За мной пришёл!! Давно пора!!! Но как неожиданно!

Я опрометью кидаюсь в темноту маминой комнаты и тщательно закрываюсь в своей.

Через некоторое время прихожу в себя и взращиваю в глубине души росток надежды – с чего вдруг? Какой психиатр? В нашей квартире? Зачем? Все доводы в его пользу конечно странны. Но всё-таки, как не крути, приходится признавать, что у нас в квартире находится настоящий психиатр.

– Может быть, это Ботинка надо спасать? – пронизывает меня ужасная мысль через какое-то время. Но я не могу с собой ничего поделать. Боюсь перешагнуть через порог. Спустя пару часов, я всё-таки осторожно выглядываю через запотевшую стеклянную вставку в хлипкой двери. Ну как, требуется моя помощь или нет?

Но отцу с психиатром, кажется и вдвоём неплохо.

Они спокойно себе беседуют, держась за руки. Шторы задёрнуты. На заднем плане лениво играет какой то умиротворяющий попс. Возможно Принс. Возможно Джордж Майкл. Ботинок мой в жизни такого ни разу не слушал. Но это не важно. Им вдвоём хорошо

Тогда и мне тоже становится хорошо. Психиатр пришёл не по мою душу. И я обретаю покой. Потихоньку прокрадываюсь на кухню, где недавно пахло котлетами.

Разумеется, котлеты сгорели, и угольки улетели в мусорное ведро вместе с газеткой.

Тогда я невозмутимо прохожу мимо Ботинка и психиатра. Раз – перешагиваю через ботинковые тапочки, два – удивлённо таращусь на женские ноги в запесоченных сапогах, три – морщусь при звуках голоса Джорджа Майкла, четыре – наматываю по комнате круг и выхватываю из за угла большую истрепанную швабру. Потом долго делаю из газеты совок. Удаляюсь на кухню и там громко скребу пол, избавляясь от угольков несостоявшихся котлет. А заодно уж и от песка с её обуви. Главное – чтобы можно было ходить босиком по квартире. Потому что мама бы этого песка, по квартире рассыпанного не потерпела, – думаю я.

– Да, – спохватывается Ботинок, – Тёмыч, друг! За хлебом спустись. Сделаю всем бутерброды с селёдкой.

И незаметно от психиатра даёт мне вдруг столько денег, что хватило бы на радиоуправляемый игрушечный вертолёт

С тех пор я каждый день спускаюсь за хлебом. А на третий день покупаю себе этот чёртов вертолёт, представляете? Про школу и разговора нет. Я совершенно внаглую прогуливаю все занятия у Горжетки.


На четвёртый день, вместо того, чтобы идти за хлебом, я собираюсь испробовать, как летает мой вертолёт на улице. Окрестные дети осматривают меня с безжалостным скепсисом. Вертолёт довольно убог и каждый раз заваливается набок. Но мне-то всё равно. Уж это точно не самое главное в жизни. Просто хреновый пластмассовый вертолёт на радиоуправлении, и расшибись он сейчас о стенку теплоцентрали я и не расстроюсь. Так всегда бывает с тем, что сваливается тебе на халяву. Вот если бы и всё остальное свалилось так!

«Надо бы поднять ставку», – лениво обдумываю дерзкий план, – «и купить радиоуправляемую машинку посолиднее». А что? Ботинок уже совсем стесняться меня перестал и спит с психиатром в одной двуспальной кровати. А если соседи узнают? Кому, как не мне его покрывать. Из нашего полуоткрытого окна уже битый час раздаются звуки ужасного стариковского танго. Там танцуют. Я удивляюсь в глубине своей отощавшей, ни разу не влюблявшейся души – Ботинок конечно дядя немолодой, но ведь ему нет ещё и пятидесяти. А психиатру уже давно за пятьдесят. Неужели эта толстая тётенька и вправду посещает его не только по должностным полномочиям?

«Вдруг та помрёт, а он расстроится», – посещает меня неожиданно новая мысль. Но я не успеваю её хорошенько обдумать

– Пссс, – шепчет кто-то за спиной хрипло. – Слышь! Эй!

Я раздражённо направляю вертолёт прямо в стенку теплоцентрали. Интересно, получится его как следует раздолбать, или нет?

– Дятел! Младший дятел! Ты слышишь меня?

Бум! Вертолёт наконец врезается и рассыпается на пару частей. Никакой вспышки, никакого облака. Даже на взрыв тоже ничего похожего не произошло. Я разочарован. Осколки вертолёта немедленно окружают дети и вопросительно смотрят на меня. Я машу рукой, – мол, забирайте себе – и заинтересованно оглядываю двор в поисках того, кто назвал меня Дятлом.

Я вижу, как у нашей парадной пасётся Козёл. Сам Козёл! Козёл, поздравлявший недавно людей в новогоднем голубом огоньке в аккурат после самого губернатора! Прямо перед дверью дежурит, прислонившись к столбику. В руках у него синий полиэтиленовый пакет из строительного магазина. Он облокотился головой о стену и вязко, неровно дышит.

Я отдаю первому попавшемуся малышу запесоченный пульт и, наконец, чувствую себя свободным от вертолёта. Зачем я его купил? Не правда ли хорошо без него стало? Больше никогда не буду себя обременять.

Но не тут-то было.

Кажется, полиэтиленовый пакет в руках Козла предназначен по мою душу. А может и не по мою? Наверняка, это Ботинок что-то затевает

Козёл не спешит мне навстречу, а терпеливо ждёт, когда я к нему подойду.

Рано или поздно мне приходится это сделать.

– Папа в отпуске, – сымпровизировал я, поравнявшись с Козлом, опустившись до его уровня глаз – он низкорослый. – И его не будет до субботы. – Пришлось отворачиваться в сторону от тянущегося вслед за ним перегара.

Ответа не последовало. Похоже, что великий джазовый Козёл сегодня не импровизирует. А может и вовсе разучился за столько лет. Прошло их немало….

Я пожимаю плечами и закрываю от него рукой домофон так, чтобы Козёл не увидел секретного кода. Но тот кашляет. Я оборачиваюсь в последний раз.

– На, – говорит Козёл и настойчиво пытается мне всучить в руки пакет – это оркестровый инструмент. Ты уже с ним знаком уже… Дятел младший.

Ощупываю пакет – там явно лежит саксофон. Скорее всего, тот самый, с шеей из пуговичной коробочки.

Оркестровый… Я не могу понять, плохо это или хорошо. Поэтому переспрашиваю.

– Это хорошо, – убедительно доказывает что-то Козёл, – только у оркестровых сбоку такой крепёж… У этих, новых уже нет. И у тех, которые классики любят тоже. А вообще, крепёж – это чтобы тебе потом со жмуром ходить можно было. Оркестр! С покойником! У-у-у, – и делает лицо как у Франкенштейна.

Я не могу понять, в чём здесь толк. Опять робко переспрашиваю. Тот машет рукой – мол, неважно.

– Будешь стучать! – настраивает меня на победу Козёл. – На таком как этот – стучать надо, к-к-к-как дятел. Дятел, п-п-п-понял? По другому т-т-ттебе его и не удержать.

Не могу сказать, что Козёл сильно пьян. Но видно, что даже при сильном желании, он не способен мне объяснить о своей затее внятно, по человечески.

Я принимаю пакет в руки. Козёл машет рукой и ловко сбрасывает зелёную харкотину в мусорный бак. Потом насыпает в ладонь и спешно глотает таблетки.

– Отцу привет передавай. Только не выпендривайся. Передай, а? Ну, пожалуйста…

Я обещаю передать привет, и Козёл поспешно прощается.

– Ну, спасибо, что ли. За саксофон, – делаю вежливое лицо я. Никакого радушия не высказываю Всё таки это козёл. А хорошего человека козлом, как говориться…

– Не благодари, он ничего не стоит.

Козёл снимает шляпу и растворяется в темноте. Я не понимаю, может, приснилось? Но нет, вот же он саксофон, который ничего не стоит, у меня в руках. А добрый Козёл, или злой – в конце концов, какая мне к чёрту разница?


Надо сказать, что, втюрившись в психиатра до линии собственных ушей, Ботинок перестал уделять мне внимание совершенно. Вместо того, чтобы спрашивать как дела, он взял привычку отбояриваться деньгами. Ничего удивительного. Деньги у Ботинка водились всегда, а иногда до такой степени, что девать было некуда. И всё же такой щедрости от него никто не ожидал.

В школу я уже не ходил больше недели, воспринимая все возможные оттенки халявы, как должное. Ботинок исправно сыпал деньгами, а я был свидетелем тому, как психиатр приходит к нам каждое утро, а иногда остаётся переночевать. Как Ботинок встречает её букетом, обнимает и приглашает к танцу. И как потом оба дремлют в дрянном прожжённом кресле на кухне. Незаметно для себя, я и сам стал вылезать из бывшей маминой комнаты и подсаживался рядом с ними, занимаясь каким-нибудь обыденным делом. Меня притягивало молочного цвета тепло исходившее от психиатра, но, приглядевшись поближе, я замечал её неровные зубы и тепло испарялось. А жаль. Возможно, именно такого тепла мне, незадолго до неизбежного совершеннолетия не хватало.

И так, в общем, каждое утро. Танго. Почти что праздничная суета.

Хлеба сегодня я так и не купил. Сегодняшний день я проведу вместе с вами.


Понемногу осваиваюсь и в какой то момент даже спешу на кухню сделать потише газ. Это, чтобы котлеты не пригорели. Ботинок благодарит меня кивком, а психиатр растроганно улыбается. Какой славный малыш, как помогает тебе по хозяйству – вероятно, думает про себя она. И смотрит на меня странным взглядом, словно душу наизнанку выворачивает.

Но каждый прибранный мной газ стоит нехилых денег. Я, таким образом, уже тысяч десять заколотил, не считая всяких там походов за хлебом и сахаром. Думаете, я славный малыш? Нет. Я хитрая, изворотливая гадюка. Ничего. Пусть привыкают, если конечно хотят продолжать строить личную жизнь или что им там по глупости вздумалось.

– Он просится в тюрьму. Или на необитаемый остров, – смеется Ботинок,– на той неделе мне сказал. Успокоил, можно сказать. Как убаюкал.

Психиатр очухивается от своего растроганно-отрешённого помрачения.

– Ну, а как в школе у мальчика дела?

– Три недели уже в школу не ходит, – слегка привирает Ботинок. Не три, а две, вспоминаю я и бесшумно прячусь в темноте коридора. Не хватало ещё, чтобы эта пухлая психиатрша испортила мне всю малину. Меня все устраивает, – сверлю её глазами из темноты я, – В школу я не хожу. Поняла, ты? Вот и умница.

– Правильно, мастер – улыбается мне психиатр. – Только зачем же хотеть в тюрьму, если ты уже из школы уходишь? Надо радоваться. К самостоятельности себя приучать. А какая тебе в тюрьме будет самостоятельность?

Самостоятельность! У меня прямо от сердца отлегло. Сколь удивительно прекрасен этот день, дарующий прекрасный поворот событий!

– Ты правда так думаешь? – скептически поднимает бровь, заинтересовавшись вдруг моими перспективами Ботинок.

Психиатрша встаёт, долго смотрит в окно, выключает бесконечное танго.

– Выйди, Борис. Я тебя прошу. Дай с человеком поговорить.

А как только Ботинок выходит, делает в мою сторону лихой разворот и хищно требует чтобы я выложил ей всю подноготную.

Она психиатр. Ей явно хочется, чтобы лично я рассказал ей этот бред про тюрьму, а не батя. Может, в слова Ботинка не верит. Может, хочет потренироваться немного на мне. Ведь психиатр же она самый настоящий, – ещё раз напоминаю себе я. Просто без халата сложно в такое поверить

Но чего бояться? Хуже не будет уже, ведь так?

И я медленно, неторопливо ей объясняю. А по мере того, как расширяются её глаза, понимаю, что немного переборщил. Ну что поделать. Мне уже нравится ей объяснять. В конце концов, она психиатр… хотя без халата это и не сразу определяется!

– И часто ты, Тёмыч из школы уходишь? – запанибратски спрашивает она.

Хочу соврать, что в первый раз, но подслушивающий у дверей Ботинок выкрикивает очень настойчиво:

– В четвёртый раз. Нигде не задерживается. И школы, как ты понимаешь, Мопся – все музыкальные…

Так я узнаю, как зовут психиатра – Мопся.

Глупое домашнее имя.

Мопся. Тьфу.

От этой Мопси меня тошнит и начинает болеть голова, но что поделать – пусть теперь у папы будет своя домашняя мопся.

Спустя часок-другой, проведённые с отцом в ритме танго, Мопся ещё разок переманивает меня к себе, а Ботинка выгоняет в магазин за мороженым. Как будто в кабинет для опытов позвала. Так я и знал, что рано или поздно этим закончится – опытами над бедным подростком.

– Скажи мне раз, – требует она. – Досчитай до восьми.

Я тихонько говорю «Раз», но всё-таки движениями пальцев завершаю цикл до требуемого. Потом повторяю. Четыре такта в четверти.

– Как интересно, – таращит глаза она. – А ну ещё раз! Раз!

И я отказываюсь наотрез. Пусть сама себе разкает. Пусть таращит глаза… Мопся!

И она закрывает глаза, печёт меня ими сквозь накладные ресницы, сжигает дотла, дырявит взглядом насквозь, жуёт палочку корицы из Ботинком сваренного хитрого кофе – одним словом раздумывает.

– Нет, в школу ты больше не пойдёшь. Не старое время. Откажемся. Сейчас обо всём можно договориться.

Ботинок как почувствовал, что мне это пришлось по душе. С мороженым подоспел. А в другой руке – коньяк «Метакса», из которого и мне достаётся в напёрсток.

На следующий день вместо меня пошла в школу Мопся, а после этого, я уже больше никуда не ходил. Бездельничать мне понравилось. Жаль, продолжалось всё это недолго…


Глава четвёртая


Первую поездку в Тууликаалио, Ботинок совершил ещё без меня.

Познакомился с соседями и с удовлетворением понял, что никому здесь до меня никакого дела не будет. Именно то, что нужно. Именно то, чего не хватало, и не будет хватать мне в Петербурге, гори он ясным пламенем, вместе с соседями и преподавательницей по кличке Горжетка. Так что приехал я сюда, можно сказать сюда как барин, на всё готовое.

Среди моих новых друзей, живущих вверх по лестничной клетке старуха с кудряшками, старуха без кудряшек, скрюченная старушка передвигающаяся гусеницей, ничем не примечательный мотоциклист с брекетами, как у подростка и едкая, черная как смола, но очень приветливая девушка в колючей искуственной шубе. Я не буду их видеть и слышать тоже не буду. А вот они меня будут, да ещё как! Потому что я музыкант – именно так им и сообщили. Но вряд ли кто-то проявит ко мне что-то кроме дежурного добрососедского интереса . Здесь такое не принято. И я считаю, что это просто прекрасно.

С тех пор у меня каждый день проходит согласно вялотекущему плану.

Играть на пианино можно с шести до шести. Если я не играю – Кудряшка стучит по батарее. Ботинок договорился с ней – а вот как не знаю. Может «Советский Джаз» ей показал. Может быть денег дал много, что вряд ли. А впрочем, почему бы и нет. Выходит, что по документам она теперь мой опекун, и стучать по батарее – её работа. Об этом знают даже в полиции. Но по сути Кудряшки этой никакого до меня дела нет. Её доставляет удовольствие стучать по батарее и таким образом разгонять тишину. Она довольно мила, но попробуй только издать какой нибудь звук ПОСЛЕ шести. Сразу же последует разъяренный звонок в квартиру. Я уже насобачился не открывать, а просто кричать «Юммаран синут!» прислонившись лбом к холодному дверному глазку. И она ласково мне кивает.

Вместо телевизора у меня перед глазами ничем не занавешенное окно. Через него хорошо видно как мимо снуют прохожие – их немного, они чёрны как тараканы, но очень приветливы. Я вижу их, и они видят меня. Скользят по моему окну бесстрастным, но заинтересованным взглядом. Ей Богу, словно в аквариуме! Такой аквариум изрядно бы меня напрягал, занимайся я дома, под колпаком у Горжетки. Но я, слава Богу, не дома.

Иногда я поднимаю руку в приветствии и тогда каждый, кто видит, приветствует меня. А когда мне не хочется, чтобы меня видели, я просто прячусь за кадку с алоэ, стоящую на подоконнике.

Вот и всё.

Это может показаться глупым, но чтобы здесь, в Тууликаалио спрятаться, кадки с алоэ вполне достаточно.

Я просыпаюсь, ощущаю голыми пятками холодный пол и тут же бегу на кухню кипятить чайник. Вскипятив его, я с наслаждением выливаю кипяток в таз и, размешав с холодной водой из под крана, грею там ноги.


Что уж тут говорить – немного странно я себя чувствовал, впервые приехав в Тууликаалио. На подступах, всё вокруг казалось таинственным, а вот теперь уже нет. Как будто тогда я умер, а сейчас снова живу. Именно такое впечатление засело у меня в голове сразу после перехода государственной границы.

Граница государственная – это ведь странная вещь. Шутить нельзя. Улыбаться нельзя. С собакой дружить нельзя. Что уж тут говорить о цели визита – соврать с три короба. И если удалось – то всё, в общем, неплохо. Я давно наловчился их проходить, по методу насвистываний, улыбок и большой, нагретой фиги в кармане.

А в этот раз, сразу после границы, мне приснился странный сон. Как будто не только обыкновенную границу надо было переходить, но и психиатрическую тоже. Забавно, не так ли? Переход психиатрической границы в моём сне оказался довольно простым. Таким простым, что вообще нефиг делать. В окошечке была Мопся, одетая как генерал. Надраена как лакированная деревянная ложка. Я показываю паспорт, а она – вот уже злая, точно собака, спущенная с поводка – требует новый и новый. А я с лёгкостью достаю еще и еще. Забросал её, наконец, паспортами, такой лихой – взял, да и дальше пошёл. Окаазалось, психиатрическую границу, в отличие от обычной, переходить – одно сплошное удовольствие.

Просыпаюсь – вроде бы всё тоже неплохо. Радио выключили, наконец. За рулём – кислый Ботинок. Рядом на сиденьи сонная Мопся. Но совсем не такая, как в моём сне. Не побоюсь этого слова – хорошая.

Вообще, с этой Мопсей мне не всегда удавалось найти общий язык. Иногда я искренне недоумевал, что именно отыскал в ней Ботинок. Я и сам было пытался в ней что-то найти – никакого результата. Возможно, там было что-то по молодости, но теперь, как после лесного пожара – поди разыщи, что там было. Может горелые обрубки, какие найдёшь. Может быть хворосту пара охапок.

Мопся ещё и вязала, представляете? Большие, неудобные сумки и кошельки. Ещё она лепила пельмени. Прической занималась по полтора часа, большие железные спицы туда всаживала – и меня передёргивало. Говорила, что успокаивает себе нервы.

Потихоньку и Ботинок втянулся разматывать нитки и подбирать по размеру крючки. А то и пельмени лепить присоседится. Мультфильмы у нас теперь стали дома запрещены и сбивающая меня с толку музыка тоже под негласным запретом. Вместо них – песни на русском языке, и тут даже Ботинок недоумевает; ну какой вред мог нанести Чарли Паркер четырнадцатилетнему. Но нет, следует хладнокровный Мопсин ответ, – она знает про Паркера всё, и в том числе то, что Паркер принимал наркотики. И песни у него все про наркодельцов – например этот твой ужасный «Мусин муж»!

После таких слов Ботинок завял и начал слушать вместе с Мопсей Виктора Цоя. Ещё и меня пытался на него подсадить, говорит, что поёт интересно – на октаву ниже, чем надо и вообще для общего развития подойдёт… Я послушал, ничего интересного. Моему барабану в голове, эти пониженные октавы без разницы. По мне уж лучше Мусин муж, точнее Moose the Mooche! – всё равно я в нём ничего не понимаю, кроме идеально ровного ритма. И мне от него хорошо.

В общем, жить с Мопсей мне так и не понравилось. Иллюзия домашнего уюта у камина оказалась мерзкой приторной гадостью. Так что, пожалуй, теперь я даже радуюсь, что буду с ними видеться раз в три месяца, по истечению каждого из шести сроков двухгодовой визы.

Везите меня отсюда поскорее куда захотите.


Пока Ботинок собирается в прихожей, в моей потревоженнной дурным пограничным сном голове звенит мысль, что всё складывается как нельзя хорошо. Да здравствует самостоятельность. Долой вязание. Долой Виктора Цоя. И хватит с меня уже твоей Мопси, старик. Взрослым я стал, врубаешься!

И Ботинок виновато отвечает на Мопсин звонок, – Да-да! Иду уже.

– Пока, дядя Шарик!! – сдержанно улыбается он.

– Пока, Ботинок, – скучным голосом говорю я.

Так мы и попрощались.

И как только за ним захлопывается дверь, я понимаю, что был прав. Меня охватывает чувство свободы. Тут, в Тууликаалио забавно. Одеяло оказывается с подогревом. Да еще и жаркое такое, что я вмиг расслабился как на пляже и моментально заснул.


Нет, ну сначала-то мне, конечно, ничего здесь не нравилось. Было немного от ощущения брошенного в космосе астронавта. Или, исходя из специфики пейзажа за моим окном – тоски бешеного волка из Джека Лондона по школьной программе. В первый раз, проснувшись под электрическим одеялом в глубокую ночь, я даже немного повыл на белёсую пластмассовую луну, топорщившуюся из окошка. Выл, правда, недолго. Кудрявая бабушка стукнула в батарею так, что сверху посыпалась штукатурка, а ведь вроде на совесть здесь всё соображено. Тогда я представил себе, что дело обстоит так, будто я и вправду одинокий волк. И мне стало легче.

Я распахнул окно и начал выть прямо в него, чтобы не пугать старушку.

Так- то со стороны всё в жизни может показаться довольно скучным. Особенно когда перед тобой шоссе, лес, да супермаркет с небольшим отделом для розжига костров и товаров для охоты – и ничего похожего на маршрутки до места работы. Напрягает? Возможно. Я ведь городским ребёнком всегда и был. Когда это меня выпускали из-под родительского присмотра, скажите на милость? Все эти истории о поездках на товарных поездах и отравлениях угарным газом из футбольного мячика – для меня всего лишь истории, и ничего больше. Дерзкие хулиганы навязывают таким, как я, свой взгляд на жизнь, а сами, кроме того, что им показали по телевизору, в жизни ничего не видали. Здесь тоже можно всё что угодно придумать – абсолютно на пустом месте. Всё-всё-всё можно изобразить, вплоть до нападения лося в дремучей чаще. В чём разница тогда? А вот то, чего не придумаешь с панталыку никогда – так это то, что живёшь здесь один, с собственным паспортом и без присмотра Ботинка.

Согласитесь – жить в свое удовольствие в собственной квартире, когда только стукнуло четырнадцать лет – куда лучше, чем постоянно попадать под перекрестный огонь отцовского воспитания или, что ещё хуже, удостаиваться внимания его ненаглядной Мопси, мачехи-психиатра. Вдобавок – Финляндия. Рядом – река Вуокса. Летом тут, наверное, совсем хорошо. Ну, до лета я, может, не доживу, помру со скуки. Или всё-таки нет?

Думая об этом, я грею ноги. Одновременно, просматриваю газету из почтового ящика. Финский пока не учу – так, слегка балуюсь. Впрочем, выучить финский я не прочь – а почему, собственно говоря, и е выучить?

Готовлю завтрак. Сегодня – дьявольский торт из блинов, чипсов и зелёной, выдавливающей глаза из орбит пасты из отдела мексиканских продуков «Текс Мекс». Я не вдаюсь в подробности, но, кажется, она называется хумус. Превосходная вещь, эта паста. Где ты был раньше, друг хумус?

Забавно вот что: иногда я приветствую проходящих мимо людей, а иногда они приветствуют меня первыми. А как только я сажусь за пианино, заинтересованных взглядов хватает с лихвой. Люди сами начнут мне махать-улыбаться, но мне уже будет не до того.

Но рано об этом. Время для пианино ещё не наступило. Так что, пока я пью себе в удовольствие растворимый клубничный сироп – наливаю его прямо из пятилитровой канистры с весёлой картинкой и заедаю ужасным зелёным хумусом.

Такой завтрак стоит всех горестей, связанных с моим отлучением от родного дома.


Ну, уж, пожалуй, теперь-то я точно себя окончательно успокоил. Небольшой утренний психоз на тему бесполезности жизни в очередной раз снят с повестки дня. Я решительно выливаю остатки холодной воды в скучающий на подоконнике алоэ и принимаюсь за будничные дела.

Ботинок учил меня так – включать что-нибудь бессмысленное и свингующее одновременно и не отставать ни на долю. Бессмысленное, ради того, чтобы шпарила техника ради техники и никакой красоты не предусматривалось вообще. Например, концерт Эрика Долфи в Уппсале, на котором он сломал на сцене язык. Не себе, разумеется, а кому-то из отказывающихся раскачиваться в такт зрителей. Слушая этот концерт, во всякие сломанные языки легко вериться. Да и не только Долфи язык мог сломать. Взять, к примеру, любой из концертов Монка, который прекращал играть и затыкал любого из музыкантов, кто осмеливался сбиться с ритма во время его знаменитых пауз. Не хотел бы я оказаться рядом с Монком в такой момент. Да и Долфи, я, пожалуй, поостерёгся бы слушать вживую. Крутые ребята они все, ничего тут не скажешь.

Раз-два-три бац, раз-два-три бац. Это уже почти что гипноз. Он усыпляет мою неусидчивость. Теперь, вогнав себя в транс, можно приниматься за дело. Это несложно. Я ведь не занимаюсь физическим трудом. Только, пожалуй что, умственным. Вот только труд ли это – умственный труд? Когда-то казалось, что труд. А теперь всего-то и надо, что обозначать в голове прогрессию. Потом левой пяткой перекладываешь её на пианино. Например «два-пять-один». Или «шесть – три- один – семь – уменьшить». Можно упростить. Можно усложнить. Но главное в этом деле – не вылететь из ритма «раз-два-три-четыре».

Итак, ровно в восемь утра я сажусь за маленький, почти игрушечный рояль «Эстония» и дребезжу, не заботясь о том, чтобы звук был красивым. Игрушечным этот инструмент кажется только в том случае, если ты видел в своей жизни другие рояли. А для непосвящённых – это огромный гроб на полкомнаты, хоть и считается по недоразумению маленьким. Я из тех людей, которые спотыкаясь о «мини-рояль» думают: «Надо же, мать твою… А еще маленький, кабинетный…». Раньше я и на роялях-то никогда не играл, только на пианино… Дома у нас стояла слегка горбатая «Рига». Играя на «Риге» я представлял себе и Домский собор и себя в этом соборе, играющим на органе. Это помогало собраться с мыслями и я, бывало, действительно наяривал на «Риге», как на органе, поддавая пространства ногой. В классе Горжетки доживал свой век чудовищно убитый «Ростов-Дон». Тут уж я ничего не представлял. Даже подходить к такому боялся… Теперь, вот «Эстония».

Хоть звук на этом рояле и дерьмо – главное сейчас увидеть гармонию. И я вижу её без проблем. Ну а что вы хотите, каждый день, в одном и том же режиме – ещё и не такое увидишь. Это вам не Горжеткин спецкурс по серо-буро-малиновым в крапинку птичкам на проводах, с перерывами на распекание дураков типа Свадебкина.

Никаких сорока минут. Полтора часа без перерыва – иначе насмарку. Всё это – под собственным контролем, представьте себе. И никакого телевизора у меня нет. И никакой прикольной картинки перед глазами. И даже будильник у меня звонит этой Уппсалой, потому что барабан в голове останавливать нельзя. А когда я прогуливаюсь или закупаюсь продуктами из супермаркета, мне следует затыкать уши, лишь бы не перебить барабан развесёлой рекламной песенкой из громкоговорителя в универмаге.

Без наушников на улицу выходить тоже не стоит. Хороший плеер позволяет замедлять темп проигрываемой им пьесы настолько, насколько мне хочется. Замедляясь на светофоре, я прибираю темп поворотом ручки, а потом вывожу на тот же темп. Слушать, двигаться и чистить картошку – всё в одинаковом ритме. И одновременно с тем повторять гармонию. Один. Пять. Два. Шесть. Три. Один. Пощёчиной увеличить, подножкой уменьшить.

Можно сказать, последнее родительское благословение мне было дано. Эти пощёчины ещё помогут мне со всем расквитаться.

Ботинок был замечательный педагог. По итогам его дьявольских экспериментов я либо трёкнусь и никогда не приду в себя, либо вернусь из битвы с Горжеткой победителем.

Но иногда, мне кажется, что я начинаю сходить с ума прямо сейчас.

После долгого прослушивания этой Уппсалы, на фоне всей этой прекрасной музыки мне явственно слышится тонущий в аплодисментах хмурый русский голос: «Тёмыч, мозги не напрягай, бери нахрапом»

Это, пожалуй, уже перебор.

Сходить бы прогуляться.

Да И прикупить ещё чуть-чуть хумуса, пока не закончился.


В перерыве я отправляюсь в магазин. Это заменяет мне все развлечения. А ещё по дороге я прокручиваю в голове то, что лень осваиваить с инструментом. Выбираю простенькие пьесы, где прогрессия вычисляется уже машинально, поэтому они не отвлекают меня от интересных событий.

При входе я сразу рассматриваю пробковый стенд, чтобы понять, что произошло новенького со вчерашнего дня. А произошло немало. Потерялся французский бульдог. Отличительная черта – кулончик старой металлической группы и попонка в виде рок-музыкального балахона. А вот ещё. Нашелся пакет с документами на имя Росмолайнена. Но сам Росмолайнен тоже разыскивается – с позавчерашнего дня без документов уехал… куда интересно, зачем: Нет, мне ни за что не прочитать, куда уехал Росмолайнен. Эти точки над буквами быстро выключают в моей голове барабан, а переключать барабан нельзя не при каких обстоятельствах.

Тогда я иду на площадку молодняка, расположенную на первом этаже супермаркета и остервенело наматываю по ней несколько кругов. Никто мне не запретит, да и мысли запрещать ни у кого здесь не появляется. Все улыбаются, а кассирша, прибежавшая на шум, показывает мне большой палец вверх. И я сам тянусь вверх за этим пальцем, выпрямляю спину и бросаю по-фински «Привет», потому что это моя любимая кассирша. Она очень мила, к тому же протыкана сотнями булавок, как та пробковая доска с объявлениями, да и объявления на ней тоже есть – многочисленные татуировки заканчиваются примерно на подбородке. А потом снова начинаются, уже прямо на лбу – фрагмент тернового венца, переходящий в лавровый.

Иногда, когда лень переться четыре километра пешком или надоедает бродить по бесконечным рядам супермаркета у границы, и я иду в тот маленький магазин, что прямо напротив – тёмный и засыпанный сугробами, как дом бабы Яги. Там, разумеется, совсем другой выбор. Копчёная рыбка с названием «муйкку». Газированный кипяток. Бесплатная микроволновка. Белобородый дед за столиком с миллионом червей для рыбалки всякий раз пытается разговориться по-русски, но я протестую. Как только слышу русскую речь, в моей голове перестаёт стучать барабан – вот так незаметно я привыкну и к финскому языку и его многоударной, уступчивой ритмике.

В общем, покупка еды в финских магазинах для меня сейчас самый большой прикол. Как я буду без этого дальше жить – пока непонятно.


Расписание соблюдается беспрекословно. Как только темнеет и в окнах соседских избушек загорается свет, я разбираю саксофон и иду в лесок и присаживаюсь под выступающие камешки. Здесь можно расслабиться. Правда, вот, ничего не могу с собой поделать – всякий раз, когда дело доходит до саксофона, мне кажется, что он пахнет покойником. Воняет, как от Козла. Но через минуту я вспоминая, что это не сам саксофон, а всего лишь, чемодан ему раньше принадлежавший. Но от самого саксофона, как и от Козла в тот памятный день несёт холодом.

Поливая цветы, Козел был скорее свиреп и я боялся обжечься, поэтому не стал акцентировать в памяти этот момент. Вместо этого, я на всю жизнь запомнил руку Козла передающую мешок с саксофоном – она уже была холодной, как у мертвеца.

В тот день, вернувшись домой Козёл умер и его прощальный привет отцу я передавать не стал. Мы даже на кладбище собрались, но Ботинок беззлобно сказал пред иконой: «Вечность продлится без Верасов» – тем и отделались…

В общем, я открываю футляр и ещё раз вспоминаю Козла…

Как он там говорил – хочешь каркай, хочешь перди, а звук издай такой, чтобы все тебя услышали. Ну, вот и слушай теперь, старый дурак.

Гуу! Гууу!

В один прекрасный вечер, мне надоело. Я рассердился и плюнул внутрь, стараясь переломить трость пополам. Так, как выплёвывал в детстве мёрзлую черноплодку из жестяной палочки. Трость не переломилась – что ей сделается? А звук вдруг приобрёл требуемую упругость. Я нехотя повторил и сразу понял – поймал. Вот оно. Гнутый сапог саксафона издал звук похожий на карканье. Но это было не то сдавленное стариковское карканье, к которому я уже начал потихоньку привыкать. Это был нормальный звук саксофона.

Я попробовал ещё, но сразу же заткнул дребезжащую трость языком. Карканье прекратилось. Издался хотя и тихий, но, всё же, достаточно сильный удар. Его можно было соединить с тем барабаном, который заучал у меня в голове и выглядело это уже вполне себе достойно. Противным он был ровно настолько, насколько это было нужно. И я бы очень обрадовался, если успел. Но я не успел. Меня отвлекла огромная, потная, обкаканная, спускающаяся по веткам пока ещё не обстуканной дятлами сосенки белка.


Глава пятая


– Тело не ус! – бормотала белка, и медленно, раздумывая над каждым движением спускалась вниз по сосне. – Не ус – тело! Неустелло. Тело не ус! Бу-бу-бу…

Стоило больших трудов убедить себя в том, что встретить такую белку в финском лесу – это нормально.

– Тело не ус!

А , может, и нет.

– Да почему же не ус -то? – не выдержал я.

И обмер.

И зачем, спрашивается, я вмешиваюсь? Я даже не был уверен в том, что белка по русски сейчас говорит! Ловлю на себе недоумённый белочкин взгляд. Нет, всё таки по-фински, наверное…

– А что, ус что-ли? – обхлопала себя белочка со всех сторон лапой.

Я не могу удержаться и тоже делаю попытку дотронуться до неё.

В ответ на такой моветон Белочка со всей силы гаркнула:

– Отвяжитесь!

Вот так штука. Отставляю в сторону саксофон. Мы смотрим друг на друга заинтересованно. Но белка косит глаз на мою правую руку, в которой лежит саксофон…

– Саксофон, – жадно пыхтит белка и тянет к инструменту лапы.

– Ух ты, – в свою очередь радуюсь, делая попытку счистить с белки лесного клопа, кажущегося мне опасным – Вот это да.

Невозможно выразить, как я рад. Хотя белка очень вредная – сразу видно. И кусачая. А уж большая! Бывают такие, интересно, вообще? В Тууликаалио, наверное, бывают. Зверей в Тууликаалио хоть пруд пруди. То лису увидишь, то зайца-альбиноса невероятных размеров. Если до Вуоксы дойти – там будут тусоваться редкие осенние цапли. Прямо рядом с домом на дорогу пару раз выходил лось. Я помахал ему также как и всем случайным прохожим, но лось не стал откликаться. Так что, хоть полярный медведь здесь появись – я бы не капельки не удивился.

Хотя по поводу белочки всё же возникают некоторые сомнения – существует она в реальности или нет? Если надавить на глаз, как советуют в случае галлюцинаций – существует. А если резко помотать во все стороны головой, будто хочешь избавиться от кошмара – то нет.

Но белка, напротив, совершенно не тяготится своим присутствием в этом лесу. Она даже не собирается убегать. Белка пытается посмотреться в матовый, вытертый временем саксофон как в зеркало и нервно поправляет нахлобученную прическу.

Тогда я осторожно беру саксофон левой рукой и тихонько отвожу его в сторону. Белк делает шаг вперед. Он словно привык смотреться во всякие никелированные поверхности и не понимает, почему в этот раз у него не получается. Как кот, который привык играть с клубком, но сейчас не может заставить его покатиться. Кот обижен.

Делаю несколько шагов в сторону – и белк прыгает за мной как всё тот же обиженный кот за клубком.

«Из лесу белочку взяли мы домой!» – как же хорошо мне поется, но, господи, я же поперёк всех правил это делаю. Нельзя мне крутить в голове незасвингованные песни. Покрутишь так – и две недели работы насмарку. Впрочем, тот самый, настоящий, свинговый плеер у меня в голове и без белочки выключился. А я и не заметил.

Да и важно ли это? Я нашёл в лесу белку и, кажется, она хочет дружить.

Или нет? Или это только так кажется? Дружить она, вроде бы, не очень и хочет. Обращает внимание только на саксофон. А у меня, как назло, в карманах ничего нет. Ни хумуса, ни орешков.

Чем бы ещё её приманить? Пока белке достаточно саксофона. Белк ещё раз скептически обнюхивает его со всех сторон, и всё равно, так и не понимает, почему нельзя туда посмотреться.

Саксофон старый, хоть и добротный, но очень истрепленный временем. Металл его совсем потускнел, хотя при желании ещё можно натереть поверхность и смотреться как в зеркало. А лет пятьдесят назад, так поди, и натирать не надо было вовсе. Слишком много времени прошло. Это понятно и белке. Махнув на свою неудачу хвостом, Белк саксофоном больше не интересуется.

– Мартин. С таким вот кляпом. И фа-диеза нет. Бедняга… – бормочет он себе под нос.

Что?

– Он оркестровый, – небрежно бросаю я, и белка косится на меня удивлённо. Она ничего не поняла.

– Фа диеза нет… Ладно, – машет лапой. – Тело не ус! Отвяжитесь!

Но почему же не ус? Не понимаю.

Вот же фа-диез. Дайте-ка самому вспомнить, где он.

Оказалось, белк имеет в виду самый верхний диапазон, до которого мне вовек не добраться.

Ну что-же, я знаю, как с вами тогда поступить, играющая на саксофоне белка! С уважением протягиваю ему саксофон. Кланяюсь слегка, прижимаю руку к груди, как на концерте под конец школьной четверти.

Немного сарказма – сейчас белка покажет мне, как надо брать верхний фа диез, да ещё и без специального фа-диезного клапана.

Белк неуклюже встаёт на задние лапы, приноравливает саксофон к усам, принимает романтическую позу и напряжённо вслушивается в то, что говорит ему лес.

Тело его действительно «не ус». Массивное, грузное тело. Оно основательно перевешивает фундамент его лап, а, учитывая саксофон перед собой – и вовсе не собирается на них удерживаться.

Терпеливо жду, что произойдёт дальше. Будет хрипеть или каркать?

Пока ничего не происходит. Я собираюсь ещё немного подождать, потому что торопиться мне в Тууликаалио, в принципе, некуда.

В конце концов, так ничего и не издав, Белк оглушительно чихает и катится вниз по пригорку.

Так не пойдёт. Я отбираю у него саксофон. Проверяю работоспособность саксофона после падения и терпеливо укладываю его в вонючий чемоданчик. Дома ещё раз проверю, не поломал ли чего.

– Фортепиано, может, поблизости есть? – спрашивает белка, как ни в чём не бывало и озирается по сторонам. – Или рояльчик…? Я, вот, когда фортепиано…

– Пошли, – коротко говорю я.

Уложив саксофон, я хлопнул его по плечу. Для этого пришлось слегка привстать на цыпочки.

Белка опять фыркает. Отвяжитесь!

– Фортепиано! – зову его я, делая призывные жесты руками. Как же мне непривычно называть фортепиано этот инструмент. Просто язык не поворачивается.

Белк недовольно фыркает ещё раз и недовольно

Но через минуту он уже браво топает рядом со мной и обрывает руками всякие съедобные листики.

Из лесу белочку взяли мы домой!


Отец мой действительно никогда не называл этот инструмент фортепиано. Портфель, портфолио и даже портфельпьяно – вот так немного презрительно обозначал присутствие «Риги» в нашей квартире Ботинок. Пианино или даже пьендрос – это жуткое слово звучало в нашем доме ещё чаще. Стараясь не садиться за него лишний раз за «пьендрос», отец всё же иногда не удерживался. Подкравшись к инструменту исподтишка, он нападал и откаблучивал что-то на редкость ритмичное. Но надолго Ботинка не хватало никогда. Через минуту отходил от него в сторону и сообщал всем сбежавшимся, мол, «какой никакой инструмент, а всё же ударный!»

Поэтому я вовсе не удивился, в один прекрасный день, увидев этот ударный инструмент, торчащим из отъезжавшего «Газелькина». Мопся махала ему обеими руками вслед, а Ботинок выглядел слегка обескураженным.

Несмотря на то, что я подходил к нему лишь для того чтобы напомнить себе лишний раз, как идут тролли, внутри я почувствовал в тот момент какую-то пустоту. Без возможности лишний раз ударить по клавишам, доказав себе, что ещё что-то могу засвинговать в одиночку, дома уже не сиделось. Да и Ботинок тоже был не рад. «Хороший инструмент был…. Ударный…Рига, опять же…» – слонялся по комнате он, не зная куда деть руки. Одна Мопся была, пожалуй, счастлива. Вместо пианино перед окном поселилась колония цветков, напоминающая кошмары джунглей, только без питонов и ящериц. Иногда она отламывала листик, клала себе в рот и смущённо жевала. Нервная почва, – объясняла она потом, то ли себе, то ли цветку, – во всём виновата плохая нервная почва…

Теперь у меня есть и рояль и алоэ – надо сказать, гораздо более аккуратный и принаряженный его вариант, чем тот алоэ, что был до того. Говорят, если съесть кусочек такого растения, помрёшь в страшных судорогах .Пожалуй этот вариант я приберегу напоследок. Но торопиться, всё же, не буду. Чем чёрт не шутит, может быть, Мопся меня в этом опередит. Приедет и слопает этот красивый алоэ на своей нервной почве…


Вам и не передать, какая это была липкая и грязная белка! До прихода домой, белка напоминала она скорее шишку – вся в смоле и в том экологически чистом природном дерьме, которое обычно разбросано по всему финскому лесу. А сейчас передо мной сидит пушистый шар с ушами и торчащими из-под них подвижными бусинками. Это впечатляет. Всё прошло хорошо. Кроме того, что нагревать воду в этой квартире – ужасная головная боль…

После ванны белк подцепил лапкой тёмные очки, надел ненароком и я ахнул – как же белке это идёт. Но Белк умудрился их потерять. А потом как фокусник вытащил их хвостом из под… скажем так, из под неприличного пушкового отворота.

Насмотревшись на все его фокусы исподтишка, я усаживаюсь делать себе блинный торт и решаю попробовать угостить моего Белка.

Разрезаю упаковку блинов, кидаю их в микроволновку. Потом смазываю каждый блин хумусом. Прокладываю трескучим сладким печеньем. Добавляю карамелизированный лук и заканчиваю намазным фаршем. Соединяю, прихлопываю, режу на части, чтобы не обжигаться… Вот мой блинный пирог!

Белк тщательно принюхивается. Кажется, он не будет есть такое.

Я молча открываю холодильник нараспах и белк проваливается туда по самые задние лапы

– Рыбка муйкку! – гремит он на всю квартиру. Чихает, надрывает оболочку и принимается глотать рыбок как цирковой морж. Сожрав всё, он усаживается на кровать, весь первазюканный. Потом громко чихает в очередной раз и изо рта летят непрожёванные хрящики и молоки. Аапчхи.

Фу. Вазюки-мазюки.

Я делаю постное лицо.

– Отвяжитесь! – безрадостно провозглашает белк и укладыватся спать поперёк всей кровати.

Тогда я втихаря выволакиваю из-под белки одеяло с подгревом. С таким хвостом, как у него, одеяло вряд ли понадобится, а вот я без своего одеяла здесь пропаду.

Мое замечательное одеяло. Настоящий друг. Каждый вечер оно выручает меня. И, в принципе, с таким одеялом я могу спать на полу, а белк пусть остаётся в кровати.

Это будет справедливо.

И приняв справедливое решение спать на полу, я, в одних трусах, не торопясь жую свой блинный торт, смотрю на звезды и вздыхаю. Теперь мне точно кажется, что я именно в такой избушке нахожусь, как и хотел всегда и как хотел Ботинок. Это чрезвычайно удобно, а уж о практичности такого местонахождения и говорить не приходится. Днем можно купить всё для блинного торта, а вечером получать удовольствие от одиноких лунных вечеров. Иными словами здесь можно всё.

Я решаю не чистить зубы, и заснуть прямо в носках, чтобы было теплее.

Устроившись под электрическим одеялом, я засыпаю и улыбаюсь во сне.

Мне можно всё… У меня есть домашняя белка!


Может и домашняя была эта белка, но совершенно не ручная – это факт! На ручки не просилась, в одиночестве не плакала. Скорее наоборот. Развела такую ночную деятельность, что никакой ёж не сравнился бы, а уж про остальных зверей и говорить нечего. Белк три раза вставал в туалет, гремел крышкой, ронял туда небольшие предметы, проваливался, пытаясь их вытащить,спускал воду несколько раз, потом возвращался и засыпал заново. Во сне с кем-то свирепо сражался – передними и задними лапами, а также зубами, по итогам битвы оказавшимися вставными. Слово «отвяжитесь» было произнесено раз пятьдесят. И раз тридцать – «отфафитефь».

Ну что тут поделать.

Такая, вот, белка…домашняя.

И всё-таки, засыпая и просыпаясь, я продолжал радоваться. Но окончательно проснувшись – вознегодовал. Просыпаться оттого, что Кудряшка стучит по батарее – это уж слишком. Это оттого что белк ночью сильно храпит? Нет, за окном давно утро. И Кудряшка стучит не оттого что мешают спать, а оттого что не слышит моих занятий на пианино. Этому тоже Ботинок её научил.

Взглянул на часы – так и есть, второй час и, конечно, не ночи. Придётся сегодня отменить поход в супермаркет, благо блинного торта ещё немного осталось на блюдечке.

Только что проснувший белк прижимает уши к голове и пытается понять – откуда стучат. Приметив над головой трубу батареи, он фыркает. Батарея отвечает ему звуком глухого удара.

– Что это? – с подозрением спрашивает он у батареи, нахлобучивая прическу так, чтобы выглядеть пострашнее.

Приходится постучать три раза в ответ. Раздаётся последний стук, означающий «Внучок, ты поспал, но давай, принимайся-ка теперь за работу»

Диалог с Кудряшкой состоялся.

Но Белк продолжает мне что-то втолковывать

– Я играть сейчас буду, – с яростью произношу я, специально для поселившегося в моём доме белка и понимаю, что придется повременить, пока не расчищу заплеванную рыбными косточками рояльную крышку.

– А, ну играй, – белка растягивается вдоль кровати гармошкой и принимается слушать. Я смотрю на него с негодованием. Ненавижу, когда вот так смотрят. Под чьим-то взглядом ничего не сможешь сыграть – это правило для таких, как я, стесняющихся собственного пальца на инструменте. Даже Горжетка тактично отворачивалась, когда заставляла меня разрешать аккорды. Она знала, что своими взглядами она ничего от меня не добьётся. А это существо смотрит пристальным, выжидательным взглядом, прожигая скепсисом похуже горжеткиного. Был бы у меня в руках саксофон, я бы унес его и спрятался в туалете. Потом гамму бы заиграл. Кудряшка бы меня тут же убила за шум, но хоть немного я бы глядишь и поиграл.

Но на саксофоне я играю лишь вечером. А пока в моём распоряжении пианино. Поэтому мне только и остаётся, что испепелять белка взглядом и негодовать по поводу его присутствия.

Я с утра не подарок, знаю. Никогда не встаю с нужной ноги.

Пытаться со мной подружиться с утра – бесполезная и небезопасная задача.

Но белк этим, кажется, нисколько не озадачен.

– Давай, давай играй, – требует он, взбивая лапами подушку. – Тело не ус!Тело не ус!!!

Интересно. Я ему что – парк развлечений?

– Простите, – издевательски замечаю я, – а почему вы всё время повторяете «Тело не ус!».

В ответ белка выдирает из-под ноздри увядший от времени ус и с грустным видом сравнивает его со своим разбухшим, совсем не беличим телом.


Я играю, играю, играю. Проходит часа четыре, а быть может и пять. Хотя на деле, возможно, что и всего-то минут сорок прошло. Так часто бывает. На часы я не смотрю никогда. Если смотреть на часы, то легче сразу повеситься – настолько долго здесь тянется время.

В наушниках слушаю, разумеется, Монка. Потому что его ритм-секция делит время на доли ровнее всех. Понять в чём там дело совсем не сложно, но и не нужно мне сейчас никаких сложностей. Только Монк со своими вариациями на тему блюзовой гаммы может заставить меня забыть о том, что по всей квартире шастает толстая нелепая белка в человеческий рост.

Или не может?

Белка принимает душ, ловит вставные челюсти над унитазом, пьёт воду из под крана так, что оттуда хлещет фонтан, разбивает очки, спотыкается о полку с ботинками, усаживается на блинный тор задницей, ругается так, что хоть уши затыкай, забыв о том, что начинает танцевать, долго меряет перед зеркалом лыжную шапочку, засовывает в микроволновую печь только что собственноручно выстиранный галстук… нет, это невозможно! Белка стирает галстук!

– Как тебя зовут? – кричу я.

Белк не слышит. Он в ванной и у него течёт из под крана вода.

– Вам по-фински проще? Или по-русски? – уточняю я появившись перед ним

– По-английски пожалуйста, – бурчит белк и запускает в лохани кораблик.

Вот оно что. Я развожу руками. По-английски – не бельмеса. Я же никогда не учился по настоящему, в нормальную школу и то не не ходил. По музыкальным скакал – да, но там не всему учат. И оттого, у меня в образовании огромные прорехи. Довольно странные, надо сказать. Например, я могу читать ноты с листа, но до сих пор пишу букву «Р» в разные стороны. Поэтому я не смогу общаться с этой белкой на английском языке, даже если очень захочется. По-фински чуть-чуть нашустрился уже и мог бы попробовать. Хотя у белки этой и по-русски неплохо выходит.

И я дожидаюсь, пока белк наконец утопит кораблик. Потом основательно кашляю. Это очень суровый кашель. Эхо разносит его на всю ванну.

– В чём проблема? – бубнит белк. – На каком хочешь могу… мне всё равно. Не знаю, как это у меня получается.

– А зовут-то тебя как?

Вода уже готова перелиться через край.

Я усаживаюсь поближе и выключаю воду.

– Ну, – спрашиваю я, – в чём проблема? Зовут-то как белку? Хорошую такую белку как зовут? – пытаюсь дружелюбно запустить руку в его шерсть я, и белк немедленно нападает на мой локоть. Укусил!

Чтож, приходится окунать локоть в ванну, и держать до тех пор, пока не пройдёт. Как тут не расердиться.

Плевать мне на то, как тебя зовут, вот что! Буду тебя звать зубастой задницей. Только тогда мы не подружимся с тобой никогда. И не очень то, прямо скажем, и хотелось.

Рукав, тем временем, перестаёт набухать красными пузырями. И я делаю движение в сторону пианино.

– Сфера, – вдруг стеснительно бурчит белк.

– Чего? – спрашиваю я, – Сфера?

– Называют меня Сферой. Какая разница, как называть. Тело не ус!

На меня накатывает злость за укушенность.

– Извини, но Сферой я называть тебя не буду.

Белк обиженно топорщит усы и отворачивается.

Белка Сфера! Ха ха! Тело не ус!

– Может ты Ус? – верчу на языке я задумчиво. – Нет, ты не Ус!

Вдруг меня озаряет:

– Тело не ус! Ты – Телониус!

– Можно и так, – отвечает белк безразлично. – Возможно, что Телониусом меня и зовут. А дальше что – не помню.. Не то Трах не то Бах…

Белк грустнеет на глазах, толкает лапкой кораблик.

Телониус Монк, вспоминаю я. Да, пусть белка будет Телониусом. И больше ничего не нужно. Никакого Траха. Интересно как этот Монк выглядел?

Но на мою белку жалко смотреть. Мучается. Ему не хватает громкого завершения своего звучного имени? Пожалуй, что так. Уж очень серьёзно он задумался. Но ведь не Монк же он. И не Бах…

– Телониус Белк, – радостно ставлю точку я. – Ты Телониус Белк.

Белк удовлетворённо фыркает.

Кудряшка стучит по батарее. Трах! Бах! Монк! Белк!


Глава шестая


Укусил меня этот Телониус Белк достаточно сильно. Играть сразу же стало тяжело. Кровь больше не заливает рубашку, но зато рука резко пульсирует. Это и сбивает меня толку. Мой обычный пульс – семьдесят ударов в минуту. Укус Белка Телониуса разогнал его до восьмидесяти пяти, точнее сказать не могу без метронома. А что мне сейчас нужно, так это уткнуться в пятьдесят и меньше. Пытаюсь обозначить последовательность одной из типичных для Монка идиотских пьес, перед которой спасовал бы любой сегодняшний негр из Беркли. Но не могу, потому что мой пульс скачет.

А может быть всё из-за того, что я занимаюсь прямо на глазах у Белка. За спиной слышно как тот посмеивается, взлаивая.

А может и не он. Может, это посмеивается раковина, перемалывающая последствия вымывания укромных мест Белковой шубы, которую он сам же туда и нашерстил. Сам же Телониус Белк, удобно устроившись на кухонном столе, облизывает блюдце от блинного торта. Но всё-таки прислушивается. И прищуривается. Так, словно вспоминает что-то. А может и нет – только кажется так, что вспоминает.

Остатки еды подходят к концу. Наступает время прогулки. Только что я это уточнил, посмотрев на часы в виде двух уродливых троллей, тянущих друг на друга подкову с делениями в виде секунд. Да, время подходит к концу. И если продолжать играть, то в шесть часов Кудряшка снова покажет всю свою ко мне нерасположенность по новому поводу.

Что-то подсказывало мне, что по дороге никто моего Белка не увидит. И ведь действительно так. Все прохожие по привычке раскланиваются со мной точно на балу, а на белку даже ни разу не посмотрели. Так что, скорее всего, я просто схожу с ума. Это хреновый расклад. Всё-таки неспроста я услышал тогда русскую речь на концертнике Эрика Долфи. Вслед за этим пришёл русскоговорящий белк. И неизвестно ещё, кто появится передо мной в ближайшей перспективе.

Буду, пожалуй, считать, что я просто переутомился слегка.

Ну, подумаешь, русская речь померещилась. А белк размером с небольшой мотоцикл и толстый как надувной кит? Телониус Белк, это же надо такое придумать!

Странно, – думаю я и тихонько трогаю его за шерсть на хвосте. Белк тут же прижимает уши. Через него вдруг проходит электрический ток. Касания этого тока, я правда, не ощутил, но кажется что-то почувствовал.

Хвост был холодный и мокрый. Вдобавок, он постоянно дёргался, точно садовый шланг, когда сквозь него проходит вода из-под крана. Интересно, достаточно ли этого, чтобы считать моего белка живым? Но ведь не мёртвым же мне его считать, не с того света?

А почему бы, в самом деле, и нет?


Тууликаалио – населённый пункт довольно-таки унылый. И, вдобавок, серый, точно грозовая туча, которая никогда не прольётся дождём. А главное – воздух здесь пустой и гулкий. В этом воздухе и живёшь как в пустой кастрюле, поставленной на огонь. Хоть и птицы поют над головой, но, пока на горизонте автобус не появится, или самолёт не пролетит, мерещится, что тебя заживо похоронили. Вот вы смеётесь, а мне, может, только того и надо было – чтобы заживо себя похоронить. Я так себе всё это и представлял. Причём задолго до того, как сюда переехал.

Проблема в том, что представить себя похороненным под Иматрой очень сложно. Вроде бы на первый взгляд тут никого нет. Один сплошной лес и несколько нежилых помещений. Вот, например, прямо передо мной – не то ангар, не то огромный яркий контейнер для мусора. Но как только расслабишься, так тут же появляются головы тут и там. Облачённые в капюшоны или обряженые во встопорщившиеся шапочки, которые финкие жители носят на манер колпака – точь в точь как садовые гномы. Почему же именно шапочки бросаются в глаза первее всего? Потому что, пока не выйдешь на шоссе, дорога идёт то вверх, то вниз. И, поэтому, вначале голову видишь, и уже по ней гадаешь, кто идёт – седой финский металлист или бабушка? Вариантов немного, а принцип совершенно такой же, как и в кубике Рубика. Стороны четыре, цветов семь. А комбинаций, наверное, сто пятьдесят. Или как в хроматической гамме, где комбинаций можно накрутить до бесконечности. Поэтому наблюдать за металлистами и бабушками – хорошо. По крайней мере, не надоедает.

Вот, сейчас мы с Белком топаем вдоль шоссе. Всех, кто встретится на нашем пути видно издалека, начиная от самого горизонта. И люди нам попадаются всякие разные – от бодрых затянутых в кожу бабушек до совсем уже дряхлых металлистов, передвигающихся с помощью ходунков.

Мимоходом, Белк подозрительно всех обнюхивает. У него плохое зрение, но исключительный нюх. И Белк рассеянно морщится. Я его понимаю. Раньше и мне немного действовал на нервы контраст – глухой лес, камни и люди в футболках с «Металликой». Была у меня по первому времени мысль – не обращать внимания на людей, одичать в здешних лесах и не дёргаться.

Обстановка, скажем так, располагает, да и сам я не лыком шит.

Но если честно, чувствую – что-то не то. Это потому что в то время я пока ещё ничего не понял.


Однажды, решив плюнуть на условности, я растянулся спать прямо на широкой просеке – там, где перед этим пытался играть на саксофоне. Идти домой было лень. А что? Вполне удобно. Немного сырым был мох, на котором приходилось лежать. Но в целом – почему бы и нет. Мох как ковёр, можно не накрываться

Весь день просеку нагревало солнце. К вечеру, конечно, тепло ушло, но, вот, воспоминания об этом тепле остались. Поэтому я заснул, подложив под голову саксофон. Мне даже снилось, что я валяюсь на пляже. Хотя я сам отдавал себе отчёт, что к утру должен замёрзнуть и вообще – делаю что-то не так.

Что бы вы думали, чем всё это закончилось? Кто меня потревожил? Кабан, лось, белка? Нет.

Представьте себе, в двух метрах от меня с неба упал финский спортивный парашютист. И первое, что он сделал – вежливо со мной поздоровался.

Я же аккуратно кивнул в ответ, помог ему сложить парашют и, словно ничего не было, отправился домой восвояси.


Автобусы, парашютисты, люди, белки и кабаны именно так здесь и появляются – неожиданно. Только что никого и вдруг – бац, – откуда-то новый знакомый. Появляются новые знакомые из-за любой ёлки и тут же с тобой здороваются. А потом – бац, – и пропадают. Первый раз столбенеешь, но вовсе не от неожиданности. Издалека здесь никто не кричит и вообще – нужно обладать солидной выдержкой, чтобы поравняться и не теряя чувства собственного достоинства кивнуть – «мой!».

Если идёт автобус, то он обязательно притормозит, даже если до ближайшей остановки километра четыре. А если водитель видит, что ты не похож на русского, заблудившегося в поисках промтоварного магазина, то остановится и откроет дверь, приглашая войти. Я сперва думал, зачем, это он стоит. Неужели прикалывается? Оказалось – предлагает бесплатно подвезти, ведь всё равно автобус пустой. Очень любезно. Только я этой любезностью в тот раз не воспользовался. Сделал шаг было вперёд, занёс ногу над подножкой, но отчего-то покраснел и застеснявшись скрылся, показав знаками, что хочется писать.

Прожив в Тууликаалио больше месяца, я уже чувствую себя здесь своим. Поэтому, иногда принимаю приглашение и залезаю. Правда, на сиденье никогда не сажусь. Это всё оттого, что я излишне стеснительный.

Вот опять, старательно склонившийся к обочине автобус пытается остановиться, чтобы меня подвезти.

Но не ломиться же в него с воображаемой белкой?

Я сомнением оцениваю наши силы. Белк, вроде как, топает вперёд, не показывая усталости. И я машу водителю рукой, не надо мол. Он понимающе машет рукой в ответ и отъёзжает.

Только что мы прошли насыпь, а сейчас будет кем-то сдуру повешенный огромный пляжный гамак, в котором живут две чёрные лесные россомахи. Россомахи на юге Финляндии, в общем-то, не живут. Так что эти два бессовестных зверя – своего рода местные достопримечательности. Может быть, даже не меньшие, чем Телониус Белк. Но, в отличие от него, прохожие, минуя гамак, с россомахами всё же здороваются. А Белка так никто и не увидел за то время, пока мы с ним по дороге идём.

Ботинок, помнится, говорил, что летом здесь довольно хорошо отдыхать. Так что гамак, скорее всего, висит здесь не просто так, – что бы по этому поводу не думали россомахи. Скорее всего, как только наступит тёплый весенний день, россомахи уйдут, а вместо них налетит несусветная тьма комаров и прочей нечисти. Справиться с ними, я думаю, будет невероятно сложно. Ведь даже сейчас, в конце ноября я вижу, как на окошко ловко пришлёпывается комар-другой и сидит, в ожидании приключений. А ночью и вовсе чешусь, как будто с кого-нибудь блох понабрался. Ясное дело, – раз я сплю с лампой, то комары и летят. Но не в ноябре же такая история! А всё-таки, это так. И неспроста на каждой остановке здесь реклама антикомариного репеллента – дяденька в трусах и с винтовкой. А ещё подпись – «предупреждён, значит вооружён». По крайней мере, я так себе эту надпись в голове представляю.


Для того, чтобы попасть в супермаркет нужно довольно долго идти – почти до самого центра Иматры. То есть практически до границы. И ведь это не только так кажется, что далеко. Налегке сюда добираться час, а с мешками продуктов, разумеется, больше. Поэтому саксофон я беру с собой, чтобы потом не возвращаться. Забрасываю его за спину, но быстро устаю и теперь тащу за ручку, притороченную сбоку как чемодан.

Но чемодан-саксофон бьёт меня по ногам. Передвигаться становится затруднительно. Сам инструмент весит немного, а пахнет так, что даже на лёгком морозе противно открыть. Воняет, конечно, не сам инструмент, а старый дрянной чемодан, успевший пропахнуть покойным Козлом и всеми бубликами, что он успел туда наплевать за годы ленконцертовской службы.

Тяжело. Да и идти в магазин, честно говоря, было лень. Но Белк непременно желает осмотреть супермаркет. Видите ли, выбор сушёной рыбы в ближайшем магазине не привёл его в восторг, к тому же одной сушёной рыбой сыт не будешь. Раньше он ловил её в озере и определённо знает в этом деле толк. Какая важная белка! Я не спешу уличать его во лжи, но всё-таки скептически улыбаюсь. Ведь в ноябре все озёра покрываются толстым слоем льда. Никакой рыбки-муйкку, без выхода на лёд, не поймаешь. Хотя, возможно они как цапли, тусуются по-осеннему. Но вряд ли Белк когда-нибудь здесь на лёд выходил. Ему и на земле, в общем-то, не особенно хорошо. И сейчас, топая вслед за мной, по припорошенному снегом асфальту, он сопровождает этот процесс таким выражением лица, словно делает мне одолжение. Через лес надо было идти!

– Всё же по асфальтированному идти проще, чем пилить через лес без лыж, с какой-нибудь палочкой,– шепчу ему я примирительно. – По асфальту зимой ходить куда лучше. А хочешь, можем автобус подцепить? Если только ты в него влезешь.

– Тело не ус! – поддерживает идею выбившаяся из сил белка. – Влезу.

Я в очередной раз напускаю на себя бабушкин скепсис и бросаю взгляды на Телониуса Белка, который едва пролезает в дверь финской квартиры. А всё из-за всего того, что всё лишнее топорщится из него как подвесной балласт – кусочки хвоста, ушей, усов и дурацкого, наивного звериного обаяния.

– Так вот в кого у нас такая пушистая белка, – не удерживаюсь от комплимента я и загребаю руку в рыжую шерсть недовольной белки. Чувствую под своими пальцами мокрую шерсть. Значит всё в порядке. Хотя я и так знаю, что он не исчезнет.

Знаете, как в зоопарке – подходишь к клетке с верблюдом или козой и сразу ощущаешь тепло, дыхание, и вдобавок какой-то добрый вонючий пар, струящийся в воздухе. Можно даже с закрытыми глазами определить присутствие зверя перед собой, чувствуешь его вплоть до последнего шерстяного катышка через клетку. Дотрагиваться руками совершенно не обязательно.

Тепло, дыхание и добрый вонючий пар – всего этого в Белке с избытком. Я провожу по его шерсти в очередной раз и внезапно теряю чемодан, ускользающий от меня на дорогу. Приостановившись, я поднимаю его прямо перед аккуратно притормозившим грузовиком. Извиняюще смотрю на водителя. Водитель грозит мне пальцем. Белк сердито отфыркивается и браво продолжает свой путь без меня. Ему хочется свежей рыбки с названием «муйкку».


Перед входом в «Призму» у Белка возникают небольшие проблемы. Он никак не может понять принципа проникновения в крутящуюся дверь. Приходится протискиваться сквозь него и выдавливать белку, со зверским усилием нажимая на задницу. Саксофон падает оземь, но, слава богу, громоздкий чемодан не открывается. Его просто заклинивает в аккурат между белком и мной.

Лысый, строгий татуированный дяденька с подковообразными усами, предлагает помочь. Он отставляет в сторону плотно набитые холщовые сумки и придерживает дверь так, чтобы я смог дотянуться до чемодана. Я умоляюще поглядел на Телониуса Белка, но белк уже справился сам. Он уже далеко-далеко убежал. Смотрится в зеркало рядом с туалетом. А мне не до шуток. До меня домогается подковообразный татуированный дядька. Он удивлённо опознаёт чемодан:

– Паркер? – улыбается он. – Е-флэт?

Я ужасно стесняюсь. Строю странную рожу, пожимаю плечами и отчаянно жестикулирую. Флет, йе…

– Without a song the road would never end? – настойчиво докапывается он до меня. Огромный, возможно опасный мужик. Но глаза его светятся счастьем.

– Without a song? – повторяет он. Руки его показывают игру на саксофоне.

Я опускаю глаза. Without a song,… Мне стыдно.

И тут, откуда не возьми – обиженный Белк. Ему не терпится попасть в магазин, и он не понимает причины задержки. И, вдобавок, ему не нравится дяденька. Белк наклоняется, шепчет ему на ухо, как будто это делаю я и дяденька понимающе отступает.

– Окей окей, – говорит он, – Easy mate. May the good luck… well, let it be with old farts only, jazz boy.

А Белк, весь такой важный даже не смотрит в его сторону.

– Это как понимать? – спрашиваю я

– Никак, – пожимает плечами Белк. – Просто я его победил. И с тебя теперь шляпа.

– Какая ещё шляпа? – Я не понимаю…

– Шляпа с тебя, – повторяет Белк. А потом нетерпеливо указывает мне пальцем в сторону корзин с уценкой.

Обычно там лежат товары идиотского вида и среднего качества. Поэтому, шляпа, разумеется, ещё та – от ужаса закачаешься. Дамская, с рюшами и выделкой овечьего меха. Не такой уж мой белк и урод, но в этой шляпе не приведи господи ему кому-нибудь на глаза попадаться. Впрочем, о чём это я? Кроме меня всё равно никто не увидит. Но ведь мне придётся показывать эту шляпу на кассе. И делать вид, что ничего страшного не произошло, просто покупаю себе овечью шляпу. С рюшами. Неизвестно, что подумает моя любимая кассирша. Хотя мне ли в печали быть.. Все эти горести – ерунда, по сравнению с тем, сколько стоит эта шляпа. А уж, сколько стоила до того, как попасть в корзину с уценкой – тут уж не стоит и говорить.

«Золотая кредитная виза Ботинка выдержит всё», – думаю я и вспоминаю его слова, высеченные в моей голове на всю жизнь, несмотря на то, что Мопся это опровергает каждым поступком – «денег у нас в любом случае хватит».

Да, хватит. А, может, и нет. Белк надолго задерживается в закутке под названием «Алко».

– Не надо, – шепчу я, – Слышишь, ты, свинское чучело, нет!

– Паркер! Флет, йе… – язвительно подначивает меня Белк. Он выбирает с полки леденящего душу вида стеклянную бомбу с логотипом «Джек Дэниэлс» и посмеивается. – Тело не ус!

Мда, не ус.... Я постоянно забываю о том, что белк у меня совсем взрослый. Ну а я-то ещё нет. Это ведь мне платить за это безобразие на кассе. Со скольки здесь…? Удивлюсь, ох удивлюсь я, если мне алкоголь сейчас продадут…

Времени на раздумья уже нет, потому что Белк уже тянется за второй бутылкой. А я едва успеваю подхватить выпавшую из его рук первую. Удивительно трогательная неуклюжесть – главная отличительная черта этого белка.

А ещё вязкая, спокойная, всепоглощающая наглость.

Белк уже невозмутимо тянется за следующей.

– Тубо! Стоять! Сидеть! – реву я и когда весь алкогольный отдел принимается смотреть на меня удивлёнными глазами, устраиваю бутылку в корзине поудобнее, как ни в чём не бывало, и направляюсь туда, куда хочу больше всего – к стойке, где можно рассовывать по бумажным пакетам превосходный, свежайший развесной мармелад.


Нет, я не спасовал перед кассиршей!

Глядя на её чёрную чёлку, закрывающую глаза, я вытаcкиваю недрогнувшей рукой бутылку Джек Дэниелса, накрыв её шляпой. Дождался, пока та хихикнет. А потом довесил всё остальными деликатесами из корзинки. В том числе и тремя пакетами рыбки-муйкку – развесной и вонючей, самый настоящий деликатес! Наконец, сверху я кладу мармелад тянущий не меньше чем килограммов на пять, а то и на восемь. Вот что нужно мне … а вовсе не какой-то Джек Дэниелс!

Кассирша с уважением смотрит на увесистый пакет мармелада, пристально вглядывается в него… хватает сверху один невесть как туда попаший череп из сальмиака и торжествующе шепчет «Бинго». Глядит на меня, но уже не сквозь чёлку, а откинув её со лба. Затем она съедает сальмиак. А потом улыбается. И после этого взвешивает пакет ещё раз. Наконец, быстро простукивает мне всё остальное через кассу несгибающимися пальцами – так, будто играет на клавесине. Рыбку-муйкку она брезгливо заворачивает в отдельный пакет и щелчком отшвыривает подальше – так, чтобы не запачкать чей-нибудь более благородный товар. Где-то там, вдалеке, рыбку-муйкку ловит и счастливо лопает радостный белк. Возражений со стороны кассы не доносится.

Я, так и не научившийся есть эту гадость из сальмиака, смотрю на такой цирк как заворожённый. Как она это делает? Ведь сальмиак же воняет кошачьей мочой! Лакрицу – ещё туда-сюда, можно есть. Особенно если в горсти попадается одна, а всё остальное – сладкое. Но сальмиак! Это же воистину натуральное рвотное. Но как кассирша догадалась, что сальмиаковый череп попал в мой пакет случайно? И почему она съела именно мой сальмиак?

Может, ещё не поздно подружиться с ней?

– Тёмыч! Мозги себе не компостируй, – напоминает вдруг Эрик Долфи в моей голове, и я понуро бреду в сторону выхода.


Разложив всё купленное на сумке-тряпочке так, чтобы Телониус Белк как следует полюбовался, я присел на камень. На первый взгляд Белк не особенно рад. Но, припёртый к стенке, он признался что всем доволен. Честно говоря, я и сам не могу сдержать радости. Сколько здесь всего. Просто пикник, просто заглядение. Но, к сожалению, для меня это отнюдь не пикник. Пища и саксофон – дела несовместимые. На мармелад я кидаю особенно грустный взгляд. Но пока не доиграю – забивать ротовую полость ничем нельзя, а особенно нельзя забивать сладким. И даже пить ничего нельзя, кроме обычной воды, которую я, кстати, купить так и не удосужился. И уж тем более никакой Кока-колы нельзя. Иначе всё залипнет к чёртовой бабушке так, что вместо выдувания нот получится пропускание фарша сквозь мясорубку..

К слову сказать, сегодня, в какой-то мере торжественный день. Впервые я играю не для себя, а для кого-то.

Конечно не «Арена-парк». Да и не Уппсала. Но Белк тщательно готовится слушать. Развесил уши и потихоньку ковыряет во рту зубочисткой.

Какое уж тут занятие, – думаю я, – не попасть бы впросак… Пожалуй, каркну как в тот раз, да и пожалуй хватит для этого Белка.

Пробую. Но такого эффекта, как в прошлый раз, и вовсе не получается.

То ли не научился тогда, то ли разучился после встречи с Телониусом Белком.

Это полный провал. Хуже чем играть для Горжетки. Тужусь… но ничего, ровным счётом ничего не выходит. Губы не раздвигаются в щель требуемой конфигурации. Не каркается, одним словом.

– Давай попробуем играть примерно так, как ты рыбу ешь, – подначивает меня Белк.

Он ничуть не озадачен тем, что я не умею играть. Как будто сам ожидал чего-то подобного.

– А откуда тебе знать, как я ем рыбу – смущённо удивляюсь я, приноравливая трость ближе к кончику мундшутка. Иногда такое ухищрение помогает. Иногда наоборот. Но чаще всего у меня это просто нервное, как у Мопси…

– Да не знаю я ничего – отмахивается от меня еловой палочкой Телониус Белк. – Так, ветром принесло… Но ты, всё же, рот пошире открывай и мундштук свой поглубже заглатывай.

Я тут же представляю себе огромную рыбу. И открываю рот, собираясь её съесть. Но когда уже подношу рыбу ко рту, то сразу забываю что дышать нужно не лёгкими, а чем-то другим. Все называют это диафрагмой, а я не люблю, чувствую, что в слове притаилось что-то неуклюжее. И напрягать её лишний раз не люблю. Кажется ,что уйдет какой-то полёт, который, впрочем во мне и не ночевал ни разу, а неуклюжесть вылезет. Дышу носом, ушами и всем, чем не попадя. Только бы не раздулся живот. А ведь именно им надо дышать – так, чтобы живот раздувался. Так говорят все, кто играет на саксфоне профессионально.

Белк опускает в рот рыбу и, не напрягаясь, выстреливает несъеденной костью.

Я нахмуриваюсь, отправляюсь за ней с мешком для мусора, но в радиусе её полёта ничего не нахожу. Рыбья кость словно испарилась в воздухе.


Глава седьмая


Наконец, в Тууликаалио декабрь пришёл.

Не такой суровый, как по прогнозу, но моя финская белка, без пяти минут воображаемый зверь Телониус Белк вдруг заболел.

А теперь добавлю, чтобы никто не услышал.…Согласившись на то, что белк заболел, я просто поддерживаю его как могу. Уж я догадываюсь, что на самом деле, он не заболел, а просто обожрался мёрзлой малины. И никаких шансов на то, что поправитс,я нет. Да, абсолютно никаких. Если ему хочется считать себя больным без единого шанса – пожалуйста.

Может и есть небольшой шанс на выздоровление, но выдержать курс лечения заболевшей белки способны далеко не все. Даже если при этом, заболевшая белка находится в изолированной комнате.

Изолированная в комнате белка кашляет, прислонившись лбом к окну – специально для того, чтобы вышло погромче. Стёкла дребезжат так, как будто по улице проезжает трамвай, но никакого трамвая за окном, разумеется, нет. В Тууликаалио трудно представить себе жизнь с уютным электрическим фонарём под окном, а трамвай и вовсе кажется излишним даром цивилизации. Пусть где-то вдалеке ездят запорошенные первым снегом автобусы. Но от их бензина никогда не бывает тепло. Да и сами автобусы неуютные, как сугробы на колёсах. И водят эти автобусы такие же неуютные, хотя и тщательно выбритые дядьки в форме, напоминающую старую советскую школьную…

Двери в таких автобусах открываются нежным переливом говорящего электронного табло над водителем. «Следующая остановка «Иматранкооски». Но это вовсе не тот «цзынь-бзынь» издаваемый окнами под аккомпанемент дребезжащего трамвая на улице. Почему не тот – меня не спрашивайте. Всё электронное для меня недостаточно музыкально.

Но вот Белк кашляет, уткнувшись лбом в стекло и делает это довольно похоже на звук, которым дребезжал петербуржский трамвай по утрам. Теплота. Наверное, это единственное, чего мне здесь в Тууликаалио не хватает.

Стекло продолжает слегка дребезжать. А Белк – изображать, что ему слегка нездоровится.

– Чёрт побери! – кричу я и стучу обоими кулаками по стенке. Ведь именно потому, что Белк изолировал себя в отдельной комнате, лишив к себе доступа на весь вчерашний и сегодняшний день – никакой мочи выдерживать этот идиотский курс лечения у меня не осталось!


Подлинной изоляции в этом финском быту, купленном Ботинком за фунт изюма, для жизни с белкой не предусмотрено. Сверху меня неволит кудрявая бабушка. А снизу к моим звукам подозрительно прислушивается мотоциклист, а также другие соседи.

Не то, чтобы это выводит меня из себя. Даже наоборот – нравится.

Но изоляция нужна не только мне одному. Вернувшийся из погибающего под снегом малинника Белк заперся на кухне, завалив дверной проём всем, что попалось под хвост. Это значит, что с утра мне приходится терпеть неудобства особого рода. Ведь это самая настоящая осада. Белк не желает открывать и считает, что я виноват. Мне всё равно. Лишь бы не умолкал воображаемый трамвай за немытым окошком. Виноватым в этом считайте кого угодно. Мерзлую малину, утренний туман, первый снег за окном.… Вот только пусть сегодня виноватым буду не я! Я и так страдаю больше всех. Что вы смеётесь? Вы когда нибудь проводили зимний день в Финляндии с забарикадировавшейся в кухне белкой?


Первый, по-настоящему зимний день хорошо проводить, устроившись где-нибудь перед камином в кресле, поглаживая уютного пса. Ворчливо поднимать ноги, вежливо укоряя того, кто пришёл повозить под ними щёткой или пропылесосить. Пить чай или читать газеты с кроссвордами.

Чай мой закончился давно. В газетах я ничего не могу прочитать, кроме, пожалуй, номера или даты. Про кроссворды даже не заикаюсь. В принципе, я здесь чужой. Поэтому мой первый зимний день начинается с дребезжания оконного стекла, прогибающегося под напором толстой капризной белки. И это ещё не всё. Если Телониус Белк не выздоровеет – не сомневаюсь, что из вредности он может пойти на такое – то теперь каждый зимний день у меня будет таким. А, может быть, даже весенний.

Эта белка постоянно что-нибудь рушит, а дотянуться и дать ей пинка никакой возможности нет. Крики она игнорирует, взяв новую моду – перестукиваться со мной через стенку. Да ещё и делает это с таким видом, будто иначе нельзя… Стук в стену и дребезжание окна. Соседи, наверное, думают, что в этой квартире завелась барабашка…

Да, я опять встал не с той ноги и нервничаю. Вдобавок я никак не могу переключить мелодию на мобильнике. Старую, там где играет Долфи, терпеть в своём телефоне больше не хочу. И, уж точно, не собираюсь под неё просыпаться.

Этот Эрик Долфи сказал мне не компостировать мозги? Да. С этого чёртового Долфи всё и началось.

По моим многочисленным жалобам, вы наверное думаете, что я наконец-то затеял вести дневник. И, небось, считаете, что каждое утро советуюсь с дневником, что мне делать дальше. Нет. Даже и в мыслях такой ерунды не держу. К тому же, дневник вести мне совершенно некогда. Событий в моей жизни сейчас происходит – выше крыши. И ясное дело, отмечаю я далеко не каждое случившееся со мной событие.

Поэтому, сейчас только о главном…


С последними осенними днями всё изменилось. Теперь я бренчу на пианино по десять, двенадцать, шестнадцать часов в день, а саксофон осваиваю глубокой ночью. И надо сказать, что по-прежнему ничего не получается. Но не беда. Слышат меня, пожалуй, разве что падающие с неба парашютисты. А протестов у парашютистов я не вызываю никогда. В благодарность я, разумеется, тоже делаю вид что они меня вовсе не напрягают. А так им и дела ни до чего нет. Наверное, все думают, что я типа неперелётной финской цапли здесь тусуюсь. Цаплям ведь можно нарушать тишину. Почему же нельзя мне? Всем можно.

Вроде бы и хорошо, но совесть меня мучает просто ужасно. Дома – играй не хочу, сколько влезет. Даже после шести. Даже после двенадцати Кудряшка не стучит больше в стену. Соответственно, я перенапрягаюсь так, что за ночь не успеваю выспаться. Оттого и встаю не с той ноги.

Знаете, почему так получилось?

После заправки в супермаркете я чинно вернулся домой с саксофоном в руке. Вычесал перед сном объевшегося рыбой белка. Белк вроде бы и выпил свой Джек Дэниелс, но засыпать не торопился. Ходил, мерял шагами квартиру. А ходил он так долго, что я устал на него смотреть. Поэтому закрыл глаза, принялся слушать. Раз-два-три-четыре. Ходит себе как метроном – а усы как палочка в руках дирижёра. Потом пианино подключилось – тоника, доминантсептаккорд, второе разрешение, третье. А дальше что произошло – хоть убейте, не помню. Вроде бы я заснул, а потом проснулся. Спал может быть от силы часа три. А Белк сидел себе за пианино, и всё это время играл, оказывается.

Неожиданно, да? Белк играет на пианино. И неплохо, прямо скажем, играл этот белк. Я даже заслушался. Спросонья даже не понял что происходит

Понял лишь тогда, когда раздался уверенный стук в дверь. Бабули так не стучат, это точно. Я посмотрел на часы – половина первого ночи. В такое время стучат одни полицейские.


Я набросил на Белка электрическое одеяло, едва удержавшись оттого, чтобы не включить его в сеть. Ну и ситуация! Играть на пианино после шести вечера в Тууликаалио категорически запрещено. А после двенадцати ночи это и вовсе подсудное дело.

К сожалению, дела повернулись так, что сейчас мне придётся открыть дверь и впервые увидеть перед собой настоящего полицейского города Тууликаалио. Я его видел и раньше. Он живёт в трёх километрах отсюда и наверняка эти три километра показались ему холодными и неудобными в три часа ночи. Конечно, ничего страшного. Но придётся открыть. Притворяться, что меня в квартире нет совершенно бесмысленно.

Будучи на все сто уверенным, что звонит полиция, я даже не посмотрел в глазок – будь что будет. А открыв, понял – полицейский решил остаться сегодня дома. И сейчас меня убьют без суда и следствия, не прибегая к помощи полицейского.

На лестничной клетке собрались все – старуха с кудряшками, старуха без кудряшек, скрюченная старушка передвигающаяся гусеницей, ничем не примечательный мотоциклист с брекетами, как у подростка и едкая, черная как смола, но очень приветливая девушка в колючей искуственной шубе.

Представляете себе этот ночной кошмар?

Добавьте, что под искуственной шубой у девушки ничего нет и вид у неё слегка заспанный. А мотоциклист держит в руках недопитую банку пива и большого, чёрного, слегка прифигевшего кота. Ну а старушки и вовсе выглядят так, точно их выдернули из кровати, в то время, как они валялись там при смерти.

– Извините, – бормочу я, – Антекси. Пардон.

Меня даже не хватает на четыре действия подряд и оттого настроение падает ниже критического.

Но все почему-то улыбаются. Бабули наклоняют головы от умиления. Девушка в шубе делает реверанс и протягивает мне завядший цветок из мутно зелёной банки. А мотоциклист хлопает по плечу и торжественно произносит – Round Midnight ! После полуночи!

Толпа рассасывается.

И мне теперь можно играть по вечерам и даже по ночам.

Дело было, разумеется, в Белке. Это он случайно сыграл «Round Midnight » так что все прослезились. А я… Стыдно мне после него, крутого изображать перед соседями «Round Midnight » своим чижиком-пыжиком, пусть и на основе того же Монка. Мне бы наушники, как в плеере и играть так, чтообы не слышал никто. Но наушников нет. Дурацкая история произошла со мной, согласитесь..


Слышно, что Белк уже проснулся и, страшно ругаясь, заваривает морошковый кофе. Этот кофе – удивительная дрянь, вдобавок по непонятному рецепту, но судя по бормотанию, она должна поставить Белка на ноги. В ответ на мой утренний стук двумя кулаками об стенку, раздаётся два вежливых резких и сильных удара – а потом сразу же мягкий. То, где резко это Белк, понятное дело стучит своей тяжеленной лапой, а вот один мягкий удар он делает так – хвостом шлёпает по обоям, как будто выбивает мокрый лист на футбольном поле. Два резких, а потом один мягкий удар. Это своего рода знак. Он означает – привет, с добрым утром, не желаете ли чашечку морошкового кофе, уже любезно протянутую вам через дверь. Нет уж! Я уже отхлебнул как-то раз. И спасибо, больше не хочется.

Выпив морошкового кофе, Белк начинает мычать как сирена. Он готовит пряничные тосты с клубникой. Судя по звукам, пару раз у него получается избежать катастрофы. А вот на третий раз – нет. Высовывает в форточку голову, проветривает обожжённые тостами усы, одним словом ведёт себя как самый неприятный сосед в нашем уютном многоквартирном доме посреди лесного ландшафта Тууликаалио .

Тогда я ударяю в стену изо всех сил. Баммм! В благодарность за наведённый порядок, кудрявая бабушка выстукивает мне по батарее сигнал «Сос» азбукой Морзе. Белк в ответ исполняет мотаунский брейк. Мы только и делаем, что перестукиваемся как арестанты. Нам давно лень выходить и общаться по-настоящему. И Кудряшка уже сто лет не выходил звонить в дверь. От этого дом стал напоминать следственный изолятор. Правда, слегка веселей.

Можно подумать, что я сейчас сержусь, но на самом деле, мне уже хочется тостов с клубникой. Что вам про них сказать? Эти тосты с клубникой придумал я, а белк лишь довёл их до полной степени совершенства. Именно он изобрел особенный способ, как делать их пряничными. Он поливает их клубничным кефиром так, чтобы в духовке на них выступила глазурь.

Постепенно злоба выходит из меня как воздух из сдувшегося велосипедного колеса. Я наливаю воду в синий пластмассовый таз и нагреваю её при помощи старого советского кипятильника. К Белку за чайником мне всё равно не пробраться, а принимать чайник через окно – нехозяйское дело. Приходится сдерживаться. Делать вид, что хозяин здесь пока ещё я.

В это, если честно, довольно слабо верится.

О том, кто настоящий хозяин в доме напоминает нескромно парящая в воздухе беличья шерсть. Это уже без дураков, поубедительней любых документов. Пощекотав нос, шерсть заставляет меня чихнуть. И я чихаю, наверное, уже в миллионный раз за неделю. Поверьте, иметь дело с белкой, когда у тебя аллергия на котов и собак – вовсе не такая уж выгодная сделка. Однако аллергия почему-то совершенно меня не тревожит. Чихнул себе и всё.

Может быть это знак того, что никакого Телониуса Белка не существует? Может быть да, а может и нет. Главное сейчас разобраться, кто в доме хозяин.

Вспомнив об этом, беру себя в руки и окидываю хозяйским взором всё, что вижу перед собой – после чего не в силах сдержаться, снова психую. О Боже! О, караул! С тех пор, как рядом со мной поселился Телониус Белк, всегда аккуратная старушачья квартира превратилась в натуральный бедлам. И не просто бедлам, а бедлам с фантазией – забарикадированная кухня, развешанная на ниточках рыба, зарытые где попало грибы, заменяющие шишки, которые Телониус Белк не может есть из опасения повредить вставную челюсть. А по всем стенкам написаны указания, где какой орех, простите гриб, искать. Сам Белк в этих указаниях давным-давно не специалист. Да и грибами его не так-то просто к себе заманить. С утра он предпочитает пряничные тосты с клубничным вареньем.

Эти тосты мы делаем так. Берётся варенье клубничное. Шлёпем его ложкой на тостовый хлеб. Потом обваливаем то, что получилось в сиропе. Дальше, представьте себе, мажется на тосты кефир. И всё. Тостера у меня нет. Приходится заряжать получившееся на двадцать минут в духовку.

Это классический рецепт. Можете сравнить с тем, что сделал сегодня Телониус Белк. Он больше напирает на кефир, но, в целом у меня тосты не хуже.

Совсем недавно, как вы помните, мы с ним предпочитали блинный торт. Но блинный торт давно приелся. И пережив недолгий этап увлечения сбором мёрзлой малины, мы переключились на эти тосты так, что за ушами трещит их кефирная глазировка.

– Будешь морошковый кофе то? – Белк спрашивает меня через стенку, а голос как у заботливой бабушки стал – Пряничка? Морошкового кофе? Беличий тост? Нет?

– Нет.

Сажусь за пианино, и настроение поднимается само по себе – без тостов.

А Белк, уже объевшийся, командует – ровнее! Смелее! Не туда! Тарара-бух! Тарар-бух я сказал, а не Та-Рарабух никакой. Слышно как он там сердится и давится морошковым кофе. А то вдруг берёт начинает дирижировать – тюк, шлёп. Слабая доля ударом хвоста, а сильная – да чем угодно! Вроде бы всё наглядно. И пользы от этого тюк-шлёпа во много раз больше, чем мог бы мне дать самый дорогой метроном. Но есть одна причина, по которой я умоляю белка так больше не делать. Уж очень немного неразбитой посуды на кухне осталось. Из-за этих ударов на слабую долю, я пью из пластиковых стаканчиков, а Белк – пижонит, предпочитая большую глиняную кружку, прописавшуюся в квартире ещё с тех времён, когда бывший хозяин квартиры употреблял пиво. Когда нибудь Белк раскокает и её. Придётся тогда переться за новой – аж на самую границу, где есть вещевая барахолка и туристы из Петербурга скупают весь товар на корню. Однажды я увидел там такую же кружку. Правда, к туристам я идти не хочу. Потому что боюсь встретить там кого-нибудь из прошлой жизни.

– Заткнись, Белк! – злюсь я на его командование из-за стены и вдруг вспоминаю о том, что когда-то никакого Белка у меня не было.

Прошлая жизнь тянет меня на дно будто якорь. Иногда я просыпаюсь от Горжеткиного голоса «Посмотрите накотят». Вскакиваю – котят нет. Пытаюсь что-то вспомнить. Потом долго смотрю в потолок и радуюсь всему, что произошло со мной начиная с того момента. Но радость эту полной назвать нельзя. Ведь я знаю что к концу учебного года мне придётся вернутся и надрать задницу всем. Особенно Мямлику. И не в последнюю очередь ненавистной Горжетке.

Экзаменов я не боюсь. Я боюсь лишь того, что такого залихватского тюк-шлепа в Петербурге я уже никогда не услышу. Дирижёр из Телониуса Белка – хоть сейчас за кафедру вставай. К тому же я знаю, что когда наступает глубокий сон он и сам тихонько поигрывает.

Прямо сквозь сон слышу – тюк шлёп, с приглушёной декой. И сразу же успокаиваюсь. А знаете как он играет днём? Как гвозди заколачивает. Такая особенность беличьих лап. Но почему-то получается недурно. Интересно, почему так выходит?


Наконец, Белку и самому начинает надоедать болеть. По правде сказать, на это я и рассчитываю. Надеюсь, что после завтрака он обязательно придёт в себя. Так было, когда он поймал на себе энцефалитных блох (оказалось, соврал, нагнетая ужасов), так будет и после этого случая с мёрзлой малиной.

Нелишним будет рассказать, что появившаяся в комнате белка – сама элегантность. Вначале в щёлочку просовываются усы – то левая, то правая щёточка. Потом нос. Потом появляется озадаченный глаз. Опять же, то левый то правый. Вслед за этим следует удар хвостом. Белк лупит по баррикаде из скопившегося там барахла, как кит по рыбацкой лодке и выбивает нижнюю коробку – та успешно исполняла роль несущей конструкции. Коробка летит в сторону, скользит вперед по коридору и с плотным глухим звуком исчезает в завале зимних ботинок и тапочек. Верхний слой баррикады готов с треском обрушиться. Сквозь получившуюся щель, уже вполне может протиснуться человек моих размеров. Или примерно половина белки. Или один белк без хвоста. Поняв это, половина белки резко выдыхает, но хвост никуда не деть. Ещё одна попытка, но тут, кажется, ничего не поделаешь…

Приходится помогать разгребать всю баррикаду. Громоздится ещё один завал из коробок, тёплых вещей и диванных подушек – и я отбрасываю всё ненужное в сторону. Наконец Телониус Белк принимает приглашение пролезть, после чего невозмутимо присаживается рядом со мной на диван. Смотрит он при этом на мой прекрасный, регулируемый по высоте крутящийся фортепьянный стульчик

Я знаю, на что Белк рассчитывает, подбираясь поближе ко мне – хочет покрутиться на стуле. Но я дам ему сесть на мой стул. У меня куча дел. Разберу эту хитрую аккордовую прогрессию, потом вобью туда всё, что знаю о заменах и буду тренировать туше, добиваясь зубодробительного эффекта. Пусть и дубово я играю, но всё равно своего добьюсь. Я невероятно настырный. Как котлета, пригоревшая к сковородке – одними уговорами меня не отскребёшь.

Но и Белк тоже не лыком шит. Не желая мирится с мыслью, что крутящийся стул ему не достанется, Белк принимается изображать из себя барина. Он протягивает истоптанные лапы вперед, морщится – зябко. Потягивается точно как человек – никаких звериных повадок. Потом заворачивается в хвост. И я не пойму – то ли белка дурью мается, то ли действительно так холодно уже.

– Декабрь, – наконец изрекает Белк.

Он делает небольшой глоток морошкового кофе. Потом откидывается на спинку стула так, как будто изрядно устал.

– Солнце, как луна, – продолжает рассуждать он. – И хоть наголо стригись, никто тебя не заметит.

Чувствуя себя не в силах с ним тягаться, незаметно выключаю Монка и играю уже просто так. Ни для себя, ни для Белка. Вообще ни для кого. В пустоту. И жду, когда Белк поставит в своих наблюдениях точку.

– Скверно.

Это звучит как выстрел в финале спектакля. Кажется, пора бы уже наградить Белка шквалом из аплодисментов. Нот вместо аплодисментов за окном каркают вороны.

А я, напыжившись из последних сил, продолжаю играть. Теперь уже что-то совсем полудохлое, почти чижик-пыжик…

– Ни одной трубы не дымит… – продолжает подводить итог Белк. Возможно, это следует понимать в переносном смысле. «Ни стульчика, ни аплодисментов». Вот что подразумевает Телониус Белк

Я небрежно перебираю нотные записи. Тогда белка делает попытку крутануть меня вместе со стульчиком. Я умоляюще останавливаю его взглядом. И Белк надолго отворачивается к окну. У него, как и у меня, выработалась привычка смотреть в него, как на экран телевизора.

– Знаешь в чём проблема, – спрашивает он у приземлившейся на окно вороны. Ворона делает вид, что прислушивается. Возможно, она даже знает, в чём проблема Телониуса Белка. Но его сценарий подразумевает, что за функцию звукового сопровождения в этом телевизоре отвечать буду я.

Еще немного и Белк победит – выдавит из меня вопрос, в чём, собственно говоря, проблема. И тогда пошло-поехало. Приходится хлопнуть книжкой пианино, так чтобы себя перезагрузить и начать заново разбирать Монка. Звучит долгий, длинный навороченый аккорд резонансом от всех остановившихся струн одновременно. Вроде и остановилась машина, а вроде и заиграла дальше. Я вслушиваюсь, пытаюсь распознать обертона. Так, постепенно успокаиваюсь. А успокоившись, украдкой показываю Белку язык, открываю инструмент и начинаю всё заново. Перезагрузка произошла.

– В том, что ни одной трубы не дымит, а жизнь как в деревне течёт, медленно-медленно. – продолжает рассказывать белка вороне.

Ворона слушает, вежливо наклонив голову. Прямо народная сказка о Белке и Вороне. Даже смотреть не хочу. Отшвыриваю ногой стульчик и вдырявливаюсь в мягкий диван с синтезатором-самоиграйкой – разбирать аккордовую прогрессию, собственную задницу пожалев.


Вообще-то Белк прав. Зимние мысли накрыли меня так, что я играю на самоиграйке всего одну бесконечную ноту. Нота словно течёт. Растворяется в воздухе медленно-медленно.

Медленно и жизнь течёт в Тууликаалио, это уж точно. Белк – единственное, что движется здесь непредсказуемо и, чёрт возьми, мне нравится, как он играет на пианино «Round Midnight ». Жаль только инструмент – дерьмо.

Эту «Эстонию» еще можно при желании раскочегарить, но вот клавиша «соль» третей октавы уже начинает западать не по детски, а еще две другие – ревматично вываливаться. Всё оттого что вокруг всё медленное и тугое. А саксофон – тот и вовсе скоро сосульками покроется от безделья. И всё остальное в округе ему под стать. Даже весёлые часы с троллями давным-давно остановились.

Возможно, при наличии телевизора с интернетом время тянулось бы гораздо быстрей. Но телевизора, как не крути, в этой квартире нет. А интернет – разве что только если красть у соседей. Что я впрочем, иногда делаю.

Сейчас я думаю про себя – неужели никто до сих пор не сложил эпос о тех, кто сошёл с ума, пытаясь овладеть тем или иным музыкальным инструментом? Ведь это не работа и даже не хобби. Это ужасная война с непредсказуемым результатом. Всегда приходится себя заставлять и практически никогда не получается не отвлекаться. Кто бы подумал, что для того, чтобы просидеть час за пианино не отвлекаясь, требуется столько жизненной энергии. А ещё усилий. И тупой концентрации. Это последнее кажется невозможным, когда перед тобой сидит зверь, который постоянно пытается сбить тебя с толку.

Бывает, что сбивают с толку всякие неприятные персоны, вроде того же Мямлика. Это иногда даже к месту. Не разозлившись на них, как следует, не сосредоточишься. Мямлю можно охладить ударом по голове. А разве можно ругаться на Белка, который пришёл ко мне сам. Возьмёт, да и уйдёт обратно в лес. Что я тогда буду делать?

– Баронесса… – встревает уже набаловавшийся со стульчиком Белк, затягивает как последний зануда на уроке истории, а я уже знаю, что за этим последует.

Это будет история о том, как Белка любила какая-то аристократическая баронесса. Фамилия её фон Панасоник, или ещё как то загадочно. За версту видать аристократа. Послушали бы вы, что он про неё плетёт. То она у него с усами, то ходит на четырёх ногах и в бальном платье с вырезом на всю шерстистую спину. То по лампочкам стреляет из револьвера для развлечения, то на пианино играет как сорвавшийся с крючка морской чёрт. Отец её – то американский кукурузный миллиардер, то сибирский достопочтенный граф Дракула. Помимо прочего баронесса фон Панасоник всю жизнь собирала коллекцию попугаев, которые однажды потрепали ей лицо так, что та стала похожа на драную россомаху . Но Телониус Белк всё равно её очень любил – вместе с виски Джек-Дэниэлс и игрой на пианино в тесном прокуренном домике на дереве в тропических джунглях. А когда ему наконец надоело играть для неё в этом тропическом домике, он лёг на кучу грязного белья посреди комнаты и не шевелился шесть лет. А она, представьте себе, любила его настолько, что даже не пыталась помочь ему сесть. Бельё так и осталось непостиранным. Жизнь Белка была разбита.

– Баронесса… – скрипит белк. – Такие дела…

Вот и про баронессу пошёл разговор. По словам Белка, где-то там, в джунглях, она по прежнему ищет его. А может быть уже и не ищет. В любом случае, Белку настолько стыдно, что он не сделает шага навстречу ей до тех пор, пока не почувствует вкус к жизни сам или жизнь его не начнет трепать заново. Говоря об этом, он всегда вытирает нос шерстяным рукавом и поправляет на голове несуществующую шляпу. Кстати, этих несуществующих шляп у него не одна и не две, оттого поправляет он их всякий раз по новому. Не так-то просто заметить такое. А я вот заметил…

Не было никакой у него баронессы, не было… – повторяю про себя я и поглядываю, как Белк лихо сдвигает насторону несуществующий головной убор. Бедный маленький сумасшедший Белк! Не сумасшедший, разумеется, а сумасбродный. Но если назвать Белка сумасшедшим, то ведь и меня придётся признать таковым. Так что не будем обижать Белка. Напридумывал каких-то влюблённых в него баронесс, а у самого и шляпы то настоящей никогда не было. Ведёт себя как дурак. А может, он делает это специально, чтобы сбивать меня с толку, пока я занят усеиванием нотной тетрадки своими корявыми нотными знаками похожими на выплюнутую семечковую шелуху?

Если он добивается, чтобы я поступил, как в тот раз с Мямликом в классе Горжетки, то это зря. Ведь тогда я разнесу всю квартиру и даже не отреагирую на бабушкин звонок. Пускай она стучит в дверь погромче. Что интересно произойдёт, если не открыть её дверь, а вместо этого послать её на русском языке – например, за продуктами?

Зато я точно знаю, что произойдёт с Белком, если я сделаю ему замечание. Белк, закроет лицо хвостом и своим грубым какашечным голосом заорёт прямо в хвост: «Отвяжитесь».

Сейчас мы оба готовы и к тому и этому. Я ломаю в руке карандаш, которым минутой ранее отмечал сильные ноты. Белк с готовностью бьёт хвостом о полосатый икеевский коврик.И уже довольно долго, надо сказать так сидим. Похоже на то, что момент перед взрывом слегка затянулся.

– Знаешь что, – вдруг выходит из себя Телониус Белк, – Мог бы и послушать меня хоть раз. Ведь играю я лучше тебя. Или это неправда?

К сожалению, это правда. Даже сравнивать не приходится.

– Так вот, послушай хороший совет…

Сказать ему, что я предпочёл бы послушать, как он играет, а не то, как он советы даёт? Пожалуй, не надо. Пусть выскажется. А пока он высказывается, я буду продолжать ломать карандаш или сердится на банку от помидоров, служащую мне стаканчиком для письменных принадлежностей.

Белк откашливается.

– Почему я играю так хорошо? Просто, потому что я никогда не сгибаю пальцев.

– Извини, что? – приходится отвлекаться на то, чтобы заточить вторую половинку карандаша. Не обращая внимания на то, что сказал Белк, я остервенело точу её до состояния спицы. Потом обламываю слишком острый кончик. Потом снова точу.

Белк принюхивается:

– Пальцы я никогда не сгибаю, вот что.

Я делаю непонимающее лицо.

И тогда он отпихивает меня от пианино и начинает играть зверский маршевый регтайм – и хвостом, ну прямо как метроном ритм отсчитывает. И победоносно смотрит на лапы. Это такие лапы, что и вовсе без пальцев обойтись можно. Лапы у Белка как две коряги. И будто бы две жабы на этих корягах сидят – мягкие, кожаные пупырчатые подушечки.

– А ведь действительно – я никогда не сгибаю пальцев, – с удовлетворением произносит Телониус Белк. Так, словно напоминает себе об этом в какой-то очередной раз.

Я знаю, что у Белка не сгибаются пальцы. Говоря точнее – сгибаются, но не в том месте, где нужно их сгибать, чтобы уверенно чувствовать себя за пианино. Сгибаются они в районе коготков. А коготки служат для того, чтобы схватить, скажем, картошку и отправить её в рот целиком. Когда лакомишься более изысканной пищей – например, блинным тортом – требуется столовый прибор, который Белк будет забавно прижимать двумя лапушками одновременно. Рыбку – муйкку он просто-напросто всасывает в себя из горсти. Я видел это, по меньшей мере, сто раз и ровно столько же раз давился при виде такого негигиеничного безобразия. Сгибались бы у него пальцы – давно бы заставил есть как человек.

А сейчас белк сидит передо мной с таким видом, как будто мне что-то приятное сказал.

Хорошенько заточив карандаш, я начинаю гнусно хихикать.

– И никогда не сгибал! – отчаянно кричит Белк.

Да, да! Видели бы вы его пальцы!

– Поэтому и получается хорошо, – гнёт своё Телониус Белк

Я хмыкаю.

– Спорим? Не сгибай пальцы и всё начнёт получаться само собой.

Белк невероятно азартен. И обидчив. Сожрал недавно игральный кубик от старой «Монополии» и разродился им на горшке. Первый же вопрос – сколько выпало? Я тут же спустил воду, а он потом полвечера дулся.

Но чтобы не обижать его лишний раз, я заключаю с Белком пари. Таинственное пари при свете ноябрьской луны. Ещё нет шести вечера, а она уже светит в окно светом обглоданной кости.

Мы скрепляем договор рукопожатием с НЕСОГНУТЫМИ пальцами. Пожимая мне руку, Белк втягивает в себя коготки и получается так, будто тискаешь мягкую игрушку. И я лишний раз убеждаюсь, что такой лапой играть невозможно в принципе. Но зная, что вытворяет ей Телониус Белк, уважительно жму посильней, а потом и вовсе не хочу отпускать эту игрушечную мягкую лапу. Я желаю, чтобы всё наконец получилось, а договор наш вступил в силу как можно скорей. Чёрт знает, ведь хуже уже не будет. Потому что хуже, чем я не играет никто. Даже обычная белка играет куда лучше меня. Настолько лучше, что уже даёт мне советы. А кто его знает? Вдруг всё получится?

Я не уверен…

Перед тем, как пожать лапу Белка я незаметно беру аккорд, не сгибая пальцев. Получается, конечно же, полная ерунда. Так что вряд ли я выиграю.


Глава восьмая


Ноябрь расставил все по своим местам, словно безделушки на полочках, а декабрь стёр с них пыль и основательно запорошил снегом.

Ветер с залива уже дует такой, что деревья сгибаются и я бы даже сказал колосятся.

А мы прогуливаемся в сторону водопада. Водопад тут не столь интересен, особенно зимой, так что гуляем мы лишь для того, чтобы провести время на свежем воздухе. Ведь можно теперь встать в шесть утра и сделать всё то, что собирался сделать вечером. А вечером придётся продолжать разворачивать аккорды на инструменте. Ну, а потом ещё саксофон…

Я всё никак не могу взять в толк, чем несогнутые пальцы помогут мне научиться играть так, как Белк по ночам наяривает Round Midnight или возможно чуточку хуже .

Раньше я хотел научиться играть как Арт Тэйтум или на худой конец как непонятный, загадочный, но от этого не менее великий Монк. Теперь для меня авторитет какая-то приурковатая белка. Пожалуй, Ботинок меня убьёт, когда узнает про несогнутые пальцы, небось решит что я сошел с ума… Всё же то, что я сошёл с ума – вовсе не удивительно. Так что, я всё равно буду пробовать так играть. По крайней мере, до Нового Года, как договаривались. Есть у меня ощущение, что рано или поздно это приоткроет мне секретную завесу. Пока только завесу, не формулу. Просто завесу мешающую её рассмотреть. С формулой я и сам как нибудь разберусь. Не маленький.

Жаль только, что Белк не теоретик. И, зная об этом, объяснять ничего не собирается. Вместо того, чтобы взять свою лапу и на ней объяснить, рассказывает мне о том, как за ним гнались собаки, сбежавшие с поводка. После этого случая, он боится любой собаки, а особенно той, что привязана на поводке.

– Понимаешь, – слегка раскачивается он, пристроив руки за спину. – Самая страшная собака – это именно та, что на поводке сидит.

– Если на поводке – то это не страшно…

– Нет. Это очень страшно. И даже очень-очень страшно. Потому что когда она сорвётся с поводка, мало не покажется. Она будет даже сильнее любой собаки без поводка.

Я представляю себе огромного, злого, привязанного цепью к забору бультерьера. Забор раскачивается под её рывками. Скоро собака снесёт этот забор. Или порвётся цепь… Каким образом это произойдёт – неважно. Пса словно зарядили в этот забор. Так что, в любом случае, он даже не рванёт ко мне, а выстрелит из этого забора с утроенной силой. И чем дольше он остаётся привязанным к забору, тем этот выстрел будет сильнее.

– Несогнутые пальцы – это вроде поводка такого и есть, – делает неожиданный вывод Белк.

Вот так новости!

Я не могу удержаться, рисую на снегу клавиатуру, сажусь на колени и начинаю примерять к ней пальцы – то так, то так. Посмотрите на меня! Я бультерьер, чёрт побери!

Гномы в капюшонах уважительно обходят мои художества, осматривают и сбавляют тон своих разговоров. Некоторые мной откровенно восхищены. Возможно, я кажусь этим людям маленьким отмороженным Моцартом. Может, единственное, что кажется им странным – почему играя на снежной клавиатуре, я не сгибаю свои пальцы.

Меня, наконец, проняло. Играя в бультерьера, я просидел бы так час, но услышав саркастический смех за спиной, я вскакиваю и отряхиваюсь. Белк? Нет. Надо мной уже смеются вороны. Приходится всё зачирикать, что я и проделываю со стеснительным видом принцессы, застуканной в ванной с лосьоном от прыщей. Стыдно призаться, но я действительно немного стесняюсь ворон. Интересно, почему. Ведь людей в колпаках-капюшонах я уже давным-давно не стесняюсь.

В целом мне всё ясно. Завеса тайны снята. Белк, ты у меня просто дьявольски талантливая училка! С сегодняшнего дня, репетируем привязанного к забору бультерьера.


Если с чем и осталось разобраться, так это с саксофоном. По этому поводу сразу возникает много вопросов. Почему он ударный, а не духовой, например. Так говорят все саксофонисты, у которых звук не похож на утиный манок ранним вечером. И почему пальцы здесь вроде и не нужны, но все равно затребованы – на несогнутных не поиграешь. И ещё много чего, о чём Козёл мне так и не рассказал. Саксофонистов среди нас нет. До всего требуется доходить собственным умом, не считая, конечно, помощи Телониуса Белка. Но саксофон вываливается из его негнущихся пальцев и показать мне что-либо он не в состоянии.

– А что, на саксофоне тоже пальцы не надо сгибать? – уже в сотый раз спрашиваю я.

– Давай купим телевизор, – уходит от ответа белк, – столько информации сразу не переваришь. Не каша же, в конце-то концов.

Купим телевизор! Это же надо такое придумать. Ботинок меня убьёт. Хотя, мысль, конечно, стоящая.

– Белк, – шепчу я вполголоса, так чтобы он не услышал, – какая замечательная мысль приходит тебе в голову. Жаль только, что всё это невозможно реализовать. Ведь карточка то не пока ещё моя, а моего Ботинка.

Конечно. Ведь Ботинку приходит отчёт о каждой операции, и он догадывается что десять евро, например – это десять пачек мармелада с футбольными мячиками. Но если потратить на одну покупку сразу сто евро, то появится масса вопросов.

Белк не знает, что такое карточка.

А я думаю – так ли уж это, к слову сказать, невозможно?

За всё время пока я здесь (натикало уже ровно три месяца без недели) от Ботинка было получено всего три звонка. Представляете, по звонку в месяц, ни больше, ни меньше. Я получил массу инструкций о том, как выносить мусор, о том, как следить за алоэ на подоконнике и как расплачиваться на кассе так, чтобы не спёрли номер кредитки.… Но это были одни лишь общие фразы и ни капли дружеского соучастия.

О моей жизни в Финляндии его не интересовало ничего – ни умею ли я уже говорить по-фински, ни есть ли в доме тёплые носки, чтобы не шататься по холодному полу почём зря, ни выучил ли я танец феи Драже, чтобы сыграть его с какой нибудь финской принцессой под арфу. Разве нормальный отец бы так поступил? Так что совесть моя чиста, как у феи Драже, понимаете? Может, я и вовсе позабыл о том, что у меня есть отец, а общаюсь по телефону с ним просто как с хозяином золотой карточки. Оправдываясь за телевизор, я специально напущу на свой голос туман, чтобы он задумался о своём поведении. А может он и не задумается вообще. Нечего будет тогда и туман напускать…


Вы не подумайте, про фею я пошутил.

Фею Драже, финскую принцессу, а также всё остальное из этого репертуара тащат мои истосковавшиеся по сочувствию нервы. И всё же, морально я пока не готов к тому чтобы вот так взять и притащить домой телевизор.

Однако, заглянув в Хесбургере в телефон и удостоверившись сколько в Финляндии стоит уже кем-то использованный телевизор я поддерживаю эту мысль горячо. Возможно, даже излишне. В любом случае, это не та сумма, чтобы жадничать и уж, разумеется, её можно пожертвовать на то, чтобы поставить на место родного отца.

А вот, собственно говоря, и автобус. Прямо до барахолки, рядом с театром. Это очень удобно. Но говоря об удобстве, не стоит забывать, что сегодня субботний день и народу у водопада больше чем муравьёв в муравейнике. Автобус можно считать заполненными. Разумеется, заполнен он в таком маленьком городе не битком, но сесть мне уже не удастся. Телониус Белк и вовсе висит, приклеившись к потолку, притворяясь воздушным шариком – это чтобы никого ненароком не напугать. Опыт показывает, что если переборщить с разговорами, то огромную белку всё же видно не только мне, но и некоторым детям.

На всякий случай, я делаю попытку заплатить за двоих. Водитель глядит на меня удивлённо, пытаясь рассмотреть впереди меня отца или старшего брата, поленившегося заплатить, и в конце концов жужжит машинкой, выписывая мне чек за билеты. Вот и хорошо. Не обманывать же водителя. Пусть это будет небольшой благотворительный взнос. Давненько я не шарил рукой по собственным карманам. Оказывается у меня там полным полно сдачи с возвратных бутылок, потому и ходить тяжело.

Выйдя из автобуса у театра, мы направляемся в сторону барахолки, оживлённо беседуя. Со стороны это выглядит так, как будто я читаю текст по ролям. Редкие встреченные мной на дороге русские оборачиваются, слыша родные слова в непривычном контексте. Белк! А потом наоборот – Монк!

Подключить телевизор без посторонней помощи, впрочем, так и не не удаётся. Шнур оборван. Антенны нет. Поэтому он стоит в этой квартире без дела.


Вечером делаю над собой очередное фантастическое усилие. Я влезаю в валенки, которые не надевал в Тууликаалио ещё никогда и снова отправляюсь к черту на рога заниматься на саксофоне. И вот я уже и у чёрта на рогах, взобрался на гранитный валун прямо в лесу – разогреваю негнущиеся пальцы. Всё никак не могу понять, зачем я это делаю. Ведь пальцы здесь не самое главное, и на саксофоне хоть негнущимися, хоть гнущимися играй – суть проблемы не в этом. А в чём? Ни в чём. Расположение нот я знаю идеально. Гоняю в любое место, как на такси и вдобавок со скоростью пожарной машины – а толку всё равно нет. И ощущение инструмента пропало – чем больше играешь, тем чаще воспринимаешь саксофон как ненужную обузу. А на пианино, напротив – летаю. Почему я не могу просто взять и аккорд перенести на духовой инструмент, а вместе с аккордом перенести его ощущение? Потому что я олух царя небесного, вот почему.

С пианино проще. Пианино всегда спружинит и обязательно подкинет руку в правильном направлении. Одна рука тянет за собой другую – ведь любая манера игры, это всего лишь походка. Какой бы кривой она у тебя не была, одна нога обязательно потянет за собой другую. Нужно быть дряхлым и немощным стариком, чтобы ноги пошли вразнобой. А когда тебе четырнадцать, ты точно белка на дерево лезешь – вытягиваешь руки одну за другой и всё, ты уже наверху, в четвёртой октаве. Оттуда можно только спускаться.

А здесь – руки, будто в одной шеренге идут. А губы – в другой.

Прямо передо мной растёт старое, покосившееся дерево. Старое, но совсем ещё не трухлявое, а просто кривое и больное на вид. На дереве пауки, и это в такой-то мороз! Рассматриваю пауков, а они уже и не дышат вовсе. Итак, пауки! Вы меня и будете слушать сегодня. Вздохнув поглубже, я пробую издать любимый свой звук. Это концертный «Ми», напоминающий всем вокруг о туманной сирене.

Как по заказу на горизонте появляется Телониус Белк. Он бурчит себе под нос разудалые песни. Они напоминают шарады. Первые две строчки делят её на две части, а последняя собирает мотив целиком. Это диксиленд на блюзовой основе. Там так принято.

Зачем он поёт – не пойму. То ли он стремиться меня этими песнями раззадорить, то ли себя развлекает, чтобы не скучно идти. А я, пожалуй, и сам бы не прочь сыграть какую-нибудь диксилендовую дурь. Но похоже, единственное, на что я гожусь, так это на то, чтобы вытягивать из себя гаммы пёстрой бесконечной лентой, как делает это фокусник. Хотя… без нормальной артикуляции эти гаммы никуда не годятся. Не хватает пружинящей дребезды, подбрасывающей руку как на пианино. Не хватает батута, при помощи которого я собираюсь подпрыгивать вверх. Да-да, вот, всё собираюсь, а на деле никак не подпрыгнуть.

– Белк! – кричу я изо всех сил. – Как мне повыше прыгнуть?

– Видишь ли, – рассуждает пушистый философ откуда-то сверху, – везде свои разности. Можно выше прыгнуть. А можно ниже.

Голос его уже спустился вниз. Но самого Белка не видно.

– Слушай, – вспоминает сверху он вдруг, так, словно забыл кило морковки в магазине самообслуживания – а ты альтишь вообще?

– Конечно… Раз альт, так альчу – ещё раз удостоверяюсь я в правильности выбора инструмента.

– Альт у тебя альтит, чёрт возьми? – кричит белка, – Или тенорит?

– Не знаю, – ору я в ответ, – Альтит! Гепатит! Ещё не знаю. Не понял ещё.

– Ну, сиди на месте тогда.

И мне становится одиноко.

– Не белка ты! А какой-то Козёл! – чуть не плачу я

– Я вам и не белка, – огрызается Белк, с необъяснимой упрямостью. – Тело не ус!

– Что же мне делать? – кричу я уже не для Белка, а для себя. А может, для пауков, висящих передо мной как дешёвые проволочные игрушки на ёлке.

Тратить время на ежедневные гаммы меня откровенно достало. В футбол хочу гонять, а не гаммы. Хоть и не гонял никогда раньше в футбол ни разу. Одни только гаммы в этой жизни гонял. Что ещё хочу делать? Горячую картошку из костра потрескавшимися от жара руками вылавливать. Купаться, в конце-то концов, хочется!

– Отвяжитесь! – кричит вдруг Телониус Белк. И лезет вверх по дереву. Совсем как тогда, когда мы впервые встретились.

Я отворачиваюсь, чтобы лишний раз не раздражать свою белку, как вдруг сталкиваюсь с ещё одной проблемой.

И не просто сталкиваюсь, а практически утыкаюсь в неё лицом.


Девушка в искусственной шубе с нашей лестничной площадки радостно машет мне свободной рукой. В другой её руке нагруженная сумка, за плечами школьный портфель. Как она оказалась здесь? Впрочем, это задачка несложная. От магазина сюда ведёт одна единственная дорожка. Она же и в школу ведёт – точнее к автобусу школьному. И скорее всего Шуба пришла сюда из школы на звук саксофона….

А вот и первое тому подтверждение. Из её красивой экологической холщовой сумки торчит два фугаса с поджаривающимися на углях синими гномиками. Это такой газированный кипяток, называется «Гасс». Продётся он только в маленьком продуктовом сарайчике? Больше нигде не видел. А в сарайчике он всегда есть. Туда я обычно хожу, если мне вдруг лень дёргаться в супермаркет.

Затем – ранец. Безусловно, школьный – сияющий, глянцевый ранец. Но не такой, с какими можно обычно увидеть финского школьника. Здешние школьники предпочитают мешки, неопределённого цвет, напоминающие солдатские. А то, что у неё за спиной, выглядит как портфель без ручки, но с лямками для спины. Иными словами, именно ранец я вижу за спиной у Шубы – ни одного острого угла, солидные застёжки, аппликация со Шнаппи-крокодилом. Ходит ли она с ним в школу, интересно, или ещё куда? Судя по нескромным обстоятельствам, отпечатанным на её фигуре – школу она уже закончила.

На всякий случай, напускаю на себя важный вид. И девушка в искусственной шубе принимает его без всяких натяжек – совершенно как должное. Она улыбается.

Что у неё в планах?

Вероятно, запугать меня до боли в поджилках. Я один. Вот уже и Белк тактично ушёл в сторону. Так что я остаюсь с ней практически наедине. И от этого меня очень сильно дрожат коленки. Пятки тоже дрожат. Короче говоря – дрожь по всему телу.

Чтобы не дрожать, я показываю на саксофон, а потом на пауков – сдохли пауки, вот незадача. Поджав губы, она непонимающе, но пока вроде бы дружелюбно вертит головой – чего? Пауки от моей музыки дохнут, вот чего. Смеюсь специально для неё, стараясь не показывать плохо вычищенные зубы. А она не смеётся, уважительно кивает – надо же, пауки!

Я жду, что будет дальше.

Искусственная шуба не торопится продолжать разговор. Видимо, думает что я её ещё что-нибудь покажу или сыграю.

А я продолжаю смотреть на пауков. Ждать от меня того, что я что-нибудь покажу для неё интересное бесполезно. Шансов на продолжение разговора у меня не больше, чем у этих двух пауков на потомство.

И Шуба это тоже понимает. Она тычет пальцем в пауков и мотает головой очень решительно. Потом хватает меня за джинсовую куртку , разворачивает и показывает мне свободной рукой вперёд. Оттуда пахнет ветром и морем. Я слышу как где-то там, вдалеке, тусуются огромные чайки.

– Финниш Галф – брякаю я.

Это первое, что приходит мне в голову из школьной программы.

Искуственная шуба вежливо поправляет меня:

– Галф оф Финланд.

И коротко, всего лишь двумя движениями мотает головой – мол, неправильно ты меня понял, старик.

А я развожу руками. Не говорю же по-фински!

– Я не хотел бы вмешиваться, – шепчет на ухо невесть откуда взявшийсяТелониус Белк, – но буду настойчив. Ведь с ней можно по-английски говорить. Не только по-фински…

Заметно, что в присутствии дам, моя белка становится безукоризнно вежливой. Никаких «отвяжитесь». Никаких лазаний по деревьям. Никакого капризного пафоса. Он приседает на мой саксофон и тщательно вглядывается Шубе в единственный проём, остающийся в такой мороз открытым – вырез повыше запястья, словно предназначенный для поцелуя. Одета она довольно странно. Под никогда не снимаемой искуственной шубой – всякие рюшки и сеточки. Кожа в этом вырезе у Шубы просматривается совершенно белая. А вот лицо у неё смуглое. И вполне себе ничего.

Приходится дать Белку пинка ниже пояса, чтобы не зарывался.

Шуба удивлённо поднимает брови вверх.

Что, я кому-то даю пинка? Кому интересно?

Я в замешательстве. Как сказать по-фински «Телониус Белк»? А по-английски? Ведь знал же Ботинок, что надо мне с репетитором заниматься перед поездкой. Придётся, в конце концов, с кем-то незнакомым заговорить, не в космос же меня запустили.

Но об этом надо было думать раньше. Всё, что мне остаётся сейчас, это продолжать рассматривать останки пауков, которых практически сдуло холодным ветром.


Видя моё замешательство, Шуба действует решительно. Щёлкнув застёжками школьного портфеля, она вынимает оттуда светоотражательного человечка. Это мальчик. Второй светоотражательный элемент – девочка – уже и так на её портфеле висит. Она отщёлкивает его, соединяет оба светоотражателя между собой так, что те начинают держаться за руки. Направляет их в сторону «финниш галф» и, молча, приглашает полюбоваться тем, что получилось.

Однако, улучая момент, когда она отворачивается и про меня забывает, я медленно, боком как пляжный краб, двигаюсь в сторону автобусной остановки.

Думаете, это было легко? Вовсе нет. Ухожу я с ощущением полного, ничем не прошибаемого одиночества. И по дороге домой всё пытаюсь подраскрутить эту ситуацию в свою пользу, но не могу.

«Финниш Галф.… Не финниш галф», – бормочу я.

Учить теперь придётся языки… Особенно английский.

А когда? Ведь вместо того, чтобы заниматься настоящими делами, приходится уделять время такой ерунде, как, скажем, сейчас – негнущимися пальцами ковыряться в пианино на пару с толстой белкой, которую сам же и выдумал. Уныло всё это и, если вдуматься, страшно. Но ничего не поделать. Это как пустыню пересекать в одиночестве. Или экспедицию на Северный полюс вдруг совершить. И никаких нервных срывов я себе позволить себе не могу. Пока этот кошмар не закончится, подозреваю, что мне и думать нельзя о девчонках. Или всё-таки можно?


Глава девятая


Чтобы начать сносно играть негнущимися пальцами, оказывается, тоже приходится долго тренироваться. Отдельно на себе всё надо тащить. И не день и не два. И не час, например, а восемь. Я, впрочем, сижу всего час, но уже устал до чёртиков.

– Сфера, – говорит белка. – Действуй как сфера.

– Причём здесь сфера твоя? – огрызаюсь я.

И ведь не в первый раз Белк заводит про эту сферу разговор! Неспроста хочет, чтобы я запомнил про эту дурацкую сферу. Может, это только на первый взгляд кажется таким натянутым и пафосным – сфера!? И, быть может, пора просто привыкнуть к тому, что мой глупый Белк знает то, чего не знает никто – ни Горжетка, ни остальные преподаватели. Кажется, пора бы уже начать сделать расследование насчёт этой сферы.

В интернете я уже всё посмотрел. Сфера – понятие многозначное, сфера, это и то и другое и третье. Но только не то, что мне нужно сейчас.

Про негнущиеся пальцы в Википедии тоже ничего нет.

Возможно, поняв, что Белк имеет в виду, я пойму, что происходит со мной сейчас. Началось всё тогда, когда Козёл приходил ко мне с саксофоном. Зачем он пришёл? Ведь не для того, чтобы лишить меня радостей детства и беспечного запуска вертолёта на детской площадке? А что? Если бы не он, запускал бы и дальше себе вертолёт. На пианино бы играл. Поигрывал бы в школьной группе на синтезаторе. А хороший синтезатор мне мог и Ботинок купить. Вышло бы дешевле, чем платить за квартиру в Финляндии.

Может быть, я спрашиваю как-то не так?

Аууу, Белк! Что значит сфера?

Отвечает на этот вопрос белк, как и всегда, впрочем, туманно. Может и спрашивать надо не абы как? Может начать, с того, что такое «белк», а не сфера?

– А сфера это белк? – играю в слова я, – Или белк это сфера?

И Телониус Белк озадаченно смотрит на меня, как на глупого:

– Есть квадратный белк. А есть сферический. Что непонятного? – произносит он описательным тоном и указывает широким жестом на окно где кружаться снежинки.

Тогда я рисую на бумажке квадрат. Потом вписываю в него то, что кажется мне сферой. Двигаю под нос Белка всё то, что у меня получилось:

– Непонятно. Сферический белк лучше? Он, что, круче квадратного?

Но Белк затрудняется дать ответ. А ещё он слишком занят очисткой клубничного тоста от собственной шерсти.

Посмотрев на него со стороны, так и не скажешь, что это такая вся из себя музыкальная белка.

Понимать это следует так. Есть круглый дурак, есть квадратный. А вдобавок ко всему есть, конечно, сферический.

Но ничего. Рано или поздно, я разберусь во всём сам. Дойду своим умом. Всего-то и надо понять, как сочетается понятие сферы с растопыркой из пальцев, в которую сама собой превращается рука, если их не сгибать. Сейчас, моя рука чувствует себя еще большей корягой, чем в те моменты, когда я занимаюсь на саксофоне. Теперь у меня и на пианино не получается ровным счётом ничего. Добавим ещё кое-что, насчет ровного счёта. Моё безупречное «раз-два-три-четыре» страдает от этого больше всего.


– Белк, – аккуратно захожу я с другой стороны. – А что будет, когда до меня наконец дойдёт как негнущимися пальцами играть? Что будет, когда я твою школу освою? Поможет мне этот прикол в чём-то или ещё что-нибудь?

– Не знаю, – лениво отвечает Белк и берёт комиксовый журнал, – Мне не особенно помогло. Больше никто так не делает. Будем с тобой – два сапога сфера.

Как, только два? И всё? Вот это я понимаю – новость.

– Раньше как было, – невольно впадаю я в беличий поучительный тон. – Раз-два-три-четыре. И так всю жизнь. И вся жизнь вертелась по счёту раз-два-три-четыре. А тут какая-то ерунда. Пальцы ломаются. И счёт вслед за ними тоже. Ломает всё то, чему меня учили. А жизнь может тоже поломается вслед за ним

И в голове гремит гром. Потому что, сказав про жизнь, я понимаю, что уже наломал себе дров достаточно.

Мне уже страшно.

– Переучиваться всегда сложнее, – замечает Телониус Белк, словно нехотя. – А обратной дороги и вовсе нет.

Стоп. Подождите. С каких это пор я, с позволения сказать, переучиваюсь? Я-то думал, просто разучиваю новый прикол. Типа как стрелять из пистолета спиной к мишени через собственную голову, или ещё как нибудь.. Я не собираюсь на эту ерунду переучиваться.

Может, я и не музыкальный вундеркинд, каким меня хочет видеть Ботинок, но прекрасно понимаю во что ввязался. Этот Белк просто играет с огнём. Да знает ли он что такое переучиваться! Это вам не «Во саду ли в огороде» на пластмассовой дудочке разучить. Переучиваться с одной техники на другую – это же ещё года на три мороки!

– Я лучше буду как раньше играть, – твёрдым голосом оповещаю всех я.

Не только Белка оповещаю… Мне надо, чтобы все соседи меня услышали. Кудряшка, порадуйся пожалуйства за меня. И мотоциклист с детскими брекетами тоже.

– Валяй, – бурчит Белк.

– А на несогнутых – не буду. Ладно? – примирительно хлопаю по плечу в надежде что за этим не последует «Отвяжитесь!».

– Давай-давай, – отмахивается Телониус Белк.

Судя по его бесстрастному тону, чувствую, что меня снова ожидает какой-то подвох.

Тогда я подхожу к пианино и с грохотом разрешаю аккорд. Бац. Пальцы уже не сгибаются. Бац, – ударяю я еще раз, – Раз-два-три-четыре. Бац! Пальцы не сгибаются, а ровный счёт выходит каким-то хромым, с еле заметным синкопированным перестуком.

Я уже чуть не плачу. Белк не обращает на это ни малейшего внимания, листает журнал растопыренной лапой, а второй закрывается от солнца, преломляя собой тусклый ноябрьский свет. Утреннее солнце играет на каждом волоске его одуванчиковой шерсти весёлыми лучиками.

Я злюсь, но это и хорошо, что я злюсь. Быть одним сплошным комком нервов несравнимо лучше, чем быть просто…хм… комком. Может быть не быть комком – это и означает действовать как сфера? То есть я понял? Иными словами, вы хотите сказать, что Белк победил? Ещё чего не хватало! Я просто злюсь и всё!


А через пару дней моя злость сама по себе проходит. Вдобавок и проблема с комками растворяется в воздухе сама собой. Нервы, – думаю я, – мои нервы превратились в старые, покусаные крысами провода. По ним уже ничего не течёт, ровным счётом ничего похожего на электричество…

Зато теперь, накинувшись осваивать беличью ерунду с несгибающимися пальцами, я почему-то лучше запоминаю всё то, что раньше казалось второстепенным. Прежде я не мог разойтись у рояля так, чтобы пожертвовать одним ради другого. Например, разрешая септаккорд, никак не мог забыть о хроматической гамме. Всё казалось мне исключительно важным. Теперь, сконцентрировавшись на том, чтобы сделать из пальцев вязанку сосисок, я не вижу проблемы в том, чтобы запомнить последовательность обыгрывания сложной системы низов какого-нибудь разрушительного Мингуса. А потом взять, да и накрыть её любым из пассажей сумасшедшего Долфи. Любая последовательность разделывается под орех, словно сама собой. И это прекрасно.

Пусть приноровить сосиски к клавиатуре чудовищно сложно. Гораздо сложнее, чем просто сесть за рояль и играть. Зато теперь каждый удар по клавишам заставляет меня прочувствовать всё по отдельности, вплоть до мельчайших частиц и коварных кочек пунктирного ритма. Одно тянет за собой другое и вот, теперь, сложная гармония словно стелется передо мной разноцветной полосой, внутри которой всё очень наглядно. Я покоряю её левой ногой, увлёкшись посторонним делом – пальцы-сосиски превращаются в белого лебедя, чайку, подбадриваемую всеми ветрами ласточку…

Это волшебный фонарь, сказочная магия – по другому и не сказать. Это как будто посуду помыл, а потом собираешься руки помыть, чтобы не было черноты под ногтями. Глядишь, а черноты и нет никакой, уже сама вымылась. Хороший способ, говорят, для лентяев. Может и правда – не придётся переучиваться?

А может придумать себе что-то помимо этих музыкальных занятий? И все проблемы на сегодняшний день не будут казаться такими уж важными на фоне всего остального. Но ведь так может продолжаться до бесконечности. Это на клавиатуре чуть больше ста нот, а в жизни их гораздо больше.

– До бесконечности, да – кивает мне Телониус Белк. – Тело не ус! Бесконечность. Понял свою проблему?

– Нет! – всё ещё защищаюсь я, – У меня вообще нет проблем.

Белк горестно сравнивает схему бумажного кораблика в детском журнале с тем, что у него получилось. Кораблик летит в мусорное ведро. Ножницы теперь тоже можно выбрасывать.

Сам пусть сперва попробует, а потом командует мной. Сфера!

Позанимавшись так с неделю, я понимаю, что я снова схожу с ума, но теперь уже по полной программе. Зато теперь, все предыдущее помешательство кажется мне чем-то совершенно нормальным. Например, я совершенно не помню о том, как и чем я жил раньше, до тех пор, пока однажды с ёлки ко мне не спустился Телониус Белк.


Что до текущих проблем, то поистине неразрешимой мне теперь видится всего лишь одна – подзатянувшееся свинство на кухне. Едим мы уже давным-давно в комнате, и, как можем, поддерживаем там уют, а вот кухню при этом используем как пастбище для слонов в промежутках между выполнением функций контейнера для отходов.

Генеральная уборка всё откладывается и откладывается. Копятся и копятся грязные тарелки со сковородками. Пыли и липкой грязищи вокруг, как будто кто-то специально пустил погулять козла с желудком больным. Лампочка перегорела ещё в ноябре. Зато теперь, когда мне срочно требуется погрустить, я направляюсь на кухню. Там включаю любой, хоть какой-нибудь свет, вплоть до зелёной лампочки от карманного метронома и начинаю думать о том, что будет, когда я сойду здесь с ума по-настоящему.

Интересно, за мной приедет скорая с синим огнём? А какая? Финская или отечественная. Ведь страховка включает в себя всё, в том числе и перевоз трупа на родину. А годовой бессрочной визы мне хватит на то, чтобы сойти с ума здесь ещё десять раз подряд.

Из кухни очень хорошо просматривается Телониус Белк, с его тыльной, не самой, я бы сказал, выигрышной стороны

Увидев, что крутящийся стульчик освободился, белк шлёпается на него как морской цирковой лев на тумбу. Крутится на этом чёрном колесе хомяком, падает по инерции на пол. Потом вдругпробежит по всей клавиатуре очень странной инопланетной гаммой – чарабарабапарабурапуньк-шпоньк. И играет – вначале как барабан, потом как челеста, потом опять барабан. Чпоньк. Пальцы его никогда не сгибается

И только я ненадолго отвлёкся, как он уже спит.

Пусть спит. А мне – самое время невзначай прогуляться.

Но за окном трещит такой мороз, что игру на саксофоне мне хочется отложить как минимум месяца на три. Я перебираю клавиши, не в силах признаться, что сегодня саксофон для меня отменён.

Но вдруг всё решается само собой, без моего участия.

Это хорошо. Всегда бы так в этой жизни.

Бумс – вылетает из саксофона самая маленькая пружинка. Бамс – вылетает следом за ней пружинка побольше. Бумс-бэм-бамс – вылетают за ней ещё как минимум три.


Разбуженный недовольный Белк тщательно осматривает инструмент и даже пытается протереть его тыльной стороной своей кожаной лапы.

– Это Мартин, – недовольно ухает он, чуть не уронив его на пол.

Ждёт моей реакции что ли? Думает, что я буду вместе с ним называть саксофоны, в которых я не разбираюсь по именам?

– Шмартин, – тихонько ругаюсь я, вместо того, чтобы поддержать белку. А Белк начинает обнюхивтельную экспертизу, после чего выдаёт окончательный вердикт.

– Это Мартин. Причём неправильный. Для классики. На нём не играют джаз.

Как гром среди ясного неба.

– Оркестровый же, – говорю я и обмозговываю – «Мартин! Неправильный»

– Этот для классики. – упрямится Телониус Белк.

– Да нет же, – доказываю, всё ещё вспоминая слова «оркестровый».

Ведь не мог мне соврать перед смертью Козёл.

– Ну а откуда ты знаешь? – спрашиваю, слегка вспотевший от переживаний

– Не знаю, откуда я это знаю, – вдруг раздражается Белк, но саксофона из рук не выпускает. Выглядит со стороны это чрезвычайно трогательно. Белочка в шляпе держит в руках саксофон. Белочка разбирается в саксофонах! Я подначиваю его взглядами и видно, что на этот раз очень задеваю самолюбие белки.

– У Чарли было три коня.– говорит нараспев он, отворачиваясь. Прямо «Этому дала, этому дала, а этому не дала» – Конь Конькверор, Конь Чу Берри и Конь…. …. забыл. Может быть Къеркегор?.. А Мартинов не было. Печатной машинки не было у него! Это уж точно.

Я вспоминаю картинку с печатными машинками. Действительно что-то от печатной машинки в моём саксофоне было. А теперь то что? Теперь хоть рассказы на нём печатай.

– Тело не ус! – говорит белк и кладёт дудку в сторону. – Звони отцу, чтобы исправлял ошибки.

– Интересно, и что мне ему сказать?

– Отвяжитесь, – ядовито подсказывает мне Телониус Белк уже из ванной и включает там воду так, чтобы кран трещал и сопротивлялся.

Белку уже не интересна возня с моим саксофоном. Он обожает, когда кран бросается на него как змея. Поэтому и купается по шесть раз в сутки, не утруждая себя воду нагревать. А я иду звонить отцу. Почему бы и не позвонить ему, в самом деле.


– Бать, – быстро и отрывисто проговариваю я – Тёмыч… Тёмыч звонит.

Да, я стесняюсь. Да, я ненавижу себя. Еще вчера я соревновался в хладнокровии и давал себе ночной зарок – домой первому не звонить. Решил держаться до последнего и выждать месяц. И вот снова проиграл. Опять напросился на нытьё по телефону, будто я маленький. «Тётя тётя кошка, выгляни в окошко». Нет, надо было пожёстче тон взять. Например, так: Здравствуйте, папа. Как вам живётся на маршала Жукова с новой подругой?

– А, привет, дядя Шарик!– хрипит из старой трубки Ботинок. И звук, вдобавок доносится на фоне музыки, какого-то шипящего старья с пластинки – прямо радиопередача «Для тех, кому за сто», а не звонок из Финляндии.

Голос Ботинка хриплый, динамик телефона тоже весьма хрипловат. И на заднем плане играет такое же хриплое танго. Эта музыка мне отвратительна, но я заслушиваюсь помимо собственной воли. Ведь я никогда раньше не слушал по телефону радиопередач с собственным отцом в главной роли.

– Я слушаю, – пытается докричаться до меня Ботинок. Ему тоже плохо слышно.

Тогда я сбивчиво пытаюсь объяснить проблему в двух словах

– Видишь ли,… батя… у Чарли было три коня. Конь Конкверор, Конь Чу Берри и Конь Къеркегор.

– Что? – говорит Ботинок сквозь бурю помех, – Ты что конями называешь? При чём здесь Къеркегор вообще? Ты про что, про саксофоны?

Называть саксофоны конями мне и самому не нравится. Это всё равно, что быть окрикнутым за спиной пьяным взрослым голосом – «Эй, командир!». Но ведь это вовсе не я их конями назвал. Это моя знакомая финская белка их так называет.

Что-то щёлкает, и голос Ботинка становится отчётливо громким:

– Я не могу сейчас с тобой говорить. Пожалуйста, извини.

Резкий Ботинок становится вдруг спокойным как море. Я уже почти всё сказал и готовлюсь повесить трубку.

Без проблем, Ботинок, в следующий раз.

Только вот, напрасно в трубке всё щёлкнуло и нормализовалось. Теперь я явственно различаю Мопсин голос. А голос у неё такой, как будто она опустила ноги в таз с тёплой водой, и Ботинок то ли оправдывается, то ли пытается на неё накричать. Тогда я решаю не вешать трубку, пока разговор не закончится.

– Тёмыч.. буль-буль….я тебя … буль буль буль…. Гррррр.

Это «буль-буль» заставляет меня вспомнить все гадости, которые он когда-либо делал.

Бешено шиплю ему в трубу напоследок. Но перед тем, как нажать на кнопку окончания связи, меня осеняет идея получше, чем просто шипеть. Я оповещаю отца голосом, полным тумана, – Кстати я тут недорогой телевизор приобрёл!

И не дожидаясь прощальных «буль-буль» обрываю связь. Телефон захлопывается.

Поздно, но понимаю, что был неправ насчёт моего отца. Последнее «буль-буль» расшифровано мной уже после того как трубка повешена и абонент недоступен:

– Я найду! Тёмка, я найду тебе саксофон. Обещаю. Мы приедем к тебе. Жди на Новый год. – вот что пытался мне сказать мой отец.

И про телевизор даже не стал ругаться. Я это ухом почувствовал.

Вероятно, Ботинок сейчас действительно очень и очень занят. Может пожар тушил. Может, спасал вещи из горящего дома. Может быть, по телевизору его показывали, такое было и не один раз. Когда его показывают по телевизору, Ботинок забывает обо всём и с удовольствием предаётся ностальгии так, что закрывает глаза и до следующегно утра в себя не приходит.

Всё это уже неважно. Труба уже брошена, развалилась на две части на месте складки, а я стою столбом и трясусь. Злой, нервный, и, вдобавок, пламя пускаю из газовой зажигалки, беспрерывно ей щёлкая. Злость и пламя… Выгляжу со стороны, наверное, как самый, что ни на есть взаправдашний чёрт.

– Белк! – кричу я.

Из ванной комнаты высовывается довольная, наглая,мокрая морда.

– Гулять!

Наглая морда отряхивается. Это Белк с готовностью изображает активные сборы и, вдобавок, машет руками на манер лыжника. Или, может быть, конькобежца.

– Гулять, Белок, – я сбавляю тон и как-то постепенно успокаиваюсь. Гулять просто так, без саксофона – прекрасная идея. Как только мне раньше это в голову не пришло.

Белк ненавидит, когда его называют собачьим прозвищем «Белок», хотя для меня это всего лишь способ переноса удара с сильную на слабую долю. Хорошая игра в отсутствие саксофона. БЕлка – белкИ! БелОк – белкИ! Беее-лок.

Это звучит почти как шаффл. То есть, как будто ты обвёл щёткой весь барабан и, замыкая круг, ударил по самому центру – там, где пружинка дрожит. Не та, что на саксе, а та, что сплетает поперёк барабан. Побольше этого «беее», и в конце очень резко ударить одиночным ударом. Сразу же появляется свинг. Белк, белк, белк – а вот и пружинка та самая – белк!

Мы отправляемся гулять немедленно.

Выбежав на проезжую часть и подставив лицо под мороз, я едва не попадаю под машину. Непредсказуемое движение здесь, надо всегда иметь это в виду.


Пока светло, я считаю насекомых на беличьем хвосте. Где он их умудряется подцеплять в декабре? Одна, вторая, третья блоха. Так и скачут по нему, будто акробаты.

А Белк перечисляет попадающиеся ему навстречу маленькие машинки. От этих машинок он без ума. Бросается им навстречу и сразу же объясняет мне:

– Я бы на такой ездил. Или на такой. А вот на такой бы не ездил. Не помещусь.

– Не поместишься, – с сожалением подытоживаю я

Понимая, что не поместится ни в одной из этих маленьких машин, белк становится грустным и остаток дороги помалкивает.

Постепенно мы выбираемся туда, где машин нет совсем. Это довольно угрюмый лесной ландшафт, пересекаемый наискось полузаброшенной товарной железной дорогой, но зато, проходя сквозь него, его мы становимся ближе к свету, кототрый манит нас к себе как комаров

Интересно, свет настоящий? Или это типа Телониуса Белка свет, мерещится мне от зимнего одиночества? Лесной ландшафт настолько суров, что я с лёгкостью в это поверю. Может быть мы встретим ещё кого-нибудь здесь?

В конце концов, всё, что мы видим – это всего лишь чей-то дом с сауной. Ничего экстраординарного. Не волшебный фонарь. И не пряничный домик.

– Даа, – задумывается белк, о чём-то своём. Он заметно погрустнел. И даже лицом посолиднел и вытянулся.

А я, наоборот, прячу все мысли в этот дом и наслаждаюсь гулкой пустотой в черепе, пусть даже это и продолжается всего несколько минут. На большее я, в меру своей неусидчивости, не способен.

Немного постояв так, я забираю мысли из домика. Они посвежели,в них появилась какая-то гибкость и я удивился этому так, что сам захотел немедленно в сауну или даже просто в ванну под душ.

– Отдохнуть бы надо, – потягиваюсь я.

Белк поднимает большой несгибающийся палец кверху. Отдохнуть! Опля!

Через секунду мы уже бросаем друг в дружку снежки и кричим:

– Перезагрузка! Вечеринка! Джек Дэниелс!

– Правильно, – замечает мимоходом Телониус Белк. – через неделю ведь рождество!

А ведь и правда…

И на обратном пути, когда все уличные фонари были уже зажжены, я замечаю то, чего раньше не замечал.

На деревьях распустились всевозможные картонные раскладушки.

На них картинки – с собаками, оленями, с Санта-Клаусами, не пролезающими в печную трубу. А на дереве потрескивает радио, передающее какой-то зверский металл с голосом оперной ведьмы.

Кто-то лихой забросил на дерево перед нашим домом фонарь. В центре, небось, уже давно поставили махрово- ворсистую ёлку.


Через неделю, сверившись дома с календарём, я первым делом включаю радио.

Канун католического рождества, а Белка нет. Как нет? Помилуйте, редкий случай! Он ушёл в город за шваброй за нашей будущей экологической ёлкой. Где он возьмёт в такое время швабру – ума не приложу.

Экологическая ёлка из накопившихся зелёных бутылок – целиком и полностью моя идея. Всего то и нужно для этой ёлки, что отделить зеленые бутылки от всех остальных и нашпиговать ими каркас в виде какой-нибудь палки. Я предложил швабру. Белк предпочёл бы натуральную ель, но ничего не поделать – рубить в лесу я бы не разрешил, а из города мы её ни за что не дотащим. Впрочем, настоящую ёлку мне теперь тоже хочется. Пусть будет у меня что-нибудь настоящее. И мы договорились, что сразу после полуночи пойдём в лес наряжать настоящую ёлку. Заодно выкинем эту экологическую – чтобы лишнего мусора в доме не держать. А, на следующий день, конечно, сдадим все бутылки. Если бутылки с ёлки будут хоть что нибудь стоить, конечно.

В свой безфортепианный выходной мне бы всё спать и спать. Но пока белка нет, надо чем-то заняться.

Кручу ручку радио, пытаясь поймать то, что звучало из рупора радио на дереве, рядом с поворотом на водопад. Не то, чтобы высший пилотаж, но песенка клёвая.

А радио отказывается передавать финские передачи. Там сплошные помехи, как будто в космос одним ухом высунулся. Иногда попадаются голоса на смешном языке. Но это точно не финский.

«Порабора порабонде. Андреу Попандреу», – говорит радио. А белка всё нет и нет.

В конце концов, я не выдерживаю и сматываюсь в город, смотреть на то, что называется городской ёлкой. В три часа ведь уже всё разберут. И никакой ёлки, кроме экологической. мне уже не достанется…

Снег хрустит под ногами, но не трещит грязной раздавленной капустой, как русский снег, а мягко и еле слышно поскрипывает.

Раз-скрип, два-скрип. Не могу с собой поделать ничего, считаю шаффлы. Кто-то, я знаю, на облака смотреть не может, потому что в них картины мерещатся и требуют, чтобы их немедленно зарисовывали. А я считаю звуки, шорохи движения локтей и то, как прохожие спотыкаются. Люблю смотреть за танцующими в паре людьми.

Белк, кстати, тоже любит потанцевать.

Представьте себе слона в посудной лавке, а потом прибавьте к нему пару-другую бегемотов и грузовик. Примерно на то и выходит. Но белку нравится. Его теория несогнутых пальцев, вероятно, распространяется и на танцы тоже.

Интересно, какая тут связь?

Пожалуй, надо будет над тем на досуге подумать. Просто так, без инструмента – подумать и всё. Без ручки, карандаша и нотной линейки перед глазами. Пока ещё возможны эти праздничные прогулки без инструмента – можно думать хоть прямо сейчас..

Но сейчас я не думаю. Мне и так хорошо.

Раз-скрип, два скрип. Тоника, доминанта, субдоминанта, тоника.

Мне не нужен инструмент. У меня и так всё хорошо получается.

Раз-скрип-два-скрип.

Так незаметно, я дохожу до строймагазина «Баухаус», а там уже недалеко до центральной ёлки. Ведь надо купить Белку Джек Дэниелс (если продадут). А ещё активированного угля… Потому что в три часа в Финляндии все закроют. Об этом только и говорят под Рождество, я слышал об этом ещё в те времена, когда и не думал что окажусь где-то в Финляндии.


Центр. Мимо меня те самые русские снуют. Купить всё до трёх часов собираются. Им то что. У них рождество ещё только через две с половиной недели. Я машинально киваю всем головой, а русские шарахаются от меня в разные стороны.

Дорогу переграждает бабуля явно не из наших краёв. В руке у неё огромный бидон. На спине штурмовой рюкзак. Она ставит бидон на рюкзак, потрясает фанерной доской как иконой, но только вместо образа на доске приклеен логотип супермаркета «Лидл». Бабуля оборачивается вокрыг себя и на каждом повороте вскрикивает «Лидл! Where!»

– Пойдёмте бабушка, я вас провожу, – ухмыляюсь я и делаю приглашающий знак.

Слышно было, как та пыхтит за спиной. Будто ещё один вредный Телониус Белк за мной увязался, разве что в юбке…

– Погоди, командир, – слышу я грубый голос. – И мне Лидл покажи.

Как будто кипятком обдали со спины. Я готов терпеть бабушку с иконой супермаркета «Лидл», но всему есть свои пределы. Даже не делая попыток выяснить, кто называет меня командиром, я со свистом разворачиваюсь в противоположную от Лидла сторону. И, отойдя на безопасное расстояние, кричу по-беличьи:

– Отвяжитесь!

После чего, не дослушав, что скажут мне вслед, вприпрыжку влетаю в широко распахнутую по поводу дверь супермаркета «К».


Здесь не такой широкий ассортимент дешёвых товаров как в Лидле. Но мне и не нужен широкий ассортимент.

Как и большинство местных жителей, я заглянул сюда просто потусоваться. На витрины посмотреть. Может быть слопать какую-нибудь предновогоднюю пиццу.

Покупать что-либо у меня и в мыслях нет. «Интересно, сколько я времени продержусь здесь ничего не покупая?» – спрашиваю ехидно сам у себя. И оставляю этот вопрос на повестке.

В конце концов, я решаю задержаться подольше. Правда, пиццу уже есть не хочу. Просто вдруг интересно смотреть какими нарядными здесь стали витрины.

Интересно смотреть на то, как толстый мужик сейчас будет мыть их со складной лестницы, что сгибается под его весом как будто он медведь, а лестница – малиновый куст… Справляется он со своей работой блестяще. Выжимает тряпку, не спускаясь с лестницы, да так что ни одной капли не попадает на пол. Долго гонит полоску грязной воды сверху вниз, а потом резко сворачивает наискось. Наконец заканчивает. Швабра летит куда-то в угол. А сам он спускается вниз как кинозвезда. И тогда я аплодирую. Покрасневший от неожиданности мужик показывает большой палец кверху. Я делаю то же самое, да так и забываю о том, что держу большой палец вверх. С ним и иду, с пальцем кверху поднятым. Некоторые поднимают пальцы в ответку. Я рад.

Перехожу в другой отдел. А там – рождественских ангелов продают. Сразу же решаю купить себе одного. Ничего страшного, просто подойти к продавцам и показать на ангела. Закрываю глаза, долго шарю в корзине и, наконец, выуживаю настоящий вселенский кошмар.

Ну и ангел! Зато он похож на меня. Настоящий урод – толстый, неуклюжий и вдобавок с поломанными крыльями. Материал – дуб. Ну, точь в точь как я. Такой же дуб. Особенно на фоне всех остальных, изящных пластмассовых ангелов.

Я делаю шаг в сторону кассы.

– Бесплатно,– машут рукой продавцы. – Этот ангел – бесплатно.

А один из продавцов хитро улыбается. Возможно, это он смастерил дубового ангела, кинул его в корзину к остальным, чтобы удивиться, кому он достанется.

Я опускаю ангела в карман и тут же о нём забываю.


Ёлка в торговом центре, прямо посреди зала – может и не самая потрясающая в мире вещь, но меня она почему-то трогает до глубины души. Пряничный домик стоящий рядом так и хочется укусить, но вспоминая о том, что он, скорее всего, сделан из обычного поролона, я озадачиваюсь там, чтобы немедленно купить такой же, только съедобный, а потом слопать его прямо здесь, в компании лосей и снеговиков. Что я в течение нескольких минут и проделываю.

Меня фотографируют несколько неопрятно одетых людей. Фотоаппарат у них, впрочем, такой, что впору самому из него застрелиться в момент грустных событий. Или на медведя идти. Но это не русские и не финны. Белорусы, а может украинцы. А то и чёрт знает, может саамы какие. Но какая разница? Где то вдалеке сидит моя кассирша и ест одно мороженое на двоих с таким же проколотым булавками дядькой. Это заставляет меня нахмуриться, но загоревать по-настоящему я не успеваю, потому что с ёлки кому-то на голову падает картонная звезда и приходится загадывать желание.

Загадываю. Желаю определиться. Либо остаться здесь навсегда, либо скорее уехать отсюда к чёртовой бабушке. Кто-нибудь, дайте мне знак, что на небесах меня услышали.

Вдруг, гляжу, прямо как в рождественской сказке сюрприз. Мимо идёт мой бэйный парень с тубой. Тот самый бэйный из горжеткиной школы! Не пойму только – это что ли, действительно знак?

Туба волочится у бэйного за спиной. Она спрятана в синем унылом холщовом мешке, но контур я определяю за несколько наспех брошенных взглядов. По тубе мы и узнаём друг друга. Впрочем, нет. Взгляд его скользит мимо меня. Не узнал. Жалко, что я сегодня без саксофона.

Но нельзя же просто так отпустить бэйного!

– Подожди, – говорю я ему вполголоса, – Эй, бэйный!

Бэйный вглядывается в меня и роняет от радости холщовый мешок.

Туба издаёт грустный металлический звук.

– Как дела, бэйный?

– Я в оркестре, – основательно как все медные духовики говорит он, уставившись в пол. Но голос у него радостный – Мы в Хельсинки сейчас едем.

Тогда и я радуюсь за него. За Мямлика ни за что бы не порадовался. А за бэйного – да.

– Так, погоди. Ты больше не бэйный? Ведь с бэйными тубами не берут никуда. Какой же ты теперь? Эсный?

– Нет! Эфный! Я Эфный! – счастливо кричит он мне, оглядываясь.

Может, картавит? Тот самый ненавязчивый петербуржский акцент, от которого я уже успел отвыкнуть.

Нет, вспомнил я – эфная туба ведь тоже существует. Это та, на которой солировать можно. Он с бэйной перешёл прямо на солирующую эфную. Ведь это всё равно, что с пешки сразу в ферзи махнуть. Прямо через всё поле. В ферзи! Плюнул ему на удачу вслед ,да и отправился за активированным углём для нашей с Белком сиротской вечеринки.


Сиротскую вечеринку с активированным углём и напитками придумал, как вы сами догадываетесь, не я. Мне бы и в голову не пришло принимать внутрь уголь, чтобы не отравиться.

Но Белк сказал, что никогда нельзя быть уверенным. И налил мне бокал почти доверху.

Держу в руке бокал, а сам и не знаю, что сказать по такому вескому поводу. Белк задумывается, но ненадолго. Идея тоста приходит ему в голову сама собой. Сам он давно холостяк. А я без пяти минут сирота. Поэтому наша вечеринка холостяцкая или сиротская.

С первым же выпитым мной Джек Дэниелсом накатило странное ощущение, как будто ты уже закусил перечницей и собираешься разбавить пожар водой, но вместо воды тебе подсунули неконцентрированный уксус.

– Понравилось? – спрашивает Белк

– Скорее да, чем нет, – отвечаю я и тянусь за сигарой. После сигары мне всё по плечу. Я сразу же догадываюсь обо всём – и как на саксофоне играть и как познакомиться с финскими девушками.

Но насчёт девушек Телониус Белк порекомендовал слегка подождать. Тогда я проглатываю две таблетки активированного угля и тянусь за следующей порцией. На пороге – прекрасная, пахнущая звойным освежителем воздуха экологическая ёлка. Рождество началось.


Часть вторая


Глава первая.


– Тёмыч. Я еду, – раздаётся жизнерадостный отцовский голос в телефоне.

– Что?! – спросонья выпячиваю глаза я.

Но разговор на этом уже окончен. И я принимаюсь генералить квартиру.

Кое-как расставил всё по своим местам. Вытер пыль со всяких ненужных полочек. Нарисовал на стене Ботинка во весь рост. Глупости, конечно, а весело. Стену, конечно, испортил, но ведь всё, в конце концов, всё можно стереть – обои-то моющиеся. Я проверял их моющее свойство не раз, записывая последовательность аккордов на стенке около пианино. А Белк рисовал стрелочки, указывающие по сторонам, где спрятаны всякие вкусные вещи. Иногда перепрятывал, и стрелочки меняли свое направление сами по себе. По всей квартире были эти беличие стрелочки. И ещё цифры. Одним словом – классическое жилище сумасшедшего. И портрет Ботинка на стене в полный рост, пожалуй, не помешает.

Так решил я и вогнал контур портрета в краску стыда, истратив на него полтюбика ржавой охры. Охры, которой купил в отделе поделок. Телониус Белк однажды расстроился, увидев себя в зеркале со спины. Не ожидал, что седеет с такого невыгодного ракурса. Вот я и извёл на него полтюбика, а вторую половину – почему бы и нет – на папу.

И вот же – прямо с порога неожиданный сюрприз. Вместо Ботинка передо мной появляется Мопся. Знал бы, может её вместо родного папы нарисовал. Мне не жалко.

Она кисло улыбается. Смотрит на меня так, как будто хочет прочитать мои мысли. А я ограничиваюсь скромным «Здравствуйте». И даю ей зачем-то ложечку для обуви, хотя вообще-то она собралась обувь снимать.

«Здравствуйте», – все также кисло повторяет за мной она.

Я провожаю Мопсю в комнату. Там тянусь за окурком сигары, прочищаю её насморочным, неприличным звуком и – назло всем святым! – затягиваюсь. После чего кашляю не в силах остановиться. Просто сгибаюсь пополам, а не кашляю.

Когда-то одним из самых страшных снов для меня был когда-то такой: мы идём с Ботинком по городу и я вдруг зачем-то лезу в карман… беру папиросы…закуриваю… Ботинок смотрит на меня с грустью. Я тушуюсь, прячу всё в карман, а потом потихоньку выбрасываю в урну. Или мимо урны. В зависимости ототого попал я туда или нет зависит моё утреннее настроение. Хотя вся суть сна в том, что я закуриваю перед отцом. Просто вот такая вот истерическая боязнь того, что на это скажут родители.

И вот, наконец, это произошло. Тренируюсь на Мопсе.

– Ты куришь сигары? – ужасается Мопся.

Да куда там. У меня даже не хватит сил убедить её в этом.

– Нет, – с сожалением затушиваю я сигару в блюдечко, – Похоже, что всё-таки нет.

– А что за бутылки от водки тут в углу? – опять приходит в ужас Мопся.

А ведь и верно! Что-то я не сообразил в суматохе. Бутылок Джек Дэниелса для подростка четырнадцати лет здесь действительно многовато.

Довольно странно получается – белка моя вображаемая. А Джек Дэниелс, который она пьёт нет. Куда он, интересно девается? В воображаемую белку? Так ведь не может такого быть!

И сколько там этих бутылок уже, интересно? Мопся удивлённо гремит стеклом. Один, два, три, десять. Десять бутылок! И ещё одна, наполовину опорожнённая плавает в раковине. Потому что холодный коктейль – утреннее угощение Телониуса Белка

Мопся негодующе кричит. И она ещё даже не видела, что делается на кухне под подоконником, где обычно обедает Телониус Белк.

А он-то как раз и выходит сейчас из кухни с морошковым кофе в руке. Потягивается и удивлённо смотрит на признаки появившейся в доме женщины. Так и не уловив смысл происходящего, Белк уходит обратно на кухню. Оттуда раздаётся надсадный, трагический кашель.

Мопся на белку, разумеется, ноль внимания. А вот кашель вводит её в недоумение. Она даже ушами слегка шевелит – откуда в этой комнате взялся надсадный беличий кашель?

Пожалуй, пришла пора её отвлекать.

– Бутылки – это же деньги, тётя Марина, – искренне удивляюсь её непонятливости и асам смотрю за реакцией. – Видели сколько стоят? Вот я их и держу на всякий случай, как неприкосновенный запас.

Мопся понимающе кладёт мне на плечо свою руку.

– Не люблю я их, – делится она со мной сокровенным секретом, – финнов этих с глазами белёсыми. Молчат, смотрят, ничего не говорят. И ведь я так и думала, что пустыми бутылками не брезгуют…

Тогда я отворачиваюсь к стене и тоже ничего не говорю. Из солидарности с финнами с белёсыми глазами. Я люблю финнов. Особенно утыканную булавками девушку за кассой «Призмы» люблю. А еще ту, которая в искусственной шубе. И ничего тут не могу с собой поделать.


Я бы чувствовал себя куда увереннее, если бы не вчерашняя рождественская вечеринка. Если вы думаете что она прошла удачно, и всё закончилось на том моменте, который я описал – ну, поболтали потом ещё немного, да и разбрелись спать – вы ошибаетесь очень сильно.

Вы просто не знаете, на что способен Телониус Белк, спустивший по поводу праздника все тормоза – да и я тоже слегка виноват, раз уж пошел на поводу у воображаемой белки.

Зато мы неплохо… да нет, не неплохо, а просто здорово повеселились…


Поёрзав перед окном, Белк говорит:

– Если понравилось, то наливай.

А я говорю:

– Нет, больше не буду.

Не забывайте, что мне четырнадцать лет. И некоторые игры уже стали опасными. Больше, впрочем, и вправду уже не лезло.

Белк бурчит, что в четырнадцать лет другой белк, взрослый, давал ему чашку Джек Дэниелся в день, и заставлял закусывать кашицей из строчёной рыбы. И ничего хуже он в жизни не ел. Рыба у нас, к слову сказать, есть. Если туда покрошить сушёный тост – получится то, что надо.

Но сами понимаете, что человек, только что навернувший мармеладный салат, к рыбе относится с брезгливым пренебрежением.

Белк тоже так считает. Он наворачивает ложками мармелад и запивает его прямо из бутылки.

– Тогда что делать? Квартиру, может, уберём?

Мне так хорошо смотреть на тающие под фонарём сугробы, что я даже не понимаю, шутка это или нет. Поднимаю глаза и вижу, что вроде не шутка. Белк навострил усы. Я вижу, что он действительно готов убрать под горячую руку квартиру.

– Что я, принцесса тебе диснеевская? – улыбаюсь я, вспоминая, кто ещё может задуматься об уборке квартиры на рождество. Отворачиваюсь к своему естественному телевизору – незанавешенному окошку. Но на улице никаких развлечений нет. Похоже, все разошлись по домам и там себе, втихаря, празднуют.

Белк продолжает хмуро теребить усы.

– Нужно делать всё наоборот, понимаешь? Тебе говорят одно, а ты вместо этого делаешь другое.

– С этим никаких проблем. Всю жизнь так делаю, – хвастаюсь я, я сам на некоторое время задумываюсь. Всё-таки вру… Даже ни разу не делал.

– Оно тебя в правое полушарие, – а ты его левым. – не унимается Телониус Белк. – он тебя в левую щёку, а ты его когтём… Собака ждёт от тебя удара в лицо, а ты его вместо этого хвостом кусаешь. Но в жизни не так. Потому что жизнь – это вовсе не честный противник. Обмани его раз, обмани его, да и он с тобой связываться не будет

Развоевался белк.

– Обманешь, и вся жизнь у тебя будет эти самые, сплошные… пардосраксы

– Парадоксы. – поправляю я.

Белк выуживает откуда-то ту самую шляпу, которую купил, чуть ли не в первый день. Точнее, считается, что он выиграл её у меня за какую-то услугу.

– Вот эта шляпа. Её бы никто никогда не надел. А я надену, – говорит он. – Назло пардосраксам.

И голова его утопает в широкой дамской шляпе. Ведь голова у белка маленькая, как и у всех коротко стриженых толстяков. А модные дамские шляпы рассчитаны на строгое соблюдение пропорций. Поля спадают, накрывая белка, и выглядит он как увядший на жарком солнце цветочек. Или по-другому как-то назвать… таких слов сразу не подберёшь. В общем, Белк в шляпе выглядит бессовестно трогательно.

Из-под этой шляпы Белк обиженным голосом говорит:

– Сроду по праздникам не отдыхал. Всегда работал.

Тут я просто таю. Обиженный голос из-под цветка раздаётся, будто и вправду из сказки про принцес.! Пусть будет так… Это каприз и главное тут не сердится.

Но убирать квартиру всё равно не хочется. Я ложусь на спину. Чувствую себя так, будто приземляюсь с потолка на вертолёте.

– Укушу, – грозит Белк, – Хочешь так, хочешь этак.

– Хочу этак. А как это?

– А вот так. Чем хочу, тем и укушу.

Потолок плавится, когда на него смотришь.

– Тогда хвостом меня укуси, Бел.

Белк лениво кусает меня хвостом, а я даже не понимаю, в чем фокус…

Оглядываю хозяйским взором квартиру. Потом смотрю на часы. Всё равно не хочу убирать. Где это видано – мыть окна, когда на часах без десяти одиннадцать? Может быть, попробовать ещё раз включить телевизор?

– Тогда я лягу на диван и буду лежать шесть лет до следующего рождества, – заявляет Белк, – Точнее чуть дольше. В одиннадцать часов меня разбудишь. Только через шесть лет.

– Не надо, – устало говорю я, поднимаюсь, иду в коридор и возвращаюсь со шваброй. – Не паникуй, давай вместе придумаем.

Белк с присвистом вскочил и неуклюже пронёсся со шваброй наперевес.

Только что он был в одном, а теперь уже скачет в другом месте. Больше, конечно, раскидал, чем убрался.

И хорошо. Больше убирать мы сегодня не будем.

Но Джек Дэниелс продолжает влиять на меня так, что все по плечу. Я беру половую тряпку и вешаю её через плечо как римский император тогу. А потом открываю книжку пианино и надрывно жарю «Штиле Нахт Хайлиге нахт». До рождества осталось ровно пятнадцать минут. Ну, разумеется, если часы с троллями не соврали.


Мопся садится на корточки и принимается выскребать из углов грязь.

Я морщусь. Мне не нравится, как она это делает. Вовсе не так, как диснеевская принцесса. Скорее как злая ведьма из подобного мультика.

В этот момент на кухне увесисто чихает Телониус Белк.

Мопся подпрыгивает на табуретке и заходится истошным возгласом «Крысы!»

Под этот крик открывается дверь, а в ней вырастает Ботинок.

«Какие крысы, Мопсель!» – сердится Ботинок, снимая шляпу – «Скажи на милость, какие могут быть крысы в конце декабря!». Это задерживает приготовившуюся к истерике Мопсю минуты на две. А мне только того и надо. Я бегу на кухню и умоляю лишь об одном. Чтобы Телониус Белк наконец заткнулся в тряпочку.

Получается примерно так, как с Альфом – когда пришельца прячут на кухню и тому приходится невыносимо страдать. Но Телониус Белк не Альф. Размерами он существенно больше. Поэтому когда он страдает, слышится это гораздо отчётливее.

Ботинок, помолодевший вдруг и стриженый наголо – совершенно непривычное для меня зрелище. А ещё он похудел. Не сильно, но сразу видно, что спортом человек занимается.

Вместо рукопожатия он протягивает мне дряхлый, дырявй, будто обкусаный собаками чемодан. И вдоволь насладившись тем, как я при виде его морщусь, скромно добавляет:

– Тебе. Всей оперой выбирали.

Это он имеет в виду, что в его опере появился бесхозный инструмент, подлежащий списанию? Или действительно выбирали? Из скольки? Из одного? Или из тысячи?

Видно, что этот саксофон – не лучше предыдущего.

Вместо ответа я придирчиво осматриваю его со всех сторон и нахожу ту самую оркестровую пипочку. Уже хорошо. Осматриваю далее. Тоже всё хорошо. Возможно, Телониус Белк расскажет об этом побольше.

Остаётся только вопрос, из какой задницы достали этот чемодан, и что мне делать с протёршейся от времени пальмой на саксофоне. «Пальма» – бормочу себе под нос я. Ботинок глядит на меня испуганно и задумчиво. Пальма – это верхняя боковая секция правой руки. Ре третей октавы и выше. Полгода назад я и слов таких не знал. А тут – гляди ка, старик – научился. Откуда только берётся всё это?

Интересно, если я скажу ему, что все берётся от воображаемой белки – поверит Ботинок или нет? Раньше, может и поверил бы.

А пока переступает с ноги на ногу. Смену саксофона он воспринимает как блажь. Думает что купил мне уверенность, что, наконец, всё получится.

Но я не так прост. Ранних, недозревших комплиментов по поводу нового инструмента не расточаю.


Когда до рождества остаётся уже не пятнадцать, а всего каких-то пять минут я чувствую, как что-то увесисто прилетело в окно, как будто туда швырнули мелким камнем. Ага! Ничего страшного, перетерпите, думаю я, а в окно и не думаю даже смотреть – ещё чего не хватало, дышать туда Джек Дэниелсом на старух, вот ещё новости. Потом разговоров не оберёшься. Жалко на саксофоне мне теперь не сыграть, пружинки повылетали. Клапаны не поднимаются, половины нот нет. Хотя, впрочем, с какой это стати – не играть? Очень даже играть. Я подмигиваю Белку. Он не слышит. Тогда я страшным голосом ору:

– Бееел!

И Телониус Белк летит ко мне, теряя на ходу швабру.

Не успев как следует остановиться, он вскакивает на крутящийся стул. Берёт аккорд-другой и пробегает по клавишам так, как будто ставит затейливую подпись на документ. А я выдуваю на том, что позволяет механика оставшегося без половины отверстий саксофона.

Нот в моём арсенале немного. Никакого «Хайлиге нахт» на этом огрызке не прозвучит. Даже если даже один клапан полетел, то не работает большая часть октавы. И втянуться в игру как следует невозможно, Но не пружинками же сейчас заниматься, в рождественский вечер. И я грущу. Хорошее настроение пропадает также, как вдруг пришло – неожиданно. Как будто мел с доски стерли.

Шварк – с отвращением откладываю саксофон в сторону. Белк ловко гасит безудержное движение клавиш собственным хвостом, а потом еще и проезжается по нему задницей так, что заканчивается всё лихо, но отвратительно.

Мне паршиво. Но я уже решил, что не пойду на поводу у собственного настроения. Джек Дэниелс помогает, но уж очень эффективность у него недолгая, приходится добавлять понемногу, по мере того, как опустошается бензобак.

Алкоголиком я стать не боюсь. Если вдруг заплыву за буйки, то меня попросту вырвет.

– Знаешь что, Белк? Мы всё-таки будем убираться в комнате.

– Будем? – спрашивает Белк, – Нет, я уже не хочу…

– И всё таки будем. – убеждаю его я. – Позовём всех зверей на помощь.

Белк озаряется. Действительно, почему бы не позвать помощников.

В каком-то мультфильме из детства видел. А может и не из детства вовсе. Но суть в том, что на зов принцесс действительно приходят лесные мыши и всякие другие звери. Лось может и не придёт, – проносится у меня в голове мысль, которую я отношу к шальной и списываю на Джек Дэниелс. А вот мыши, должно быть, появятся. Это уже трезвая мысль. По крайней мере, мне так показалось.

Уж чего-чего, а лесных мышей в окрестных лесах даже больше чем самой природой положено. Даже декабрь не смог испортить мышам комфортных условий проживания. Им даже шкурку менять не пришлось с серой на белую. Им здесь и так хорошо.

Я повязываю вокруг пояса половую тряпку, выжимаю бруснику, так чтобы на лице появился макияж. Примерно такой диснеевский румянец, как у Белоснежки. Белк взбивает шерсть на голове так, словно она перенесла химическую завивку. Мы изображаем из себя двух принцесс. Теперь на наш зов обязательно должны отклинуться все окрестные звери. А потом придёт принц и поцелует нас туда, куда мы ему скажем, а не туда, куда ему хочется. Штиле нахт! Хайлиге нахт! Или нет. Петь надо что-то другое. Как там было? Гномы идут, айго, айго ещё что-то там?

Мы поём что то – до тех пор, пока наше пение не прерывается опасным дребезгом.

Тогда я понимаю, что надо открыть окно.

В него уже не то, что стучат, а колотят.

Снежками.


Чтобы почувствовать, что представляет новый саксофон, приходится уйти на кухню. Там я сажусь лицом к кафельной стене, и, не дай бог, Мопся с отцом собьют меня с мысли. Чем собьют? Да хотя бы своими расстроганными взглядами. Нет таких дел, которых можно было бы сделать под таким взглядом и я понимаю, почему так часто лажают натасканные на успех дети. На них смотрят родители – вот почему. Я легко могу перенести презрительный взгляд самим же собой придуманной белки. Но стоило Ботинку взглянуть на меня как отец – и я тут же ушёл на кухню подальше от неприятностей.

Спрятавшись, я протёр смоченной в уксусе салфеткой саксофон целиком и расставил пальцы по всем клапанам. Сейчас это выглядит достаточно странно. Вместо привычных клавиш печатной машинки я ощущаю под пальцами скользкие неуклюжие лепестки. Может с лепестками и лучше, но старт я взять не могу.

Представьте, что я бегун на короткие дистанции. И по случаю мороза с меня содрали бутсы, а после переодели в галоши и валенки и приказали «Беги».

Есть даже какая-то специальная поза, при помощи которой фокусники заставляют замереть любого усомнившегося в их колдовстве. И у меня ощущение, что именно в такой позе я и сижу в тот момент, когда ощущаю ласты под пальцами.

Белк устроился рядом. Он поедает последний кусок замороженного блинного пирога, поливает его острой приправой из мексиканского отдела. Глядит сквозь меня, и вроде бы даже не совсем узнаёт. Вроде как даже торопится куда-то. И я вспоминаю эту еле заметную торопливость.

Так делала мама, когда работала врачом, и ей всегда нужно было куда-то бежать – пока она дома, то скорая всегда ждала её у нашего дома. Но не накормить перед дежурством меня она не могла. Кормила и одновременно боялась, что я расстроюсь, что ей опять уходить. И поэтому делала вид, что ей на работу сегодня не нужно.

Если бы это был не Белк, а мама, то могло бы показаться, что она торопиться. Но я знаю, что торопиться Белку некуда. Я делаю успокаивающий знак рукой, а он смотрит сквозь меня и выплёвывает под ноги застрявший в зубах кусок бутерброда. Тогда я беру дыхание уголками рта и выдыхаю, стараясь не напрягать верхнюю челюсть. Издать звук на саксофоне можно только так. Когда я видел отца в последний раз – не знал даже этого.

«Штиле нахт! Хайлиге…». Неожиданно из под моих губ раздаётся звук океанского буксира, а я дёргаюсь как обезьянка, через которую пропустили ток. Саксофон и вправду хорош. И я прямо почувствовал его пальцами. Но вот мундштук – всё такая же дрянь. Он затыкается прямо на этом последнем «нахте».

Я снимаю старый комплектный мундштук для классической музыки. Показываю его Телониусу Белку. Всё из-за него, мол. Какие последуют консультации, Белк?

Вместо того, чтобы взглянуть на мундштук, Телониус Белк как-то стеснительно отворачивается, сморщивается, а потом и вовсе растворяется. Где? Да хотя бы в этом вот зеркале. Как будто и не было никакой белки в этой квартире.

Странно.

Похоже, что действительно никакой Белки на кухне нет.

А была ли она вообще? Не могу отделаться от ощущения старческой забывчивости. Склероз? Альцгеймер? Я сумасшедший? Теперь это мне даже кажется смешным – рыжая финская белка размером с подростковый мопед, да ещё и по-русски говорит без акцента. Бывает такое в Финляндии? Нет. Привиделось? Может быть.

Впрочем, нет, вряд ли…


Спокойно! Давай ещё раз. Что было до того как приехали родители, точнее Ботинок и ладно, чёрт с ней, прибавим сюда ещё эту подозрительную Мопсю из психиатрички?

Я провёл в Тууликаалио месяцев шесть. Съел не меньше десяти забитых доверху тележек из окрестного супермаркета. И в голове всё это время струился какой-то туман – вначале осенний, тоскливый, а потом зимний, переходящий в буран и отвратительное утреннее настроение.

Всё это время я играл здесь на пианино и, за каким-то чёртом не сгибал пальцы. Пианино мне нужно для того, чтобы из букв собирались слова, а из нот – песня. Это редкое нарушение психики – отсутствие навыка следить за обычной гармонией. Некоторые так и не могут научиться читать – буквы видят, а предложения нет. С этим всё ясно. Но, зачем, спрашивается, я пальцы-то не сгибал? Какой-то детский трюк, да? Кто на трещину наступит, тот родную мать погубит. Так что ли? Зачем усложнять процесс? Может быть, чтобы просто побаловаться?

Спокойно! Начнём всё сначала, не торопясь.

Только что здесь сидел Телониус Белк и торопливо заканчивал завтрак. Он был похож на мою мать. И также, как моя мать, ушёл не прощаясь сквозь зеркало.

Кто он такой, этот Телониус Белк.?

Телониус Белк – это моя ручная финская белка. Точнее друг.

Белка? Ручная? Какая глупость. Было ли такое вообще?

Может и не было. Да и теперь его нет. Но на столе осталась записка. «Пожалуйста, не трогайте запасы морошкового кофе!»

Я аккуратно складываю эту бумажку пополам и иду заваривать самый обычный, неморошковый чёрный чай для некстати приехавшего Ботинка…


…Снежок расплющивается о стекло, а я жалею, что так и не сделал себе из лишней простыни хоть какие-то занавески.

Белк недоумённо смотрит на этот снежок. Где же лесные мышки?

Я распахиваю окно настежь и вижу картину, которую словно голландский средневековый художник нарисовал. Перед моим окном швыряет снежки и дразнится девичий цветник. А впереди всех – девчонка из нашей парадной. Шуба её распахнута. Под шубой – платье в мелкий горох и мелкие небрежные, небесного цвета татуировки. На заднем плане старухи играют в финский бейсбол. Говорят, это такая штука – похлеще бейсбола американского. Снежок плюхается мне в лоб, и когда я наклоняюсь чтобы выбить его обратно, тут же попадает другой – прямо за шиворот. Девчонки хохочут.

Я забываю, что костюм принцессы всё ещё на мне. А они, не сговариваясь, заводят какую-то песню. Белк выбивает хвостом азбуку морзе. Прямо по подоконнику. Раз-два-три-четыре. Раз-два-три-четыре-долгая пауза…РАЗ.

Этот последний, не подразумеваемый никакими гармониями «РАЗ» действует на меня не хуже снежка попавшего за шиворот. Белк – молодец. Мастер непредсказуемой паузы.

Я перелезаю через окно и сижу себе болтая ногами. Начинаю потихоньку со всеми смеяться. Потом мне приходит в голову мысль, что Джек Дэниелс бы тут не помешал. Так и есть. Показываю Джек Дэниелс. Девушки делают рот буквой «О», кричат и воодушевлённо хихикают. Наконец, Шуба кричит «Ооо» мне в лицо. Не успев сообразить, что делаю, а принимаю из рук Белка снежок и со всего размаха забиваю ей её «Ооо» прямо в глотку. Она падает и после небольшого молчания со смехом убегает.


Глава вторая


За чаем, я то и дело мну в руках записку про морошковый кофе

– Так вот, – объясняет Ботинок, разделяя слова на слоги, так, чтобы понимал его только я, – Инструмент у тебя может и так себе. Но отрегулирован он на ура. А старый,неотрегулированный – тебе, пожалуй, не нужен.

Киваю. Со стороны, может казаться, что до меня не дошло, и я киваю на всякий случай. Но это не так. По крайней мере, я твёрдо знаю одно. Инструменты Козла должны остаться в прошлом.

– Осталось купить мундштук. – добавляет Ботинок – Можем сделать это прямо в Хельсинки завтра. Только придётся тебе выбирать самому. В тростевых я, как свинья в апельсинах. Догадываюсь, что он тебе нужен как палочка, а понять не могу. Сам все посмотрешь и выберешь.

Мне тут же представляются миллионы саксофонных мундштуков, вставших передо мной как полки черной эбонитовой армии. Без погон и без прочих знаков отличия. Делаю попытку найти среди них самого главного генерала и тут же проваливаюсь в чёрную, эбонитовую пустоту. А потом вдруг взлетаю и забываю обо всём. Больше всего на свете я боюсь ощущения полёта, выбивающего тебя из колеи перед возможностью сделать правильный выбор. Как только появляется намёк на чувство, что, дескать, не можешь выбрать что-то одно, сразу же принимаешься летать туда-сюда как бумажка на ветру. И летаешь до тех пор, пока не провалишься в обморок.

– Не мочи ложечку. Она для сахара, – походя, замечает Мопся

Но я продолжаю мочить ложечку и окунать её в сахарный песок до тех пор, пока на ней не вырастет липкий сугроб.

Привести в чувство может только ровный, ничем не нарушаемый ритм. Обычно я обращаю внимание на часы, на то, как ровно они в таких случаях тикают. Вдобавок, в кармане всегда лежит спасительный метроном, и в такие моменты я немедленно начинаю им тикать и такать. Иногда тот, кто идет со мной рядом или хуже того, общается недоумаевает, по какому поводу в моём кармане начинает пиликать электронный метроном.

Но Ботинок и так знает о моих слабостях. Он отбирает ложку с прилипшим сахаром, кидает в раковину и невозмутимо продолжает со мной разговор

Вместо часов он делит слоги на «раз-два-три-четыре», по старой привычке. Словно на чужом потайном языке говорит. Из-за ударений повляется нечто похожее на акцент. Но акцент этот привычен. Это наш тайный язык с того cамого детства. Иногда даже мама понимала, что нам надо поговорить на тсвоём языке и тактично уходила в сторону. А Мопся до сих пор всё вслушивается и никак не может ничего разобрать. Это даёт мне ещё один повод запомнить раз и навсегда: тётя Мопся – мне никакая не мама. Такой язык – не для Мопси. Пусть Мопся нас никогда не поймёт.

– Зав Тра Мы По Е Дем Эв Хель – проносится мимо ушей, а я, вместо того, чтобы слушать, прикидываю в голове темп с которым говорит Ботинок. Это неправильно. Надо и прикидывать темп и слушать одновременно – в этом весь смысл такой игры.

«Лучший в истории пианист», – цепляю я последнее, что говорит мне Ботинок.

– Лучший в истории? – с сомнением тяну я. – В Хельсинки?

Знаменитый уппсальский концерт Эрика Долфи и хельсинкский Колтрейна гневно отворачиваются к стенке. Но концерт лучшего в истории пианиста в Хельсинки мне трудно представить.

– Да не в истории, – раздражённо переходит на обычный язык Ботинок, – В Эстонии. Ты чем слушаешь?

Вот это уже совсем другое дело. Лучший в Эстонии – это мне по душе.

Я долго думал над такими вещами.

Дурацкая привычка называть кого-нибудь лучшим в мире, не спросив о том каждого, вплоть до детей кажется мне высшим проявлением эгоизма. И чем больше страна, тем большее это враньё – так я считаю. Лучшим в мире стать нельзя – слишком много желающих занять это место. Не говоря уже о том, чтобы стать лучшим в истории. Покойники этого не простят. Козёл считал себя лучшим, не спрашивая у других – вот и поплатился за это. И если бы я был несогласен с тем, что кто-то называет себя лучшим, то ни в коем случае бы тому не спустил. И я не один такой. Так что, сильно сомневаюсь, что можно стать лучшим в истории. Но в Эстонии – почему бы и нет, такое вполне возможно.

Если когда-нибудь я стану знаменитым, я спрошу у всех – по какому праву, я, собственно говоря, знаменит? Буду звонить в дверь и спрашивать. При малейшем сомнении, что меня водят за нос из вежливости – буду заниматься ещё и ещё. До тех пор, пока сомнений не останется, что я действительно лучший из тех, кто меня окружает

В России такое проделать у меня не получится никогда. И даже в Эстонии. Уж слишком она большая.

А вот в Тууликаалио – запросто.


Собирая Ботинка на вечернюю прогулку по Тууликаалио, я тщательно проследил за тем, чтобы запасы морошкового кофе остались нетронутыми. Уж слишком они похожи на мелкий мусор в мешке, который Ботинок обычно выбрасывает на помойку. Мопся потянулась было за этим мешком, но я ловко её остановил, объяснив, что мусор здесь принято сортировать перед выбросом. И морошковый кофе пока ещё не нашёл своего призвания – быть ему в пищевых отходах или биологических. Та решила, что я шучу, но я не шутил.

А вот бутылки действительно не мешало бы выкинуть – такие здесь не сдаются. Принимают только пивные и лимонадные, а также банки-жестянки. А король всех бутылок – пластиковая тара. Она тоже сдаётся и, при этом втридорога.

Разумеется, Мопся не желает об этом слушать. И вонючий морошковый кофе остаётся там, где ему полагаетсяпо её мнению быть – поближе к ванной комнате с отдушками, освежалками и бесперебойно работающей вытяжкой, так, чтобы провонять весь дом.

– Где же шляпа? – спохватывается вдруг Ботинок, ощупав со всех сторон свою лысину.

– Крысы, – неопределённым тоном тяну я.

И Мопся охает: – Ох, если бы ты знал, сколько здесь крыс!

Крысы! Мне ли не знать, кто больше всех охоч до шляп в этом доме.

Но Ботинок не желает и слушать про крыс. Он сокрушается о утерянной шляпе. Куда он мог её деть! Пришёл-то он сюда в шляпе. Сомнений в том нет. Я сам видел, как он снимал её и расправлял перед тем как повесить на крюк рядом с зеркалом.


Ботинок конечно пижон, но пижон, своеобразного, советского толка. Ковбой без индейцев. Ковбой поздним вечером, когда все легли спать. Стрелять уже не в кого. Примером моды для него до сих пор служат итальянские гангстерские фильмы и уж естественно, что при таком раскладе, бывший джазовый барабанщик должен носить шляпу «Федора» с проломленным колпаком. А в уголке рта просто обязательно должна подрагивать недокуренная папироса. Недокуренная, понимаете?

Ботинок давно перестал курить, но коробочка с недокуренной папиросой всегда при нём, как ручка в нагрудном кармане. Всю жизнь с этой дурацкой папиросой он проходил. И если бы он действительно хоть изредка курил, то еще ничего. А так – сплошное пижонство. Он даже не защищал бы свое право ходить с прилипшей ко рту папиросой. И я всегда втягивал голову, когда раздавалось «Здесь курить нельзя». Потому что Ботинок вместо того чтобы по-гангстерски пыхнуть дымом кому-нибудь в глаз, затягивал робкое – «Я и не курю. Видите ли, эта папироса…»

Мопся заворачивает Ботинкову голову в шарф и хмурится. Ковбой позднего вечера ей не по нраву. В конце концов, она вытаскивает из-за гардеробной стойки тот шляпный кошмар, который Белк купил в первый день и недоумённо смотрит на меня. Подмывает сказать, – «А это вам, тётя Марина», но я боюсь, что не выдержу и засмеюсь. А это уже точно будет лишнее.

В целом мне, конечно приятно. Привет от Белка. Значит, сам он исчез, но не до конца. И вернётся за морошковым кофе, это уж точно.


– Бееелк! – зову я, дождавшись пока все уйдут.

Ответа, разумеется, не слыхать.

Странно. Мне казалось что ввиду отсутствии родителей – выйти из своего укрытия не проблема. Но Белк этого так и не не сделал. Значит ушёл.

Может, кто-то в коридоре забыл ключи? Или в туалете остался? Может, поэтому Белк и боится выходить ко мне? Но коридор пуст. И в туалете никого из родителей не осталось. А Белка всё равно нету.

Я присаживаюсь на крутящийся стульчик для фортепиано. Аккуратно прикасаюсь к своему новому саксофону. Шлёп-шлёп. Открываю и закрываю слегка прилипший к своему серебристому стаканчику клапан…

Новый – это конечно преувеличение. Но, по крайней мере, с него не приходится стряхивать пыль и выскабливать палочкой для ушей остатки чёрной, вонючей смазки.


Саксофон, в целом, конечно не так уж плох. Но нужен ли мне теперь этот инструмент – ответа дать пока не могу.

Непривычный он – скользкий, поуже в талии предыдущего. И определённо неудобный, потому что костлявый. Как позвоночный столб.

Пробую перебирать его клапаны. Неловко, точно ты перешёл с кнопочного телефона на старинный, дисковый. Висит он на мне тоже низко. Если продолжать телефонные аналогии – засуньте старый дисковый телефон в карман и походите подольше, но так, чтобы брюки не лопнули. Это конечно не прямыми пальцами на пианино играть, но всё равно – чтобы протрещать гаммой, пришлось бы выкрутить пальцы наизворот. Или узелочком их завязать.

Я пробую и так и этак. Потом играю прямыми пальцами. Это не пианино и мне быстро надоедает. Что же делать? Саксофон – как бутылка колы, из которой не льётся, но при этом сама она до краёв полная. Зачем мне такой инструмент? Затем, чтобы сдерживать мастерство, которого во мне сроду не ночевало? Выдыхаю оставшийся неиспользованным воздух и выдавив его до конца, пытаюсь восстановить ровность дыхания. Это должно меня успокоить. В теории. А на практике – чёрта лысого. Я всё еще нервно дёргаю кадыком – точь в точь бультерьер, в которого кто-то ненароком попал из рогатки.

Глядя на свой старый саксофон, валяющийся тут же без футляра на подушке для некогда жившего здесь породистого кота, я вспоминаю Козла, который блеющим голосом проскрипел мне когда-то на ухо: «Оркестрооовый! Оркестрооовый!». Придётся ведь и мне когда-нибудь отдавать свой инструмент. Играть я не научусь – это точно. Научиться играть на этом по-настоящему нельзя, вот и Козёл не научился…

«Оркестровый, оркестровый!». Старческий, одинокий голос Козла звучит в моей голове всё отчётливей. Даже уехав из родного города в Тууликаалио, я постоянно вижу его расхаживающего перед окном в замызганном ленконцертовском фраке, важного точно ворона, наевшаяся картофеля фри с хесбургерской помойки. Только забываешь о нём, как он стучит в окно и рекомендует обратить на себя внимание. И то, что старый сакс сломался – это, пожалуй, хорошо. Ведь до меня в нём жил Козёл… оставил внутри все признаки своего козлетона. Открывая кофр-гроб с красной подкладкой, я словно оказывался в стариковской квартире Козла и никакой свежий воздух с финских озёр не мог эту ситуацию изменить к лучшему. Пришло время похоронить его вместе с воспоминаниями.

Итак, задача номер один – хорошенько уработать в землю оставшийся от Козла саксофон. Этим я займусь по приезду из Хельсинки. Именно в землю.Воспоминания, пожалуй, выветрятся ещё до того, как подкладка успеет прогнить. А потом, может кто-нибудь откопает, и саксофон ещё может какому-нибудь бедолаге достанется и пригодится.

И я решаю, что буду хоронить Козла в более-менее отрегулированном инструменте. Хотя бы из вежливости к старику, пусть даже он и не был хорошим саксофонистом. И хоронить я его буду в качественном гробике. А то Козёл того и гляди начнёт приходить ко мне в страшных снах с этими загробными криками «Оркестровый».

Думая о Козле, как об отработанном материале, я постепенно успокаиваюсь. Пожил Козёл на этой земле и хорошо. И саксофон его тоже пожил. Хватит уже.


Вернувшиеся с прогулки родители видят, что я слегка не в себе.

Представьте – сижу на диване с ногами и, уставившись в потолок, щёлкаю клапанами своего нового Олдс Амбассадора. С каждым щёлчком я сцеживаю сквозь губы воздух и произношу два слога – всё как полагается, когда привыкаешь к каой-нибудь хитрой акцентирвке. Но со стороны слышится только «Ко-зёл, ко-зёл». Родители озабочены.

– Пустяки, – говорит Мопся, присаживаясь рядом. Она щупает мне лоб.

Но ведь знаю, что пустяков в этой жизни почти не бывает.

Привыкнув жить без родителей, забываешь, что такое пустяки. Вот, например пружины на саксофоне. Их отсутствие – это вовсе не пустяки. Это то, что может выбить тебя из колеи не на одну неделю.

Ботинок наливает себе полстакана водки «Корсенкорва» и сбивчиво объясняет Мопсе, что происходит с музыкантами, когда они остаются без инструмента. Я сжимаю зубы изо всех сил, только бы не высказаться поперёк него. Слушать это невыносимо. Как будто идиотский водевильный фильм посмотрел, где много шарманщиков и трубочистов.

По мнению Ботинка, я психанул из-за того, что сломался мой старый саксофон. А для музыканта менять инструмент в сто раз хуже, чем лошадей на переправе. Я хмыкаю сквозь слёзы. Что бы ты понимал, ботиночный ты мой папа… Не музыкант я, как бы тебе этого не хотелось.

Ты ведь и сам давным-давно уже не музыкант. Ты – преподаватель ритмики в оперном театре. А ритмика в оперном театре – это всё равно, что канарейку плавать учить. А главное – после такого поворота судьбы уже поздно строить из себя эксперта.

Мопся слушает, а сама внимательно смотрит на старый саксофон. Вынимает шкатулку с булавкми и методом тыка подбирает требующуюся мне по размеру. Но мне нужно три. Она находит и вторую и третью. Затем она берёт маленькие филировочные плоскогубцы и сплющивает иголки у основания так, чтобы не выпадали из дырочки

Я уставился на её шкатулку как на волшебный фонарь.

Нет, всё-таки прав Ботинок, что-то в этой Мопсе есть. Но не родное и материнское, а просто непонятное и даже загадочное, но всё-таки есть. И отрицать это глупо.


Где же белка? – мечусь я в полной темноте и в поисках добегаю до самого парка у водопада. Крунуунпуйсто – по-шведски называется этот парк, Коронный то есть. Торжественный, ухоженный не похожий на окрестности – действительно коронный! Здесь в Финляндии он как пастор в сюртуке, случайно затесавшийся на футбольный матч, сидит себе среди молодняка в бейсболках, а все на него оборачиваются.

А вот и первый белк! На дереве! И ещё…

Наконец, вижу пересечённую световой полосой эстраду. На эстраде совсем новый блестящий рояль, а за роялем сидит важный, высокомерный пушистый толстяк с хвостом и повадками белки. Да ведь это и есть белк. Мой белк или чей нибудь другой – честно говоря, не задумываюсь. Но не так много белок в Финляндии выглядят расфуфыренными как на свадьбу. К тому же он сидит за роялем. Короче, это мой белк, по имени Телониус Белк! А вокруг него – несколько десятков восторженных почитателей.

Я приветственно машу рукой, но вдруг отчётливо представляю насколько я в этой компании почитателей лишний. Ведь для меня это просто мой Белк и всё. И он никогда не сидит за роялем исключительно ради моей персоны. И все вдруг перестают смотреть на Белка и переключаются на меня. Оглядывают с ног до головы, но уже не таким почтительным взглядом

– Ну что, что? – раздражённо спрашивает Белк. Он ёрзает за роялем на крутящемся стульчике. На нём мохнатая шапочка-пирожок. В пирожке – утиное пёрышко через цепочку. Он только что собирался навалять всем по первое число своим умением играть прямыми пальцами, и уже было занёс негнущиеся лапушки над клавишами, как вдруг появился я.

Я неуклюже влезаю на эстраду

– Они на меня смотрят, – жалуюсь я, имея в виду родителей. – Они пришли, пьют чай и смотрят на меня.

Белк знает, что когда смотрят и пьют чай – играть не получается. Так быть не должно. Это занятие не должно быть будничным.

– Когда на тебя не смотрят – ты не играй, – советует Белк, косясь на публику.

– Я и так не играю.

Белк пожимает плечами.

Похоже, что окружающий его мир, он воспринимает только через «играть – не играть». А остальное его мало интересует.

– Тело не ус, – говорю я тогда и вынимаю из кармана калитку со шпинатом. Прямо из супермаркета, свежую, хотя я её ещё утром купил и провалялась она в кармане часов двенадцать. Думаю откусить, но протягиваю её засуетившемуся Белку и без сожаления скармливаю. Белк с удовольствием и благодарностью есть.

Раздаётся нетерпеливый гул толпы. Он всё нарастает.

Пусть подождут. Пуговичный нос Белка дрожит. И он щекочет мне пальцы усами.

Теперь он снова Телониус Белк.

Наверняка я не имаю права отвлекать его от таких важных дел, – думаю, отряхивая с рук крошки. Ведь это не совсем мой белк. Как и любой артист он скорее общественный деятель. И приманивать этого деятеля калитками со шпинатом нехорошо. Прямо скажем, несолидно. Уж если приманивать, то чем нибудь посерьёзнее. Но на что же обычно ловят такую важную белку?

Вдруг – и тут я понимаю, что это действительно вдруг! – на эстраду въезжает Козёл на машине с российскими номерами. Причём не въезжает даже, а пересекает её пламенеющим обоюдоострым зигзагом. Белк еле успевает отскочить. Ощерился, задрожал и превратился в обычную белку, если не считать того, что размеры остались прежними – как я уже говорил, ростом Белк приблизительно с подростковый мопед на электротяге, поставленный на заднее колесо. А шапочка с утиным пером вместе с машиной унеслась. И возвращаться не собирается.

Я ругаюсь и угрожаю удаляющемуся автомобилю кулаком. Все тут же принимаются расходиться. По дороге из парка публика шумит и разочарованно взывает к возврату билетов.

Становится понятно, что они вовсе не слушать пришли, как играет Белк, а смотреть как его переезжает машина. И если бы не мой шпинат – уехал бы сейчас Белк на колесе вместе с шапочкой.

Я пинаю людям вслед куски грязи и мелкие камушки. Злюсь. Что-то кричу, стараясь не плакать. Все разошлись…

Сажусь, глажу испуганного белка, и думаю про себя – «Приснится же такое»

Очухиваюсь – действительно сплю.


Глава третья


– Доброе утро, фру Мопсен, – смеётся Ботинок.

Мопся держится одной рукой за поясницу, а второй балансирует, пытаясь не уронить стопку выглаженной одежды. Утюг в этом доме никуда не годится. Но она как-то справилась и распространяет вокруг себя запах пара. И ещё в её запахе есть оттенок пресного, только что выглаженного белья.

Проснувшийся ни свет ни заря Ботинок пытается приготовить яичницу. Но я встал раньше. Меня, уже давно сидящего на крутящемся стульчике, поджавшего под себя ноги и облокотившегося локтём о музыкальный инструмент, он так и не замечает. Не замечает Ботинок и того что я не почистил зубы. Не замечает что у меня в волосах кавардак.

Я уже в третий раз задумчиво наблюдаю, как отец счищает пригоревшие яйца в мусорный пакет. Ёрзаю на диване, качаю головой и глубокомысленно кхекаю.

А он всё равно не замечает!

Может быть, я стал как Телониус Белк? Все вокруг реагируют на мое присутствие, лишь в том случае если я вдруг зашевелюсь или задёргаюсь?

Хорошо бы так. Только вот не знаю, захочу ли я тогда дёргаться, чтобы стать заметным. Уж лучше я сяду на стульчик, подожму под себя ноги и ни разу не шевельнусь. Пусть не обращают внимания.

В качестве проверки этой теории, я кхекаю погромче. Мопся взвизгивает. Она слегка подпрыгивает, и роняет на пол стопку только что выглаженного белья. Я наблюдателен. Сразу же бросается в глаза, что нервы её напряжены. А почему Ботинок бездействует? Интересно, ведёт ли он себя с Мопсей также, как когда-то давно с мамой, которая жаловалась, дескать когда тебя не гладят – приходится гладить бельё. Но теперь, скорее всего, Ботинок и об этом успел позабыть. И я гляжу на Мопсю виновато и понимающе – когда тебя не гладят, это действительно плохо.

Но ведь и когда тебя просто не замечают – тоже ужасно. Поэтому я и кхекнул ей под руку. Я не воображаемый. Мне нужно общаться и разговаривать с кем-то, хотя бы во время завтрака.

Впрочем, неизвестно, будем мы завтракать или нет. Яичница не готова.

Приседая на корточках, я поднимаю с пола одежду, а Мопся оборачивается лицом к стене и держится за сердце. Наспех перешагнув через меня, Ботинок сразу же кидается Мопсе на помощь. А перешагнув и обняв её, небрежно кивает и мне – мол, привет, дядя Шарик.

Я же продолжаю собирать с пола бельё и объясняю сам себе сложившуюся ситуацию так, чтобы не добавить к милой картине озлобленной ненависти неприкаянного подростка.

Я ведь всё понимаю. Не заметить Мопсю довольно трудно. На Мопсе броское платье цвета салата оливье – бледно-зелёно-морковное. А на голове волосы винегретового оттенка. И в руках – свежевыглаженный газовый шарф. Точнее он был свежевыглаженным, пока не повалялся в пыли, потоптанный испуганным бегемотом.

Мопся сердито шипит и присаживается перед зеркалом. Начинает щупать свои винегретовые волосы. Я слежу, мне интересно, что будет дальше. Мама всегда щупала шевелюру перед зеркалом после ванны, чтобы понять, сколько по времени их придётся сушить. Но Мопся вовсе не собирается сушить свои волосы. Она накручивает мелкие, слегка подогретые специальным паяльником бигуди прямо на мокрое. Вместо зеркала, она смотрит в открытый ноутбук с включенным скайпом. Периодически снимает и надевает дымчатые очки и раскачивается на манер атакующей кобры. Голливуд отдыхает!

Я против такого Голливуда. По мне – так это слишком уже.

Поездка в Хельсинки рискует превратиться в позорище на всю жизнь. Неужели она и вправду собирается волосы завивать в мелкий бес, как в публичном доме? С надеждой бросаю взгляд на Ботинка. Только он способен выдернуть фен из розетки и прекратить завивку Мопсиных волос. Но Ботинок нежно прикасается к её голове свободной рукой, а другой, пока Мопся, рыча, выдирает спутанный колтун из своей блистательной шевелюры, прилаживает на место почти выскочивший из розетки шнур от плойки.

Загадочная она всё-таки баба. Поэтому, наверное, Ботинок и поставил на неё всё. Баба с загадкой.

Сидит и смотрит брезгливо, будто в помойке порылась и нашла меня там. А заодно и Ботинка.

– Вы что мной, брезгуете что ли? – завожусь я, рассердившись от этой коварной мысли. Но ведь и вправду я чувствую себя как помоечный.

– Замолчи, – просит Ботинок.

Я еле сдерживаюсь, но это, чтобы не рассмеяться.

Определив Мопсю про себя как загадочную бабу, я понял, что только что потерял что-то важное родом из детства. Но ведь так поступать нельзя. Детство не может из-за какой-то бабы заканчиваться. Я, признаться, думал, что лет до двадцати доживу и уже тогда поставлю на детстве жирную точку. Правда решил я так еще когда мама не умерла. То есть, задолго до того, как папа завёл себе личного психиатра Мопсю.

– Я тобой не брезгую, – бросает Мопся – Просто сержусь.

Горячие бигуди шипят о Мопсины мокрые волосы. Ботинок поправляет на столе сброшенные дымчатые очки и уходит. Я остаюсь с Мопсей один на один и успокаиваю себя старинным, испытанным методом – навожу на неё фигу в кармане. Может быть, что-то изменится? С Горжеткой, бывало, срабатывало. Загадочнее Горжетки я ещё никого не видел. А эта Мопся, пожалуй, ещё загадочнее, чем она.

Внимания я так и не удостаиваюсь. Сразу две фиги, может, ей показать? Я опускаю руку в левый карман. В кармане нащупывается что-то рельефное. Ангел, ёлки-палки.

Попробовать, что ли, превратить Мопсю из загадочной бабы во что-то родное и материнское?

– Хочу подарить вам ангела, тётя Марина.

Мопся снова надевает свои дымчатые очки и внимательно смотрит на мою переносицу. Я знаю, что у психиатров этот метод называется «тёмная точка». Когда выбираешь тёмную точку и смотришь в неё, кажется, что взгляд пронзает насквозь. Или ты сам превращаешься в тёмную точку. Этимология до конца не ясна, но то, что они называют тёмной точкой растёт у тебя в голове и перекрывает пути к отступлению. В том случае, конечно, если ты самый настоящий закрытый, застенчивый псих и пришёл к психиатру Мопсе по адресу.

Но ей вовсе не стоит меня протыкать насквозь. Я не закрытый. И уж тем более я не застенчивый псих. Я любезен, открыт и готов к любой реакции.

Я вынимаю своего ангела и сую ей в руку, настраиваясь на самые добрые мысли. Мопся раскрывает ладонь ещё улыбаясь, но потом скептически качает головой. В кулаке явно не то она собиралась увидеть.

И открытость моя сразу тает. Как кусочки льда под строительным феном – раз, и сразу вода…

– Ну как, – спрашиваю я, заранее делая голос безразличным.

– Кошмар, – принимается морщиться папин психиатр, – Давай-ка лучше другого купим. А этого выкинем. Я видела перед рождеством в Оулу – фарфоровые. Красивые, ряженые как на подбор стоят.

Звонит телефон и Мопс принимается разговаривать с какой-то Олей. Ангел падает мимо мусорного ведра. Тогда я подбираю его и кладу в карман с самым невозмутимым видом. Трясу, уставшими быть свёрнутыми в фигу пальцами. Я сделал всё, что мог. Совесть моя чиста. И теперь мне даже ругаться на эту глупую тётку не хочется.


Этот ангел пойдёт кочевать по моим карманам и будет периодически заявлять о себе. Например, у врача на кушетке он выпадет из кармана, а я застесняюсь и уйду, так и не подняв разговор о «кранкенкассе». Потом меня попросят не показывать ангела детям, ведь он такой урод, и Клара его боится. Наконец, на него наступит Яннике. Голой ногой. Пострадает, конечно, больше она, чем ангел. Такому дубовому всё нипочём.

Но однажды он всё-таки потеряется. Вместе с дышащим на ладан чемоданом грязного белья, уехавшего в багажный отсек по чёрной ленте. «Я не очень люблю христианские цацки», – прошептал я перед этим таможеннице, оправдываясь за небольшой инцидент с завалившимся за подкладку ангелом, – «И, вдобавок, с детства ненавижу творожную пасху». – «Но, при том, эти игрушечные ангелы, просто чудо как хороши», – вздохнула таможенница-мусульманка перед тем, как помочь запихнуть обратно развалившийся при осмотре чемодан и отправить его вперёд по багажной ленте.


Записка от Белка номер два неожиданно появилась в моих руках, вывалившись из кармана, едва я пристегнулся ремнём безопасности. Это всё та же записка что и вчерашняя, но сейчас она загадочным образом поменяла свой цвет, запах, да и общий смысл послания тоже слегка изменился. Недоверчиво принюхиваюсь. Записка пахнет шишками и осенним жухло-пожухлым листом. Вот это действительно удивительно. Ведь за стёклами машины снег валит таким хлопьями, будто из ковша эскаватора сыпется белый грунт.

«Бири большый розмер. Никаго ни слушай. С большым – будет всё глубже. И харошо». Вот что написал мне на этот раз Телониус Белк.

Сомневаться в том, что писал он не приходится, ведь говорит он с точно таким же лёгким, как будто слегка безграмотным акцентом. Да и не Мопсе же мне такие записки писать!

Вместо подписи – рисунок, накаляканный дешёвым, пачкающим бумагу карандашом. Как будто бы Белк на картинке. Но одновременно – и я тоже.

Узнаю, между прочим, свой карандаш. Хоть он и дешёвый, но у грифеля редкий цвет, полосатый как зубная паста. Я долго таскал его в кармане, пока вдруг от безделья не застирал белье, да так и вывесил за окно вместе с джинсами. А, поскольку привычки вывешивать бельё у меня нет, я благополучно забыл их там, за окошком.

Частично обледеневшие штаны были вчера обнаружены проветривающей комнату Мопсей. Она ещё удивлялась – почему не спёрли такие хорошие штаны и что с ними теперь делать. Значит и фломастер видела в последний раз тоже она. Да только вряд ли он ей для чего-то понадобился.

Итак, на картинке – трогательный, неуклюже нарисованый белк, во рту которого дымится сигара. Белк, понимаете? Но при чём здесь сигара? После рождественской ночи о них не хочется и вспоминать.

И вдруг до меня доходит, что это не сигара вовсе. Это круто скошенный, практически насквозь дырявый, саксофонный мундштук, который плавится от напряжения и дымит – ведь на таком без пяти минут дырявом мундштуке гораздо тяжелее играть. И я об этом откуда-то знаю. И всегда знал. Просто не понял сразу, о чём идёт речь.

Жаль. Думал, может Белку захотелось таких вот огромных сигар. Это было бы очень мило. Я бы уломал отца и на сигары, лишь бы Белк возвратился домой поскорей. А что? Ботинок и так подозревает, что я курю. Да и странно было бы не закурить здесь в одиночестве. Курить, правда, я совершенно не хочу. А сигар и в ближайших окрестностях хватает не нужно и в Хельсинки ехать. К тому же нам, кажется, был нужен мундштук. А ещё – новогодние подарки Ботинковым сослуживцам.

Забавно всё-таки – рисует Белк, также как и играет на пианино. Несогнутыми пальцами. И все линии от этого прямые, сурово прочерченные недрогнувшей лапой. Такой вот он у меня упрямый, несгибаемый Белк. И картинка у него вышла просто замечательная…


Мундштук в саксофоне, как известно, выполняет ту же функцию, что и подкова у лошади. Поэтому к саксофону привыкаешь меньше чем к мундштуку. Соответственно, хороший мундштук – это обычно надолго.

Странно, но вышло так, что этот, купленный в Хельсинки по рекомендациям воображаемый белки был лучше всех. Но ведь со мной так всегда и бывает – один предмет со мной живёт долгую жизнь и пока живёт, он для меня самый лучший. Я не люблю менять полюбившийся привычные вещи. И жаль, что я сломал этот мундштук, малость не рассчитав. Всё потому, что решил закрыть его не снимая трости, которая залипла на мундштуке после исполнения «Щедрика» на морозе перед нюрнбергской пивной Альтштадтхоф . А потом, когда менял дислокацию, чтобы срубить десятку перед вокзалом– глядь, а мундштук-то на две половинки расколот и невозможно играть.

Странная эта защита была – не колпачек, а вроде закрывашки от пива «Гролш» или «Кавллерист». Пожалуй, у меня пристрастие к вещам странного предназначения. На свете много такого странного, что когда показываешь, все вокруг чешут голову, приговаривая – «Ну ни фига себе, бывает же». Колпачок с жестяной крышкой – предмет из той же неестественно-загадочной серии. Загадочной не как Мопся, а как мой дубовый ангел – непонятно откуда взялся, что с ним делать и как он ко мне попал.

А после того как пропал ангел, у меня появилась сова. Тоже, надо сказать, весьма загадочная

– У меня за спиной сова, – иногда вдруг озадаченно обращаюсь к кому-то я, – Помогите мне.

– Что, – всегда переспрашивает валторнист или, в зависимости от подвернувшейся халтуры барабанщик.

Я показываю на спину, и все улыбаются.

Это застёжка в виде бирюзовой деловитой совы.

Я купил её в каком-то сувенирном киоске. Сейчас уже не вспомню где, когда купил? Когда в моей ситуации означает – когда деньги водились. А вот где? Вспомнить бы, где бирюзовый цвет считается приманкой для туристов? Вот там и надо искать такую сову.

А сейчас, надо её расстегнуть. И тогда я вылезу из перекинутой через плечо шлейки от саксофона….


Ботинок, наконец, заканчивает трепаться по телефону. Он садится за руль. Пытается пристегнуться, но потом вдруг бросает это занятие, и всё потому что не может попасть пряжкой в паз. Так ни фига и не пристёгивается. То же самое, хихикая, проделывает Мопся. У неё тоже ничего не выходит. Хотя вряд ли она сильно старалась. Скорее всего, просто так – похихикать.

Я же, напротив, опоясываюсь тугими ремнями как колбаса. Сижу себе на заднем сидении и уныло верчу в руках белкову записку. Зачем она превратилась в напоминание о мундштуке? Напоминать среди бела дня про всякие там мундштуки кажется мне скучным. Мотивация предыдущей записки была гораздо более трогательной. А вдруг я забуду про морошковый кофе?

– Можно ехать быстрее? – спрашивает Мопся, не успев, как следует, сесть – Не так, как в тот раз. А то магазины закроются.

– Ещё только восемь утра, – Ботинок встряхивает правой рукой, обнажая любимые часы нелепой советской конструкции – Они и открыться-то не успеют.

Мопся не слушает.

– Зачем тогда такое авто, если у тебя на нём всегда только сто двадцать? – делает вывод она.

– А скорость здесь для всех между прочим одна. Сто двадцать. А в городе – шестьдесят. – отвечает Ботинок.

Мопся презрительно улыбается. Но Ботинок не обращает внимания на неё. И на газ пока нажимать не спешит.

– Сколько нам ехать до Хельсинки? – интересуюсь я, но не потому что озабочен ранним закрытием магазинов, а просто-напросто оттого, что рассчитываю ещё немного поспать.

Ботинок делает неопределённый жест рукой. Долго. Спи, давай, дядя Шарик.

Голова моя согласно кивает, откидывается назад и проваливается в сон без посторонней помощи. Кажется, я даже успел захрапеть.

– Артём, не вздумай спать пристёгнутым, – будит меня строгий голос с переднего сидения. Мопсе скучно.


– Затечёт всё. Немедлено отстёгивайся и ложись спать нормально.

Говорят, что в газетах только и пишут о том, как русские ездят по Финляндии непристёгнутыми. И икону перед собой держат на всякий случай, чтобы отвела беду. Никаких икон в нашей машине нет. Это всего лишь Мопся оборачивается и смотрит на меня с видом ужасной иконы Страшного Суда . Это заставляет меня прогнать из головы сон и принять решение не спать до самого Хельсинки.

Надо только поинтересоваться, сколько мы уже проехали и почему стоим?

Протираю запотевшее стекло. Выглядываю и неожиданно вижу перед собой свой двор и уставившуюся прямо в промытый от изморози кружок на стекле, подружку Шубу. «Ведь и не выехали ещё», – разочарованно думаю я и пользуюсь случаем рассмотреть Шубу поближе. А Шуба то оказывается вся щербатая. И волосы у неё как у Бабы-Яги или как будто не мылась. Но в целом мне она весьма симпатична. Вот только возраст её так сразу не определишь. И татуировки у неё совсем некрасивые. Просто корявые надписи, как на моей записке, да и всё тут.

Но почему такая задержка? Становится неудобно за непристёгнутого отца и за то, что я как маленький, сижу на безопасном заднем сидении.

– Вперёд, – бормочу я. – Скорее. Да поехали же, наконец…

Ботинок наконец даёт газу. Мы неуклюже выкатываемсяс парковки, едва успевая объехать выползающую подышать морозным воздухом бабушку. Кудряшка почти влюбленно поглядывает на моего отца и несколько более сдержанно на его Мопсю. А потом удивлённо рассматривает наш автомобиль. Ещё бы. Автомобиль отца стоит всех автомобилей Финляндии. Огромный, грузный, по праву считающийся чуть ли не грузовиком. Не то броневик с Площади Ленина, не то гусеничный советский танк, как на картинке о чешском перевороте.

А я уже говорил вам, что предпочёл бы любой машине велосипед? В Финляндии ведь все ездят на велосипедах. Машин тоже хватает, но велосипед – незаменимая вещь. И, пожалуй, нет ни одной машины, сверху которой не торчало бы пары велосипедов. Даже сейчас, каждая едущая по встречке машина несёт на себе велосипед. Иногда даже два, а то и три велосипеда, привязанных сверху стоя. Если у них столько велосипедистов зимой, то, что же здесь происходит летом и осенью?

Даю себе слово, что летом обязательно куплю себе вместо телевизора велосипед. Интересно, придёт ли в ярость Ботинок от этой покупки?

На телевизор он так и не отреагировал. Знай себе картой расплачивайся, бери что хочешь – он и не слова не говорит. Может быть оно и хорошо, но придётся когда-нибудь во всём разобраться. Кажется, будто отец чувствует себя виноватым и намеревается при помощи денег загладить свою вину.

Попробую-ка я это проверить. Заправка уже недалеко, а бензин машина жрёт словно черпает ложкой.

На заправке я накладываю в пакет килограммов пять мармелада. Подумав, добавляю к тому совершенно ненужный в поездке мёд. А потом ещё и пару журналов сверху кидаю – специально держу их так, чтобы выглядело непонятно, порнография это или комиксы. Ну как, теперь будете на меня внимание обращать?

Но батя мой даже не спрашивает для чего порнографические журналы. Просто платит, да и всё. А я нахмуриваю брови. Обидно. Но ещё обиднее, что без Белка мармелада совсем не хочу. А журналы я кидаю на сидение, даже толком не разглядев.

Да, похоже, что Ботинок и вправду чувствует себя виноватым. Осталось только разобраться в чём и что послужило тому причиной.

Когда то я мог просто вызвать его на серьёзный разговор и, не парясь, спросить всё что мне хочется. А сейчас будет сложно. Боюсь, что с налёту этого не определить. Требуется настоящее расследование.


– Это для того чтобы провода из-за ветра не переплелись между собой, – объясняет Ботинок Мопсе. Действительно, отчего в воздухе болтаются проткнутые проводами разноцветные мячики? – Переплетутся – и до свидания…

Мопся нервно пожимает плечами. Поправляет дымчатые очки.

– Выглядят они только глупо. Как будто и вправду мячики. И торчат. Зачем мячики-то? – ворчит она, – Разве нельзя выплести провода заново?

– Никак нельзя без мячиков – объясняет Ботинок, – ведь не подлезть к проводам иначе. Как ты в рюмку залезешь без ёршика, когда, к примеру, посуду надо помыть. Неудобно!

– Ты, может, и не подлезешь, – раздражается Мопся – а я, куда хочешь, подлезу. Вот так…Я ведь женщина. И у меня всё для этого есть.

Она демонстрирует свои тонкие разноцветные, залакированные под радугу пальцы так, что сомнений не остаётся – подлезть ими можно куда угодно.

– Красивые ногти, – одобряет Ботинок, – Обожаю дизайнерский маникюр. Но всё же он не для Финляндии. Тут, в основном, чёрное носят, как в Союзе. Скромные все. Чтобы меньше к себе внимания привлекать.

Мопся опять морщится.

Ботинок хочет поддеть Мопсю, а обижаюсь почему-то я. После новости, что он-де обожает дизайнерский маникюр, а в Финляндии носят как в Советском Союзе, мои брови стреляют наверх, а глаза опускаются к подбородку.

Ведь Ботинок сто раз был в Финляндии и уж этот секрет знает точно. Чёрное – это не оттого финны скромные, а просто потому, что это их цвет. Но добавить пару незаметных капель цвета типа «вырвиглаз» на чёрное у них считается высшей категорией. По крайней мере, в Тууликаалио. И череп на чёрных ногтях тут будет обязательно вызывающе розовым. У некоторых он будет лиловый или, может быть голубой. Но у всех остальных – обязательно розовый.

Но Мопся одета и вправду не для Финляндии. Я даже сомневаюсь в том, что это и есть та самая петербуржская Мопся, затянутая во вечно мокрый и грязный халат грязно-рыжего цвета, вызывающий ассоциации с плохо отмытой морковкой.

Сейчас она смахивает на молодого Майлса Дэвиса – и холодный завив волос неестественного цвета и глянцево-сатиновая блузка, стоящая как нестираные носки, подчёркивая тем самым опавшие сиси и выражение некоторой благородной брезгливости на её не самом красивом на свете лице. Несмотря на утонченную заострённость её лица, всё равно она Мопся. Самый настоящий мопс. Мопс Дэвис. Мода – привет из восемьдесят пятого года. Обложка альбома You’re Under Arrest, который раньше всегда валялся у Ботинка в машине.

Ботинок же наоборот, благороден и прост во всём, вплоть до лысины. Я знаю эту русскую джазовую моду под американского гангстера, она привычна, потому что папа так ходит всегда – стальной плащ, песочные брюки, ботинки на подошве а-ля каучук. Только пистолета не хватает. Но всё равно Ботинок теперь не такой, как был раньше. Видимо, тоже не для Финляндии одет.

Надо, конечно, посмотреть на этот Хельсинки, прежде чем обсуждать нелепый родительский внешний вид. И если там все такие же унылые пижоны, то я просто развернусь и уйду. Пешком. До Тууликаалио.


– Рыба, – настаивает Мопся.

Ботинок чертыхается:

– Нет, моя дорогая. На обратном пути.

Тогда Мопся просится в туалет. А когда Ботинок выруливает на заправке, в туалет не идёт, а с многозначительным видом пересаживается ко мне на сидение. Потом машет рукой, чтобы Ботинок отправлялся дальше. Пожав плечами, отец выжимает сцепление. Он даже насвистывает, чтобы показать, что ему всё по плечу.

А внешне невозмутимая Мопся вынимает из сумочки карты и начинает раскладывать их на атласе автодорог. Гадает, глядя на меня. Что-то не складывается. Руки её дрожат

Может ей и хочется что-то мне высказать, но я не собираюсь завязывать разговор. Мопсины глаза меняются как картинки с в игровом автомате – ягодка, семерка, звоночек… Все комбинации взглядов, от материнского до коронного, загадочного взгляда психиатра. Под этими взглядами я сижу, разложив руки на коленях, и даже боюсь шевельнуться. Начинаю в отместку сверлить взглядом голову отца. Наконец мне надоедает. Уже шесть убитых комаров на его голове насчитал. В декабре-то месяце! Тогда я отворачиваюсь в окно и утыкаюсь в стекло, боясь лишний раз от него оторваться. За окном мелькают дорожные знаки и запорошённые валуны с редкими деревцами. Я принимаюсь считать красные машины, потом валуны.…Всё что угодно делаю лишь бы не оборачиваться. Только бы не услышать в свой адрес порцию слов с добавлением Мопсиной невыносимой загадочности.


Может и вправду заснуть? Не смотреть же, как психиатр обмахивается моим журналом и ёрзает на сидении. Потом вдруг начинает искать на мне тёмную точку и я, вслед за отцом принимаюсь убивать на голове комаров. С третьим комаром надоедает и ей. В конце концов, без разговоров в пути психиатру не интересно.

– Что это у тебя?

– Мармелад.

Я призываю на помощь любую защиту. Может она не любит мармелад и отсядет? На всякий случай отодвигаюсь подальше.

– Делись, – по-свойски требует Мопся. А, заглянув внутрь, взвизгивает. Что это? Крыса? Нет. Всего лишь обсыпаный сахаром сальмиак.

– Что за дрянь, – заводит сирену она, – Никто не есть эту гадость!

– Я ем, – храбро тянусь за сальмиаком я.

– Выкини! Скажи ему Борис.… У меня условный рефлекс с тех пор как я однажды попробовала. Кошачья моча! Натуральная кошачья моча!

Я медленно прожёвываю сальмиаковую черепушку. Ну да – кошачья моча. Почему бы и не кошачья моча, в конце-то концов. Если подвернётся один такой сальмиак в компании сладкого мармелада – это же замечательно. Нельзя же жрать в жизни одно только сладкое.

– Никогда не ешь всякую гадость. Петушки, помните, петушки? Цыгане продавали у зоопарка! А сахарная вата! Ещё шутили что жёлтая, это оттого, что туда цыган нассал. Как вспомню, так сразу же тошнит. – Мопся сплёвывает прямо под ноги, – Борис, ты запретишь ему или нет?

Но вместо того, чтобы запретить, Ботинок неожиданно протягивает руку за сальмиаком, и я радуюсь, что он всё ещё на моей стороне. Я насыпаю ему в ладонь от души. Не моргнув глазом, он отправляет содержимое ладони в рот. Неожиданный ход. Потому что Мопся уже готова его сожрать. Не сальмиак, разумеется, а Ботинка. Но, быстро поняв, что проиграла свой сальмиаковый раунд, меняет тактику. Теперь она она теребит обивку на подлокотнике

– Включи транзистор, – постукивает пальцами уже по Ботинковому плечу.

Ботинок включает радио.

«Линда Линда. Мелинда», – произносит радио нараспев и Мопся, не выдержав напряжения, топает каблуком, сморщиваясь как от зубной боли.

– А тут нет «Нашего Радио»?

– Нет, – не сдаётся отец, для верности, всё же пошуршав кнопками.

– А у меня есть, – начинает суетится она, теряя шпильки из накрученной головы – У меня всё есть. – бормочет она, тычет в свой телефон и ловит все финские радиостанции одновременно. Включая и русское радио. Как же тут обойтись без него. Неприятный голос поёт про дядю Борю, который плещется в море, а солнце светит ему прямо в глаз. Потом – вдруг, исторический экскурс в песни казаков, с предисловием, что, мол, в каждой песне присутствует неземной свинг. Я проверяю эту теорию на язык. Никаким свингом у казаков и не пахнет. Но Мопся пристукивает каблуком в ритме одноногого марша. И прикрывая глаза,показывает, что ей хорошо.

И вдруг – неожиданная тряска.

У Ботинка перестаёт работать навигатор, и он резко, с ожесточением тормозит. Потом снова даёт газ в надежде на то, что навигатор заработает, но похоже, что этим прибором хоть гвозди забивай – не поможет.

Тогда он обесточивает все заново, считает до тысячи вслух и пытается стартануть без навигатора.

Мопс шипит:

– Стой Борис. Всё равно уже рыбу проехал.

Она рвёт на две части журнал и потягивается:

– Я хочу в туалет.

– Давайте просто пройдем до кустиков прогуляемся, Мопсик – примирительно говорит Ботинок.

– А рыбу купить?

– Потом.


Ноги после машины ватные. Я делаю неверный шаг и тут же присаживаюсь на капот машины. Ботинок пытается закурить на ветру. Потом пошатываясь, отходит. А Мопся, в страшном психаре, забирается на гранитный валун. Интересно как она ходит по сугробам на каблуке? Интересно, как она вообще на них в Финляндии ходит?

– Шостакович, – кричит она оттуда, пытаясь переорать ветер, – Сибелиус! Мусин муж! Что я вообще с вами тут делаю?

Ботинок курит и с интересом смотрит, что будет дальше.

А дальше Мопся съезжает на заднице по валуну вниз и плачет так, что проезжавший грузовик принимается надрывно сигналить.

Ботинок аккуратно тушит сигарету и прибегает на помощь к ней. Слышно как они шипят и ругаются. Шёпотом. У отца ещё можно различить набор гласных, бухающих как большой барабан. А у Мопси – одни сплошные шипящие. Ветер несёт их в мою сторону, а буханье Ботинка пропадает где-то среди валунов. В общем, если прислушиваться, то слышно одну Мопсину песню:

– Оставь его здесь…

Я не ослышался?

– Оставь здесь своего…. Хватит ждать…. Сколько можно…

Дурацкий фокус – когда ты слышишь что-то через воющий ветер и услышав не до конца, делаешь поспешные выводы. Я на него не куплюсь ни за что. Скорее всего, она говорит не про меня, а про севший навигатор. Или про что-то другое, но только не про меня.

Где мой Телониус Белк? Где мой пушистый дружище?

Ветер свистит, но почему-то довольно тепло. Только за шиворот немного снега попало. Теперь там, внутри меня – холодно.

– Пойдём, дядя Шарик, – слышится голос отца, – Пойдём, старик.


– Нет, трепанация черепа для меня тёмный лес. И электросудорожная терапия тоже. Большой риск и… одним словом, Вадик, не нужно этого делать.

Мопся по телефону с кем-то говорит. Заткнуть что ли уши?

Ботинок ещё раз напоминает, что в магазинах короткий день. Надо успеть до шести.

Что мне купить? Чемодан, в котором мы похороним Козла Дядю Сашу?

Что ещё? Обязательно купить для Белка сигар. Ах да, и мундштук ещё, с максимально открытой пастью.

Машина заводится как по заказу. Снег, попавший за шиворот, оттаял и медленно стёк сквозь меня на сиденье. Это можно пережить. Я засыпаю как маленький – с указательным пальцем во рту, а во сне вижу, как Телониус Белк спасает Тууликаалио и тамошних россомах от дождевых паводков или разлившегося водопада. Не сон, а одна сплошная вода. Зима уже успела изрядно мне надоесть. Скорее бы, что ли, весенний дождик.


Машин за окном существенно прибавляется. Автобусы из жёлтых становятся синими в белую полоску. Полоса разделяется на четыре потока. За тротуаром виднеется чуть ли море, в котором барахтается огромный зелёно-коричневый паром. Именно, что не плывёт, а барахтается, точно заводная какашка.

Цвета и впрямь совсем непривычные. Небо голубое как летом, а снегом между тем сыпет как из солонки. Всё остальное серое. Не грязно-серое, а как овсяная каша, которая ещё не успела остыть и превратиться в склизлую гадость. Понятно, что выглядит она вовсе не аппетитно, но всё же не противно… Асфальт здесь что, поливают горячей водой? Сугробов и льда как сахара и сгущёнки на овсяной каше, всё полито или присыпано только в самых красивых местах, на обочине, вокруг деревьев, возле озера… Чудеса, да и только.

– Боже мой. – слышится рядом. – тут же остался один сплошной сальмиак…

Мопсе не успокоиться. Пока я спал, она выела весь мармелад, все вафли и все шоколадки. Теперь она выскребает длинными пальцами сахар, которым был посыпан этот пресловутый смоляной сальмиак, а также черепа из лакрицы. Облизывает, высасывает сахар из-под ногтей и беспрестанно жалуется на неважное самочувствие. А каким ему быть, после того, как ты пять килограммов мармелада сожрал?

Развожу руками. Несмотря на протесты, протягиваю руку и с легким усилием забираю у Мопси оставшийся сальмиак. Потом сворачиваю пакет в конверт и запихиваю в задний карман. Теперь бы научиться есть его без закатывания глаз и рвотных позывов.

Разумеется, я делаю это назло Мопсе. Хоть чем-то мне надо от вас с отцом отличаться. Пристёгиваться сидя в машине и, не морщась, есть сальмиак – вот и всё, что я могу предложить деловитым финнам в качестве залога того, что я, хотя и русский турист, но тёртый калач, а вовсе не маменькин сыночек какой нибудь.

Мопся вздыбливает причёску и надевает другие очки – ещё более осиные, чем раньше. Улыбается. Принимается пристально смотреть в телефон. Ей нужен Зингер, Стокман и Тарйостало. Нам с отцом требуется место с гораздо более приятным названием – «Дорогой старый Стокгольм». Пусть Ботинок шутит, что этот «Стокгольм» действительно дорогой, но от перспективы дорогого Стокгольма мне куда веселее, чем от мопсиного дешёвого Зингера.


Стокгольм для меня теперь давно уже, вроде как, и не дорогой, а самый, что ни на есть привычный, обыденный. Мне никогда не приходилось называть его дорогим. Часто бывает так, что я в Стокгольме живу неделями, а вот в Хельсинки лишь бываю проездом. Жаль, конечно. Но времена эпохальных чёрных джазовых концертов в Финляндии давно прошли. Хельсинки уже пару десятков лет перешла на образ жизни малолетнего поклонника Оззи Осборна, а местные джазисты окончательно подмяли под себя Стокгольм и Копенгаген, не вылезая оттуда годами – ну может быть разве что только в Нью-Йорк, да и то не всегда.

В тот магазин я больше ни разу не заходил. Однажды пробегая мимо, дернул дверь на себя, но как только прозвучал грустный ми-бемольный колокольчик, я сразу же передумал. Извинился и вышел обратно на улицу. Но при виде того, как продавец заваривает чай, я подумал что, может быть дяденька этот – тот самый, что продал мне в детстве хороший мундштук по рекомендации воображаемого друга. Возможно, и он бы меня узнал, если бы я смог преодолеть звук грустного колокольчика. Но я так и не смог. Как будто заново услышал про Тёмыча в уппсальском концерте Эрика Долфи. Испугался, что всё завертится как в тот раз, а закончится появлением огромной как подростковый мопед бронзово-рыжей северной белки.

Ничего страшного. Всё рано или поздно произойдёт и закрутится по-новой. В конце концов, магазины в Финляндии закрываются не так, как у нас, спустя неделю после открытия. Они здесь стоят по сто лет. Поэтому, вместе с товарами предлагают воспоминания. Иногда продавец вкладывает их в пакет вместе с тростями для мундштука, а иногда выставляет воспоминания на улице в больших коробках в качестве рекламы. И можно придти сюда через несколько лет и ещё раз вслушаться в колокольчик. Можно, впрочем, и не заходить. Просто взглянуть на плакат Майлса Дэвиса через окно, как сейчас и в одну секунду утомиться от нахлынувшего груза воспоминаний.


Звенит колокольчик, от грустного звука которого я вдавливаю голову в плечо и прищуриваюсь точно очкастый – откуда такая грусть в колокольчике? Потом поднимаю глаза. Вижу постер Майлса Дэвиса в полный рост. И, вопреки настроению, едва сдерживаюсь, чтобы не засмеяться – уж больно Мопся на Майлса Дэвиса похожа, – как две капли воды, вплоть до одним краем помятой кожаной шляпы.

Но взгляд Ботинка скользит по затянутому в кожу Майлсу, без какого-то ни было скептицизма. Он не видит там Мопси. При виде плаката, он вспоминает какую-тобарабанную дробь и выстукивает её на паспорте в нагрудном кармане. Из-за того, что Ботинок привык выстукивать между делом на чём угодно, выходит довольно громко. Так громко, что с виду настороженный продавец немедленно оборачивается, отставляет кофе в бело-синем как местный автобус стаканчике и с энтузиазмом настраивает кассовый аппарат. Ботинок переносит взгляд с плаката на продавца и продолжает выбивать пульс из своего кармана, не здороваясь. Сбивка наверняка крутая и чувствуется, что слегка фанковая. Сразу видно, что на пороге магазина появился серьёзный профессионал.

Глядя на встревоженного нашим появлением продавца, принимаю серьёзный вид и я тоже. Шутки закончились. Из заднего кармана моего вываливается бумажка. Я сощуриваюсь и пытаюсь прочитать что там написано. Но вместо рекомендаций по выбору мундштука теперь там какой-то знак – больше меньше или равно. Да, именно так. Но Белк говорил, что выбирать надо большее.

– И какой же мундштук будем пробовать? – спрашивает Ботинок.

Продавец, как и все финны лыс, полноват, татуирован и невероятно благожелателен. Правда, как и всем в этих широтах, ему требуется немного времени на разгон. Поэтому благожелательность его была с самого начала приправлена слабым оттенком ленивой, медлительной грации. Но теперь он готов к работе и вовсе не сердится, что не дали ему кофе допить. Настоящий профессионал. А отец, так просто гангстер на пенсии в своей шляпе «Федорино горе», а главное – с хорошим английским языком! Тоже профессионал. Широкого профиля.

Теперь оба этих серьёзных профессионала смотрят в упор на меня. Я понимаю, что пришла пора действовать.

Разворачивая бумажку, я ещё раз надеюсь увидеть уютное послание про морошковый кофе. Но вместо этого вижу знаки и несколько довольно странных картинок ещё. Долго смотрю на них, будто в текст вчитываюсь, и, наконец, понимаю, что хотел от меня Телониус Белк. Мундштук с максимально открытой пастью – вот что. Мундштук, сквозь который видно звёзды, как в телескоп.

Продавец кивает. Есть мундштук с большой пастью. Для альта у него есть всё. Он и сам на альте поигрывает после того как перестал оружием торговать. Влюблён в смертоносный металл и всё такое. А альт из саксофонов – самый смертоносный… Что уже подобрали себе достойный инструмент?

Наверное, Ботинку не очень хочется такое переводить – про смертоносное оружие и всё остальное. А может, боится, что придётся ещё один саксофон покупать. Что с ними потом мне делать – на балконе складировать?

Поэтому Ботинок делает кислую мину и говорит, что инструмент уже есть.

Продавец улыбается. Но всё-таки он слегка озабочен.

– Это большой номер, – переводит Ботинок. – Ты точно уверен что именно он тебе нужен? Ведь для альт-саксофона это настоящий слоновий калибр.

Я утвердительно киваю головой

Продавец что-то вполголоса добавил. Ботинок крякнул, но перевёл:

– Типа хорватской ручной пушки. Затвор на один патрон. Ты из него стрелять собрался, дядя Шарик?

– Да, – твёрдо говорю я.

Это саксофон и я собираюсь стрелять из него как из пушки. Хорватский он или ещё какой – мне не интересно.

– Средняя камера подойдёт? А, старик? – вполголоса продолжает переводить Ботинок.

Куда там! Самая большая! Самая пресамая!

Во мне просыпается непонятно откуда взявшаяся жадность. Но продавец всё-таки рекомендует брать мундштук со средней камерой. Я упираюсь, показываю на бумажку, которую написал Белк – ту самую, где только что загорелся знак «больше». Отчаяно жестикулируя, отец ведёт разговор с продавцом. И на бумажке вдруг отчётливо проступают буквы, складывающиеся в … дайте ка поближе посмотреть.. да, так я думал. На бумажке написано «Отвяжитесь».

Хорошо. Пусть будет самый большой номер и средняя камера.

Но пусть тогда будут и самые тяжёлые трости. Так, чтобы я почувствовал, что всё – караул.

Продавец сурово добавляет:

– Студент ямаха – ноу… – и быстро рисует саксофон, раздербаненный на четыре части.

И повторяет, на этот раз специально для меня. И чтобы вдруг без испорченного телефона – отца уже не переспрашивает. Как будто продаёт велосипед и боится, что попаду на нём в аварию. На современный саксофон такой мундштук не пойдёт.

Он открывает пошире рот, тянет букву «О», как недавно это делали финские девчонки на рождество, но тут же затыкает со всего размаху ладошкой. Как я тогда снежком. Он что видел? Я непонимающе верчу головой.

Тогда он берёт из под стола старый, ржавый и показывает на пластинку Паркера, где хорошо виден его саксофон.– вот такой надо. Показывает на пупочку у того и на пупочку у того. Оркестровый? Это я уже и так знаю. Короче, выбор мундштука – дело серьёзное.

С неправильным мундштуком, если и будет «О», то тебя сразу заткнут. Как снежком. И правильно сделают.

– У тебя случайно не Ямаха? – уточняет Ботинок, хотя и сам знает, какого динозавра он с собой приволок. Поржавее только что вытащенного из под прилавка!

– Не Ямаха, – вспоминаю я и тычу пальцем в то, что висит у меня за спиной. – У меня Олдс Амбассадор. Такой же старый и ржавый.

Название модели я стараюсь произнести погромче. Красивое слово – Олдс Амбассадор…

Вопросов больше не возникает. И продавец отводит меня в помещение для того, чтобы я смог там вдоволь поиграть. Я со скрипом насаживаю на саксофонную шею мундштук и понимаю, что пробку придется переклеивать.

Оооо!

Я жду снежка.

Но вместо снежка – радость. Мне достаточно пары минут, чтобы понять что мундштук это – мой. И снова грустная новость. Играть на нём я всё ещё не умею. И вряд ли когда нибудь научусь.

Зато теперь я хоть понимаю что требуется от меня, чтобы высечь звук альт саксофона по настоящему. А раньше только вокруг, да около ходил! Да, при такой конструкции мундштука в него можно только бить. Бить, бить и ещё раз бить. Другого языка этот мундштук не понимает. Бить в него как в барабан при помощи языка и сжатого воздуха. И чем сильнее удар, тем сложнее будет не вылететь из седла на отдаче.

Но, сразу же, звук – выше крыши. Не такой, как у Майлса, не такой как у всех этих пустопорожних безголосых стиляг с подземного перехода на Невском проспекте. А именно тот, что мне нужен – орущий, необъезженный, бугристый, точно у Долфи… как самый крупный наждак, невыносимо тоскливый, отзывающийся битым стеклом… и куча других обидных эпитетов! Холодное оружие, а не звук. Всё ясно. Я порву губу, сломаю зубы, но всё-таки буду дуть именно в этот мундштук всю жизнь. И больше меня ничего не интересует.

Выхожу из комнатухи донельзя довольный. Ботинок язвительно намекает на утиный манок. Но продавец, кивает, мол, так и надо. А после того как чек выбит – прицеливается в меня сквозь мой новый мундштук. И вид у серьёзного продавца теперь лихой и придуристый.

– Well.… Ещё кофр – Ботинок спохватывается.

Ах да, ведь точно – кофр ещё.

Какой же?

– С ушами, – показываю на собственные уши я.

Ботинок удивлён, но продавец всё понимает. Он берет кофр и показывает, как нужно промять его, чтобы Олдс Амбассадор влез в него, не сплющив защиту нижнего си-бемоля

– И ещё один кофр пожалуйста. – бью наотмашь я

– Для кого? – Ботинок решил сегодня не удивляться.

Отступать некуда.

– Для дяди Саши, – бурчу я.

– Для какого дяди Саши, старик? – брови Ботинка поднимаются кверху домиком..

– Который умер. – И, предупреждая следующий вопрос, добавляю, – Чтобы дядю Сашу в том кофре похоронить.

Ботинок, еле заметно проводит рукой от лба в пах, меняется в лице и поспешно расплачивается. За кофр. Но за один. И вдобавок пытается украдкой померить мою температуру.

Правда, второй кофр мне и так достаётся – в подарок от продавца. Продавец доброжелательно хлопает меня по плечу. Он покорён моим желанием стрелять из саксофона как из пушки.

На прощание я машу ему рукой. А в ответ мне ставят музыку Чарли Паркера.

Знал бы продавец, что во втором кофре я собираюсь похоронить того, кто держал на себе своим блеянием весь Ленконцерт, небось, подарил бы мне этот мундштук совершенно бесплатно!


Выбравшись на улицу, я понимаю, что это мой последний шанс прогуляться с Ботинком без постоянно придирающейся ко мне Мопси. Возможно и в Петербурге такой возможности больше не подвернётся…

– Я бы, пожалуй, выпил где нибудь чаю, – с большим воодушевлением шепчу я

Но Ботинок бурчит в ответ, что в Хельсинки был пару раз и не помнит здесь ровным счётом ничего – так что в провожатого не годится. Кроме того, ему нужны фильтры для кофейного автомата. И ещё самая мощная в мире флешка чуть ли не на тысячу гигабайт, которую только здесь и выпускают. Потому что, если он вернётся домой без флешки, то на работу он может больше не выходить. И, вдобавок, ещё несколько заказов у него есть, о которых Мопсе лучше не рассказывать. В общем он намеревается только в Стокманн.

«Ладно», – думаю я мобескураженно. Боится что ли, что я Мопсе расскажу? Так я ведь и один могу прогуляться. Тоже что-нибудь придумать могу. Ужасное, чтобы потом попросить не рассказывать!

– Не позже двенадцати ночи, старик! – Ботинок объясняет мне, как добраться до отеля Скандик и использовать кодовый номер вместо ключа.

А я и не против. Загружаю в машину три кофра – новый, старый и тот в котором собираюсь похоронить козла. Чувствую облегчение. Похороню Козла, и будет всё хорошо!

Засовываю руки в карманы, надвигаю кепку на глаза и отправляюсь гулять. Это прекрасное ощущение – когда за твоей спиной никого нет. Самое лучшее в мире ощущение. Я даже перестаю считать на герметично закрытый квадрат, так, как всегда считал на прогуке – раз-два-три-четыре. А перестав считать до четырех, мне кажется, что можно больше не продолжать этим заниматься. Зачем? Я всегда подозревал, что дело тут вовсе не в счёте. Дело, скорее в том, как этот счёт в голове перехитрить.

Сфера…

Да, теперь я самая настоящая сфера, а не квадрат. Гуляю один и радуюсь так, словно передо мной расстилается не Хельсинки, а экзотический Занзибар или Ибица. Радуюсь совершенно новому для себя ощущению – не считать. Радуюсь тому, что я, наконец, понял, что значит сфера.

Начинаю, как рекомендует путеводитель, с вокзала.

Это очень суровый вокзал с тяжёлыми дубовыми дверьми устремлёнными вверх. Я пробегаю его насквозь и случайно сбиваю туристов из Индонезии. Флаг с баньянами, бататами и птицей- гарудой на шильдике. Помню такой. Интересовался когда-то геральдикой… замечательный флаг!

Осматриваю выставленые за стеклом кафетерия бутерброды. Тоже понравилось.

Потом выбегаю и замираю перед скульптурами. То, что они похожи на сцену из «Властелина Колец» мне по барабану. Больше удивляет то, что лица у тех, кто тусуется на вокзале практически идентичны статуям. Да, статуи на вокзале немного похожи на викингов. Но без бород. Это ведь очень практично – викинг без бороды, вы не находите? И страшновато вдруг как-то становится. Как будто ты только что узнал, что твой родственник безбородый, который только что пил с тобой чай – древний викинг

Ритм во мне, как сердце пульсирует. Сам по себе – чучух-чучух. Я засовываю в рот целую горсть сальмиака. Действительно – самая настоящая кошачья моча. Но всё равно нравится.


– Потерялся? – голос , кажется, исходил из урны, доверху забросанной коробочками для еды

– Нет, – машу рукой я

Никто меня, впрочем, не спрашивал.

Просто померещилось. Здесь все так орут, что померещится может всё что угодно. Люди орут, черные, белые, а теперь ещё и чайки, устроившие бойню из-за недоеденного картофеля фри, к ним добавились. Так что расслышать в этом балагане русское «Потерялся?» нормально. Всё равно, что услышать в Уппсальском концерте Долфи про русского Тёмыча.

Я сижу на стальной перекладине перед Хесбургером. Вроде и в одиночестве, а вроде и нет. Передо мной толпа народу. Каждый кричит о своём, оттого здесь шумно, но в принципе довольно уютно. Время, впрочем, поджимает. На вокзальных часах без пяти три. Разумеется, ночи. Поэтому большая часть народу не столько тусуется перед Хесбургером, сколько давится в очереди на такси.

Я выуживаю из ржаного бургера рыжий волос и с отвращением отправляю его в картонный сугроб, который вырос на месте мусорной урны. Подумав, я выкидываю туда же и бургер. На моей куртке куча Мопсиных волос. И, наверное, поэтому все на меня смотрят. Впрочем, если женские волосы на куртке говорят о том, что ты крутой тип, то мне всё равно. Пускай смотрят.

На часах уже почти четыре утра.

До отъезда домой не хочется возвращаться.

Моё настроение падает.

Чтобы настроение поднялось, надо подумать о книжках, музыке или хороших людях.

Думаю ли я в этой связи об отце?

Нет.

Я думаю о том, купил ли он свою флешку на тысячу гигабайт. Потом встаю и, покачиваясь от съеденных гамбургеров, отправляюсь гулять дальше.


Оставшуюся дорогу до дома со мной никто не разговаривает. Ни Мопся, ни Ботинок. Они даже не смотрят в мою сторону – и так все шесть с половиной часов пути и полтора часа на сборы до дому.

Всё так, как мне и хотелось. Но уж очень это хитрое орудие – не разговаривать между собой. Приходится выбрасывать вперёд руку вместо того чтобы сказать нет и задумчиво рассматривать углы, боясь открыть рот, чтобы случайно не дать положительного ответа. Мне не нравится. Но что тут поделаешь, скандал.

Заявившись к отелю только перед отъездом домой, я поставил на себе крест. Я продолбал сразу всё. Ботинково хорошее ко мне отношение, например. Концерт лучшего в Эстонии пианиста продолбал и даже не увидел Мопсину попытку сплясать вокруг рождественской ёлки в ожидании того, что «этот мерзавец» (то есть я) когда нибудь попадётся ей в руки.

Ощущения теперь – как у лабораторного ежа. Или подопытного кролика. Но это не эксперименты, а наказание. Меня карают молчанием, непожиманием руки и отсутствием на кухонной столе трогательной, прощальной записки.


Дверь за родителями, наконец, закрывается. Мне очень обидно. Чешется нос и хочется плакать.

Но вдруг я чувствую, как за спиной моей появляется Телониус Белк. Я делаю ему приветственный знак, убегаю в туалет и от переизбытка эмоций напруживаю жёлтого до самого ободочка. Потом неаккуратно спускаю воду и вытираю нос. И одновременно слышу, как снова открывается прихожая дверь. Выглядываю в щёлочку. Это вернулась Мопся.

И Телониус Белк оказался напротив неё.

Наверное, с минуту, они смотрят друг на друга в упор, но когда дверь за Мопсей захлопывается, Белк тут как тут, прямо передо мной. В полном здравии и даже немного похорошевший.

– Ну и почему ты исчез? – спрашиваю буднично.

– А я исчез? Нет, вроде здесь был всё это время.

Я вспоминаю застрявший в зубах рыжий волос из ржаного бургера и понимаю, что это вовсе не обязательно были Мопсины волосы. Возможно, это был Телониус Белк.

– Как же так? – всё еще не понимаю я. Белк пожимает плечами. Я справляюсь с собой и невозмутимо помогаю Белку заварить морошковый кофе на кухне.

– А мы будем делать ржаные бургеры? – интересуется он, как ни в чём не бывало.

Тема его отсутствия в родительский день больше не поднимается. Есть масса гораздо более важных проблем.

Делать ржаные бургеры? Почему бы и нет.

Я прикидываю размер сковородки и решаю оставить эту затею на потом. На утро осталось пара скукоженных прыщей осенней проросшей картошки.

Ухожу с кухни, присаживаюсь за «Эстонию» и прогоняю смертоносную целотоновую гамму по всем октавам, как это делает Монк. Жизнь входит в привычную колею. Уютно без родителей как не крути… не хватает, может, только собаки. Расслабившись как на пляже под солнышком, я подумываю о том, почему бы не завести здесь, в Финляндии собаку. Чтобы она была непеременно финской породы и такого же независимого характера. Вот только как на это посмотрит Телониус Белк? Хорошо? Или скажет как всегда, мол? отвяжитесь?

Но оказывается что Белк не против некоторых пород собак. Правда, дома такое заводить он бы поостерёгся.

Пожевав картошки в мундире, я выплёвываю пресную кожуру. Ну и гадость. Хорошо бы вечером сгонять в магазин. Но не сегодня. Сегодня вечером мы собираемся идти хоронить Козла. Или ладно, пусть не Козла. Пускай дядю Сашу.


Глава четвёртая


Солнце действительно начинает припекать. Но нет, чтобы взять, да и растопить снег… Нет. Ни за какие коврижки.

Вспоминаю, какой он был – Козёл… Похожий на капиталиста из Незнайки на Луне. Такое вот детское осталось у меня о нём воспоминание.

Я упихиваю его дряхлый ушастый саксофон в новый, практически белоснежный кофр – нет, даже не проминаю поролон, уши саксофона сами гнутся. Наконец уместил. Пытаюсь настроиться на похоронный лад. Погода к этому довольно серьёзно располагает.

А плеер уже давно не работает. Слишком долго простоял на окне и батарейки в нём отсырели. Поэтому, вместо подобающих к этому случаю стандартов типа Take the A-Train в голове – детская песенка про чухчух-чучух-чучухающий паровозик. За шиворот падают капли – не то снег, не то дождь. А Белк поступил гораздо умней, чем я. Он взял с собой зонт. Очень уместно для похорон в такую сучью погоду.

– Падап! Бам. Пап!

Наигрывая на губе свингующий вариант траурного марша Шопена, Белк подкидывает зонтик то вверх, то вниз и даже балансирует им на носу, но недолго – ветер то и дело подхватывает зонт и относит к соседнему дереву. Правда Белк всё равно ловит зонт и через секунду повторяется то же самое. Наконец, это и меня начинает забавлять. Мы маршируем вокруг, а Белк балансирует зонтом на носу и получается очень воодушевлённо. Как будто он ковёрный клоун и оркестр поддерживает его во всем, независимо оттого, отбросит ветер в сторону зонт или вывернет его наизнанку.

Ничего не скажешь, проводим мы время весело. Так бы всю жизнь с зонтом на похоронах и проходил.

Останавливает только то, что на меня в упор снова смотрит та самая девушка в искуственнной шубе.

И не только на меня.

Заметив что-то по мою левую руку, она удивлённо переводит глаза.

– Исчезни, – шепчу я Белку, пока не поздно.

Но Белк почему-то не исчезает.


Я неуклюже подливаю девушке чай. Неуклюже – потому что боюсь опростоволоситься. Вдруг она не пьёт чай? Вдруг она предпочитает водку «Финляндия»? Ну, а вдруг?

– Зонтик, – объясняю я и улыбаюсь.

– Зон-тик, – заворожённо повторяет она, а потом добрасывает к этому слову миллион своих финских слов, которые очень приятно звучат, но ничего не добавляют к нашему взаимопониманию.

Тогда я делаю последний шаг. Естественно, чертовски рискую:

– Как тебя зовут? – по-русски спрашиваю я, а сам что-то подумываю что не ответит.

– Лайне – сверкает глазами Шуба, словно где-то там у неё в глубине у неё включается электрический свет.

– Артём – с облегчением говорю я.

Имя Лайне мне нравится.

Как-никак первое настоящее имя, среди окружающих меня белок, козлов и мопсов. Если конечно Телониуса не считать за настоящее имя. Итак, Лайне! Я, кажется, первый раз назвал здесь своё имя полностью. И оно мне не нравится.

– Артемас – повторяет по своему Лайне. – Артемиз, – пробует произнести по-другому она.

Мой белк тоже в недоумении. Артём? Как же так. Меня уже давно не должны звать Артёмом. Всё так изменилось за этот сезон…Одна лишь Мопся меня так называет, которая – не будем поминать лихом – вроде, уехала. Но и Артемизом с Артемасом мне становится вовсе не хочется.


Шуба быстро собирается. Свои волосы бабы-яги она собирает в пучок. Смотрятся они при этом, как слегка увядший букет прекрасных ромашек, торчащих из чего-нибудь будничного – ну, скажем из трехлитровой банки. Интересно – шуба это её повседневный наряд? В чём эта Лайне ходит, к примеру, летом?

Сейчас она уйдёт и из коробки для телевизора вылезет Телониус Белк. Я подружился с Лайне… Интересно, как ему это понравится?

Перед тем как уйти, Лайне берет разлинованную телефонную записнуху из коридора. Она слюнит карандаш и рисует поперёк всех линеек саксофон с довольно длинной гусиной шеей. Прекрасно, надо сказать, рисует. Ещё никому, из тех, кто не держал саксфона в руках, не удавалось правильно его изобразить. Обычно получается турецкий чубук, какой рисуют в учебниках по истории и старых собраниях сочинений.

Я наклоняюсь как можно ближе и киваю. Да, это саксофон. Пора бы уже контактные линзы себе заказать – вот о чём я сейчас думаю.

Убедившись, что я опознал саксофон, Лайне рисует рядом другой, не менее качественно исполненный саксофон, но несколько больших размеров. И шея у него уже оправданно теноровая.

Потом Лайне рисует могилу и впендюривает между двумя инструментами вопросительный знак. Ей что, интересно знать, что будет с моим навечно закопанным саксофоном?

«Закопал», – показываю я жестом. – «Навсегда» – делаю я напряжённую волну руками. «А что?» – выпячиваю подбородок и с интересом прищуриваюсь

Она сердится.

«Выкопай» – демонстрирует взмахами рук она, после чего кидает в угол воображаемую лопату.

«Не могу. Похоронил. Вечным сном», – зеваю я. Как бы показать знаками то, что это уже навечно?

Лайне выдирает второй лист и малюет на нём попеременно, то левой, то правой рукой.

Как это замечательно – обмениваться такими записками.

На второй бумажке фамилия, номер квартиры и телефон. Я не успеваю рассмотреть всё это в подробностях. Бумажка повисла у меня перед носом, сделала обманный манёвр и исчезла в кармане искусственной шубы.

Выкопаешь обратно свой саксофон – получишь такую бумажку. Именно так следует читать выражение на Лайнином лице. Но, после её дважды мной неправильно понятой пантомимы с фароотражательными человечками, я уже ни в чём не уверен. Ну, хорошо… пока так.

Не знаю, зачем мне нужна бумажка с телефоном. Ведь можно просто вычислить, где Шуба живёт, звоня на каждом этаже в дверь и спрашивая Лайне. Или просто взять, да у Кудряшки спросить. Но видимо так здесь не делается. В Тууликаалио предпочитают звонить, прежде чем наносить визит. Даже если живёшь на разных этажах одного дома.


Я надеюсь, что Лайне не имеет никакого отношения к охране окружающей среды и тому подобному. Но я ни в чём не уверен. Зачем ещё нужно добиваться того, чтобы я выкапывал из земли с таким трудом уработанный туда инструмент? Понятно, что по правилам так не делается. Охрана окружающей среды от таких вещей не будет в восторге. Ведь разлагаться саксофон будет, пожалуй, тысячелетия полтора. Поздновато я, конечно, об этом задумался.


Отчётливый удар по трости на новом мундштуке иногда просто меня ошарашивает. И не только меня. Посмотрите на Белка, – тот даже жевать перестал. Я бью по трости изо всех сил, а он стучит по ёлочке ворсистой лапой. Ударяю я, а отзывается он. Так врач выстукивает условный рефлекс молотком с кисточкой.

Однако стоит мне увлечься тем, как ловко получается высекать звук, и Белк принимается хмурится:

– Тело не ус! – Заявляет он с брезгливостью человека, перед носом которого покрутили детской какашкой.

Что произошло. Надеюсь это не потому что я играю, сгибая пальцы?

По мнению Белка играя на саксофоне, как раз и нужно пальцы сгибать. Поднимать высоко только не надо. Не следует и обрушивать их на клапаны как девятый вал на останки кораблекрушения. Ведь это тебе не рояль. Странная техника. Меня она раздражает. Не для того я поменял печатную машинку на нормальный, человеческий саксофон, чтобы…

– Белк, – осторожно спрашиваю я. – Ты ведь не умеешь играть на саксофоне, да?

Белк мотает головой и бодро высасывает из банки предпоследнюю маринованную кукурузину. Уксусную жидкость он без всяких сомнений выливает под куст. Остаётся одна, самая маленькая кукурузинка. Какое там играть – машет хвостом он. Он и в лапушках то этот дурной инструмент не удержит.

– То есть это всё, что ты можешь мне сообщить по вопросу печатной машинки?

Утвердительный кивок и в белке каким-то образом исчезает последняя кукуруза. Да, это всё.

Приходится брать тайм-аут.

Я обозреваю кусты рядом с безымянным шоссе на Хельсинки.

Доносятся свистящие звуки – первый, второй и третий. Практически один за другим. Может кто то рассекает воздух прутом? Нет. Это трасса шумит. Раньше я об этом нечасто задумывался… А может быть машин стало больше.

Только что пронеслись сразу три машины одновременно. Несмотря на отсутствие светофоров и близость человеческого жилья, движение здесь прямо скажем страшное. Говорят, в городе можно ехать не больше тридцати километров в час, но видимо Тууликаалио за полноценный город никто не считает.

Рядом с поворотом на Иматру – о нём говорит красивая залакированная плашка с отштампованной лютеранской церковью и подрисованной рядом мечетью – торчит новенький дорожный знак, отдраенный также тщательно, как и всё что имеет здесь отношение к правопорядку. На нём видны цифры – 120. Так что, со свистом проносящиеся автомобили, может быть, даже не подозревают, что несутся через Тууликаалио. И никакой вывески «Тууликаалио» здесь нет. Не странно ли? Даже для тех, кто живёт здесь не один год это странно.

Может всё оттого, что тут проезжает не так уж много машин? И всё равно логика странная. Да и машин стало гораздо больше.

У меня есть еще более сумасшедшая версия. Я думаю что это, скорее всего от близости российской границы.

И машин от этой границы к нам направляется целая орда.

– Маленький автомобильчик, – орёт Белк, – слышишь, юноша, там впереди проезжал мальнький автомобильчик.

– Ты не знаешь, как меня зовут? – обижаюсь на «юношу» я – забыл что ли?

– Нет, – признаётся белка. – Не забыл. Просто не знаю. Вслушиваюсь, как тебя называют другие, но постоянно о том забываю. Но если хочешь, мы познакомимся заново и я постараюсь какое-то время не забывать.

Я фыркаю.

– Ты же сам хотел собаку завести, – оправдывается белка – Собака ведь не знает как тебя зовут. Она может только догадываться.

Догадываться, да. Уж я-то знаю, как это бывает.


Лайне уже в который раз предлагает мне отправиться в дальний супермаркет вместе с ней, а я всё не соглашаюсь. Ведь может обидеться Телониус Белк!

Теперь она часто заходит некстати – всё врут, когда говорят что за границей нельзя появиться на пороге чужой квартиры без предваряющего визит телефонного звонка. Белк недоволен – приходится прятаться. Вроде как он уже и не против, но всякий раз, когда видит Лайне, качает головой и сокрушается что это невовремя.

Гораздо больше меня беспокоит обещание Белка однажды уйти в зеркало навсегда. Как бы не так! Мы ещё не закончили с нашими прямыми пальцами. Но Белк успокаивает меня тем, что он вовсе не какая-то там комнатная зверюшка, чтобы уйти навсегда и сгинуть на воле под чьим-нибудь трактором. То есть, когда ему будет нужно, он конечно уйдёт. Не сейчас, разумеется уходить он не хочет, – успокаивает меня Белк сидя на крутящемся стульчике.

Зверюшка! Он ведь и вправду зверюшка… я знаю об этом.

Если совсем на честняк, то я предпочёл бы чтобы Белк не уходил никогда. Я готов провести всю жизнь без подружки, родителей и опекающих лиц. Но на практике это означает что меня положат в какой-нибудь дорогущий элитный дурдом на всю жизнь. Я же взрослый уже, давно всё понимаю. И психиатра от непсихиатра уж как нибудь отличу. Неспроста Мопся ко мне так присматривается.

Я научился глядеть на себя со стороны. Уже отдаю себе отчёт в том, что похож на идиота гораздо больше, чем кто–либо другой из нашего Тууликаалио.

Взять хотя бы зарывание саксофона с зонтиком на ветру и последующее откапывание его обратно.

Если зарыть саксофон мне удалось, не привлекая к себе внимания, то на откапывание уже собралось несколько любопытных – хоть билеты продавай. Но Лайне была довольна.

Плохо то, что после этого представления перед моими окнами опять замаячил Козёл. Тоскливый, замученный. Засыпая по привычке с ночником, сделанным из метронома, я вижу, как он смотрит на меня из темноты, не отпуская ни единого комментария. Просто смотрит и всё.

Было бы сейчас лето! Я бы не обращал внимания на Козла – спал бы себе и спал. Даже с открытым окошком бы спал, не обращая внимания на комаров. Но сейчас зима. Довольно, между прочим лютая, даже по местным Тууликаалиоским меркам. И когда из окна на тебя смотрит ошпаренное холодом лицо, то по всему телу мороз пробегает. Мало мне мороза на улице! И да… Страшно мне!

– Оркестровый! Оркестровый! – доносится с улицы по утрам.

Это уже слишком.

Голоса, – холодею я в полусне, а потом, как ни в чем не бывало, встаю, потому что знаю – это всего лишь вороны.


Белк внимательно изучил маячившее за окошком лицо, посмотрел на него с глазу на глаз и без всякого интереса сказал – ничего удивительно, так бывает. От одиночества ведь не только хорошее может тебя навещать. Ожидает своей очереди всё; и то, что страшно и то, что плохо. Мне ещё повезло, что первым меня заметил он, безобидныйТелониус Белк, а ведь могло посетить нечто более ужасное.

Одна радость, – продолжает Телониус Белк, – играть под таким строгим взглядом,к ак у Козла я научусь гораздо скорее. От ужаса. Последствия будут непредсказуемыми, но играть я научусь лучше всех. Это многие из его знакомых ребят проходили, и он в том числе. Шесть лет на кровати, к примеру – это ведь вовсе не шутка. Главное, не отступать от намеченного, ни на шаг. А там глядишь – научился.

– То есть если просто взять его, да закопать – это не поможет? – спрашиваю я и, зевнув, гашу свет. Лицо старого саксофониста моментально вырастает за окном как надутый воздушный шарик.

Белк не отвечает, задумчиво танцуя на столе несогнутыми пальцами. Это как балет, но по-медвежьему неуклюжий. Два шага вперёд. Потом споткнулся, упал. Потом, наконец, взлетел, как будто на парусах. Но приземлился опять-таки – неуклюжим медведем.

– Не поможет? Ведь так? – настаиваю я.

– Да, это так, – ответил Телониус Белк.


Глава пятая


Первый погожий, почти весенний солнечный день пришёл в Тууликаалио неожиданно в феврале и, при этом, в его самом начале. До наших мест даже русские с мангалом добрались, но байкер с первого этажа их сердито прогнал (и правильно сделал).

Байкера, кстати зовут Том.

«Том из Финляндии», – представился он мне после того как я сыграл специально для него тупую вариацию на тему Сибелиуса и третьего течения, от «Модерн Джаз Квартета». Кудряшка, поливавшая цветы под окном с чего-то зашлась от хохота. А вот байкер не хохотал. Мой Сибелиус вызвал у него реакцию далёкую от нормальной. Он долго тёр глаза не в силах сдержать слезу и Белк потом жучил меня тем, что и мне теперь хана – придётся теперь упражняться на Сибелиусе каждый вечер.

Ничего, – решил я, – прорвёмся. На Сибелиусе так на Сибелиусе.

Но на Сибелиусе мне пришлось прорываться совершенно в другой раз и к Тому из Финляндии это никакого отношения не имеет.

Никогда с тех пор я Сибелиуса не играл. Честное слово! Но прорываясь спустя много лет знал что это смешно и втихаря над собой тогдашним смеялся. Только теперь это был совершенно другой Сибелиус. И я это знал по надписи на железнодорожном билете.


Как можно много, оказывается, рассказать о себе пальцами и записками написать!

Лайне забегает теперь уже почти каждый день. Ненадолго, правда, всего-то минут на пятнадцать. Такое, вот недолгое, ежедневное собеседование. Я слышу её издалека, узнаю по очень характерному бегу по лестнице – грохот падающих ящиков со стеклянными бутылками, а не бег.

Ей такая стремительность, впрочем, идёт. Точнее, я не могу представить себе, чтобы татуированная верзила с волосами Бабы Яги спускалась по лестнице по-другому. И прибегая, всякий раз ко мне впопыхах, она шлёпает об стол тяжёлый блокнот с прикленными к нему настоящими полузамерзшими листиками. Листики пахнут. Зима отступает. Но это лишь кажется. Зима ещё не успела зайти далеко. Конец января – лишь самое её начало.

Шумно отдышавшись, Лайне рисует что-то в блокнот, шлёпает вопросительный знак, а иногда, вдобавок к нему прибавляет ещё и восклицательный. А я? По мере сил, объясняю ей, кто я такой. Ну, в первую очередь, с грехом пополам, приходится объяснить что я музыкант-самоучка. Но это несложно. Достаточно подойти к роялю и вонзить в него септаккорд позаковыристей. Желательно правой рукой, по технике страйда. Хочется показать ей что я кое-что умею.

Сомневаться, в том, что я музыкант уже не приходится. Если не верите – взгляните, во что я превратил свой рояль или подсчитайте, сколько часов я за ним провожу. Три клавиши уже выскакивают, словно чёрт из коробки. А про часы, проведённые за инструментом, Лайне и сама понимает лучше меня, и рисует в ответ, как от меня у всех в доме трещит голова. Потом показывает мне Тома из Финляндии – он идёт через комнату с больной головой и охает. Но я вожу глазами туда-сюда, сдерживая смех, мол, ничего не поделаешь. А она вдруг поднимает большой палец вверх – дескать, ничего и делать не надо, а раз музыкант так держись, плюй на соседей.

И в доказательство своих слов плюёт на линолеум.

Я делаю вид, что сержусь.

Девушка, смеясь, убегает на кухню за тряпкой. Вот такая вот Лайне.

Единственное чего я ей не объясню никогда-никогда – так это к чему меня так сильно готовят? К какому нибудь важному конкурсу? – спрашивает она. Я пожимаю плечами. Лайне показывает, щёлкает невидимой бабочкой на рубашке, пристраивает воображаемую скрипку к плечу и заходится в экстазе, как посетитель футбольного матча. В общем, конкурс-преконкурс. Так что ли?

Нет.

Это не конкурс. Это всего-то навсего дурацкий экзамен за девятый класс, который я обязан сдать сумасшедшей Горжетке, решившей, что она спятивший музыкальный светофор. А – взбесившийся метроном и не уступлю ей ни разу. Нашла коса на камень. Метроном против светофора. Будет на что поглядеть.

Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы догадаться, как развернуться события по приезду домой. Я – та самая маленькая Бабя-Яга из немецкой детской книжки (а чем, интересно Лайне красит свои волосы?), которая весь год училась колдовать, делала хорошие дела, а на совете ведьм ей вдруг не разрешают веселиться, потому что, видите ли, все её хорошие дела – на самом деле плохие. Колдовать то Баба-Яга выучилась. И доказала всем при помощи небольшого прикола, устроив инквизиторский костёр для всех ведьм, и после этого осталась единственной ведьмой на свете. То же самое придётся сделать и мне. Мне нет места в мире, где существуют такие ведьмы, как наша Горжетка.

Правда, с недавних пор, я вовсе не собираюсь возвращаться на наш Блоксберг. Такие дела.


Вы думаете, что я про всё это знаками и картинками объяснил. Не смешите. Попробуйте- ка объяснить знаками про пяди во лбу, например. Или про Блоксберг.… Для этого нужно быть семи пядей… тьфу! Я всего лишь уныло киваю и соглашаюсь с ней – да, я готовлюсь к очень серьёзному конкурсу.

Чем же занимается Лайне? Хорошенько подумав, я вынимаю из укромного уголка наклейку с надписью «Работать запрещено». Такие наклейки продают в канцелярском отделе супермаркетов по тридцать центов за штуку. Проходя мимо них, финны всегда смеются и прихватывают с собой парочку.

Тридцать центов, фигня вопрос. Я тоже как-то схватил штук шесть в ажиотаже. Одну наклеил отцу в машине, вторую Мопсе на спину на прощание прилепил. А сейчас я просто ставлю против изображения рабочего вопросительный знак.Заглянув через плечо и проводив взглядом надпись, Лаайне не может удержаться и прыскает, но, увидев вопросительный знак, на секунду становится серьёзной.

– Ну? – наклоняюсь в её сторону я. Чем же ты занимаешься?

– Ничем, – беззаботно трясёт головой она.

– Да ладно ничем, – удивляюсь при помощи рисунка я.

Тогда Лайне рисует сложнейшую комбинацию – поезд, человек с вытянутым вверх пальцем, пустые бутылки и полицейский со свистком. Потом новый сюжет – большой, просто огромный готический собор, в который врезаются двухэтажные электрички, открытая банка с пивом и гитара на привязи для велосипедов. Наконец, заканчивает ребус изображением двух держащихся за руки девиц с косичками, рвёт нарисованное ранее на куски и сваливает на девиц, перемешав всё до состояния первобытного хаоса.

Понял, нет?

Я киваю, хотя на самом деле ничего не понял. Почему о собор разбиваются электрички? А почему гитара на привязи?

Она показывает, что после этого ей всегда холодно.

Ах, вот оно что. Шубу, значит, поэтому носит.

Расхрабрившись, я тоже начинаю выворачивать душу и пытаюсь объяснить, что я здесь совсем один.

– А за квартиру как платишь? – беззвучно шевелит пальцами Лайне.

Она обводит рукой всё вокруг и набрасывает на себя недоумённый вид.

– Отец, – кое-как изображаю я человека в полтора раза выше себя.

Она притягивает к себе блокнот и пишет на нём поперёк всей обложки – SVADEDKIN?

Я машинально исправляю второе D и только потом думаю – стоп.

Неужто она его действительно знает?

От фамилии отца, она перенаправляет стрелочку ко мне и ставит рядом вопросительный знак.

Да. Я тоже Свадебкин. Только вот отца у меня, кажется, больше нету.

У меня есть только белк. И золотая кредитная карта, деньги на которой могут закончится в любой момент. А белк навсегда уходить собирается. Хищный ведь зверь. Перезимует, а потом убежит куда вздумется.

Подумав, я без всяких комментариев изображаю Белка вместо отца.

А Лайне неожиданно понимающе улыбается, потом пишет несколько на финском и, натянув шубу через голову, стремительно убегает по лестнице вниз. Чёрт.

– Позови, нет – позовём… Позовём ЕГО с собой. – скорее догадываясь по смыслу, чем понимая суть, притягивая за уши всё что можно, разбираю я порывистый Лайнин почерк. Потом забиваю слова в переводчик и с трудом довожу дело до конца. – Он такой одинокий. Как ты.

А под белком слово Alepa

Весь словарь в телефоне перерыл – не нашёл, что это такое.

Вот, вроде и всё хорошо. Можно теперь обоим с Лайне дружить. А Белк всё недоволен.

Он садится за рояль и начинает играть. Постепенно увлекается и наворачивает своими негнущимися пальцами так, что посуда трясётся. Одна задняя лапа, поддерживая ритм, бьёт об пол слегка не в такт, вторая болтается и меняет акцент произвольно. А ещё хвост. Такое впечатление, что раньше его не было, а теперь, когда он появился, Белк с удовольствием использует его для того, чтобы шуршать..Видно, что для игры ему это очень удобно. Будто третья рука выросла в тот момент, когда снимаешь горячий чайник с плиты и переворачиваешь что-то на сковородке одновременно.

Шлёп! И чайник летит в сторону…

Приходится задёрнуть окно самодельной занавеской, чтобы те, кому приспичило подойти к окну, не раскусили, что играю не я, а большая пушистая рыжая белка…


Сразу скажу, что шараду с разбивающимися о собор электричками вам просто так не решить. Но когда ты вдруг оказываешься в том месте, где они якобы разбиваются, немедленно кричишь «Ура». Это как с кроссвордом – ломаешь себе голову над какой-нибудь торпедой, которая может тебя кусать, а когда уже подозреваешь опечатку, тебе вдруг подсказывают, мол, эта торпеда – акула. И ты сокрушённо киваешь головой, а сам втихомолку радуешься – ну, конечно же, это акула. И вписываешь слово «акула» в квадратики поперек и так хорошо оно ложится поперек аквариума и Аргентины, что возникает подозрение что кроссворды – не твоя сильная сторона, даже если раньше проблем с ними не возникало.

В тот раз я, конечно, не догадался.

А потом вдруг увидел всё сам и понял, что это зрелище останется со мной на всю жизнь.

Стоило прилететь сюда, чтобы такое увидеть – не успев толком проснуться от утреннего рейса. И ведь летать то я не люблю. А все равно стоило.

До сих пор мне не по себе, оттого что самолет поднимается на высоту, которую не чувствуют даже чайки. Садясь в самолет, я чувствую что умираю. Взлетаешь, умираешь – прилетаешь, снова живой. Будто заново родился.

Удивительно родится заново в том месте, где ты уже несколько раз себя представлял. Точнее – думал – оно воображаемое. Воображаемое, как моя детская белка. Но ведь был же по-настоящему Телониус Белк. Хотя, может, и вовсе не было…

И если никакого белка не было, то о чём же я сейчас пишу? Возможно, я пишу о взаимопонимании. Единственное, чего я не понимаю и не пойму до сих пор – что же это за слово «Алепа», написанное Лайне под изображением белки.


Дни постепенно становятся немного длиннее. Выдерживать их с саксофоном в руках стало тяжелее – как ни крути, трудные дни, это не только психологическое ощущение. А вот ночи здесь, наоборот – прозрачнее воздуха. И ночью тут хорошо.

Сам-то воздух в Тууликаалио спёртый, пусть даже в трескучий мороз. Но вот ночь – легче мельчайших частичек тумана. И в такой ночи уже можно кое-что различить. Тени от россомах, выбегающих на ночное шоссе, например, или каких-нибудь других ночных крикунов в поисках пищи.

Чтобы быть заметным в такой тишине, необязательно быть лесным крикуном. Я, скажем, вижу как некоторые наиболее яркие звёзды падают вниз точно снулые мухи. И это происходит зимой, вот что самое удивительное! Падающие звёзды, напоминающие мух – интересно, только ли дело в том, что мы находимся на севере?

Настоящих мух, впрочем, тоже хватает. Раньше я их не наблюдал, но с тех пор, как Том из Финляндии починил мне кухонный свет, я даже не представляю, как мог здесь находится без антикомариного репеллента. А, может, и не было этих мух до того, как здесь свет появился, может на свет прилетели они, невзирая на холодрыгу. Эй, мухи! Февраль месяц на дворе, ё-моё!

На кухне теперь горит довольно уютная лампа, которую можно в любой момент оттянуть за кольцо а потом, нажав кнопку, со свистом выпустить вверх. А ещё опустить до самого обеденного стола, закрепить и, слегка раскачав так и оставить, притворившись, что находишься в притоне для гангстеров. Поза сидящего за столом Белка, надвинувшего шляпу на глаза, удивительно подходит к этому ощущению. Сейчас, я дождусь, что он заснёт, опущу лампу на уровень глаз и чутка её раскачаю. Совсем чуть-чуть, лишь бы не потревожить лёгкую воздушную ночную поволоку. И вот тогда-то под лампой соберутся мухи похожие на удивительный летающий изюм, со слюдяными крылышками. А я пойду спать, зная, что на кухне у меня фантасмагорический зоопарк – волшебные зимние мухи и спящая белка за обеденным столом в тишине.

Согласитесь, что-то неладное творится с февральской погодой. Откуда, спрашивается, эти мухи взялись – не сонные как падающие звёзды, а шустрые и изворотливые – ни дать ни взять, растревожил в подвале уйму мокриц и те разбежались. А за окном валит мелкий противный снег. Мы с Белком подолгу смотрим на снежный буран через наши не очень чистые стекла и чувствуем, что скоро появятся другие заботы. Например, вымыть это замызганное окно. Думаю, что прридётся заняться этим в первый же жаркий день, Но я не могу себе представить Тууликаалио летом. И это ещё только полбеды. С некоторых пор, когда думаю о будующем, то чувствую, как холодеет в ногах. Я справляюсь с неприятным ощущением лишь тем, что напрочь перестаю думать.

– Тело не ус! – говорит по этому поводу Белк. – нельзя куда-то бежать, думая только о правой лапе.

– Хмм, – недоверчиво тяну я, – а если думать о левой? Может она толчковая у меня?

– Что значит толчковая? – спрашивает Белк, а сам вынюхивает что-то шершавым, живым, слегка дермантиновым пупырчатым носом.

– Когда на ёлку лезешь, ты о чём думаешь? – лениво задаю вопрос я.

– О бесконечности – помолчав, вспоминает Телониус Белк. – о взлётной полосе. О том, что никогда-никогда не закончится. О пианино. Только без чёрных клавиш. В переносном смысле конечно – без чёрных. Без чёрных клавиш не обойдёшься в жизни никак. Но если о черных клавишах подумал, когда на ёлку полез, то всё, считай, упал и начинай заново.

И я сразу вспоминаю о Ботинковых подножках и подсечках.

Но ведь если начинаешь по ладу гонять как белка в колесе, то без бемолей-диезов не обойдёшься.

В руку ложится мертвяще-холодный саксофон, на котором я проверяю эту засевшую в голове теорию. Как всегда, когда я беру в руку саксофон, внутри меня что-то привычно натягивается. Но не рвётся.

Чёрные клавиши – это что? Ответ на все мои вопросы?

– Давай на ёлке проверим? Пока никого нет? – небрежно бросаю я, зная, что если уговаривать по настоящему, то Телониус Белк из вредности не согласится.

– Вот ещё. – Белк водит носом вокруг себя так усердно, что приподнимается на задние лапы.

– Белк. Мне очень надо, – канючу я, не в силах сдержаться – Залезь на ёлку. Это быстро.

– Понимаешь, если я буду знать, что ёлка когда-нибудь кончится, то я к ней и близко не подойду – категорически отказывается Телониус Белк, который вынюхал, наконец, на хлебной полке покрытый крошками сыр. – Не люблю спускаться. Люблю лезть. А вверх или вниз – всё равно куда.

Теперь он основательно мажет на сыр клюкву и масло из брюквенницы. Брюквенницу белк выдумал сам, но поскольку сезон брюквы еще не начался, мы храним там подмороженую ягоду и солёное масло.

– Смотри, – делаю ещё одну попытку я. – вот лапа твоя. Вот ёлка. Вот до-мажор. А вот до-диез.

– До мажор, вроде это уже не ёлка. – капризничает Белк, – это другое дерево. Я с такого не ем. А с до диеза и вовсе падать неудобно. Приходится лапы сгибать. Проще спуститься, да поаккуратнее.

– Покажи мне, как ты по ней лезешь? Скажи, что ты чувствуешь? Ну, пожалуйста…

– Да я вроде уже и сам забыл, – смущается Белк. – А сыр ещё есть?

– Как падаешь, только наверх? – делаю последнюю попытку я.

– Нужно вообще забыть о том, что у тебя лапы! – категорически отрицает он, справившись с едой – Тогда и холодеть ничего не будет, – неожиданно добавляет он и провожает меня уничижительным взглядом

Интересно, как он вообще догадался, что у меня холодеет в ногах, когда я с ним разговариваю?

Белка зевает.

– Иди спать. И не думай о лапах.

– У меня не лапы, – ядовито замечаю я. А, в целом Белк прав. Думать попусту вовсе не обязательно.

Я ухожу спать, а в темноте, закрыв глаза, продолжаю заниматься в голове. Но уже совсем лениво. Так, словно кормлю воробушков. Когда засыпаешь – всё получается хорошо. А когда лишний раз думаешь – только почём зря отвлекаешься.


Глава шестая


Наконец настаёт день, когда я чувствую что, наконец, могу играть несогнутыми пальцами. В доказательство провожу по клавишам знаменитую Монковскую подпись целотоновой гаммой. И ощущения, в пальцы забившиеся меня не обманывают. Каждый мой палец – собака, посаженная на цепь. Каждая собака, посаженная на цепь – разряд электрический.

Ощущаю себя при этом глупо – не то клоун, не то фокусник, не то чудак с пальчиковыми куклами, читающий детям сказку перед сном. Кабинетный рояль «Эстония» – это теперь не рояль, а барабан, или пень, на котором дрова рубят. И я угрохаю его за пару недель с такой техникой. Но неплохо, всё равно неплохо, – думаю я и впечатываю в клавиши «Эстонии» Монковский свинг. Он получается сам собой. Под пальцами проваливается ми бемоль четвертой октавы. И это тоже хорошо. Музыка звучит так, как будто это вовсе не я играю. Так просто такой бит из этого роялишки не выбьешь. Уверенно, ёлки палки, всё это звучит, и странно, чёрт побери – не музыка, а странный спорт, паралимпийские игры. Но ведь эти игры смотрть куда интереснее, чем настоящий спорт – может быть только биатлон не менее интересен, по причине своей абсолютной инопланетности. Чувствую себя как безумно талантливый инвалид. А ведь я теперь и есть инвалид, – не абы какой, а с двойной, с лишней как хромосома у даунов порцией дебиловатой уверенности.

Но она работает, эта уверенность, вот что я хочу сказать. Даже белк, обжившийся, с недавних пор, в отапливаемой ванной вылезает, чтобы на меня посмотреть. Не остаётся никаких сомнений насчёт того, кто у нас в этой «Эстонии» самый лучший. Лучший в Эстонии – это я…


Февраль уже подходит к концу. За этот февраль я успеваю выучить пару десятков финских слов, которые, впрочем, мне не особенно в дальнейшем помогут. Зато, узнав, что я в школе немецкий учил, Лайне подсовывает мне шведский язык, дескать, его все тут понимают. И, за неимением лучшего на данный момент, я получаю в своё пользование несколько шведских книг, так как они на немецкий похожи. Но назавтра под дверью уже высыпан миллион шведских комиксов. Том из Финляндии постарался. На одном этом, правда, далеко не уедешь, но всё равно. Итак, Бамсе Кронблом и Пеллефант! Эти парни помогут мне справится с взаимопониманием. Не совсем, конечно, немецкий язык, который я изучал, но если приноровиться… Короче, кинули мне спасательный круг – маленький, кургузый, как бублик. Зато держит на воде, хотя при этом и чувствуешь себя эквилибристом.

Англоговорящий мой белк, при этом был счастлив. Он обнюхал комиксы и с восторгом сказал:

– Пахнет, как в книжном магазине после наводнения.

А я подумал – что-то в этом есть. И сразу представил себе этот магазин. Книги пахнут сыростью и типографией. Плавают, но не тонут. Бери, какую хочешь, да и читай. А не играй на инструменте день деньской, как маленький…

Чего не отнимешь у Белка, так это то, что он может хорошо объяснить. Жалко, что образы у него исключительно нюхательные и объясняет он только если сам того хочет. Чаще всего конечно, в свой адрес слышишь «Отвяжитесь». Но, знаете, иногда и в этом «Отвяжитесь» можно услышать намёк на взаимопонимание.

Взаимопонимание – странная вещь. Бывает, напряжёшься, чтобы сказать именно то, что от тебя ожидают, а всё равно не услышат.

Правда, взаимопонимание с Белком налажено так, что мы понимаем друг друга без слов (ну а как ещё прикажете общаться с воображаемой белкой?) Это хорошо. Но вот говорить, я, кажется, тут совсем разучился.

С кем бы мне хоть немного поговорить? Ботинок и вовсе перестал звонить. Я и сам звонил пару раз, но всё что получил – удовольствие, что могу разобрать по-фински сложные слова «абонент» и «недоступен».

Остаётся только выучить шведский язык и начать разговаривать на нём с Лайне.

Общаться вслепую, знаками, мне надоело. Взаимопонимания не происходит. Однажды мы с Лайне успели поиграть. Только не знаю во что. Она бросила в воздух кубик. Я кивнул. Она засмеялась. Теперь, всё боюсь, как бы не оказалось, что играли мы в «правду и вызов»…

Но ближе к концу февраля, мое общение с Лайне застопорилось. За это время, мне так и не удалось объяснить ей, что такое Телониус Белк. А ей – приблизить меня к разгадке, отчего в готический собор врезаются электрички. И магазин мы ходим пока отдельно. Но я не теряю надежды.


Стою и смотрю, как движется по мере продвижения очереди товарная лента. Нервно сжимает и разжимает кулак, стоящий передо мной в очереди лысый тип. Он напоминает мне толстого голубя. В руке у голубя две жвачки, а перед ним ещё человек пять и у всех по паре тележек, набитых так, что скоро треснут по швам.

Кто-то уже жалуется, медленно, мол. А по мне так, вроде и медленно, но и без особенных остановок – как по эскалатору в метро, ползём торжественно и неизбежно. Мне нравится такой медленный торжественный темп в музыке – называется «граве». Всего 30 по метроному. Но тем не менее, мы ползём – всё ближе и ближе моя очередь в кассы.

Всё бы хорошо, если бы не тётка в лиловом пальто. Она никак не может распрощаться с корзинкой. На дне корзины килограмм пятьдесят всевозможных киселей с наполнялками-загогулинами из соленого теста. И каждый из таких киселей она проверяет на вес.

Моя любимая, внешне невозмутимая кассирша с дырками в растянутых ушах и татуировками как будто с доски объявлений, в позе дятла долбит кассовый аппарат. Тычет, вызывая невидимый лифт, стучит на нём, как на печатной машинке. Кнопок там всего-то штук семь, как в октаве – а она вся погружена в них. Продуктов кассирша уже не видит. Реакция на окружающий мир зависит только от того не застрянет ли в кассе чек, не будет ли сбоя в операции по платёжной карте.

О, эта кассирша – настоящий профессионал. И знаете что? Я обращаю внимание, что пальцы кассирши тоже не сгибаются. Вдобавок ко всему ногти её скрипят, когда попадают в промежутки между кнопок, а потом гнутся словно пластмассовые. Но ей это только в кайф. Вот бы с кем мне опытом поделиться. Не кассирша, а настоящий Телониус Монк.

Очередь моя подошла. Но Белк не успевает прорваться ко мне. Он набирает продукты. Всё, что он набирает, нападает на него и приходится от всего отбиваться.

Тогда я выхожу из очереди, сажусь на корточки, прижимаюсь спиной к жвачному лотку и начинаю слушать как в ровно простукиваемые отрезки втемяшиваются еле заметные паузы от попавших промеж кнопок ногтей. Ритм, невзирая на сложные паузы, остаётся неизменным.

Мне это ни капли не надоедает, но Белка, вроде как, уже долго нет

– Белк, – кричу я, – Телониус Белк! Ты куда опять подевался?

– Иди без меня, – резкий взмах невдалеке от меня и хвост затейливо обвивает бидон с соковым концентратом. – Я забыл про морошковый кофе.


Концентрат падает.

Что же поделать? Забыл, так забыл. Опираюсь головой о жвачный лоток, продолжаю слушать, как стучат кассиршины ногти. И вдруг, чувствую – стоп. Что-то не то. Мелочь перестала сыпаться, а ногти скрипеть о пластиковый барабан.

Всего-то навсего чек застрял в кассе. Но кассирша едва не рыдает. Пальцы продолжают порхать над кнопками, но, в ту же секунду, это становится вдруг бесмысленным. И что характерно – лента с продуками также остановилась. Стоп. Ларгиссимо! Очередь умерла.

Настал момент, когда приходит пора расплачиваться. Но время не подошло. Белк не готов. И касса настоящая здесь только одна. Теперь и она сломана. Все остальные – кассы самообслуживания. Мерзкая вещь, эти умные кассы…

– Иди без меня, – повторяет Телониус Белк над самым ухом. Сквозь продукты он продирается, как через тропический лес. Со спины на белку нападает мешок с тремя килограммами пробок для домашнего пивоварения, но Белк исхитряется просочиться сквозь брешь в горе соковых пакетов и исчезает где-то там, в глубине. Никто не может его поймать, да и нее видит. Одному лишь мне удостоено наблюдать, как Белк суетится в поисках ингредиентов для морошкового кофе.

Наблюдаю, впрочем, недолго. Едва только Белк вытаскивает самый нижний пластиковый бидон из под огромной горы точно таких же, содержащих соковый концентрат, бидонов, как те начинают сыпаться, а я негодующе закрываю глаза. В темноте, слышу, как грохается всё, будто при землетрясении. Слышатся неодобрительные финские проклятия. Никто не понимает, почему всё это произошло, без видимой на то причины.

Тогда я открываю глаза и храбро перехожу в очередь, где подразумевается самообслуживание. Там медленно считываю чеки сам и простукиваю аккуратными триолями. Вставляю свою уже довольно сильно потёртую кредитку в щель. Но всё это уже не так интересно.


А вот за пределами магазина разворачиваются события уже куда как интереснее.

Я почувствовал, что сзади меня догоняет козел. Самый настоящий, похожий как две капли воды на уработанного мной в землю, только вот саксофон потерял. Вместо него – вилы в рваной термоусадочной упаковке. В дух шагах – огромный хозяйственный магазин, полный русских.

– Поговори со мной! – требует козёл, – Ну, хочешь вслух? Вслух, а?

Вслух?

Кажется, я уже начал забывать, как это делается.

Испугавшись, начинаю что-то бессмысленно бормотать. На очень плохом финском, на котором у меня не получается сказать «спасибо», «здравствуйте», «который час» и «привет Лайне». По-шведски мог бы сказать больше. Но слова там произносятся вовсе не так, как написаны. Пишется «К», произносится «Ч». Лайне мне говорила. Выучить такое по комиксам выше моих сил.

Но козлу – что финский язык, что шведский. Всё равно.

– По-русски, – требует Козёл и добавляет слово «йопт». Никак не могу вспомнить, откуда оно взялось – это слово «йопт»? Из шведского языка? Из прошлой жизни?

– Командир, ты откуда?

Я торопливо удаляюсь, а Козёл появляется передо мной, надувает бородатенькое лицо и с мерзким смехом сбивает с ног. Я закрываю лицо руками, потому что за всю свою жизнь ещ ёни с кем ни разу не дрался.

Вдруг, откуда не возьмись, на козла налетает Телониус Белк. Угрожающе фырча, он вытягивает вперёд лапы, суетится, клокочет и очень недовольно кричит на всех языках – «Отвяжитесь»!.

И Козёл отступает.

Я устало закрываю глаза. А когда открываю – вижу, что вместо Козла передо мной навис полицейский в каске. Нет, не в каске. Что вроде шлема мотоциклетного. И даже снегоочистители маленькие у него на стекле есть, вот что удивительно. А Белк куда-то пропал.

Полицейский что-то произносит нараспев. Потом повторяет. И всё это голосом, полным какой – то потусторонней певучей доброжелательности.

«Слишком вежливый для полицейского. Как так? Да он же по-фински со мной говорит», – понимаю я. Вслух, как я и хотел. И по-русски наверняка меня поймут. С чего бы им не понять, рядом с финской границей. Куда здесь полицейскомубез понимания русского? Никуда.

Только вот теперь, после всего случившегося я по-русски говорить совсем не хочу. Надеюсь, что полицейский меня понимает.

– I’m allright, – говорю точно так, как это делает Калле Анка из Томовых комиксов, и делаю попытку уйти в туман. Надо найти моего друга-белку и топать домой, не привлекая внимания.

Но полицейский не понимает. Он подозрительно вглядывается мне вслед и решительно приноравливается идти за мной странной гусиной походкой. Я обернулся, вижу – не отступает. Я вперёд и он за мной. Я останавливаюсь, и он останавливается тоже.

Вот беда…

Наконец, я совсем запыхался.

Мы присаживаемся на уютной деревянной скамеечке, между бронированным автоматом для оплаты каких-то услуг. Подозрительно оглядываю его со всех сторон. Полицейский как полицейский – на американского копа похож. Спортивный, плечистый. Ни грамма лишнего веса. Ни капли агрессии. Коп снимает шлем и оказывается что он старше меня… ну, может быть на пять лет, не больше.

– Дюяр окей? – спрашивает он. Не по-фински. Слишком коротко. Наверное, по-шведски – Дю? Яр? Окей?

Кто нибудь обращал внимание на то, что все длинные финские слова начинается с затакта? А то, что все шведские, звонкие и короткие фразы, заканчиваются бревисом, кто нибудь замечал?

– Окей, окей, – успокаиваю полицейского.


Сидим мы довольно долго. Кажется, меня разморило. Прогоняя сон, я надрываю упаковку мармелада и отправляю в рот сладкую пригоршню так, чтобы полицейскому сразу стало понятно – дескать, мне всё трынь трава. В качестве ответного хода, коп достаёт из нагрудного кармана рацию и проговаривает в неё шесть слов одинаковой длительности. Все на сильную долю, без бревисов.

Морщусь от неожиданности. Пора уходить. Но где же Телониус Белк? Как различить его здесь среди наползающих в голову звуков?

Приходится напрягать слух и заодно зрение. Я слышу, как за кассой работает уже какая-то другая кассирша. Свою бы я точно узнал. Раз-два-три-четыре. И потом вдруг пять. И ещё раз пять. И наконец раз-два. И всё это так странно. Вдруг неожиданно со всего размаха я шмякаюсь лицом вперёд, а потом ещё и переворачиваюсь на спину. Самый настоящий психоз. Как в тот раз, в классе Горжетки, с Мямликом.

Как же давно этого не было! Что делают в таких случаях? Приходится вспоминать по порядку. Вначале успокоиться. Потом резко разбросать всё, что под руку попадётся. Потом, опять успокоиться. А что разбросать-то? Вот мешок со сладостями, который я только что купил в этом супермаркете. Да, мне обязательно надо что-нибудь разбросать. Но мешок со сладостями далеко, на скамейке, лёжа не дотянуться, поэтому я хватаю с пола полицейский шлем и со всего размаха отправляю его ударом в сторону бронированного банкомата – здорово я придумал, так чтобы ничего не разбить.… Но вместо банкомата шлем попадает в стеклянную витрину цветочного ларька, который, слава богу, закрыт по случаю обеденного перерыва. Стекло даже трещины не даёт, зато отбрасывает шлем рикошетом через турникеты в какую-то посуду и хрусталь. И тут началось! Осколков на гранитном полу супермаркета сколько – даже не сосчитать в килограммах. Странно. Я был уверен, что попаду в банкомат. Но разрушений от цветочного ларька не меньше – как от пулемётной очереди. Попутно разбивается стекло, уж не знаю чего. Возможно, это стекло авиакассы, за каким-то чёртом, расположенной в продуктовом супермаркете. А ещё – благотоворительная банка с мелочью взрывается прямо у всех на глазах. И что самое интересное: шлем полицейского цел. Однако сам полицейский сильно взволнован. А я с удовлетворением – сколько всего разбросал! – закрываю глаза и счастливо отрубаюсь.

Последнее, что я вижу – удивлённого белка, поедающего обсыпанный сахаром мармелад прямо из пластмассового ведёрка.


Передо мной интерьеры скромного полицейского департамента. А может и не департамента, так, каморка для выяснения обстоятельств. Достаточно уютно, чтобы не испугаться. Классический офис – хайтек и всё такое современное. Допрашивают меня, отчего-то усадив лицом перед чистым, больнично-стерильным стеклом с ободочками ржавого цвета. Это чтобы от старости не разбилось стекло. А может, чтобы такие как я не разбили.

Вижу, по ту сторону обо мне вежливо справляется приветливый русскоязычный бородач. Белка, по прежнему, рядом нету

– Ну и что вы здесь что? За визой? По визе? Да? – спрашивает он слегка неуклюже.

– По визе. Вроде бы так, – пытаюсь сообразить я.

Ну да, конечно по визе.

– Можно ли документы?

Кажется, на экстренный случай мне был дан документ, наличие которого даст ответ на такие вопросы. Но я про него совершенно забыл. Потому что уже давно чувствую себя местным жителем.

– С собой нет. Они там, где живу.

– Вы здесь живёте?

– Я живу здесь.

– С родителями?

– Нет, с Бел.. Один живу.

Они все равно не разобрали про Белка. Давно не слышал своего голоса. Оказывается, у меня очень невнятная речь.

Поднатужившись, я называю адрес. При слове Тууликаалио полицейские переглядываются и понимающе кивают головой. А уж мой точный адрес и вовсе убеждает их , что ни за какими документами отправляться не надо. Ещё ни одному иностранному злоумышленнику не удавалось произнести «Тёйхтётияайсенкатуюксививаколме» без остановки.

Недолгая пауза.

Бородач слишком долго пытается вспомнить нужное слово и ,в конце концов, брякает его так, словно стреляет из ружья в голову.

– Опекунство?

Да, чёрт возьми, опекунство. Только вспомнить бы как Кудряшку зовут.

– Йо. Свадебкин Хелен? – уточняет мой полицейский, щёлкая кнопками компьютера.

– Йо, – невпопад отвечаю я.

Зачем-то пересаживаюсь на другой стул, который кажется мне удобнее. А сам думаю – подальше бы спрятаться от полицейских.

Полицейские переглядываются

– Вы принимали наркотики? – строго спрашивает меня русский бородач.

– Нет.

– И вы уверены, что вам не нужна помощь?

– Да. То есть нет. Не нужна.

Полицейские переглядываются ещё раз.

– Вы можете сами идти?

Не хватало мне только полицейского в качестве сопровождающего. Соседи от зависти точно умрут.

– Уверен.

Встав со стула, я тут же почувствовал себя доверху наполненным шариками-антистресс. Несмотря на то, что это всего лишь ощущение иголок в ногах, я имею в виду именно те шарики, которые насыпают в попы мягких игрушек, чтобы гиперактивные дети их трогали, занимая руки каким нибудь делом. Трогаю себя за попу – да, безусловно, моя попа сейчас чистой воды антистресс. И выше тоже антистресс. И в мозгах, пожалуй, тоже уже давно антистресс у меня, правда непонятно зачем – всё равно через кору, кости и волосы его не поторогать.

Высыпавшись всеми своими антистрессовыми шариками на улицу, я опасливо озираюсь, не наблюдают ли за мной. Ведь, несмотря на ранний приятный вечер, улица совершенно пуста и на камере я будто светлячок на ладони. Пожалуй, надо уйти так, чтобы не привлекать внимания – просто удалиться, насвистывая, вот и всё. Но на противоположной стороне полицейского участка меня ждёт растерянная белка величиной с подростковый мопед.

Возможно, через камеру за мной всё-таки наблюдают. Камера эта какого-то странного образца – обшитая сеткой-рабицей, уходящая толстым проводом в стену и оттого похожая на нелепый сачок. Её нельзя назвать непоседой. Двигается она туда-сюда, но медленно, как будто слегка притормаживая и залипая. Примерно так, как в разгар игры вдруг залипает саксофоновый клапан – разумеется, если берёшь инструмент, махнув перед этим чашку-другую чайку с сахарочком Посмотрев на минуты три, я делаю вывод, что движения камеры предсказуемы. Вот она следит за дверным проёмом, а вот наклонилась вниз и уткнулась в растущий рядом с участком дёрн. Я просчитываю неповоротливую траекторию движений камеры и, подождав, пока та отвернётся в противоположную сторону, опасливо подхожу к Белку, который курит на ветру и не соблюдает меры предосторожности.

Камера тут же реагирует на моё приближение. И Белк тоже. Чёрт с ним.

Радостно набросившись, стакилограммовая белка валит меня на спину. Просто взять и случайно подскользнуться так, чтобы упасть спиной назад – нет, это совершенно невозможно. Улица совершенно пуста: толкнуть меня некому и падение не может быть спровоцировано. Но как доказать? Почуяв подвох, камера нахмурилась и со звуком бормашины просверлила меня стеклянным глазом. Я вдруг почувствовал за этими стёклами какой-то грустный взгляд. Может, это полицейские. Если там внутри за мной наблюдают, то это конец.

Я отвожу Белка подальше от камер – быстрее, ещё быстрее; мы уже почти летим и, наконец, приземляемся на детской площадке, недалеко от которой белка зарыла мешок с сокровищами.

Белк, как всегда невнятно излагает свой взгляд на события. Оказывается, он не видел Козла, когда тот нападал. Он просто почуял опасность.

– Белк! Но ведь всё это Козёл устроил, да?

– Пожалуй, да.

– То есть Козёл – это не только тот Козёл, который в старом саксофоне живёт, да?

– Козёл – он у тебя в голове живёт. И дело тут вовсе не в саксофоне.

– А ты? – помолчав, спрашиваю.– Где живёшь ты?

– У тебя в голове живут Козёл и Белк. И всё

«И Ботинок», – шёпотом говорю я сам себе, – «И Лайне»

– Да. А почему бы нам его вместе не проучить?

– Можно, – отвечает мне белк. – но, по моему, ещё рано.

Мой вопрос заставляет его задуматься. Внешне он невозмутим. Но его выдают усы. Когда он думает – те шевелятся. Похоже на эрекцию: если уж начал думать, то этот процесс невозможно остановить или проконтролировать

Усы наконец падают вниз, как сброшенные паруса с мачты. Слегка наклоняясь вперёд? Белк встаёт. Потом вдруг дёргается назад, по своей стариковской привычке бормочет под нос. А затем поправляет шляпу и направляется куда-то сквозь метель.

Вперёд, потом назад, потом еще немного вперед, и вот он уже далеко. Прёт по заснеженной Иматре, весь из себя уверенный, как инерционная игрушка. Мне никак за ним не поспеть.

– Эй! Белк, – кричу.

Белк вспоминает про меня и останавливается.

– Ты как, вообще, себя чувствуешь? – спрашивает он.

– Да что-то не очень, – признаюсь я и перестаю притворяться, что не пошатываюсь. Иду, вроде бы прямо, а заносит меня на обочину, в сугроб.

Тогда Белк берёт дела в свои лапы. Как ему удаётся поймать автобус, я не знаю. Но меня подвозят, выражают искреннее соучастие и даже с молчаливого согласия пассажиров провожают до квартиры домой. Там я ложусь на кровать и считаю овец в виде разводов на окнах. В этих разводах заключен какой то смысл. Но мне его ни за что не поймать.

Пока я дремлю, Белк неожиданно берёт у меня телефон и изучает гугл по каким-то запросам.

Просыпаюсь оттого, что спрашивает – можно ли включить погромче ютуб?

На моём телефон нельзя. Телефон у меня старый, хотя и Нокия. В полусне, я рекомендую положить телефон в жестяной стакан для зубной щётки.

Меня будит дикий утробный рёв. Кто-то играет на саксофоне. Или, судя по наполняющей стакан для зубной щётки утробности, переходящей в визгливость – саксофон играет на нём.

– Погромче не хочешь включить? – спрашиваю я, вложив в эту реплику весь свой немощный подростковый сарказм.

Белка понимающе кивает, затем горестно разводит руками. Мол, сам бы и рад, но громче никак. Старая, плохая запись. Утробный саксофон. Вроде бы даже не стерео…

Тогда я вскакиваю с кровати и больно ударяюсь пятками о выстуженный пол.

– Ты с ума сошёл? – интересуюсь я, – немедленно выключи. Соседи сгорят. Ты что не слышишь, как сверху стучит Кудряшка?

Но ведь я вру, – удивляюсь вдруг сам с себя. Никто не стучит, несмотря на третий час ночи.

Почему никто не стучит? Учитывая то, что время часы показывают весьма недетское – достаточно странно.

Белк выключает телефон ударом лапы. Стакан катится прочь. Некоторое время он сидит, прищурив глаза. А я удивлённо смотрю, как неуклюжая белка ковыряется в поиске гугла.

– Понимаешь, – говорит Белк, показывая мне телефон – тебе не так просто захотелось собаку.

Он у нас что теперь, Карлсон, – думаю я и наклоняюсь через почти незаметное беличее плечо в телефон, надеясь увидеть что-нибудь милое. Сеттера. Или болонку.

Но, мой Бог. Вся страница поиска в затравленных, оскаленных измождённых псах непонятной породы. Кто-то из них рвётся вперёд, натягивая поводок. Кто-то безнадёжно прилип к конуре, потому что натягивать поводок больше не в силах…

Белк проматывает бегунок вниз, а там, внизу, все еще печальнее – безнадежно грустные бродячие собаки, а среди них ведь даже очень породистые есть и по внешности вполне ничего себе пёсики. Точней, не по внешности, а по этому самому… экстерьеру.

– Этот – Паркер. Этот – Эйлер. Этот – Бад. Превращаться в собаку, оказывается, теперь среди нашего брата принято. Так уж всё изменилось. Раньше не так было. Лёг на диван и лежи. Но основной принцип тот же. Несогнутые пальцы и ощущение того, что ты остался совсем один. А потом стало не до того. Если ты один, то ты – собака. Бродячая. Не такая, как все. У тебя никаких перспектив. И такая перспектива ещё хуже, чем раньше.

Мне становится страшно.

– Дай-ка сюда.

Последняя картинка настораживает меня больше всего.

На фотографии – негр c аккуратной бородой, не то в еврейской, не то в пасторской шляпе. В руке саксофон и при этом довольно странный. Ушастый, вроде моего. А вот всё остальное, вроде как вытекает из этого саксофона и служит его продолжением.

«Умер как собака» – вот прямо так и написано под картинкой. А больше ничего не написано. Это всё, что о нём следует знать читателю Википедии.

Я недоверчиво пытаюсь найти в подписи что-то еще. Как же так? Неужели всё?

Нет, действительно, всё. Умер как собака. Музыка, жизнь и смерть Альберта Айлера. Вся жизнь укладывается в этих словах.

Думая об этом я чувствую, как саксофон превращается в опасную сколопендру, ожидающую свой звёздный час чтобы меня поглотить. Теперь сложно заставить себя к нему подойти, такому холодному. Ведь я не занимался уже дня три. Пообещал себе перерыв и перерыв это слегка затянулся. После такого перерыва играть – всё равно, что на мотике вместо велосипеда ездить. Только успевай зажимать клапаны. Только успевай вовремя останавливаться, обрубать ноту так, чтобы дыхание превращалось в свинг, а сколопендра тебя не сожрала.

– Он правда умер как собака?

– К сожалению да, – извиняющимся голосом завершает разговор Телониус Белк. – Играл себе играл. И вдруг умер. Я не знал, – кашляет он, – Не знал что можно настолько заиграться. Пожалуй, мы больше с тобой не будем несогнутые пальцы практиковать.

Он машет рукой и удаляется ужинать.


Глава седьмая


Наверное, когда долго говоришь о смерти, она начинает тихо соседствовать рядом с тобой. Приходит, садится и терпеливо ждёт. И обычно её заранее чувствуешь.

В то время как мама готовилась умирать, я думал, какой холодный вдруг воздух стал. И окна закрывал, чтобы не продуло. А после того, как это случилось, наоборот открывал – чтобы проветрить квартиру от тошнотворно-сладкого запаха, которого конечно же не было, но мне казалось что я чувствую его только так. Но смерть уже давно ушла, осталась с кем то в больнице и запаха, разумеется, быть не могло. Просто мне так казалось.

После смерти матери, я некоторое время считал, что когда человек соберётся умирать, это можно почувствовать заранее. А вот, поди же ты, оказывается, что Кудряшка умерла с неделю назад, а я так ничего и не почувствовал. И даже запаха никакого нет. А ведь недавно он был, судя по свежевымытой лестнице, припорошенной солью и стиральным порошком.

Говорят, Кудряшка упала на этой лестнице головой вниз. Прокатилась бревном два этажа и выкатилась на площадку нижнего этажа. Там влетела в стеклянную дверь и ударилась с таким громким звуком, что на улице взвыла сирена. Том из Финляндии выскочил из квартиры, думая что его мотоцикл упал. Мотоцикл был на месте. Том обрадовался. Но потом он увидел лежащую поперёк нижней площадки Кудряшку.

Я, разумеется, и в ус не дул. Годы, проведённые в квартире с выбивающим на чём попало всевозможные хитрые ритмы отцом, научили меня не обращать внимания на то, когда за стеной что-то ударяет или шлёпается.

Я даже не отреагировал на случившийся в подъезде переполох. Лишь коронарная машина привлекла моё внимание, да и то, потому что вначале я принял её за булочную. Я же не читаю по-фински. Зато с недавних пор появилась привычка машинально расшифровать шведские слова—обычно неправильно. Вот оттого-то мне и показалось, что на её боку написано «булка».

Признаться, я даже не могу вспомнить, когда я говорил с Кудряшкой последний раз. И стука её уже давненько не слышал. А теперь Лайне, пыхтя от возмущения, объясняет мне, что Кудряшка давно умерла, и как я мог об этом не знать не понимает. Изображает падение с лестницы и рисует на чёрной скатерти, принесённой с собой, изображение Тома из Финляндии. Потом отряхивает мел со скатерти. Скатерть понадобится для сегодняшнего торжественного обряда, если конечно кто-то по этому поводу собирается торжествовать.

Что делали с Кудряшкой перед тем всю неделю – не покидает меня эта мысль. Не могу представить себе соседство с покойником на протяжении целой недели…

Лайне сердито тащит меня за рукав к машине и немногочисленные друзья покойной Кудряшки меня пропускают. Я сажусь рядом с водителем. Тщательно пристёгиваю ремень. Какой прекрасный день сегодня, один из первых по настоящему весенних дней – словами не передать, как хорошо на улице и я понимаю, что в Тууликаалио пришла, наконец, весна.

Пользуясь тем, что весь наш дом куда-то свалил, Белк выходит на улицу, потягивается и принимает солнечную ванну. Ему хорошо.

Ему не надо ехать оплакивать полузнакомую бабушку по кличке Кудряшка.


Подъехав к церкви, я вижу, как вокруг неё рассаживаются птицы, прилетевшие сюда чуть раньше нас. Птиц этих не то, чтобы сильно много. Но они тусуются, как будто специально пришли, и не перемешиваются между собой. Вот, например, синица с жёлтым пузом. Я отмечаю про себя, что больше всего мне нравятся пушистые уютные совы, присевшие на веточку и рассматривающие нас на почтительном расстоянии, словно боятся встревожить. А вороны – именно такие, которые собираются здесь, мне не нравятся. Ворон я предпочитаю тех, что можно встретить на помойке, уткнувшимися головой в полиэтиленовый пакет или половинку сдобной булочки – они слишком поглощены своими делами и не смотрят на тебя в упор. А эти церковные вороны хищно смотрят на тебя и провожают прищуренным взглядом. Примерно так, как смотрит, лупивший до этого тебя неоднократно хулиган-старшеклассник – в тот момент, когда ты идёшь с отцом до дому и по правилам улицы нельзя нападать.

Ощущение, что жизнь дерьмо обволакивает с ног до головы. При виде этих ворон впечатление резко усиливается.


Церковь – косоугольное здание из белого камня. Посредине – башенка, которую легко спутать со стройобъектом. Наверняка колокольня. Но бесчувственная, как типовой стройобъект.

Все, приехавшие на машине, сурово строятся в очередь. Том из Финляндии – впереди всех. Он три раза стучит в дверь и прислушивается к шагам, доносящимся из глубин церкви.

Дверь открывает пастор. В своем чёрном сюртуке он похож на ворону. Приглашает нас в церковь пройти. Внутри для нас слишком просторно и деревянные скамейки, рассчитанные на пару сотен человек кажутся совершенно лишними.

Перебросившись парой слов с Томом из Финляндии, пастор приглушает освещение во всей церкви. Том удовлетворённо кивает. Происходит это буднично, так будто пастор запамятовал в туалете свет погасить и ему на это вежливо намекают.

Они неуклюже водружают на один из пюпитров Кудряшкин портрет, подобрав его тут же, под одной из скамей. Затем Лайне включает свой навороченный финский телефон-нокию и он начинает голосить непривычной органной музыкой.

А потом раздают горячий кофе на неустойчивых лаковых столиках. Огромные аллюминиевые холодные кофейники отражают свет от фонаря и чайных свечей в пескоструйных светильниках. Темнеет здесь по-прежнему рано. И как только за окнами собирается мгла, пастор принимается напевать под нос псалм, напоминающий синатровский джазовый стандарт и начинается ритуал прощания с Кудряшкой

Спокойный и торжественный ритуал. Такое прощание мне нравится.

Плохо только то, что это ещё далеко не похороны.

Похороны ещё предстоят.

И я надеюсь, что это случится не в два часа ночи.


Подчёркнутая неторопливость церемонии указывает на то, что до конца ритуала мне не дотерпеть. Ведь я себя знаю. Мне, или, не дай Бог, захочется в туалет, или нога зайдется ощущением иголок. Мне и перед Горжеткой-то больше пяти минут не устоять. И на смотр конкурсах я выбегаю в туалет одним из первых.

Ещё немного, – успокаиваю себя я, – ещё немного и я пойду домой, не дождавшись Кудряшкиных похорон. Пешком, конечно пойду. Тут от силы километров восемь – дойду, хотя бы и за ночь. Не нужно меня в машине, пропахшей покойниками подвозить. Если успею, то дороге заскочу в магазин и приму там успокоительный душ из мармеладовых мишек.

Но едва только я успеваю распрощаться с мыслью о похоронах – дескать, похороны Кудряшки устроят в какой-нибудь другой день, а сейчас мы просто выпьем кофе с булочкой – дверь со скрипом открывается и на пороге появляется строго одетый полицейский.

Он заслоняет меня от всех, кроме пастора, засеменившего вдруг к двери, намереваясь закрыть, чтобы та не скрипела. Ямашинально киваю полицейскому головой и поднимаю руку в приветственном взмахе. Ведь, это тот самый полицейский, с бородой, поднаторевший в знании русского языка. В такой пёстрой компании, его знания русского мешаются с финскими словами и полицейского слегка переклинивает.

– Утак. – говорит полицейский с трудом, – Утка – нет.. Урна. Урна – это вам. Хороните.

– Как так, – шепчу я.

– Отпевание и прочее не надо… всё покрывает церковный налог. – Он берёт себя в руки и продолжает гораздо увереннее – Место на кладбище – тоже платить не надо. Только утилизация.

Он помолчал и грустно добавил:

– Мне пришлось ехать сюда за свой счёт. Учитывая сложившуюся ситуацию… ладно. Это, разумеется, неприемлемо, но в целом допустимо.

Я собираю слова в узелок и не знаю, что на это сказать.

Тогда полицейский суёт мне в руки строгую чёрную урну. Урна тоскливо блестит. Неужели она для меня?

– Какой же я родственник, – отвожу урну рукой подальше я.

– Ведь вы родственник, – невозмутимо продолжает бородач, совершенно меня при этом не слушая – единственный родственник на этой территории.

Переводит всё это на финский и вопросительно смотрит на Кудряшкиных друзей.

Все торжественно кивают

Fru Helen Svadebkin – написано прямо на урне.

Ерунда какая-то. Что они там выдумали?

Ведь Свадебкин – это я. А Кудряшка – это Кудряшка.

Но постепенно до меня начинает доходить, что фру Хелен Свадебкин – это Кудряшка и есть. Странно, но я ни разу не удосужился спросить, как к ней обращаться по имени..

Это простительно для русского ни разу в жизни не удосужившегося поздороваться со своими соседями. Но непростительно для обжившегося здесь человека, храбро употребляющегов пищу чудовищный сальмиак, пристёгивающего в машине безопасный ремень и писающего сидя на унитазе ради того, чтобы лишнее не разбрызгивалось.

Есть некоторые привычки, которые в моём возрасте перенимаешь легко и свободно. Но интересоваться именем чужого мне человека, я пожалуй никогда не научусь. А вот финны делают это легко и свободно…

Но почему Хелен Свадебкин?

Не хватало мне об этом узнать до её смерти – столбенею от ужаса я. Лайне вытирает несуществующие слёзы и пытается меня приободрить. Но мне вовсе не нужно приободряться. Ведь этого не могло быть. Мне наплевать на Кудряшку. Просто интересно – почему? Почему моя фамилия принадлежит ей, кучерявой как одуванчик старухе?

Здесь явно ошибка.

Чёрт побери. Друзья покойной смотрят на меня с хладнокровным сочувствием.

Я забираю урну вместе с чёрной скатертью, которую принесла Лайне. Чувствую себя удивительно глупо.

Потом все быстро расходятся. Я попытался уйти домой сам, но Том из Финляндии погрозил пальцем и указал на переднее сидение.


Всегда интересовался тем, что делает человек, оставаясь наедине с покойником. Не обязательнос родственником. Пусть даже с тем человеком, которого когда то знал, хотя и немного. Вот тебе, пожалуйста. Свидание состоялось.

Радуйся, Тёмыч, что это не скелет, не гроб, не мавзолейная мумия. Обычная пластиковая урна. Чёрная, с золотыми буквами. Но спокойно сидеть с этой урной я никогда не смогу. Приходится ходить по комнате из стороны в сторону. Соседство душераздирающе неприятно. Но что тут будешь делать? Поставить урну рядом с сортиром? А вдруг разобъётся? Вдруг её смахнёт хвостом Телониус Белк?

Хорошо.

Допустим, эту дурацкую Кудряшку отпели и дурацкая урна с прахом стоит у меня на столе. А теперь принимаем правила этой дурацкой игры.

Это будет непросто…

Неделю назад умершая Кудряшка, которая лежит в этой урне, не говорит ни слова и даже если летает где-нибудь в воздухе, то вряд ли меня узнаёт – это моя бабушка. А я, стало быть – её внук. При этом, соседей, верных кудряшкиных друзей по лестничной клетке такой расклад устраивает. Никто из них не хочет мне неприятностей, но и взять на себя ответственность хоронить старушку им тоже нельзя.

Есть такой старый прикол. Если двадцать раз подряд произнести слова «Это я» и, то в конечном счёте в голове появляется ужасное, щемящее рассудок чувство тревоги. Может и здесь сработает? Может, встревожусь и пойму, что следует делать? Нет. Слова «Это моя бабушка» можно произносить перед урной хоть тысячу раз – никакого воздействия, если не считать лёгкой одури от происходящего.

Пытаюсь вспомнить, что у нас с ней было общего. Фамилия Свадебкин, если только. Русская. Или нет? Славянская, одним словом. А хоронят её не по православному обряду.

Но вот как гром среди ясного неба меня посещает мысль – я а не лишаюсь ли я опеки в связи со всей этой странной историей. А ведь и правда лишаюсь! Кудряшка была моим опекуном и залогом того, что я нахожусь в Тууликаалио. А я ещё удивлялся – почему у всех виза ровно на месяц – а у меня и считать не надо тех дней, что остаётся по годовой визе. Находиться здесь без опеки я больше не могу. Скоро придут полицейские.… Набираю телефонный номер отца. Трубка противно свербит мне на ухо надрывными гудками – обертонами от концертной ля третьей октавы.

Сними трубку, Ботинок.

Абонент отключён.


Подумав немного, я решаю не изображать скорбь, а сосредоточиться на скорейшем решении похоронной проблемы. Прости меня, Кудряшка. Мне и вправду очень некогда. Ты была хорошим человеком и стучала мне в стенку, разумеется, не ради того, чтобы я психовал. Дело не в уважении, ты же понимаешь. Не уважал бы тебя – спустил бы сейчас в унитаз и разбил бы урну.

Мне показалось, что урна мне улыбается.

Что дальше? Я уже знаю, что бабулю придётся хоронить мне. В старые времена, вроде как можно было оставлять такие урны дома. На каминной полке или ещё где. Но вряд ли теперь в Финляндии это принято. Насмотревшись на деловитый обряд прощания с покойным в церкви, сделанной из трёх крестов и напоминающий стройобъект по типовому застрою, я на всю жизнь испытал уважение к лютеранским религиознвм обрядом. Теперь я и сам хочу, чтобы меня так похоронили – сдули как пыль и выпили вместе с кофе. Если у лютеран всё это так просто, то ясно, почему все проблемы достаются мне. Что бы мне, нелютеранину такого придумать, чтобы было всё как у них – проблемы решались без происков Господа.

Ладно. Допустим, деньги на похороны у меня есть. Что скажет Ботинок, когда узнает что я хороню жителей Тууликаалио за свой счёт? Ах да.… Ведь это же наша бабушка. Его родная мать. Я засмеялся. Мне это как то и в голову не приходило.


На следующий день, Лайне объясниет мне что делать и куда надо ехать.

Приходится садиться в автобус и в обнимку с урной наслаждаться путешествием сквозь туман. Такая погода сейчас в Тууликаалио. Снега нет. Поэтому если с вечера было ясно, то с утра обязательно будет туман. Я опять встал не с той ноги и думаю, как бы поскрей провалиться сквозь землю вместе с автобусом.

Но пока всё складывается на редкость удачно. Автобус доезжает туда, куда нужно. Туман здесь на редкость уместен, надо сказать. Только ворон в этом месте и не хватает.

– Можно ли захоронить урну в частном порядке? – интересуюсь по-русски в окошечко я.

– Нельзя. Можно оплатить и все сделают… эээ … специальные люди.

Но когда приходит время платить, выясняется, что карточка моя заблокирована. Неловкая пауза и я уже психую за дверью.

У меня нет денег чтобы похоронить собственную бабушку.

Топчусь в коридоре, пытаюсь купить при помощи карточки кофе в автомате. Но дъявольская пластмассовая кредитка отказывается меня выручать. Выхожу на улицу. Туман почти рассеялся.

Если я плачу, то только от того, что мне в жизни не везёт. А может просто оттого, что накрапывает дождь. Интересно, о чём хотела бы спросить меня бабушка в такую минуту?

Чувствую себя глупо, но всё равно стучу в урну – бабушкааа! – как в дверь кабинета директора в школе стучу, смущенно, вроде бы по делу, а на самом деле лучше бы гонял в эту минуту в футбол. Но я никогда не играл в футбол. Да и к директору меня сроду не вызывали. Ложная память. Что-то перекатывается внутри. Прислонив ухо к урне, я слышу шелест целлофанового пакета. «Такие дела», – смущённо киваю я смуглой девочке, проносящейся мимо на трёхколёсном велосипеде.

Рядом с урной (не той, где бабуля, а обычной мусорной) смущённо курит Телониус Белк.

– Это я тебя втравил в историю, малыш, извини.

Нервное напряжение идёт на спад. Где там наша не пропадала? Прости и ты меня, Белк, дорогой мой Телониус!

– Да что ты говоришь. Втравил! Я сам себя втравил. Я здесь был, когда тебя ещё и в помине не было.

– А что здесь было, когда меня не было в помине? – живо интересуется Телониус Белк.

Я смотрю на него грустным взглядом и не могу сосредоточиться. Урна мешает и вообще… Что было? Да ничего не было.

– А где ты был, когда тебя не было здесь? – отвечаю я

– Не знаю, – чешет нахлобученную ветром бровь Белк, – Может быть в голове у тебя. А может так и лежал на диване у баронессы….

Тогда я ревниво вздыхаю.

Но к баронессам друзей не ревнуют. Ревнуют к другим.


Через час я стою на полюбившемся мне валуне и настраиваю мундштук по проведённой кем-то задолго до меня рисочке. Ветер свистит. А снега уже почти нету.

Играю на саксофоне что-то заунывное, похожее на гамму. Типа «мы перебегали берега», но с блюзовыми провисонами. Урна стоит передо мной и как будто покачивается мне в такт.

Бабушка, моя родная, послушай….

Я уже привык разговаривать с бабушкой через урну. Понимаю, что не слышит она меня. Она и тогда не особенно напрягала слух, ну а сейчас и подавно.

Но сейчас мне нужно, чтобы меня слышали. Я не могу удержаться оттого, чтобы надорвать целлофановую капсулу. Так, чтобы бабушке было слышнее. Потом в припадке какого-то нового безумия вытаскиваю целлофан и кладу его перед собой, чтобы она могла лучше видеть.

Бабушка…

Целлофан опасно наклоняется и испугавшись потерять бабушку, я, ещё не поняв что происходит деловито пересыпаю её прах в саксофон. Как на уроке химии в школьном учебнике – добавить серу и тщательно пересыпать в пробирку с медной проволокой. Пакет улетает. Слава Богу, успел высыпать всё.

Бабушка теперь живёт в саксофоне.

Я пытаюсь сыграть по этому поводу что-то хорошее, но понимаю, что сглупил. Играть вместе с бабушкой, живущей в саксофоне нельзя. И вообще, я веду себя как идиот. Пошёл на поводу у минутного помутнения разума.

Урна!

Бабушку ещё можно спасти, пересыпав в урну. В целлофане она будет или нет – ей никакой разницы.

Но где же она? Где-то здесь в кустах валяется…

Боже мой, что я делаю! Всё, что осталось от Кудряшки пересыпано в саксофон. Обратно в урну пожалуй, ещё можно пересыпать….Но поздно. Урна откатывается вниз на метра на полтора и падает с валуна под колёса проезжающего свадебного автомобиля

Я зажимаю пальцем все клапаны и чуть не плачу.

– Белк! Укради в магазине скотч, – кричу я сквозь поднимающийся ветер.

Телониус Белк беспомощно поднимает вверх свои видимые только мне лапушки. Сквозь них дует ветер. Он не настоящий. Настоящего скотча ему такими прозрачными лапами не украсть. Если и украдёт, то только воображаемый. Как морошковый кофе и всё остальное, что мы используем в играх. Но сейчас не до игр. Похороны бабули – серьёзная вещь.

Я закусываю губу, держу саксофон передо мной, закрываю все клапаны. Если нажать нижний си бемоль, то все клапаны окажутся закупоренными. Какое счастье, что конструкция саксофона позволяет это сделать без всяких проблем. Остаётся только самый верх – то есть то, куда вставляется шея и нахлобучивается мундштук. Но заниматься мундштуком некогда. Ветер усиливается. Я закрываю отверстие подбородком и со всех ног бегу в магазин за скотчем.

Зажав нос, я обматываю скотчем саксофон с бабушкиными останками. Но на ветру этим заниматься невозможно. Еще чуть чуть и придётся собирать её при помощи птичек. Больше всего я боюсь, что пыль ненароком в рот попадёт в рот, поэтому плаксиво поджимаю челюсть. Проезжает машина с русским номером. Отвернувшись, я делаю вид, что писаю. Возможно, что неспроста их так много здесь развелось. Возможно, что всё это и вправду по какому-то случаю.


Листаю в интернете воспоминания о Козле. Плохой саксофонист – хороший саксофонист. Что всех раздражает – последнее время почти не играл. Сидел на всяких саксофонных форумах в интернете и поливал грязью кого не попадя…

«Нужно найти мальчика для битья, чтобы он перенял все уроки», – так начинается одно из его интервью.

Призраки прошлого окружают меня.

Я заметил, что лицо его больше не появляется перед окном. И вообще, больше не беспокоит. Но я всё равно накрываюсь тремя одеялами, так чтобы быть готовым ко всему.

– Ну, правильно, – устало сказал на это Телониус Белк, – я же его уконтрапупил. В честной борьбе. Я, он и смерть. Старая ковбойская хохма.

С того момента, как я Кудряшку похоронил, Белк тоже стал совсем призрачным, ушатанным. Ходит туда-сюда невидимый, будто назгул. И никакого морошкового кофе уже не пьёт. Зачем кофе изношенным призракам?

– Можешь теперь играть, как я сказал, – говорит Белк, – Причём на саксофоне тоже. Теперь сможешь делать всё что хочешь и на меня внимания не обращать. Я, вроде, больше не нужен.

– Почему? – пискнул я из своего укрытия.

– Потому что я так сказал… командир.

Последнее время я совершенно Белка не узнаю. Он совсем другой. И не только, потому, что призрачный.

Просто все вокруг стали какими-то другими.

И Лайне тоже была совершенно другой на этих проклятых похоронах. Холодной и невнимательной.

– Белк, – твёрдо говорю я, потому, что понял причину его призрачности – ты не можешь сказать, что ты его уконтрапупил. Ты не можешь говорить, что ты начальник, братуха и командир. Это он тебя победил, слышишь? Ты еще успеешь, если поймёшь. Ты – Телониус Белк! Композитор и пианист. И не какой то там Козёл, которому мальчик для битья нужен. Ты, а не я – самый, что ни на есть джазовый пианист! Понял?

Но Белк устало закрывает глаза и тревожно засыпает.

– В Хельсинки есть морошковый кофе? – спрашивает он во сне.

– Да, – озабоченный проблемой его призрачности невпопад отвечаю я.

Несогнутые пальцы Телониуса Белка бегают по Лайниной скатерти в кошечку. Потом переключаются на Мопсину вазу для цветов. И, наконец, успокаиваются, крепко вцепившись в батон-чиабатту. Я вспомнил, что для морошкового кофе – это незаменимый ингредиент. Завтра опять постараюсь угостить его морошковым кофе…

Провались оно пропадом, думаю я, засыпая. И всё проваливается. В буквальном смысле этого слова – всё.


Добредаю до магазина. После того, как я покупал здесь скотч, продавщица побаивается моего появления. Из последних сил пытаюсь ей улыбнуться. Улыбка, пожалуй, немного странная – как у исправившегося Бармалея. Из головы не выходит призрачный Телониус Белк.

Карточка моя опять не работает. Российский банк не даёт здесь кредит. Как же так. Значит всё?

Всё.

Возвращаясь домой, думаю о том, что всё скоро закончится.

Что у нас тут? Морошковый кофе пропустим. Лакрицу можно есть несколько дней – всё же не сальмиак. Мексиканские продукты. Кукурузные блины. Овсянка. Что там ещё? Грибные кубики в уксусе. Боже..

С едой разберёмся. Но вот за квартиру, пожалуй, не плачено уже несколько месяцев. Последний раз отец платил за неё в декабре. Вряд ли потом озаботился – он и дома то не платил по пять лет, расшвыривая направо-налево огромные пени. Здесь это вряд ли прокатит. Я бы заранее всё оплатил, пока работала карточка. Но ведь я же не знал что всё так обернётся.

Вряд ли, конечно, мне придётся переходить на осадное положение. Один звонок в дверь и меня заберут.

Я включаю телефон, и некоторое время бегаю по русским новостям. Мускулистый президент, опозиция вне закона…

Вдруг телефон начинает звонить, вибрируя. Звонит яростно, словно собирается нападать. Незнакомый номер, но по напору чувствую – русский. Значит, придётся снимать.

– Это я, Артём, – усталый голос Ботинка контрастирует с напористостью телефонного звонка, – я на границе.

Я молчу. Он на границе. Ну и что?

– Бабуля умерла. Я звонил, но не дозвонился. Маринка в шоке. По собственности на квартиру меня не пускают. И тебе надо сваливать отсюда немедленно. Иначе закон об уголовной ответственности разбирать предстоит.

– Ещё раз объясни, – требую я.

– Да, вот… только границы для дипломатических паспортов теперь будут открыты – заученно повторяет Ботинок. Так, словно напоминает чём-то будничном. – Не прямо сейчас, разумеется. Но в самое ближайшее время.

Пытаясь понять, я надолго задумываюсь.

– А твоя карточка аннулируется уже прямо сейчас. – переходит на крик он, – А за ней виза. Это вопрос пары дней. Понял, нет?

Я ничего не понял.

– Сейчас даже собственность на недвижимость уже не рассматривается. И никакого вида на жительства тебе не видать. Ты в Петербурге прописан. Ясно?

Я молчу. Только дышу в трубку почаще, чтобы Ботинок понял – не из-за плохой связи молчу. А просто потому что его подножка последовала за подсечкой почти одновременно.

– Артём. Закроют же тебе границу, балда стоеросовая, – устало сбавляет тон мой отец.

Я молчу.

– Послушай, командир, – чужим голосом говорит Ботинок, – ну хватит уже придуриваться. Я оплачу, что хочешь. Диплом… Но в России. Тут не Финляндия. Тут много дерьма, но возможностей тоже хватает. Слышь, командир?

– Я тебя не слышу, – говорю тогда я.

– Я перезвоню.

– Не надо… уже.

– У меня нет времени, – сердится Ботинок, – ты что хочешь? Я бы мог приехать неделю назад. Ты ведь знал, что я приезжаю постоянно, и слушаю, как ты занимаешься. А со вчерашнего дня уже не могу…

Я обдумываю этот неожиданный поворот событий. Всегда мог. И приезжал. И слушал, как я занимаюсь. А сейчас не может....

Он – как собака на поводке. Огромная свинговая злая собака.

– Я останусь здесь навсегда, – резко обрываю разговор я.

– Ты не можешь там остаться. Уже не с кем.

Странно, что он заволновался насчёт этого только сейчас.

– Я могу остаться сам по себе.

– Тогда ты дурак, Артём. Ты просто дурак, дядя Шарик. Понял, сукин ты сын?

Он чуть не плачет. Доносятся крики Мопси «Чё он творит? Чё он творит?». Потом трубка успокаивается.

Я включаю телевизор и до конца дня медитирую на новостной канал. Потом беру саксофон и иду тренироваться, куда глаза глядят. Выбора, правда, особенного нет. Иду, как всегда – на гранитные скалы, прячусь в потравленные нежданным весенним солнцем сосенки.

– Привет бабушка, – говорю я и кланяюсь пригорку, под которым лежит Кудряшка, упакованная в чёрный кофр от саксофона, будто в кожаный гроб. Вместо урны её прах тщательно скрывает старый наполовину сломанный саксофон, замотанный чёрным армированным скотчем. Будем считать, что скотч траурный. Раньше в нём был Козёл, а теперь Кудряшка. Кудряшка будет здесь лежать до скончания века, ведь не всем же растворять себя в окружающей природе или пускать по волнам. Я знаю, что финны не делают так, но Кудряшка…пусть считается, что она этого заслужила.


Утро было тревожным.

Дурацкое, никчёмное весеннее утро.

По весне на дорогу лучше не выходить – русские дипломаты тренируются в скорости, не снимая зимние шины.

Не тренироваться же в том, чтобы лавировать между ними, напоминая про светофор.

На одну финскую машину обычно приходится две русских – с ленинградскими и реже московскими номерами. В них я залезать не хочу. Но уехать отсюда к чёртовой матери хочется. Не потому что мне не по нраву Тууликаалио. Просто потому, что Тууликаалио – это слишком близко к Мопсе, Горжетке и вообще – весь этот попорченный нафталином зоопарк, честно говоря, изрядно мне надоел.

Интересно, можно ли попробовать автостопом куда-то уехать?

Ещё одна машина с ленинградскими номерами…

Накатывает раздражение. Скребу подоконник ногтём, давно нестриженым, в связи с переывом в занятиях. Покрашенный начинающей подгнивать краской подоконник не поддаётся.

Мне слышится дрожащий, почти старческий голос.

Тяжело это признавать, но после того как я запретил ему говорить, используя слово «командир» и прочее из знакомого до боли лексикона, мой Белк сильно постарел, и стал совершенно прозрачным. Никогда не задумывался о том, что мой белк постареет. Да, он сдал, поседел и еле держится на ногах. Он теперь не пьёт ни Джек Дэниелс, ни морошковый кофе. Когда он спускается вниз по лестнице, ни один дверной глазок не наливается чернотой – никому и дела нет до старой, почти что прозрачной белки.

– Я пойду, поохочусь на весенних жуков. Хочу жука. До смерти. Не могу просто, как жука хочется…

Я киваю и переворачиваюсь на другой бок к окну.

И последнее что я вижу – окно, а в нём Белка, испуганно поднявшего обе лапы перед машиной, словно старающегося её из последних сил напугать. Как будто огромного жука увидел. Но это не жук. Это огромный тщательно отлакированный гроб с русскими номерами. Через секунду Телониуса Белка не стало.


Глава восьмая


– Воспользоваться правом недвижимости вы тоже не можете. И отец вам тоже не может ни в чём помочь. Видите ли, – женщина в синей форме откашливается. – Квартира оформлена на Марину.

Ей никак не выговорить Мопсину фамилию.

Но мне и так все ясно. Лайне разводит руками. Тётка действительно сделала всё что могла. И Лайне тоже. Через неделю она уезжает на свое первое место работы – в Турку или куда-то ещё. И если мы с ней увидимся, то уже только там, где электрички врезаются в махину средневекового собора.

Так, кстати, сказать, и произошло.

А пока мне рекомендуют Хельсинки как единственный шанс прорваться на ту сторону и не возвращаться домой никогда. И я бреду домой, обдумывая эту мысль. Ясно одно. Теперь Тууликаалио как обуза – мне с ним не по пути. Тууликаалио – это в другую сторону. Теперь уже ближе к Мопсе.

– У вас здесь никого нет? – уточняют из машины. Оттуда торчит голова тётки в синей форме.

Мы с Лайне пришли к самому закрытию. За нами закрылась дверь, сразу после того как мы ушли. Но она остановила напоследок машину передо мной. И она совершенно искренне хочет для меня то-нибудь сделать.

Но я вспоминаю поднявшего лапы Телониуса Белка и твёрдо говорю .

– Никого нет.

А придя домой, делаю прощальный Round Midnight по всей клавиатуре рояля.

Этот рояль «Эстония» – дрянь. Я давно это понял. Но всё равно играю – чётко и резко. Несогнутыми пальцами, разумеется, как Телониус Белк.

Раздаётся дружный стук по стене. Это одна из соседских бабулек. Может быть даже новая, которая приехала сюда позавчера. Или, может быть, Том из Финляндии. А потом – стук в окно. Едва слышный, так будто кто-то об это окно почесался. Это Лайне, приехавшая следом за мной на автобусе. Приободряет, протягивает руку, щекочется. Правда через окно. А лучше бы рядом.

Я-то думал, что со всеми здесь подружился. Но всем на меня наплевать. Главное чтобы ничего не случилось и цветы под окном были вовремя политы чем-то вонючим.


Из ставшей ненужной телевизионной коробки я смастерил две таблички. Долго сидел с телефонным словарем наперевес, калякал несогнутыми пальцами как доктор Стрендж после аварии. Теперь, с такими пальцами я только и могу, что играть. И ничем другим заниматься уже не получится. Да и играть – только на пианино или на саксофоне, где пальцы не так уж важны. Да и на саксофоне – только если смогу разобраться с дыханием.

Позвонил потом Лайне сам. Разумеется, в дверь. Телефонного номера её мне так и не досталось.

И Лайне взяла маркер и заботливо обвела все мои неуклюжие финские слова, сделав буквы невероятно красивыми – у одного появились крылышки, у другого колеса как у велосипеда.

Потом протянула мне список финских слов, которые понадобятся при автостопе. И ещё, вдобавок, несколько немецких автостопных слов, на тот случай, если я соберусь мотануть туда, где электрички разбиваются о готический Кёльнский собор. И я обещаю ей, что когда-нибудь так и сделаю.

– Алепа, – загадочно говорит она, закрывая дверь перед самым моим носом. – уходи скорее.


Оказалось, что я уйду раньше, чем я предполагал. Легко быть храбрым и лихим, когда у тебя никого не осталось.

Еще даже не начало светать, а я уже стою на трассе.

Довольно много всего здесь интересного произошло, в этом Тууликаалио – спорить не буду. Гораздо больше, чем за всю мою жизнь по ту сторону границы. И я уже давно не тот маленький мальчик, который собирался сдавать Горжетке какой-то там экзамен. Теперь я и сдавать-то его не намерен. А если так, то и возвращаться мне незачем.

Несмотря на свою лихость, я неожиданно всхлипываю.

Телониус Белк мой пропал. А я, вот, остался.


Мне нужно уехать до того, как на горизонте появится машина моего отца. Я помню её очень хорошо и узнаю из сотни других, проносящихся мимо меня по трассе. Она, тупорылая, чёрная и лакированная, как огромная неношенная галоша.

Мимо проносятся все кому не лень, а на меня никто не обращает внимание.

Десять утра на часах. Понимаю, что время моё вышло.

Я чувствую, как Ботинок подъезжает к моему окну и вглядывается в комнату, где я только что погасил свет навсегда. Потом заворачивает к Кудряшке. Он заходил туда всегда, передо мной. И был у неё как дома. И ключи от её квартиры у Ботинка, разумеется, есть. И приезжал он, возможно, почаще, чем раз в полгода.

Но вместо Кудряшки ему открывает какая-то другая, приветливая финская бабушка.

У меня еще есть минут пять. Может быть меньше. Если не успею, то он окликнет меня из окна и придётся идти назад. Уж слишком хорошо мое расположение на трассе видно из так и не занавешенного окошка.

И вдруг странная машина останавливается вдалеке. Красная с оранжевыми всполохами в черном ободке – как реклама крыльев из Бургер Кинга.… Открывается дверь. Я не верю своим глазам. Гремит сигнал. А я всё равно не верю своему счастью.

Знакомое какое-то лицо на переднем сидении. И я, кажется, этому лицу тоже знаком – улыбается, руками машет…

Вглядевшись, я вспомнил. Видел его в супермаркете несколько раз. Вроде, тот самый, Росмолайнен у которого пропала собака. Или, может быть, это кто-то ещё.… Какой же маленький город эта Иматра. Даже если соединить все эти Кархумяки и Тууликаалио в одно – все равно, меньше Петроградского района получится…

А за рулем моя любимая кассирша, вспыхивает от радости как спичка, – гордится тем, что узнала меня и приглашает сесть. Я отмахиваюсь, мол, мне далеко, в Хельсинки. Нам и нужно в Хельсинки, спокойно говорит Росмолайнен и я понимаю его, – Залезай-ка, саксофонист, залезай…


Хельсинки – похож на любой другой город, но с добавлением кучи чаек. Фокус в том, что если добавил туда чаек – всё. Ни на какой город больше не будет похоже.

Этот город уже почти мой.

Я уже два дня здесь, а он все красивее и красивее.

Надо было приехать сюда совсем одному, чтобы понять, что поздняя ночь и раннее утро тут как два разноцветных фломастера. Что острова здесь как материк, а материк, наоборот отрезан от острова огромными подводными ножницами. Я успел подружиться с унылым портовым псом и поссориться с ворующими еду чайками. От некипяченой воды из фонтанчика у меня болит живот, но симптомы проходят, как только закусываешь её свежим озёрным воздухом.

Снега в Финляндии уже практически нет. И льда, тем более, тоже.

Ночь я провёл в парке. Никто меня не тревожил и выспался я как медведь.

Ну а сегодня настало время легализовываться.

Эх, лучше бы я туда не ходил. Вышел из конторы я бледный – дальше некуда.

И вот, сижу теперь прямо перед отвергнувшим меня социальным центром.

Выбираю из Лайниного списка слово «Голодовка». Потом на картонке пишу. Пишу я большими буквами, используя обороненный кем-то маркер – приходится долго на него дышать и слюнявить. И вот, наконец, получилось что-то изобразить. И вдобавок получилось добавить рядом суровую прищуренную белку.

Похоже, что из окна на меня смотрят. Приоткрывают двумя пальцами жалюзи и наблюдают за тем, как я раскладываю здесь свой злачный, вонючий бивак.

Я уверенно вытаскиваю из урны окурок и знаком прошу прикурить первого попавшегося финского гражданина. Он солидно одет и видел, как я копался в окурках, но все же протягивает мне дорогую зажигалку не дрогнув. Я кивком благодарю. И мне в ответ улыбаются – сперва он, а потом улыбку уже подхватывает чей-то деловитый ребёнок и она проносится вокруг меня как оборонённая кисея… Потом замирает.

Наверное можно найти какой-нибудь другой выход из сложившейся ситуации, но я не могу выбирать .Как я уже говорил, с первой же попытки сделать выбор я проваливаюсь и лечу. Лечу, пока не почувствую, что провалился окончательно. И я буду готов к этому, как только доем свой батон с датским травянистым майонезом.

Вообще-то думать в моей ситуации тоже не надо. Надо играть и играть.

Я вынимаю саксофон и прилаживаю к нему эску. Не получается подогнать её из-за скопившейся зелёной накипи и тогда я нашариваю в кармане Ботинкову карточку. Накипь легко поддаётся, а карточка падает в забрало городской канализации. Мне теперь все равно…

Кто-то из проплывающих мимо татуированных гномов в чёрных капюшонах заинтересованно останавливается, но я машу рукой – не готов ещё, мол – и тот проходит дальше

Интересно, почему я ещё не готов? И к чему. Всё, вроде бы на месте.

А всё ли? Но, впрочем, не всё ли равно? Раздумывать – только время тянуть. К чему тянуть время?

Издаю звук и чувствую, что получается именно так, как хотел. Точнее так, как хотел Белк – раздаётся кривой, но мощный звук альт-саксофона. На меня оборачиваются даже чайки. А прохожие свотрят удивлённо, как будто я несогнутыми пальцами на рояле сыграл. И я готов продолжать. Играть до тех пор, пока не пробьёт Round Midnight .


Момент первого удивления прошёл. Никто не обращает на меня внимания. Даже чайки. Я остался совсем один.

Впрочем, почему же совсем один? Тут есть кто-то ещё. Чувствую как этот «кто-то» доедает за мной майонез из пластмассовой миски.

Старый знакомый – портовый, затерянный пёс. Его сегодня забыли покормить, как и меня, но что поделаешь – я это сделаю за всех тех, кто отдувается за него в море…

Я достаю из рюкзака ингредиенты для морошкового кофе – батон чиабатту, зелёную мексиканскую пасту с надисью «текс мекс»… Крошу всё это в стакан, потом поливаю водой из бутылки. Как будто детская игра в куличики здесь происходит у меня. Зачем я это делаю, интересно? Собака ведь взрослая и побитая жизнью. Несмотря на дружелюбие, у неё довольно скептический взгляд. Она не будет со мной в морошковый кофе играть, как не старайся.

Но собака тщательно обнюхивает морошковый кофе и ест его до тех пор, пока не наедается. Потом вылизывает стаканчик и просит ещё.

– Телониус Дог, – осеняет вдруг меня, – Ты ведь Телониус Дог, верно? Тело не ус? Тело? Не ус?

Тело не ус…

Собака сурово гавкает и поднимает обе лапы так, словно старается напугать. Потом садится рядом со мной и не отходит уже ни на секунду.


Послесловие


Я сижу в кресле с метрономом в руке. Не спится.

Ломаю негнущиеся пальцы, потом собираю их вновь.

«Расскажи кому-нибудь» – сказала Яннике мне сегодня с утра. – «Про собаку свою. Или кто там у тебя был до неё, я всегда забываю. Будет легче, если кому-нибудь рассказать то, что с тобой было».

Она действительно забывает всё. Может через пять минут забыть то, о чём мы с ней разговаривали. Чтобы читать книги она пользуется диктофоном. Представьте себе, берёт диктофон и говорит «Только что я спросила у Артемиса рассказать про собаку». Такое вот сумасшедшее свойство Янниковой памяти.

Ну а почему бы и нет? Разве жалко? Я взял, да и рассказал. Только не Яннике. И не в тот раз. Я бы не прочь рассказать обо всём ей, но она всё равно ничего не запомнит.

Вначале я пожаловался своему маленькому дубовому ангелу. Он, впрочем, и так наполовину всё знал. А потом пересказал сове, которую носил за спиной после того, как ангел из Тууликаалио уехал по чёрной, багажной ленте вместе с чемоданом грязного белья по маршруту Тампере – Барселона.

Такие дела.


Февраль-май 2018