Под ризой епископа [Виктор Фёдорович Татаринов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

ПОД РИЗОЙ ЕПИСКОПА


СЛОВО ОБ АВТОРЕ

Спору нет: каждая профессия по-своему интересна и любая работа на пользу общества — почетна, достойна уважения. И тем не менее служба в органах Министерства внутренних дел, продолжающих и развивающих революционные и гуманистические традиции рожденной Октябрем ЧК Ф. Э. Дзержинского, овеяна и в наши дни мирного времени особенным ореолом почитания и уважительности. И дело тут не только в романтике подвига, в ежечасной и повседневной готовности к подвигу. За будничной работой чекистов — судьбы людские, спокойствие общества. Здесь никто не имеет права на ошибку, так как цена ей одна: жизнь и благополучие человека, семьи, общества.

Виктор Федорович Татаринов более двух десятилетий служил в органах МВД, выйдя в отставку, он продолжает бессрочную службу как автор книг о нелегком и почетном труде чекистов. Первая из них — «Отряд отважных», написанная в соавторстве с журналистом А. Чучаковым, вышла в издательстве «Удмуртия» в 1966 году. Затем последовали «Преступление раскрыто» (1967), «Последняя явка» (1973), «Расплата» (1975), «Такие будни» (1977). По, жанру эти произведения могут быть определены как повести. Их своеобразие в том, что острые сюжеты не придуманы писателем, как и персонажи, включенные в действие. Правда, строго документальными эти повести назвать нельзя, они лишь тяготеют к документальности, как и эта повесть «Под ризой епископа». Автор идет не от художественного вымысла, а от факта, от событий, которые в самом деле имели место в жизни, от героев, лично знакомых ему самому. Естественно, при построении художественного произведения, при обрисовке характеров героев и деталей обстановки писатель не может обходиться без домысла: ведь конечная цель искусства — показать, как могло что-то происходить, а не как было на самом деле в жизни. Иными словами, задача художника — типизировать явления действительности, а не просто копировать их.

Среди героев произведений В. Татаринова, представленных разными поколениями чекистов, начиная с первого, послереволюционного, и кончая нашими современниками, есть немало таких, прототипы которых могут узнать себя или могут быть узнанными теми, кому довелось знать их в жизни, служить с ними вместе. События, положенные автором в основу сюжета, тоже или имеют живых свидетелей, или зафиксированы документально. Фантазия автора направлена к тому, чтобы эта правда жизни стала еще и правдой искусства, а потому он прибегает к художественному домыслу.

Детектив, как известно, издавна считается — и не без оснований — излюбленным жанром у широкой читательской массы. В нем привлекает и острое развитие сюжета, и тайна, лежащая в его основе, и драматизм человеческих судеб. Все это на практике ведет порою к тому, что авторы начинают пренебрегать законами художественного творчества, мало заботятся о мотивированности поступков героев или поворота событий, прибегают к изображению ситуаций, которые стали уже банальными, общими для детективных жанров. Не потому ли немалая часть критиков и читателей стала скептически относиться к жанрам детектива? Отрадно отметить, что В. Татаринов в этом отношении остается верен себе и во всех произведениях продолжает идти от жизни; его увлекает не сенсационность события, а судьбы вовлеченных в это событие людей. Не только в военное, но и в мирное время советское общество подвергается нападкам со стороны враждебных ему элементов, выступающих под разными личинами и пытающихся ввести в заблуждение как частных советских граждан, так и блюстителей законов. Но как бы ловко ни маскировались они, их разоблачение неотвратимо, ибо советские чекисты стоят на страже интересов народа как полномочные его представители, народ всегда и во всем оказывает им, чекистам, помощь и поддержку. Именно эта мысль и стала основным пафосом произведений В. Татаринова..

Повесть «Под ризой епископа», основанная на документальных фактах, как и все предшествующие ей произведения бывшего чекиста, строга по отбору материала, ее герои — обыкновенные на первый взгляд люди, не провидцы и не Шерлоки Холмсы. Один из главных героев, Димитрий Ковалев, например, не имеет по-настоящему ни жизненного, ни профессионального опыта. В нем, пожалуй, нет ничего от сложившегося в литературе стереотипа героев подобного жанра: он допускает неосмотрительные промашки, горячность и в то же время медлительность в раскрытии дела, которое ему поручено. Не без легкой самоиронии он понимает, что его сила — в том опыте, который стоит за спиной старого чекиста Быстрова, в той поддержке, которую оказывают ему честные советские труженики и комсомольцы в первую очередь.

В художественном отношении эта повесть отличается тем, что в ней автор смелее пользуется приемом психологического анализа, отчего повествование становится эмоциональнее и ярче. Так, переживания и раздумья Димитрия Ковалева, Ефросиньи Шубиной, Егора Ложкина, Васи Романова и некоторых других героев помогают читателю представить их более четко и выпукло, дают возможность не просто верить автору, но самим увидеть их такими, какими они были в жизни.

Думал ли В. Татаринов, что он станет профессиональным писателем? Что привело его в литературу? Нет, не думал. Не думал потому, что его жизнь была слишком напряженной и нелегкой, заполненной до отказа неотложными делами и трудами. Наполненность, напряженность диктовались временем и еще тем, что В. Татаринову, как и многим из людей его поколения, не хотелось быть в стороне от забот и свершений советского общества.

Родился Виктор Федорович Татаринов 5 июня 1925 года в деревне Рябчик Пычасского района Удмуртии (ныне Можгинский район). Семья Татариновых по тем временам была редкостной и по-особому уважаемой в округе: и мать и отец были учителями. Это были интеллигенты в первом поколении, рожденном Советской властью. Они обучали крестьянских детей начальной грамоте и ликвидировали безграмотность их родителей. В тринадцать лет, в 1938 году, Виктор Татаринов окончил неполную среднюю школу в Большой Кибье и поступил учиться в Ижевский индустриальный техникум. В этот период индустриализации всей страны нужда в технических специалистах была крайне велика, ибо от них немало зависело наращивание промышленной мощи Советской страны, восстанавливающей свое хозяйство. Возможно, В. Татаринов стал бы одним из командиров производства на одном из заводов Ижевска. Со временем он мечтал стать не только техником, но и инженером… Нет, не довелось В. Татаринову осуществить свои мечты, не стал он ни техником, ни инженером. Двадцать второе июня 1941 года перечеркнуло все планы на будущее и по-своему распорядилось судьбой юноши, не достигшего призывного возраста. Началась Великая Отечественная. Техникум пришлось оставить, чтобы стать рабочим завода, выполнявшего военные заказы. В. Татаринов работал, как и все, по полторы — две смены, душой рвался туда, где еще труднее и опаснее, — на фронт. 5 июня 1943 года ему исполнилось 18 лет, а 10 июня он ушел добровольцем на фронт. Он стал участником боев в составе 117-й гвардейской стрелковой дивизии, бойцом-наводчиком станкового пулемета. Был ранен. Демобилизовался из армии уже в 1950 году.

Когда прожита четверть века и пройдены немеряные версты военных дорог, то человек не всегда остается верен юношеским мечтам. Плохо, это очень плохо, когда светлые мечты так далеко и безжалостно отбрасывает навязанная война. Этого не должно быть, этого, никогда не должно больше случиться! Думается, именно поэтому В. Ф. Татаринов, вернувшись на родину, в Ижевск, сразу же поступает на службу в органы МВД, в которых прослужил до 1971 года, пока не вышел в отставку в звании майора милиции.

За время службы в органах будущему автору пришлось исполнять разные должности: был он и госавтоинспектором, и начальником городской автоинспекции, и заместителем начальника районного отделения милиции. Возможно, все эти должности нельзя назвать самыми-самыми заметными и опасными из тех, что есть в номенклатуре МВД, но и спокойными, тихими их тоже не назовешь. Будни людей, несущих подобную службу, тревожны и напряженны, поскольку их назначение едино — обеспечивать спокойствие и безопасность советских граждан: днем и ночью, в будни и праздники, в зной и мороз. Такая служба была по нраву В. Ф. Татаринову.

В 1953 году он, комсомолец конца тридцатых годов, вступает в ряды членов Коммунистической партии Советского Союза, чтобы быть на переднем крае борьбы за коммунизм. Одновременно с этим поступает на отделение заочного обучения Удмуртского педагогического института, который окончил в 1958 году.

В этих скупых фактах жизненного пути В. Ф. Татаринова нельзя не заметить того, что он никогда не искал легких дорог, что он привык идти по жизни, как говорится, с полной выкладкой. Это и привело его в литературу: в нее он вступил зрелым человеком с солидным жизненным опытом и стремлением поведать читателям о тех, кто всегда стоит на страже мирного труда, у кого такие же будни, к которым причастен и он сам.

«Под ризой епископа» — шестая повесть Виктора Татаринова. И седьмая книга («Последняя явка» издавалась дважды). Это позволяет говорить о ее авторе как о писателе, который пришел в литературу со своей темой: острой, нужной и неисчерпанной, а может, и неисчерпаемой. Может, не во всем совершенно художественное мастерство этого не совсем молодого и уже не начинающего писателя, но от повести к повести оно заметно совершенствуется. Если в первых произведениях повествование держалось на событии, то в последних событие выполняет скорее служебную роль: оно позволяет автору показать разные человеческие характеры. Много четче и оправданней становится композиция, мотивированней группировка образов. Все это внушает надежду на то, что главная книга Виктора Федоровича Татаринова еще не написана, он идет и будет идти к ней ступеньками следующих книг.

Н. Кралина.

(обратно)

НОЧНЫЕ ГОСТИ

Романов на разгоряченном коне лихо подлетел к офицеру, стрелявшему из револьвера, и наотмашь рубанул его шашкой.

Из показаний очевидца

Стройный, туго затянутый ремнем, он вошел в кабинет начальника и вытянулся в струнку.

— Уполномоченный Ковалев по вашему приказанию…

— Прошу, — Быстров кивком головы пригласил молодого сотрудника садиться. — Вы, наверное, не догадываетесь, зачем я вас пригласил? Садитесь… В Костряках при загадочных обстоятельствах исчез председатель колхоза Федор Романов. Как в воду канул: был человек — и нет человека.

— Председатель колхоза? Работа кулаков, — уверенно сказал Ковалев. — Распоясались, никакого удержу не знают. Убийство за убийством в уездах.

— Вперед забегаешь, не спеши с выводами, не спеши, — Быстров по привычке перешел на «ты»: он не придерживался строго официального тона в общении с подчиненными. — Это дело поручаю тебе. Вот в этой папке исходные данные о жизни Романова и сведения о его последних днях. Запрягай-ка, соколик, лошадь да в первую голову — в Тутаевскую больницу. Там среди больных отыщешь сына пропавшего председателя, кстати, единственного, и артельного конюха. Старика звать Архипом. От них и потянешь ниточку. Расспросишь, прикинешь — что к чему и для чего. А насчет кулаков… — Быстров усмехнулся, свел густые с проседью брови. — Возможно, и кулацкая работа, но тут надо действовать наверняка, факты надо добывать, факты. Спешка — плохой советчик. Смелость и решительность плюс разумная рассудительность — вот наша чекистская заповедь. Помни ее. На селе есть комсомольская ячейка. Сумей подружиться с молодежью.

Начальник подозвал Ковалева к карте, показал кратчайший путь до Костряков, ткнул карандашом в точку, над которой красным флажком было обозначено наличие сельсовета, а сам вернулся к столу, где лежала горка нерассмотренных бумаг. В его уставшем взгляде угадывались беспокойно проведенные ночи. Дел было невпроворот. Донесения из уездов области не радовали: убит корреспондент сельской газеты; сгорела ветряная мельница крестьянского комитета бедноты; церковники запугивают вступающих в колхоз. Да разве все перечислишь. Стаей воронов кружатся явные и тайные враги над обобществленной землей, над деревнями и селами, поворачивающимися к новой жизни.

Быстров обладал удивительной работоспособностью. Он никогда ни на кого не повышал голоса, был немногословен, но строг и справедлив, неторопливо и обдуманно решал вопросы. Сейчас начальник, заложив руки за спину, поскрипывая старыми половицами, сосредоточенно шагал от стола к двери и обратно, будто от вехи к вехе перемеривал всю свою нелегкую жизнь.

В этой комнате толстостенного бывшего купеческого особняка, похожего на крепостную башню с маленькими окнами-бойницами, возвышающегося над высоким забором, Быстров по решению Ревкома начал работать председателем городской чрезвычайной комиссии с первых дней освобождения Ижевска от колчаковцев. Тогда ему было сорок. Недавно перевалило за пятьдесят. В борьбе с белобандитским охвостьем, с саботажниками и вредителями всех мастей пролетело время. Сколько больших и малых событий было на его пути! Однажды раненый Быстров с группой красноармейцев-разведчиков попал в плен к махновцам. На допросах красноармейцы молчали. Их били, а потом бросили в подвал. На рассвете следующего дня сам батько Махно распорядился поставить их к глинобитной стене украинской хаты. В ушах до сих пор звенит короткая команда: «Пли!» У Быстрова по спине стекает холодный пот. Не хотелось умирать так нелепо. В честном бою — другое дело, а тут… Им, даже безоружным, не позволили побыть со смертью с глазу на глаз, они стояли спиной к строю карателей. Пули выше головы сверлят стену, разбрызгивая фонтаны едкой пыли, запорашивающей глаза. Каратели ждали: не дрогнут ли? Не запросят ли пощады? Это было невыносимо. Красноармейцы, как по команде, повернулись лицом к черным дулам винтовок, но пощады никто не запросил. Беспорядочно грохнули выстрелы второго залпа, потом все стихло. Когда кавалерийский отряд прискакал на помощь, они, обнявшись и плотно припав друг к другу, словно живые, шеренгой лежали на не просохшей от росы траве. Хоронить их вышло все село. До братской могилы оставалось всего несколько десятков шагов. И вдруг один из убитых шевельнулся, тронул рукой прострелянную грудь, тихо, но внятно сказал: «Врешь, не сдамся!»

Быстров подошел к книжному шкафу, но в отсвечивающих стеклах не увидел ни прежней своей стройной фигуры, ни вьющихся волос. Далеко умчалось огневое время гражданской войны. Меняются времена, меняются люди. Молодые, полные задора и неукротимой энергии парни приходят на службу, сменяя уходящих на отдых ветеранов. А он по-прежнему в строю. Порой ему кажется, что он все еще молод, если потребуется, не хуже, чем прежде, удержится в кавалерийском седле. Однако временами ноют к непогоде старые раны. Тогда Быстров длинной ладонью начинает утюжить лысеющую голову: это почему-то успокаивает, как лучшее обезболивающее средство. За молодыми угнаться трудно, он и не пытается, а вот передать им свой немалый опыт — для него задача номер один. Потому он нередко спрашивал себя: а все ли он делал так, как нужно? Не остался ли в долгу перед своей совестью? Быстров, вышагивая, между тем подумал о Ковалеве: поднатореет и этот, на все нужен срок. В душе соглашался с ним: пожалуй, парень-то прав насчет кулаков, борьба с ними не окончена. Многие затаились, действуют исподтишка. Попробуй-ка угадай, что у них на уме.

— Ну, не наломай дров, ступай, — наконец остановился начальник перед Ковалевым, Он проводил уполномоченного озабоченным взглядом.

Из спецшколы Ковалев приехал совсем недавно, не успел еще как следует прочувствовать всей сложности новой службы. И сразу — в большое дело. Кто знает, справится ли?.. Быстров, поймав себя на этой мысли, с досадой покачал головой: эко куда его повело! Зачем эти сомнения: ведь другого-то выхода все равно у него нет! Все до единого сотрудника в разъездах, каждый человек нагружен до предела и работает за двоих. Кабинеты пустуют, их хозяева, вот такие же точно парни, возможно, чуть-чуть постарше и поопытнее, без сна, неделями — кто в седле, кто пешком — мыкаются по районам и, как полномочные представители власти, то тут, то там восстанавливают нарушенную кем-то справедливость.

Раздался резкий звонок телефона. Быстров снял трубку.

— Слушаю, товарищ Чеков!

Звонил секретарь обкома.

…Обычной суетой встретила Ковалева Коммунальная улица, как только он вышел из здания. Когда-то давно впервые приехав в город с отцом, Димитрий очень удивился этой длинной-предлинной улице и запомнил ее. Тогда она называлась Базарной. По деревянной торцовой мостовой то и дело, как козлики, подпрыгивали маленькие легкие тарантасы, с краю дороги тянулись узкие дощатые тротуары, а по ним, гулко выстукивая каблуками, куда-то спешил народ. Тогда он впервые видел так много людей. Двухэтажные дома казались огромными, а сам город — бескрайним: ни обойти, ни объехать. Много воды утекло с тех пор, но по-прежнему стояли дома, которые уже не казались ему такими большими.

Сейчас и дома, и мостовая, и тротуары засыпаны снегом. Димитрий, проезжая по городу, привычно смотрел в лица разбуженных заводским гудком людей. Они шли ровно, уверенно, к назначенному часу, и от их дыхания на улице будто делалось теплее. В первый приезд люди были совсем не похожи на этих, нынешних. Те были мрачные и угрюмые. Заводы, должно быть, тогда не работали еще в полную силу, и многим рабочим некуда было пристроиться. А теперь по первому гудку, запрудив улицу, шел рабочий класс. Глядя на это шествие, Димитрий испытывал гордое чувство, с которым когда-то в детстве он шел за строем проходивших через их деревню красноармейцев, отправлявшихся на борьбу с Колчаком.

Гордость от сознания оказанного ему доверия наполняла грудь Ковалева. Но ответственное поручение не столько радовало, сколько тревожило его. Не наделать бы ошибок, да еще таких, что и поправить будет уж невозможно. Работать-то придется самостоятельно, вдалеке, от товарищей, в глухом захолустье, где в трудную минуту никто сразу не придет на помощь.

Он дернул вожжи, и вороной жеребец перешел на рысь. Вскоре позади осталось около десятка верст. А впереди уже виднелись дома села Тутаево, они густо притулились к берегу реки Серсак, кое-где отсвечивающей на солнце зеленовато-маслянистой наледью. Наледь на реке — это хорошая примета: быть богатому урожаю, об этом Димитрий слышал от отца. Мысли унесли его в небольшую деревеньку с птичьим названием — Рябчиково, затерявшуюся, среди холмов и перелесков, за Тутаевым часах в трех езды на добром рысаке. Там он родился, а в Тутаеве окончил ШКМ. Кто как называл тогда это учебное заведение: одни — школой крестьянской молодежи, другие — школой комсомольской молодежи, а учеников звали шекеэмовцами. По деревне ходила молва: окончишь ШКМ — в комиссары выйдешь. Бывало, отзвенит школьный звонок, не успеют еще шекеэмовцы парты освободить, а в классы уже входят бородатые мужики и деревенские бабы с платками на головах — отцы и матери учеников. Ликбезовцы. Они начинали заниматься при свете керосиновых ламп. Тянулся народ к грамоте, как к роднику при утомительном переходе. Дома Димитрий был, можно сказать, гостем. В субботние дни приезжал после уроков, а в понедельник родители поочередно на своих лошадях отвозили учеников обратно в Тутаево.

Запомнился последний учебный год. Начался он неудачно: в первой же четверти вся семья заболела тифом, дом превратился в лазарет. Димитрий больше недели пролежал в полузабытьи. Потом пришла суровая зима. Пока едут до Тутаева, ребята не раз выскакивают из саней и дружной ватагой бегут вслед, греясь на ходу. Однажды возница был вынужден остановиться в починке[1]: ребятам, перемерзшим на лютом морозе, надо было отогреться. Они разобрали свои котомки и забежали в первую избу, над соломенной крышей которой стоял приветливый дымок. В тот день, как оказалось, мать проводила Димитрия в школу последний раз: ослабевшая от болезни, она не дожила до конца недели. В котомке, собранной ею в дорогу, сверху лежали мороженые пельмени. В избе у печки они оттаяли, а потом, по дороге в Тутаево, смерзлись в один комок. Так и пришлось их рубить и варить крошевом. Задумчивая улыбка сошла с лица Ковалева, он зябко поежился, почувствовав, что холод забрался ему под шинель. Туже подтянул ремень и пустил коня крупной рысью.

В больнице его встретил весьма подвижный старик-доктор, который на вопрос Ковалева, находятся ли здесь нужные ему больные, быстро ответил:

— Да-с, молодой человек… — Доктор погладил аккуратно подстриженную бородку. — Их к нам доставили утром. Дотронулся я до старика — ни жив ни мертв, синющий, будто вся кровь в нем почернела. Мальчонка и того хуже, почти не дышит. К полудню старик-то все-таки оклемался немного. «Требую, говорит, позвонить в гепеу, есть важное дело». Говорит, будто у них с председателем колхоза что-то неладное. Да что нам толковать, разрешаю пройти в палату, все сами и выясните. Да-с, вам видней, а я в вашу епархию забираться не собираюсь. — Доктор накинул на плечи Ковалева халат и засеменил в палату, где лежал колхозный конюх Архип Наумович Кузьмин. Глядя поверх головы доктора в конец коридора, следом шагал Ковалев.

Еле уловимого стука двери оказалось достаточно, чтобы разбудить больного. Он сбросил одеяло и не моргая уставился на незнакомого человека. Через некоторое время, придя в себя, не спеша поднялся на локтях, преодолевая боль, и, откашлявшись всем костлявым телом, по просьбе уполномоченного начал рассказывать все, что знал о случившемся.

…Не повезло в тот год колхозу «Красный Октябрь». На него разом свалились, казалось, все беды. Лето не порадовало урожаем озимых, засушило яровые, занимавшие небольшие вырубки да суглинистые холмы. Колхоз не мог рассчитаться по контрактации[2], часть долгов пришлось перенести на следующий хозяйственный год. Не было и кормов для скота, даже люцерна и клевер, посеянные под злобные насмешки кулаков и подкулачников, выгорели от палящего солнца и суховеев. Ко времени сенокоса на этих посевах лишь небольшими островками зеленели сорняки. Осень тоже выдалась неблагоприятная, затяжные дожди залили картофельные поля, сгнил и без того скудный урожай. Пришлось сокращать поголовье скота, которого и так-то было меньше некуда. А тут зима залютовала, с морозами-трескунами, с метельным и беспутым февралем, до крыш заметая избы, начисто передувая узкие ленты санных дорог.

В один из таких вечеров Федор Романов вернулся домой, освободившись от служебной беготни. Вынул из кухонного стола чаши, подал Васе каравай черствого хлеба. На столе задымились щи. Отец с сыном принялись за еду. Вдруг за окном в заунывном вое ветра послышался скрип полозьев, звякнула щеколда, послышались шаги в сенях. «Должно быть, кто-то по спешному делу», — подумал Федор, отложил ложку. Всякое бывало: то конюшню оставят без охраны — долго ли до греха, то исчезнет из амбара артельное зерно. А он — единственный коммунист в селе. Везде обязан успеть, за все он один в ответе.

Дверь открылась, и на пороге появился коренастый мужчина с черной бородой, в заснеженном тулупе, в руке — кнут, следом за ним — другой, худощавый, лицо закрыто воротником.

— Мир д-дому сему, — заикаясь, произнес простуженным голосом коренастый, отряхнул тулуп, ощипал пристывшие к бороде сосульки, перекрестился на передний угол. — Уд-дачно, выходит, п-попали, п-прямо к горячей похлебке. П-подумать только, п-пахнет-то как!

— Милости просим, — Федор удивленно рассматривал нежданных гостей.

У первого большие карие глаза, нос с горбинкой, из-под бороды на щеке проступает грубо зарубцевавшийся синий шрам. Лицо широкое, плоское и вроде бы знакомое. Второй, откинув воротник тулупа, открыл узкоглазое, тусклое лицо; он нетерпеливо топтался на месте, нервно потеребливая жидкие, опущенные книзу калмыцкие усы.

— Куда путь держите? — Федор прикрыл всей пятерней висок, словно бы боясь упустить из памяти что-то чрезвычайно важное. Но это необходимое сейчас никак ему не давалось.

— Не нравится мне т-такой вопрос, — пробасил чернобородый. — Хороший хозяин за стол бы п-пригласил, а т-ты: куда? Неласково встречаешь. К тебе мы. Угощай!

— Можно и угостить, дело обыкновенное, да что-то не признаю я вас, не здешние, что ль?

— Гляди-ка, п-память, выходит, отшибло, бывший учитель, — наступал коренастый, смело проходя к столу. — А т-ты смотри-смотри, может, з-знакомые, а? Вспомни, не пересекались ли наши п-пути-дорожки? — Бородач вытащил из-за пазухи четвертную бутыль с мутновато-молочной жидкостью, поставил ее посредине стола, как охотник ценную добычу, швырнул на лавку кнут и тулуп, похожий на медвежью шкуру, и зябко потер руки.

— Завернули на огонек. Вьюга-то вон к-какая сволочная, а согреться негде. Д-давай кружки, — гость из-под черных крутых бровей сверкнул глазами. — А насчет т-того, что знакомы, не ломай голову. Это я так, к слову п-пришлось, уж не изволь беспокоиться. Главное, не нарушай обычая русского: встречай путников хлебом-солью.

Случается, встретится на жизненных перепутьях человек впервые, ни лицом, ни статью — ничем не примечательный, скромный, а кажется, что ты с ним всю жизнь рядом прожил, он вошел в твою душу и радость ей принес. С таким только раз поговорить — и весь он перед тобой, просвечивает, как чистое стекло. Но этот… Этот был не таков. Сойдешься с ним с глазу на глаз — на всю жизнь в память врежется. Нет, не простотой и душевностью, а совсем противоположными качествами. Черная окладистая борода, синеющий шрам и копна волос, возможно, маскируют его истинное лицо. Да, Романов видит этого человека не впервые, где-то встречал уже именно этот холодный, жесткий взгляд. В нем — необузданное своенравие и презрение. Такой для достижения цели не остановится ни перед чем.

Так размышлял Федор, когда нес из-за занавески две эмалированные кружки. Он поставил их перед пришельцами, которые уже бесцеремонно расселись за столом.

— Считать разучился? Еще одну! — грубо потребовал бородач. — Мы же со своим самотеком к тебе пожаловали, причаститься с тобой, так ты хоть посудину давай.

Когда Федор шел за третьей кружкой, он остро ощущал на спине колючие взгляды. Заметил их и Вася, который с приходом мужиков зашел на кухню и с тревогой наблюдал оттуда за непрошеными гостями. Отец долго искал кружку в посудном-шкафчике и в это время успел шепнуть сыну: «Беги, Вася, к Архипу на конный, а уж с ним — в сельсовет, вызывайте милицию… Эти люди — не наши. Я их тут попридержу». И тут же громко сказал, чтобы слышали и те, за столом:

— Есть, как же, непременно есть еще одна кружка, вот только угадать, где она стоит, мигом будет на столе, коли уж вам так хочется.

Вася незаметно выскочил из избы и со всех ног пустился вниз по улице, рассекая метельную мглу. Через несколько минут он снежным комом влетел в конюховку[3] и выпалил деду Архипу наказ отца.

Вьюга усиливалась. Ветер все сильнее гнал тучи снега, дорогу быстро переметало. Дед Архип и Вася ехали молча. Старик, то и дело поторапливая кобылицу, не смел и подумать, что они не успеют прийти Федору на помощь. Вася поеживался, кутаясь в плохонькое пальтишко и пряча ноги в солому. Пегашка поминутно сбивалась, а на половине пути вовсе остановилась, увязнув в снегу всеми четырьмя ногами и не пытаясь больше сдвинуться. «Не доедем», — молнией пронеслась тревога в голове Архипа. Он вылез из кошовки, нащупал ногами дорогу, помог лошади выбраться из сугроба. Подбодренная хозяином, она собрала все силы и рванула повозку так, что Архип едва успел ухватиться за облучок, чуть не свалился и Вася.

— Н-но, выручай, милая!

Скоро они снова сбились с дороги. Архип снова попытался помочь лошади, налегая всем телом на оглоблю, но повозка даже не стронулась. Лошадь, выбившись из сил, брюхом легла на снег, вытянув морду, фыркала, виновато смотрела на хозяина. Ветер выжимал из ее глаз крупные слёзы, тут же вместе со снегом примерзавшие к мохнатой морде. Страх охватил Архипа. Он, стараясь расшевелить кобылу, одной рукой размахивал над нею кнутом, но не бил, а другой нежно овчинной рукавицей похлопывал ее по заиндевевшему крупу.

Архип любил всякую животину, а по конской части был прозван профессором. Он безошибочно определял породы лошадей, их болезни, угадывал, чем их лечить. Когда пришла пора идти Архипу на германскую войну, отец, зная любовь сына к лошадям, отдал ему единственного в хозяйстве гнедого жеребца, главное состояние всего их семейства, и стершуюся подкову — на счастье.

— Поезжай, Архипушка, воюй по-русски, чтоб фамилии моей не посрамить! — наказывал он,

В первом же бою коня под Архипом убило, а чтобы приобрести нового, так и не хватило силенок ни пока служил, ни после. Пришлось ему из кавалерии уйти в пехоту. Пять лет таскался он по кровавым дорогам германской и гражданской войн, а когда вернулся, не застал в живых ни матери, ни отца. Ждала его только верная жена Пелагеюшка, которая проглядела все окна, мужа-надежу выглядывая, проплакала все глаза, солдата дожидаючи. Другие из оставшихся в живых односельчане давно уже вернулись с войны, а ее-то Архипушка все не шел и не шел. Однако Пелагея и мысли не допускала, что ждать — лишь сердце тешить напрасно, ждала и ждала. Дождалась таки, явился ее муж разъединственный. Ох и поплакала она с радости. Потом рассказала, что отец его, умирая, строго-настрого наказывал, чтобы сын Архип, коли вернется, коли выпадет ему это на долю, непременно жил в родном селе.

— Пусть хоть один из рода Кузьминых выйдет в люди при советской власти, как знаток по лошадиному делу. Пусть хоть он не отрывается от родимой земли. Архип, вернувшись с войны, по старому обычаю врезал в порог покосившейся избенки подкову на счастье, ту самую, которую отец дал ему перед отправкой на войну. Перебивался с гроша на копейку, но родного села не покинул.

Пегашка виновато отворачивала морду от хозяина, напрягая оставшиеся силенки, протащила кошовку еще несколько шагов и снова остановилась, навалившись боком на оглоблю. И тут не выдержали — лопнули завертки, кошовка[4] отделилась от сбруи.

— Эх-ма! — с досадой протянул Архип, теребя бородку. — Видать, не судьба нам выбраться, парень. Застряли, ни взад, ни вперед.

Васе было уже все безразлично. Он сидел не шевелясь, словно неживой. Продрогший до костей, то впадал в забытье, ничего не видя широко открытыми глазами, то ощущал над собой огромное яркое солнце, которое пронизывало всю снежную толщу и высвечивало в его сознании пестрые картинки недавнего прошлого. Вот он с отцом идет в лес за грибами. Их собака Динка отыскала какого-то зверька и гоняется за ним, неистово облаивая, он отчетливо слышит ее охрипший лай. Потом все ненадолго стихло, даже ветер будто угомонился. Вот снова залаяла Динка, но на этот раз совсем по-иному, необычно. Призывая хозяина на помощь, она сидит перед колючим клубком и боязливо держит над ним лапу, не решаясь прикоснуться. Ежа они с отцом принесли домой, Вася кормил его молоком. Ежик всем на удивление сразу же подружился с кошкой, спал с ней в одном углу, на старой Васиной фуфайке… Весна… Отец с Васей сдирают кору с березы, делают бураки[5], потом собирают в них березовый сок. Отец учит Васю плести лапти. Из семи‒девяти липовых лык в ловких отцовских руках, как в сказке, получается аккуратная обувь, отливающая солнечной желтизной и пахнущая лесом, Просто чудо, как интересно! Часами сидят они с отцом вдвоем, и никто им не мешает. Вот он надел купленную отцом косоворотку, прилаживает к лаптям деревянные колодки, а мать достала из сундука новые онучи. Васиной радости нет конца, он одет с иголочки. В ненастную осень идет в школу, как на высоких каблуках, и, боясь замарать обновку, в грязь ступает осторожно, стараясь не разбрызгивать.

Живут они в большом селе. Отец уже не работает в школе, он организует коммуну. В больших котлах на берегу реки коммунары варят обед, а мальчишки подбрасывают хворост в костер, таская его наперегонки из леса. С поля доносится песня. Весело, дружно живут люди, объединившиеся в одну семью. Вася хорошо запомнил, как они приехали в Костряки. Ни отец, ни мать не знали удмуртского языка, а ученики в первое время смотрели на Федора Романовича не столько как на учителя, сколько как на волшебника, чудодея, произносящего непонятные слова. Вася сразу сошелся с мальчишками и быстро стал понимать их мягкий, напевный говор, а потом с гордостью ходил в школу, помогая отцу в разговорах с учениками.

Первые уроки. Учитель мелом на доске выводит аккуратные буквы, произносит их, но не громко, отчетливо, ученики хором тянут за ним: «а-а-а», «б-э-э», рисуют грифелем каракули на маленьких черных гладких дощечках. У кого нет досок, пишут на газетах, на страницах старых книг. Случалось, у кого-нибудь в классе появлялась настоящая тетрадь, на обложке которой был пропечатан портрет Пушкина или Некрасова. На обладателя такой редкости все посматривали с завистью как на немыслимого счастливчика.

Вдруг солнце запылало еще ярче, и все картинки исчезли. Мальчик встрепенулся. Саднели щеки, нос, одеревенели губы, по щекам потекли жгучие струйки. То были не ожоги солнца, а уколы снежных иголок, пронизывающих его насквозь. Из разрывов туч светила луна. Метель на мгновение затаилась, словно осматривая свою неустанную работу. Белое обжигающее холодом покрывало окутывало Васю, кошовку, недвижимую Пегашку. Мертвенный лунный свет тысячами бисеринок рассыпался по снежным сугробам. Но Вася ничего этого не замечал. Ему сделалось тепло, словно от какой-то невидимой печки с головы до ног обдавал жар, даже слышно было, как гудит ветер в трубе той печки. И виделось, он, — красноармеец, вернулся с фронта в краснозвездном шлеме. На груди горит орден и алый бант, точно такой же, какой был у отца в день первого сева на колхозном поле. Снова ярко светит то же солнце, огромное и горячее, откуда-то доносятся звуки военной трубы. Вася важно шагает по улице Костряков и щедро раздаривает мальчишкам красные банты. Ах, как славно чувствует себя Вася, а главное, ему тепло, даже жарко!

В снежной кутерьме Архип долго пытался наладить завертки, но руки не слушались, словно чужие. Он давно снял из-под шубы свой дырявый пиджак, выгреб из-под снега Васины ноги и завернул их. Сам же, ссугорбившись, топчется возле повозки, чтобы окончательно не окоченеть. Тупо уставившись на кошовку, вспомнил, как на себе прикатил ее, уже старенькую, на колхозный двор: хозяйство его так и осталось безлошадным. Сколько дорог изъездили на этой кошовке его дед и отец, а также он сам, а теперь пришло — хоть брось. И как это он не удосужился проверить ее там, на конном дворе? Сильный порыв ветра вывел Архипа из оцепенения. Он решил, что не все еще потеряно, надо найти какую ни то деревню, позвать на помощь. Увязая в снегу, он ринулся от повозки и растворился в беспросветной мгле. Ему казалось, что он идет вперед уверенно и споро, а на самом деле он брел, еле передвигая ноги, все медленнее и медленнее, невеликие силы иссякали с каждым шагом. Наконец он совсем занемог, тоскливо оглянулся назад — повозки не виднелось. В глазах рябило, голова кружилась, словно от угара. Страх охватил его от мысли, что в деревню ему не дойти, не найти теперь и Васю с кошовкой. Тело забила мелкая дрожь.

Еле угадывая собственный, быстро заметаемый снегом след, Архип медленно пошел назад, с надеждой всматриваясь в темноту. Кошовку словно сдуло снежной заметью. Какую же глупость он спорол, дурья башка! Ведь погибнет парнишка.

Конюх уже не шел, а полз. Полз все медленнее, потом замер. Полежав, поднял голову и не поверил собственным глазам: в нескольких шагах сквозь снежную завесь он различил смутное пятно повозки. «Вася-а!» — крикнул он, как ему показалось, во все горло, и уткнулся головой в снег. Долго лежал в забытьи. Теперь уже и на расстоянии одного шага никто бы не смог отыскать и увидеть его под толстым снежным покровом. Вдруг что-то толкнуло его в грудь. Архип напрягся, пополз, и… вот она, кошовка, а в ней — Вася. Рукавица из овчины, покрывшаяся льдом, уже коснулась повозки, и снова он провалился в забытье.

С рассветом их, закоченевших, нашли в поле проезжающие лесорубы. Архип очнулся в больнице к вечеру, а Вася еще с неделю не приходил в себя, лежал пластом в полном беспамятстве.

Когда разговор был закончен, Ковалев, попрощавшись с Архипом Наумовичем и Васей, вышел из больницы. Перед глазами бесформенными комьями снега маячили забинтованные руки старика. Настроение было не из веселых: пролетело полдня, а сдвигов — никаких. Конечно, встреча с конюхом и сыном председателя была не бесполезна, кое-что ему все же удалось выяснить, и кто знает, может, это в дальнейшем откроет дорогу к фактам, связанным с исчезновением председателя. Ковалеву, однако, не терпелось как можно скорее отыскать сами факты. Он попридержал коня, закурил, отвернувшись от ветра, стал размышлять. С кем бы сейчас поговорить, чтобы побольше выяснить или хотя бы уловить ту невидимую ниточку, о которой так много говорят опытные чекисты? А может, все это лишь красные слова, на деле же и нет их, этих ниточек? Что можно еще предпринять? Ковалев вспомнил, что, согласно карте в кабинете начальника, на пути в Костряки должен быть сельский совет. Не поговорить ли с его председателем? Уж он-то, во всяком случае, должен знать, что вершится в окрестных селениях.

Председатель Семен Кузьмич Саблин сидел в жарко натопленной избе сельского совета и набивал махоркой папиросные гильзы. Услышав, что кто-то подъехал, он подошел к окну и увидел городскую кошовку и сидящего в ней военного. Кого это нелегкая несет в такую пору? Вроде бы все планы выполнили и сельсовет не на плохом счету у районного руководства. И все же вот приехал кто-то. Но почему военный? На всякий случай он гостеприимно выбежал навстречу, ухватил лошадь за узду, отвел к коновязи, где постоянно лежала приготовленная охапка сена. Ничего не спрашивая, провел Ковалева в сельсоветскую избу, где все еще топилась железная печка-«буржуйка». Вдоль стен стояли скамейки, в простенке около стола висел телефон. От запаха варившейся картошки Димитрий невольно проглотил слюну, уселся на табурет, предложенный хозяином, и распростер руки над пышущей жаром «буржуйкой». Тепло разом сморило его. Меж тем хозяин устроился напротив и вопросительно поглядывал на приезжего серыми глазами из-под надвинутой на лоб кожаной шапки. «Такая же добротная шинель, вот ростом, пожалуй, чуть выше, — сравнивал председатель гостя с собой, — А по годам — зеленый мальчишка».

Вид у Ковалева и впрямь был не слишком впечатляющий: и только что наметившиеся стрелки усов, и челка, свалившаяся на лоб, и простые сапоги, и потертые галифе отнюдь не придавали ему начальственной солидности. «С таким разговаривать надо попроще», — решил Саблин и оживился. Он заговорил почти весело:

— Ежели пожаловали именно к нам, то я сейчас же, без задержки, устрою вас на квартиру. Это все в наших руках и возможностях.

— Нет, нет, я в общем-то не к вам. В Костряки пробираюсь. Уполномоченный ГПУ Ковалев, — представился он, догадавшись, что перед ним сам председатель. — Вот мои документы.

— Понимаю, понимаю. А я — Саблин. Семен Кузьмич. Там-то, конечно, дела поважнее. Какие, если не секрет? — спросил он, возвращая документы.

— Про историю с председателем колхоза в Костряках слыхали?

— Само собой…

— Вот не знаем, где он.

— А что, разве за такой случай ответственность несет и сельсовет? Мы свое сделали: сообщили куда следует.

Ковалев, не теряя надежды что-нибудь узнать по делу, опять попытался направить разговор в нужное русло.

— А все-таки, какие же вести доходили до вас относительно Романова?

— Вестей у меня хоть отбавляй, летят со всех концов. Сводки сюда, сводки отсюда. Сельсовет, он и есть сельсовет, — продолжал Саблин, то ли не поняв вопроса, то ли показывая значительность занимаемой им должности. Он солидно поднял указательный палец: — Как никак пять колхозов вот уже третий год как организовались. Пять председателей под началом, и ни одного днем с огнем не сыщешь, когда нужны. То на полях, то в амбарах, то на скотных дворах. Я уж привык к этому. Романов, он такой же, как и все остальные. Таково уж ихнее положение — дела и дела.

Ковалев отогрелся, встал, застегивая шинель, разочарованно глядел на собеседника. Надежда на осведомленность председателя сельсовета рушилась и догорала, как дрова в «буржуйке». «Забюрократился, что ли? — подумал он. — Председатель сельсовета, а не знает того, чем вся округа взбудоражена». Он вышел из конторы, отвязал Воронка.

— Так вы сейчас в Костряки? — спросил Саблин, выходя на крыльцо проводить уполномоченного.

— И я с вами. Можно? Попутно решу кое-какие вопросы, — попросился он.

— Что ж, тогда поехали, — не стал, возражать Ковалев.

— Эх, жизнь! Я вот сейчас кое-что припомнил об этом Романове. — Саблин грузно опустился в повозку. — Живет, скажем, человек. Люди о нем думают одно, а поглубже копнуть: он — это совсем даже другой человек. И во всем этом советская власть — вот как мы с вами — разбирайся.

— Это вы о чем?

— Никогда бы не подумал, что Романов служил в белой армии.

Сообщение заинтересовало Ковалева, он вопросительно посмотрел на собеседника, ожидая продолжения.

— Да, да, был, говорят. То ли в плену, то ли по другому какому случаю, — подтвердил Саблин вместо продолжения.

Они замолчали.

— Вы давно на посту председателя? — нарушил молчание Ковалев.

— Да еще до организации колхозов, нонче на четвертый год потянуло.

— Значит, и людей здешних, и места хорошо знаете?

— Как свои пять пальцев, — похвастался Саблин. — Все тропинки и колдобины наперечет знаю. Можете вполне рассчитывать на меня и располагать мною.

— В каком смысле?

— А в любом. До меня, тут много людей сменилось. Одних зарплата не устраивала, других — беспокойная работа, третьи, скажу попросту, испугались угроз, выстрелов из обрезов в спину. Как-никак кулачье ни кого-нибудь, а нас на мушку берет. А лично мне такая жизнь по душе, скучать не приходится. Так вот и служу, порох всегда держу сухим: с наганом не расстаюсь, потому как днем и ночью выезжать по разным предвиденным и непредвиденным делам приходится. Сами знаете лучше меня: кругом бандиты рыскают. Я же старый вояка, фронтовик. Врукопашную ходить приходилось, не раз со смертью в пряткииграл. Знать, правду говорят, кому судьбой назначено за тыном окоченеть, того до времени и пушкой не прошибешь.

— Сами-то из каких краев будете? — поинтересовался Ковалев. — И большая у вас семья?

— Семья… — не сразу повторил Саблин.

Ковалев заметил, что собеседник будто обиделся, и хотел уже перевести разговор на другое, но Саблин опередил его.

— Была семья, да кончилась вся. Беляки дом порушили, хозяйство, считай, угробили. — И, подумав, продолжил: — В Сибири мы жили. Шел бой за нашу деревню, такой, что небу жарко: война, сами понимаете. А потом — прямое попадание снаряда в отцовский дом. — Он пристально посмотрел в лицо Ковалева и с окрепшим чувством собственного превосходства продолжал: — Вам-то, разумеется, всего этого пережить не довелось, а я вот хлебнул досыта. Есть что вспомнить…

Ковалеву показалось, что Саблин, широкой ладонью смахнул слезу со щеки и чуть отвернулся от соседа.

— Из всей семьи осталось тогда в живых двое: я да брат мой, Григорий… Только и его я собственной рукой порешил, — признался Саблин.

— Как, родного брата?!

— Такова уж, видно, судьба нам с ним выпала. Рассказывать об этом — старую рану бередить. А впрочем, история-то произошла, каких в те времена немало было. Земля огнем полыхала. Деревня наша несколько раз переходила из рук в руки. Наутре, бывало, бабы истопят печки, накормят щами мужиков, которые на передовой, а в обед, глядишь, власть переменилась, по улицам пьяные золотопогонники разгуливают, похабные песни горланят. Так продолжалось несколько дней. Беляки, известно, не хотели отдавать деревню. Мы пошли на них в штыки, грудь в грудь столкнулись. Взяли их в оборот так, что им и деваться некуда. Наутек пустились, мы — вдогонку. Бегу вместе со всеми и винтовку наперевес держу. Одного белого штыком проколол, тот покатился. Тут, смотрю, от меня еще один верзила бросился убегать, я и его штыком в спину. Выхватил штык, чтобы дальше бежать, а он, тот беляк-то, позвал: «Сеня!» Я обмер. Кто же такой, думаю? Всмотрелся, а это Григорий, родной брат, понимаешь? Хоть он и за белых был, а мне жутко стало. Я на колени опустился подле него, говорю: «Гриша, браток!» Он дышит тяжело и побелел весь, а все улыбается. Тихо так говорит: «Вот и увиделись с тобой, брат…» — Саблин на минуту смолк, искоса посматривая на Ковалева, как тому показалось, стараясь угадать, какое впечатление произвел рассказ.

— А всему виной она, война. Брата родного, единственного… Стою я на коленях и говорю: «Братик мой Гришенька, прости меня, окаянного, давай рану перевяжу». А чего там перевязывать-то, он, бедняга, не дышит уже. Я ему все равно говорю: «Сейчас рану твою перевяжу, подымешься, Гриша. Пойдем к комиссару нашему, простит он тебя…» — Саблин достал платок и аккуратна вытер подстриженные усики. — А-а, что там говорить, братоубийство шло неслыханное, хоть и называлось оно по-иному — гражданская война. — Он тяжело вздохнул и добавил: — К концу того боя мне самому осколком гранаты руку пробило, — Саблин ссутулился, поднял воротник и больше не произнес ни слова.

— Какой же ветер занес вас в наши края? — первым нарушил молчание Ковалев.

— Время было такое, только приладишься к жизни, и опять летит все вверх тормашками. После войны я долго скитался по белу свету, чтобы забыть то свое братоубийство. Старался держаться подальше от родных мест, счастья искал, а оно, видать, стороной прошло. Сороковой год вот уже разменял. — Саблин опять мельком взглянул на уполномоченного. Первое впечатление менялось: «Хоть и молодой, а в разговоре осторожен. Попусту не любопытствует. Видать, дураков в гепеу не держат».

Ковалев дернул вожжи, конь перешел на рысь. Вечерело. Под горой показалось село Костряки. Три неровных ряда — три кривых улицы втиснуты в зеленый коридор хвойного леса. Над десятками труб в морозном воздухе стоят столбики дыма. Соломенные крыши вперемешку с редкими тесовыми и крытыми железом, пятистенки в ажурной вязи резных наличников — с покосившимися и почерневшими от времени домишками на два‒три окна.

— Поедем сразу на квартиру, — оживился Саблин, — хозяйка одинокая, вдовая, без ребятишек. Обычно мы к ней определяем начальство на постой У нее к дому прируб сделан — будете квартировать сколько надо в отдельной комнате. При вашей работе, думаю, так-то будет удобнее.

На улице было пустынно, кое-где в окнах светились тусклые огоньки.

Саблин привел Ковалева в дом Ефросиньи Шубиной в тот момент, когда хозяйка при слабом свете привернутой маленькой керосиновой лампы, подоткнув подол, доскабливала последние половицы.

— Встречай начальство, хозяюшка! — громко произнес Семен Кузьмич, впуская в дверь белые клубы холода. Огонь в лампушке закачался. — Помогай бог!

— Ой, кто там? — Ефросинья испуганно повернулась в полумраке и вместо ответа на приветствие отрезала: — Что зенки-то пялишь, бесстыжий? Видишь, делом занята. Лешак вас носит не вовремя, никакого покою. Вот закончу уборку, тогда и поговорим.

— Я ведь к тебе не один, Фрося, не шуми.

— А по мне хошь с милицией! — стояла на своем хозяйка. — Ослеп, что ли? Прешь на сырой пол. Вот возьму да хлестану тряпкой, не посмотрю, что ты сельсовет.

Ковалев, стоявший за широкой спиной председателя, виновато попятился в сенцы, за ним вышел и Саблин.

— Некультурная баба, что с нее возьмешь? — будто извиняясь, тихо сказал председатель. В потемках сеней они стояли до тех пор, пока хозяйка громко не позвала:

— Проходи, Семен Кузьмич, с кем ты там?

— Здравствуйте! — в этот раз Ковалев в избу вошел первым. Вместо лампы-трехлинейки[6] полным светом горела «молния»[7]. Перед ним стояла молодая женщина с разрумянившимся от работы лицом. На высокой груди, туго обтянутой пестрой кофтой, лежала переброшенная через плечо тяжелая русая коса.

— Здравствуйте, коль не шутите, — Ефросинья с открытым интересом смотрела на Ковалева усмешливыми густо-синими глазами — Вы уж не обессудьте меня, страсть не люблю, когда мешают. Все это не со зла, а так… Да вы проходите, проходите.

Ковалев будто пристыл к увлажненному половику. Яркий свет «молнии» падал на розовую занавеску у свежепобеленной печи, на узорчатые шторы на окнах, не закрывавшие цветов морозка[8] и герани, на чистые, выскобленные до желтизны широкие половицы. Ковалев смущенно стоял не двигаясь. А может, виной всему была все-таки хозяйка, и это от нее разлился такой свет по простой крестьянской избенке? Он невольно посмотрел на свои поношенные сапоги, одернул старую шинель и торопливо поправил упрямую челку городской прически.

— Однако у вас тесновато, — невпопад заметил Ковалев, присаживаясь на ближний конец лавки.

— Переночуете в задней избе, та поболе будет, — не задержалась с ответом хозяйка.

— Товарищ не на один день приехал, — вмешался было Саблин, но Ефросинья не обратила на него никакого внимания.

— Я сегодня подтопила там, как знала, что гости нагрянут. А сюда будете приходить обедать, чай пить. Идите посмотрите избу-то, поглянется ли? Не заперто, там и лампа на столе стоит.

Ковалев вышел. Саблин вплотную подошел к Ефросинье и полушепотом заговорил:

— Ты чего кричишь при посторонних? Я тебе культурно: «Помогай бог», а ты орешь, как белены объелась.

— Я со всеми одинаково разговариваю, у меня голос такой.

— Со всеми, со всеми, — сквозь зубы цедил Саблин, — Горланишь не подумавши. Пойми, этот не такой, как все.

— Да ну! Чем же он особый-то? Тощий, как с креста снятый, длинный, как жердь. Навешал на себя ремней — только и всего отличия. Сам знаешь, у меня всякие тут околачивались по вашей милости. Видала и поболе начальников, не ему чета. Вот недавно один уехал, финагентом себя называл.

— Много ты понимаешь в начальстве.

— Что надо — понимаю, — в голосе Ефросиньи послышалось озорство, она игриво перекинула толстую косу с плеча на плечо, заложила руки за голову, потягиваясь, откинулась к косяку двери. — Не чета всем прочим, баскущий[9]. Требовал, чтоб я ему каждые сутки свежее постельное белье подавала и сама каждый вечер кровать расправляла. Я так ему ответила: «Ты, мил человек, эдак-то дома своей женой командуй, а я вольный человек, в прислуги не нанимаюсь», — Ефросинья весело засмеялась.

— Смотри, девка, доиграешься, потом срам-то платочком не прикроешь.

— Да ты что-о?! — Ефросинья гневно вскинула брови. — Ты что мелешь, а? Ты это откуда взял? Откуда, спрашиваю? По себе, что ль, людей меряешь? Мне мужика для житья надо, а не подол задирать. Уматывай, пока поленом не огрела.

Саблин невольно прикрыл лицо рукой.

— Да тихо ты, шуток не понимаешь! Я тебе чего хочу сказать-то… Этот из гепеу, поняла? Из ге-пеу, дура!

— Один лешак-то. Для меня он квартирант, только и всего. Мне для него еду готовить да убирать за ним. А ты, председатель, коли хоть раз еще язык распустишь, попомни: никого больше не приму, так и знай.

В сенях послышались шаги. Вошел Ковалев.

— Жилье, что надо. Спасибо вам.

— Живите, коль поглянулось. Ну, а теперь — за стол, — пригласила хозяйка. — Отужинайте, чем бог послал. Чуяла я, что прибудет кто нито сегодня: ухват два раза падал. Хочу чугун с шестка в печь поставить, а руки как неживые — падает ухват да и только.

Ефросинья усадила мужиков за стол, а сама, как ее ни упрашивали, ужинать с ними отказалась. Разговор не завязался, ели молча. Потом Саблин пожал руку Ковалеву и ушел на свою квартиру, где останавливался постоянно. Ковалев проводил его до ворот и направился в свою спальню, не заходя в переднюю избу.

Утром он встал рано, вышел во двор в одной гимнастерке, чтобы заняться зарядкой. Морозный воздух бодрил. Он пробежался по узкой расчищенной от снега дорожке, обратил внимание на ветхое хозяйство: небольшой покосившийся сарай, над ним прогнившая насквозь соломенная крыша. Несколько сучковатых чурбаков валялись у поленницы нерасколотыми. Видно, мужская рука давно здесь не хозяйничала.

— Любуетесь? — услышал вдруг Ковалев и обернулся. Хозяйка, накинув на плечи шаль, стояла на крыльце. В лучах всходящего солнца она показалась Димитрию еще краше, чем вчера. Короткие голенища валенок, обутых на босую ногу, не скрывали белизну кожи и стройность ног. Он смотрел на нее и не находил слов для ответа. От этого ему совсем стало неловко. Ефросинья заметила смущение парня и догадливо заговорила первой;

— В горнице-то у меня выдуло за ночь все тепло, ровно в поморозне[10]. Замерзла совсем, вот и вышла за дровами, печь хочу затопить.

— Доброе утро, Ефросинья… Как вас по отчеству?

— Зовите просто Фрося, как все.

— А меня того проще — Димитрий, — улыбнулся Ковалев, — Дров я сейчас принесу вам, — Он набрал дров и пошел в избу вслед за хозяйкой, — Куда их положить? — спросил, остановившись у порога.

— В печь. Но это уж я сама, — Фрося быстро, полено за поленом уложила с рук Ковалева всю охапку в печь. — А теперь присаживайтесь на табуретку и грейтесь. — Она нащепала лучины и принялась растапливать печь. — Вы к нам по серьезному делу, аль как?

— По серьезному.

— Я так и подумала. Такие государственные начальники у меня еще не квартировали, — не то в шутку, не то всерьез сказала Фрося.

Ковалев рассмеялся:

— Ну, какой я начальник!

— Я ведь понимаю, вы из гепеу?

Этот вопрос, заданный шепотом, с детской доверительностью и простотой, требовавший такого же искреннего ответа, неожиданно освободил Димитрия от внутренней скованности. Ему стало удивительно легко, и он в тон Фросе также таинственным шепотом сказал:

— Из ГПУ, Фрося.

Та благодарным взглядом оценила ответ, но глаза были по-прежнему строгими и серьезными.

— А дела у нас, товарищ начальник, творятся нешутейные. О том, что председатель запропал куда-то, вы, конечно, знаете. Как началось это с раскулачиванием да с колхозом, так село наше на село не стало походить, а больше на военную позицию. Народ на работы в поле боится выходить, бандиты с короткими ружьями по лесам шастают.

— Вы знали семью Федора Романова?

— Как не знать. С Устиньей-то, с его супружницей, в одной бригаде работала. Совсем молодая умерла, хорошая была баба, жалко. Зачахла и отдала богу душу. В общем, довели ее, а началось все с первого схода, три года тому назад, это как организовывали колхозную-то артель. На том сходе столкнулись две стороны, стенка на стенку, а промеж них — районный уполномоченный. Каждый в свою пользу дело клонит. Истинное светопреставление!

С этой беседы и началось знакомство Ковалева с Костряками.

…Больше сотни человек собралось тогда в школе. Пахло самосадом[11]. За столом, покрытым красной материей, сидели председатель сельского совета Саблин, дед Архип и уполномоченный из района. Собравшиеся наперебой выкрикивали фамилии тех, кого предлагали раскулачить, а потом с не меньшим гамом выбирали председателя колхоза. Каждый норовил отстоять своего выдвиженца. На задних рядах поднялась такая перебранка, что хоть святых выноси.

— Романова председателем! — кричали одни.

— К черту! Кожевина! — старались перекричать их другие.

— Не годится, твердообложенец[12]!

— За помощника сойдет!

Вася, сынишка Федора Романовича, сидел за круглой, обитой черным лакированным железом печкой, не шевелился: боялся, что заметят и выгонят, ждал, что же будет дальше, уж больно интересно. Из-за стола встал представитель райкома и громко сказал:

— Ставлю на голосование! Кто за то, чтобы председателем колхоза избрать Романова?

Зал притих. Представитель стал считать поднятые руки. И вдруг раздалось:

— Не нужен нам такой руковод! Он колхоз развалит. Где уж больно партийный, а с бабой своей великатничает[13]. Пущай ее сначала укротит, а то она с Санькой хромым путается.

— Тихо! — председательствующий энергично затряс школьным звонком.

— Что там: тихо! Мы не лишенцы[14] и имеем полное право голоса.

Тут, побледнев от гнева, поднялся дед Архип:

— Дак как жо получается-то, граждане-товарищи? Безвинного человека однако ни за что ни про что грязью поливаете, ехидное дело. По какому такому закону?

— Молчал бы ты, старый! За сколько продался? — послышалось опять сзади.

— Одних Романовых в революции расстреляли, так нам нового хотят подсунуть.

— Долой Романовых!

Федор сидел, опустив голову. На глазах у всех Васина мать, Устинья, покинула собрание. Федор растерянно посмотрел ей, вслед и почему-то вспомнил, какой она была до замужества. Забитая, кроткая, она тогда не смела ни в чем перечить своему отцу, Егору Ложкину. Тот не разрешал ей и замуж выходить за безземельного учителишку.

— Позор в дом несешь. С коммунистом снюхалась, так будь ты проклята! — шипел он. — Не позволю! Нет, не бывать свадьбе!

Но в этот раз Устинья не послушалась никого, кроме любящего своего сердца.

После долгих перебранок, переходивших в потасовки, председателем все же был избран Федор Романов. Члены правления расходились на рассвете. Было решено этим же утром ехать в поле и начать пахоту.

Через неделю пригретая щедрым солнцем, скучавшая по зернам земля словно распахнулась в нетерпеливом ожидании первого колхозного сева. Мужики с лукошками за плечами шли в ряд, за ними — подводы с красными флагами и лозунгами, написанными наспех, а позади — гурьба ребятишек. Шеренга сеяльщиков замерла у подножия Красной горы, как перед атакой. От нее отделился невысокого роста усатый мужчина — председатель колхоза Федор Романов. Он откашлялся и заговорил прерывистым от волнения голосом:

— Товарищи! Сегодня у нас праздник. Мы начинаем засевать большое артельное поле. С этого дня никто и никогда не будет делить его межами. Так пусть же каждый из нас запомнит этот день. Пройдут годы, по этому полю двинутся наши колхозные машины, трактора. Лукошки мы сменим на сеялки, а вот они, — Романов показал на мальчишек, — поведут тех железных коней. Мы начинаем новую колхозную жизнь, им — продолжать ее. Предлагаю предоставить право начать сев, бросить первые зерна в отвоеванную у мироедов[15] землю им, нашим детям.

Мальчишки с лукошками враз бросились к мешкам, и скоро на бурой земле зазолотились семена пшеницы. А потом Романов махнул рукой мужикам. Сеяльщики, словно по команде, через каждые два шага, под левую ногу, ударяли горстью зерен о лукошко, и они, отлетая от него, падали в мягкую пахоту. Фьить-тсы, фьить-тсы… — звучало в теплом весеннем воздухе. Шеренга размеренно удалялась. Оставшийся у мешков с зерном Вася еще издали заметил лошадь, запряженную в легкую пролетку. На ней сидели двое.

— А, это ты? — крикнул один из них, бригадир колхоза Куприян Иванович Кожевин. — Где отец?

— Вона, — Вася ткнул пальцем в сторону сеяльщиков, которые, дойдя до конца вспашки, возвращались обратно к мешкам.

— Ждать его нам сейчас недосуг, — сказал второй, стукнув кнутом по голенищу хромового сапога. — Покалякаешь в другой раз, поехали!

Куприян Иванович вскочил в пролетку. А тот, второй, замешкался, посмотрел на мешки, заполненные зерном, и вслух прочитал надпись на одном из них: «Красный охряб».

— Грамотюги, даже название своей артели по-человечески не могут написать. Голодранцы несчастные! — он сел на облучок и со свистом хлестанул буланую лошадь кнутом. — Н-но, шевелись, каналья!

Пролетка затарахтела, оставляя за собой облако пыли.

— Кто это с Кожевиным? — спросил отец, подходя к Васе.

— Дяденька с починка, я его на мельнице видел, мельник, должно быть,

— Кожевин не передавал тебе, когда вернется?

— Нет, ничего не говорил.

«Идет посевная, а он раскатывается, — думал Романов, заполняя очередное лукошко. — Чего ж общего у Кожёвина с мельником Сидоровым, которого вот-вот придется раскулачивать?»

Прошли еще один ряд пашни.

— Пап, может, поедим? — спросил Вася, когда сеяльщики вернулись.

— Обедать, мужики! — крикнул отец, садясь на мешок. Все собрались вместе и стали разворачивать узелки с провиантом. Вася разломил кусок горбушки, принялся очищать большую шершавую картофелину, потом, макая ее в соль, запивал квасом из железной кружки. Все ели молча, сосредоточенно.

Мешки опустели только к вечеру, когда солнце зацепилось за Красную гору. Усталые, едва передвигая ноги, добрались до дома…

Фрося продолжала беседу:

— Видать, зряшно тогда опозорили Устинью-то. Вот она и маялась душой. Тетка Аксинья-богомолка, сказывают, лечила ее, да все не в пользу.

— А кто Федора особенно недолюбливал?

— Известно кто: наши богатеи. Не давал он им покоя, вот они и злились. Каких только грехов не навешивали на его семью. И по сей день шепчутся, слухи разные разносят.

(обратно)

ПОГРОМ

Чем дальше я иду за событиями, тем больше убеждаюсь, что кто-то вносит смуту в колхозную жизнь. И тот человек, а может быть, кучка людей являются опасными врагами, способными на большее, чем отдельные поджоги и убийства. И чувствую, что враги где-то совсем рядом.

Из донесения уполномоченного

Жизнь села для Ковалева была словно речка, ушедшая под землю. На улицах ни души. Люди чуждались не только его, но и друг друга, прятались в избах за занавесками, лишь изредка выглядывая из своих убежищ. По селу как пауки ползли разные слухи. Одни — о скором роспуске образовавшегося колхоза, другие — с угрозами колхозным активистам, третьи — пожалуй, самые зловещие — о скорой кончине света. Слухи паутиной опутывали людей, вселяя в них неуверенность и страх перед завтрашним днем. Молчаливо, с затаенной подозрительностью встретили селяне уполномоченного. С кем бы он ни заговаривал о пропавшем председателе, только пожимали плечами: спрашивай, мол, кого угодно, но не нас. Случайно собравшиеся мужики сразу замолкали при виде приближающегося Ковалева. О женщинах и говорить нечего: те при встречах опускали глаза, прикрывали кончиками шалей и полушалков рот: знай, мол, что не пророним ни худого, ни доброго слова. Ковалев досадовал, странно: на селе более ста домов, а откровенно поговорить не с кем. Не найти человека, который бы хоть немного раскрылся по-настоящему. С первым, с кем познакомился он немного ближе, чем со всеми остальными после Ефросиньи Шубиной, был секретарь комсомольской ячейки Иван Назаров. Да и тот толком не мог объяснить, почему с недавнего времени односельчане стали такими замкнутыми.

Во второй день приезда в бывшем кулацком доме, где размещалась колхозная контора, Ковалеву удалось собрать комсомольцев. Они несмело переступали порог, вполголоса здоровались и занимали места на скамейках. Среди них выделялся высокий, под стать Ковалеву, Николай Широбоков. Он уселся на заднюю скамью и глядел оттуда, приоткрыв рот и стараясь не пропустить ни одного слова приезжего. Ковалев начал издалека: сначала расспросил о житье-бытье молодежи, потом — о комсомольских делах. С радостью стал замечать, как постепенно отчужденность между ним и парнями исчезала. Когда же он перевел разговор на главную тему — что могло произойти с Романовым, собравшиеся вдруг снова притихли, затем, ерзая на лавках, стали переговариваться вполголоса по-удмуртски.

Иван Назаров был у комсомольцев старшим не только по положению, но и по возрасту. Он уже довольно зрело оценивал события и факты, Хорошо понимая, как трудно Романову — единственному коммунисту на селе — вести артельное хозяйство, он всеми силами старался помочь ему: поднимал комсомольцев на дела, и те всегда показывали пример в работе в горячую пору сенокоса и особенно в страду; выпускал стенгазету, вел агитработу. Но в сложном круговороте больших и малых дел, творившихся в селе, секретарь комячейки порою заходил в тупик. Вот тогда он шел за советом к Романову, и тот, выкраивая время, часто беседовал с ним и толково разъяснял текущий момент. По совету Романова комсомольцы за перегородкой конторы в небольшой комнатушке открыли избу-читальню. По его подсказке они не упускали из виду амбары, зерном из которых был еще кое-кто не прочь поживиться; следили за тем, как содержится обобществленный скот. Дел у комсомольцев было много, а жизнь подбрасывала все новые и новые.

— Счастливые вы, — сказал как-то Романов комсомольцам, — все у вас впереди. Вот покончим с кулаками — заживем зажиточной радостной жизнью. Будет у вас и клуб, и музыка в нем, и кино, и спектакли.

Глубоко запали эти слова председателя в сердце комсомольского вожака. А вот не стало его, и Назаров почувствовал, что потерял надежную опору в жизни. Все покатилось куда-то вниз, началась неразбериха, не с кем стало посоветоваться, поговорить откровенно по многим мучившим его вопросам. Сейчас, сидя перед молодым уполномоченным, Назаров понял, как давно ему не хватало именно такой встречи, такого вот разговора. Ковалев произвел на него впечатление особенного человека. Надо же: молодой парень, всего на несколько лет старше Ивана, а разбирается в политике не хуже самого Романова. Говорит просто и доверительно, как со взрослыми, и по тому, как слушали его комсомольцы, когда он убежденно доказывал необходимость выявить настоящую причину исчезновения председателя колхоза, Назаров все больше и больше проникался к нему доверием.

Расходились поздно. Керосин в лампе догорал. Первым с места поднялся Николай Широбоков. Он выходил неуклюже и в потемках наступил кому-то на ногу.

— У, пожарная каланча, — расслышал Ковалев почти детский голос.

Послышался смех.

— Это кто же там каланча, Широбоков, что ли? — спросил он. — Ничего, Коля, я ведь тоже каланча, да, пожалуй, еще подлиннее тебя. Нам с тобой сверху-то виднее.

Настроение у ребят было хорошее, они медлили идти по домам. В тот вечер Ковалев узнал немало нового.

…Случилось это за несколько месяцев до того, как исчез Романов. В артели «Красный Октябрь» нельзя сказать что все шло гладко. Однако хозяйство выправлялось и даже после неурожайного года не распалось. Вовремя обработаны земли, заготовлены корма. Одним словом, артельцы были уверены, что вместе трудиться им сподручнее, только бы кулаки не мешали. На собраниях открыто называли фамилии единоличников, подлежащих обложению повышенными налогами. Несколько хозяйств было раскулачено. По поручению райкома ВКП(б) Федор Романов возглавил комиссию по коллективизации и решительно вел курс на изъятие излишков зерна, сельскохозяйственного инвентаря у богатых. Народ дружно выходил на работы, любое дело решалось сообща, все казалось по плечу объединившимся в колхозную артель. Успехи радовали бедняков, но вызывали ярую злобу у тех, кто лишался лучшей земли, мельниц, шерстобиток, крупорушек, сеялок, а главное, наемной рабочей силы.

Беда подкатилась исподволь. Все стало выявляться на собрании, куда сошлось почти все село. На повестке дня стоял вопрос о контрактации излишков семенного зерна для осеннего засева колхозного поля. Романов убеждал, что такая мера вызвана тем, что колхоз еще не имеет своих запасов, и попросил присутствующих высказать свое мнение, но зал напряженно молчал. Наконец с задних рядов, где сидела кучка единоличников, кулаков и подкулачников, послышался недовольный ропот, и к столу, пробивая дорогу локтями, протиснулся единоличник-твердообложенец Глебов.

— То, что сказал здесь председатель, — начал он возбужденно, — ведомо давно. Двенадцать годов, слава те господи, живем при Советах. Власть эта, конешно, праведная, а вот пошто же берут с крестьянина последнее, пошто до зернышка выметают из сусеков? Есть али нет — все одно отдай. И опять же, где обещанные промтовары? Ну, ответьте, где соль, мыло, спички, мануфактура там разная, где, спрашиваю? Нету! Одна болтовня есть. У городских-то губа не дура, что получше да показистей — себе, а крестьянин опять ходи в опорках[16]. Так я говорю?

— Правильно! — послышалось сзади. — Шпарь, Глебов, дальше!

Зал загудел. Глебов хитро посматривал на президиум, довольный поддержкой, продолжал:

— Оно, конешно, надо бы засеять поле, земля, она не любит пустоты. А где ж его, зерно-то, взять?

— У тебя в амбаре, — послышалось из зала, — там оно у тебя ворохами лежит, еще третьегоднешнее, инда в сусеки не вмещается. Сидишь как… ни себе, ни людям.

— Так я бы и не прочь отсыпать вам несколько пудов, однако свершись эдакое, от вас возврату не увидишь. Забудете. Так ведь, граждане артельники? — уверенно говорил он.

В ответ раздались голоса с первых рядов:

— Еще чего — возврата захотел! Для общего-то дела и пожертвовать считай за счастье. Не нашим ли горбом оно нажито? Чьим потом пахнет это твое зерно?

— Гони его с собрания!

— А вот в таком разе у нас совсем нет зерна, а коли и есть, то не про вашу честь, — отрезал Глебов, но его голос затерялся в общем гуле. В руках председателя надрывно звучал школьный звонок.

— Тихо!

— Ты, гражданин председатель, не названивай. Нынче звонарей-то с колокольни долой!

— Зерно мы силой не отбираем, — Романов вышел из-за стола, когда гудевший, как пчелиный улей, зал немного притих. — Мы с вами заключаем договор, а когда соберем урожай, вернем долг сполна. Ведь сейчас оно, это зерно, лежит у вас мертвым капиталом. Подумайте об этом.

— Этот капитал всегда живой и всегда в цене, а вот контракт, он заведомо мертвая бумажка, — стоял на своем Глебов. — Ежели отдадите в двойном размере, то можно еще подумать.

— Вона как заговорил — в двойном! — раздалось из зала. — Прошли те времена, когда ты нас обдирал!

— В таком разе — кукиш вам, не семена! Ни фунта! — послышалось с задних мест.

— Правильно! И скот свой надо разобрать по домам, — призывал кто-то из подкулачников, — Не артельцы вы, а голодранцы, ишо как порядочные за хозяйство беретесь. Только в нашем селе и нашлись дураки, вона в Уроме и по сей день живут, как жили.

Не переставая выкрикивать угрозы членам правления и Романову, стали покидать зал те, кому разговор пришелся не по нутру, кого касалась прежде всего контрактация.

— Тихо! Надо кончать базар! — поднялся пожилой середняк артельщик Прохоров. — А ну вас к лешему, решайте на правлении, а мы согласные. И нечего кулачье уговаривать. — Он тоже направился к выходу. За ним потянулись и остальные. В конторе остались только члены правления.

— Ну, что будем решать? — обратился к правленцам Романов.

Наступило молчание. Никому не хотелось выступать первым. Тягостную тишину нарушил Кожевин:

— Нутром чую, напрасно все это заварили. Поразмыслите-кось, что вокруг творится. Вот-вот колхозное дело совсем застопорится, а попросту — развалятся артели. Крестьяне режут скот поголовно. В Петровках-то, слыхали: правленцы ходили по дворам, зерно собирали, вот и спровадили их на тот свет. — Кожевин хотел еще что-то добавить, но Романов прервал:.

— Ты нас не пугай! На чью мельницу воду льешь? Землю свою мы должны засеять!

Высказались все, но мнения разделились. Романова поддержало меньшинство. Ему стало ясно, что в правлении оказались неустойчивые люди, поддавшиеся кулацкой агитации.

Разошлись, ни о чем не договорившись.

— Потолкуем завтра, утро вечера мудренее, — скрепя сердце согласился Романов с чьим-то предложением. Он не предполагал, что не всем сидящим в конторе суждено было дожить до завтрашнего дня. Усталый, с разболевшейся головой вернулся он домой. Романов не успел прилечь, как услышал топот под окном, громкий возбужденный говор, выкрики. Он открыл окно и увидел: толпа колхозников валом валила в направлении скотного двора.

— Эй, председатель, пошли скот делить! — крикнул кто-то. — А то, смотри, тебе ничего не достанется!

На ходу одеваясь, он сунул в карман револьвер и побежал вдогонку за толпой. На скотном дворе запоры были взломаны, ругаясь, люди выводили неспокойных коров и отчаянно блеявших овец.

— Стойте! Что вы делаете? — закричал Романов. Он взглядом выхватил из толпы Кожевина, ринулся к нему, схватил за грудки: — И ты!? Бригадир!

— Поздно хватился! — отрезал тот и рванулся от председателя.

Видя, что дело приняло крутой оборот, Романов побежал к конторе в надежде дозвониться до уезда. У правления стояло несколько человек.

— Ну, как, председатель, сам отдашь ключи от амбаров или опять же замки ломать будем? — на пути его встал кулак Плотников.

— Ключи не получите и замков ломать не дам. — Романов выхватил из кармана револьвер. — Зерна не получите ни горсти, — с ледяным спокойствием произнес он.

— Вона ты как, однако, — Плотников протянул ему газету: — Накося, прочитай. А пушку-то спрячь, непужливые, — он с пренебрежением передернул плечами. — Пройдем-ка лучше в избу, почитай нам вслух газетку-то.

«Головокружение от успехов», — увидел Романов набранный крупным шрифтом заголовок, но еще не понял, что к чему, и не двинулся с места.

— А ты все прочитай, умным человеком писано, — спокойно посоветовал Плотников.

Романов взял газету и при свете услужливо поднесенного фонаря «летучая мышь» стал читать: «К вопросам колхозного движения…» — Он глазами пробежал всю статью до конца и недоуменно опустил газету.

— Уразумел? — насмешливо проговорил Плотников. — Так что давай ключи.

В это время в конце улицы раздалось несколько выстрелов. Кто-то, пробегая мимо, истошно прокричал: «Пожар!!!»

Романов бросился в сторону пожара: горел его дом. Устинья и Вася выскочили, в чем были, спасти домашний скудный скарб было уже невозможно.

К утру амбары оказались разграбленными, весь обобществленный скот разогнан по домам. Во многих дворах резали коров, овец и даже лошадей.

К вечеру из района приехал милиционер. Некоторые раскаивались, что поддались на чьи-то уговоры, другие ехидно посмеивались над вернувшимися в колхоз и в открытую предупреждали: мол, недолго протянете в своем сообществе голодранцев; многие же из тех, что поживились артельным добром, боялись честно признаться в этом и ждали разоблачения. По закоулкам села шли суды да пересуды. Милиционер допытывался, с чего и с кого все началось, но никто не выдал главарей погрома…

Ковалеву порой казалось, что он взялся за непосильное дело; он отчаивался, но рассказы Шубиной и комсомольцев вселили в него надежду. Как никак, а дело сдвинулось с мертвой точки. По тому, с каким жаром комсомольцы говорили о жизни села, Ковалев понял, что их многое волнует. А раз так, значит, они будут верными помощниками; отыщутся и другие прямые и косвенные свидетели, которые помогут установить факты. Придется по крупицам собирать показания, которые в конце концов приведут к раскрытию дела.

(обратно)

ВАСЯ

Ничто для меня не было таким противным и унизительным, как по нескольку раз в день стоять перед образами на коленях и читать нескладные, труднозапоминающиеся молитвы. Раз от разу эти подневольные занятия становились все ненавистнее.

Из беседы с уполномоченным ГПУ

Наконец жар перестал мучить Васю. Только через неделю доктор разрешил ему ходить по больнице. Понемногу он шел на поправку, но все еще не мог наступать на обмороженную ногу. Пришлось учиться ходить на костылях, которые спервоначалу не слушались, вырывались из рук, и Вася, не сделав и десятка шагов, падал. Первым делом он добрался до палаты, в которой лежал дед Архип. Громко всхлипнул, увидев дремавшего старика, тот открыл глаза и растроганно забормотал:

— Ну, ну, пришел, соколик, — он погладил жилистой рукой голову парнишки. — Вот ведь радость-то какая! Не плачь, сынок, крепись, выжили однако, ехидное дело. Не плачь. Смерть-то нас испугалась, стороной прошла, костлявая.

— Один я теперь остался, дедушка, — сквозь слезы признался Вася.

— Как так один? — дед Архип украдкой вытер щетинистые щеки. — А я на что? Знать, по нашей судьбе бороной прошлись, мы с тобой теперь навроде как самые родные. Не сгинули в поле-то. Крепись. Вот выздоровеем и вместе… того, выпишемся. Тебе-то учиться надо. Я вот больно жалею, что не довелось дальше церковноприходской. Аз да буки — вот и все науки.

— И долго нам еще здесь-то? — Вася перестал плакать.

— Дак считанные деньки остались, потому и печалиться не след. Хоть и у самих шестеро таких, как ты, а тебя не оставим на чужих людей, слышь-ко. Где картошкой, где лебедой, а все, глядишь, прокормимся. С тобой мы теперь вовек не расстанемся.

Вася понемногу успокаивался. Он несколько раз пытался заговорить с дедом об отце, но тот, помня наставления доктора насчет этого возможного разговора, ловко уходил от него и отвечал только одной непременной фразой: «Главное, ты выздоравливай, а остальное все уладится». Он вынул из-под простыни забинтованную руку, подтянул зубами марлевый узел.

— Родные, кровные, стало быть, мы с тобой, Василий, сделались,

— Так оно получается, дедушка, — по-взрослому рассуждал Вася. — Вон медсестрица сказала, что в детский приют меня хотят отправить из больницы-то. Видно, отец надолго куда-то отправился, раз в больницу ко мне ни разу не зашел.

— Что ты, милок, в приюте, окромя тебя, безродных-то хватает, — Архип тяжело вздохнул. — Сам знаешь, после голодного года ишо не освободились приюты, вашего брата, детворы, там как сельдей в бочке было. Пока нет отца, жить пойдешь ко мне. Пригляд будет, колхоз выделит муки, картошки на твою долю. Палаша моя в обиду тебя никому не даст, а на полатях места всем хватит — тепло, не то что тогда в поле. Недавно Палаша-то моя еще двух осиротевших ребят в дом привела. И не унывает, старая. Живем-де баско, не пойму-не разберу, которые свои, родные, а которые…

— Чужие? — настороженно спросил Вася.

— Да нет, нет, — спохватился дед, почувствовав себя виноватым за сорвавшиеся с языка слова, стал поправлять оплошку. — Все, говорит, друг за другом присматривают, все роднее родных, водой не разольешь. Мы с Палашей привыкли уж большой-то семьей жить. Сам я у матери был двенадцатый, а она в своей семье — десятая, и никогда не было скандала промеж нас.

— И никогда и никто не бил тебя, дедушка? — спросил мальчик.

— А кому бить-то? Батя у нас страсть любил маленьких, а о мамане и говорить нечего. Бывало, при нехватках да недостатках жили впроголодь, а зазря никто словечка грубого не слыхивал дома.

— А меня били.

И Вася рассказал, как его однажды до беспамятства избили сговорившиеся мальчишки из богатых домов. Потом бабка Аксинья в бане правила суставы, парила березовым веником с мятой да зверобоем, примачивала болячки теплой, настоянной на травах водой. Долго он лежал на полке, а бабка шептала над ним наговоры, много раз повторяя: «Тьфу, тьфу! С гуся вода, а с Васеньки хвороба. И что они с тобой содеяли, окаянные. Тьфу, тьфу…» Под бабкино бормотание он засыпал, а просыпался уже дома, на жарко натопленной печи. Как он потом понял, бабка лечила его по просьбе матери.

— Ну, я пойду, дедушка, — вдруг сказал Вася и ловко подхватил под мышки костыли, приставленные к кровати, вышел из палаты. «Сирота» — это слово будто заноза саднило сердце. Он впервые понял, вернее, почувствовал, как страшно, когда, ты никому не нужен. В свою палату он вошел медленно, стараясь не стучать костылями, и улегся под одеяло. Вроде бы нехорошо плакать, он уже не считал себя маленьким, но удержаться от слез не смог, их, проклятых, ничем не остановишь.

Из больницы его выписали ранней весной. Он зашел попрощаться к деду. Архип от души был рад полному выздоровлению парнишки и потребовал, чтобы тот непременно сразу шел к бабке Пелагее, оставался жить в их доме. Он подошел к окну, долго смотрел вслед уходящему Васе и вслух думал: «Ничего, все образуется, попривыкнет, приживется».

Ласковый ветерок тревожил знакомыми запахами леса, от которых Вася отвык в больнице. Голова кружилась от малокровия. Васю не радовало ни весеннее тепло, ни пенье птиц, ни зелень на проталинах. Пробираясь по просохшим кое-где тропинкам, он шел в свое село. Тревога за пропавшего отца все больше и больше щемила сердце.

Показалась Красная гора — Вася невольно ускорил шаг. Дух захватило, когда под горой показались Костряки. На краю поля чуть левее горы стояло в ряд несколько мужиков с лукошками. Вася обрадовался, бросился к односельчанам, но при виде стоявшего перед ними Кожевина остановился. Тот, размахивая рукой, что-то говорил. Ветер относил слова, и до Васи они доносились еле слышно. «Мы сегодня предоставим начать сев нашим детям…» — вспомнил он отцовскую речь здесь же, на этом поле, в день первого колхозного сева. Ему быстрее захотелось присоединиться к ребятам, державшимся почему-то поодаль, и когда до них оставалось несколько шагов, один, коренастый, жестом показал в его сторону, выкрикнув что-то неприветливое. Все враз повернулись к Васе. Чего это они? А Кожевин продолжал:

— Мы не уйдем с нашей колхозной земли, как это сделал бывший председатель! Мы не убежим от трудностей, не будем искать легкой жизни на стороне.

Вася понял, что это говорилось об его отце. «Не верьте ему, не правда это!» — хотел он крикнуть, по обида перехватила дыхание. Вместо того чтобы возразить Кожевину, он круто повернулся и почти побежал к селу. «Это неправда, неправда!» — твердил он про себя.

Вот Вася подошел к первым домам, а там, впереди на взгорке, был когда-то их дом, знакомый до последнего бревнышка, дом, в котором он помнил каждую половицу. Теперь от него осталась одна печь. И эта черная печь, и колодезный журавль с раскачивающейся на ветру бадьей, и чудом уцелевший закопченный забор снова напомнили ему о его сиротстве. Вася немного постоял около пепелища, потом зашагал к дому, в который их переселили после пожара. Он помнил, как из него выдворяли хозяина, как он сердито огрызался на мужиков, выносивших вещи. Окна огромного дома были заколочены. Значит, отец не вернулся. Он побрел дальше. Дошел до ворот дома деда Архипа и нерешительно толкнул калитку. Тихо. Во дворе — ни души. На солнцепеке сушилось ребячье белье. Он вспомнил, что сам когда-то помогал матери полоскать на речке белье, особенно нравилось ему колотить вальком[17], а потом вот так же развешивать во дворе.

Что-то мелькнуло в окне, потом на крыльцо вышла женщина. Вася почему-то подумал, что она непременно спросит, зачем сюда явился сын председателя-дезертира. Что он ей на это ответит? Нота радостно всплеснула руками:

— А, Васек! Пойдем в дом, пойдем, милок. Ребятки, поглядите-ка, кто пришел.

От этих простых неожиданных слов у Васи зачесались глаза. Ребятишки повыскакивали из избы, окружили Васю. Белокурая девочка подпрыгнула и повисла у него на шее.

— Аленка, не дури! Уронишь парня, только что из больницы ведь, — прикрикнула на нее бабка Пелагея, но Аленка только засмеялась. Он попробовал так подняться с ней на крыльцо, однако не смог: больничная койка и дальняя дорога обессилили его.

Шли дни. Поначалу Пелагея опасалась за нового приемыша: приживется ли он в доме? Но Вася оказался на редкость добрым и покладистым. Маленьких не обижал, умел ладить со старшими. Особенно быстро сошелся с Ваньшей и Гришуткой, братьями-погодками, осиротевшими внуками Архипа и Пелагеи. Аленка, приемная дочь, не чаяла в нем души. Жили дружно и весело, хоть и голодновато. Соседские бабы даже шутили, мол, теперь у них две артели: одна — в селе, другая — у Кузьминых.

Через две недели после прихода Васи, в доме Архипа Наумовича был настоящий праздник. Пелагея выскребла остатки муки, раным-рано напекла пирогов с капустой, с сушеной черемухой и калиной и, поглядывая на часы-ходики, поминутно выходила на дорогу. Еще издали в конце улицы она заметила сгорбившегося человека с длинным посохом. Тут она уже не вытерпела, не сдержалась:

— Ребятки, кажись, к нам, кто-то идет. А может, и не к нам вовсе?

Вся кузьминская ребячья артель, помчалась навстречу деду Архипу. Вскоре в избе было шумно и весело; ели пироги и пили чай вприкуску; откуда-то бабка Пелагея достала настоящий сахар, расколола железными щипчиками на мелкие кусочки и положила перед каждым по кусочку. Дед, счастливо поглядывая на всю ораву, вытер намокшие в блюдце усы и сказал:

— С завтрева начну вас, мужики, учить делать деревянные ложки и туески. Небось и ягоды не за горами.

На селе нет-нет да возникали разные толки о Федоре Романове. Говорили всякое, но многие все же не верили, будто он сбежал, и так же как семья Архипа, с сочувствием относились к его сыну: бабы при случае зазывали его к себе в дом и угощали, чем могли, совали в карманы кто семячек, кто кусочек сахару, кто сухарь. Но самый дорогой подарок Васе сделал сосед дядя Терентий.

— Прими-ка, сынок, Петюшкину балалайку, егозабрали в армию, так ты того… тренькай покуда что, ты ведь мастак играть-то, сам слышал, да и Петр говорил, как у тебя учился.

Балалайка у Васи сгорела вместе со всем добром в доме. Играть же он в самом деле был мастак, и не только играл, но и пел хорошо. Вскоре потянулся к Архиповой завалинке и стар и млад. Вася знал много разных песен, но заканчивались вечера всегда «Сиротинушкой», особенно полюбившейся песней, которую наперебой заказывали бабы.

На мою-то на могилу,
Знать, никто не придет,
Только раннею весною
Соловей пропоет…[18]
Многие женщины не выдерживали и подносили к глазам кончики платков и косынок. Расходились не спеша, судачили об удивительной Архиповой семье.

— Вот оказия, — говаривала какая-нибудь растроганная старушка, доживающая седьмой десяток, — отродясь не помню такого, чтобы ребяты от семи матерей жили под чужой крышей дружнее и любовнее, чем семеро от одной матери в родном доме.

— И не сказывай, подруженька, вовек такого не видывали, — поддерживали ее другие. — Дай-то бог всей их ребятне счастья и миру, а Архипушке с Пелагеюшкой доброго здоровья на многие лета.

Иногда Вася, взяв балалайку, выходил на улицу, где молодежь собиралась водить хороводы. Сюда же за ним всегда тянулась целая ватага подростков. Частушки Вася сочинял сам.

— Вась, а Вась, сочини про нашего бригадира, — подсказывали ему одни.

— Вась, а ты можешь спеть про наш скотный двор, где конюшня разваливается, крыша вовсе сгнила и никому до этого дела нет? — спрашивали другие.

Вася, подтянув струны балалайки, немного задумывался и запевал что-нибудь вроде:

Наш колхозный бригадир
Просидел штаны до дыр.
День и ночь ведет учет,
Где кумышка[19] в рот течет.
Ребята окружали частушечника плотным кольцом и дружно смеялись во время балалаечного проигрыша. Аленка всегда была рядом, справа, следила, чтобы в толкучке никто не мог ненароком задеть музыку и подтолкнуть Васю.

Конец апреля выдался теплым. Рано расцвела верба, среди голых буроватых стволов ольшаника она отливала яркой желтизной. Кузьминские ребята наломали пучки золотистых веток и шумно возвращались домой, чтоб обрадовать деда Архипа и бабку Пелагею, впереди, как вожак, — Вася. На высоких ступеньках крыльца он сразу приметил сидевшую рядом с хозяйкой старуху, одетую во все черное. Его удивили ее восковые щеки и лицо без единой морщинки. На крыльцо вышел заметно ссутулившийся дед, с озабоченным лицом, на котором морщины, казалось, еще глубже врезались в щеки и лоб. Вася вспомнил, что он где-то видел эту старуху. Где? Он хотел вместе со всеми пройти под лабаз, но властный голос остановил его:

— Подойди-кось, Василий. Аль не признал? Вона какой вымахал, совсем большой стал, в отцово родство пошел. Иди-ко, иди ко мне.

Вася передал охапку прутьев Аленке, а сам несмело поднялся по ступенькам крыльца. Старуха, окинув его с головы до ног жалостливым взглядом, обняла длинными холодными руками, неловко погладила волосы, поцеловала в лоб.

— Бабка, я тебе, — она заплакала. — Сирота ты моя, сиротинушка. Мать-то, вишь, бог прибрал, а тебя я разве брошу, родную кровинушку.

Вася не понимал, зачем эти слезы и причитания? Он не любил, когда его жалели: и вовсе он не сирота, ведь живет он в семье, в тесноте да не в обиде.

— Пойдешь ли ко мне, боговый? — спросила старуха и в ожидании ответа настороженно из-под платка смотрела на парнишку, вытирая восковые щеки.

— Зачем мне уходить? — возразил он и, глядя на бабку Пелагею и деда Архипа, словно прося у них защиты, уже более твердо повторил: — Никуда я не пойду отсюда, пока батя за мной не придет.

Но еще до прихода Васи старики рассудили: как-никак, бабка Аксинья — родная тетка матери, живет одна, в достатке, скотину держит, корова вон недавно отелилась. Подкормит парня-то, не то что они. А главное, гнул свое Архип: учить его надо, осенью в школу, им и одежонку не справить, как положено. Вася и не догадывался, что бабка Аксинья уже не раз приходила сюда тайком и слезно просила отдать ей внучка. Она сумела уговорить Пелагею, и добрый Архип тоже пожалел одинокую старуху.

— Не пойдет он никуда, не пойдет! — заслоняя собой Васю, крикнула Аленка.

— Да я и не собираюсь, — приободрился Вася и вопросительно посмотрел на деда.

— Ты в гости к нам будешь приходить, Васек, — сдержанно сказал Архип глухим голосом. — Тут ведь рукой подать, за оврагом.

— Нешто забыл, ангел мой, — вставила Аксинья, — как я тебя в бане-то отхаживала? Дочь так не любила, как я тебя люблю, Васенька, бедолага ты мой, господи, прости меня, грешную.

Так вон где он видел ее — в бане, когда она лечила его! И в Васе шевельнулась запоздалая благодарность.

— Придется идти, паря, — старик опустил голову, будто стараясь разглядеть что-то под ногами. — Иди. Тут всего с версту, не боле. До нас прибегать станешь, еще навидаемся. Помни, что мы тебе все только добра желаем.

Долго потом вспоминался Васе этот весенний день — последний в доме деда Архипа.

Обитатели Малой улицы Костряков, отделенной от села глубоким оврагом, где стоял крепкий приземистый дом Аксиньи Ложкиной, жили обычным деревенским порядком. По утрам колхозники выходили на полевые и прочие работы, в страдную пору в домах оставались лишь малые дети да дряхлые старики. Как и всюду, жили впроголодь. Во многих домах редкий день похлебка пахла мясом, а о сахаре к чаю и говорить нечего. Картошки, и той было не вдосталь. Хлеб пекли пополам с лебедой. А вот избу бабки Аксиньи нехватки, горе и другие людские заботы обошли стороной. Через высокий и плотный забор в ее дом не заглядывала нужда, она жила своей, никому неведомой жизнью; подолгу простаивала перед образами, занимавшими всю переднюю стену и оба угла просторной избы. От всех мирских дел Аксинья отстранялась, ссылаясь на старость и хворь. Она укладывалась в постель, охала и постанывала, когда кто-либо приходил к ней из правления, чтобы пригласить на работу. В маленьких глазах появлялось выражение отрешенности.

— Помилуй бог, — говорила она слабым голосом. — Век мой уже немалый, шестой десяток к концу подходит, к смерти готовлюсь. Креста на вас нет, безбожники. Неужто не видите, что не жилец я и не работник. Третий год молюсь, прошу у бога, чтобы прибрал меня поскорее.

У Аксиньи очутился Вася в непонятном для него мире. Впервые за несколько месяцев он досыта наелся душистого пшеничного хлеба. На пасху она напекла куличей, шанег[20] и пирогов, да еще откуда-то принесла много готовой стряпни. Все время Васю притягивали к себе толстые позолоченные книги, стоявшие на широкой полке, но он боялся даже прикоснуться к ним. Это не ускользнуло от цепкого взгляда Аксиньи. Каждый вечер после сытного ужина она стала оставлять Васю за столом, а сама, присев на сундук, покрытый серебристой парчой[21], рассказывала о том, что многие из тех книг когда-то были в царском дворце и достались ей от деда, служившего в храме божьем в Питере при самом царе-батюшке.

— Пропечатана в сих бесценных книгах вся мудрость жизни, — говорила она, при этом ее глаза загорались, как светлячки на кладбище. И непременно вразумляла Васю: — Заруби себе на носу, человек должен щедро возблагодарить своего близкого за благодеяния, и это смягчит его житейские грехи.

— Какие грехи? — недоумевал Вася.

— Один бог без греха — запомни. За нелюбовь к церкви и господу богу, живущему в ней, как учит святое писание, да будет проклят всякий. Все в мире, Вася, творится не нашим умом, а божиим судом.

— А вы очень любите святое писание? — спросил Вася.

— Когда я жила в монастыре, то неотрывно читала эти писания, — показала она на книги, — ночами просиживала над творениями Луки, Иоанна, святителя Тихона — это агромадные деяния. Я так тебе скажу, Вася, жизнь — это хитрость из хитростей, мудрость из мудростей. Вот, к примеру, ты обморозился или захворал, одолевает тебя кручина, што ты должен делать?

— Лечиться, — выпалил Вася.

— Вот и дурачок! — возмутилась старуха. — Надо не только читать божественное писание, но и бога молить, почаще предаваться внутренней молитве. Знай, что бальзам сердечной молитвы лучше всяких лекарств. Молитва не токмо излечивает наружную боль, но и исцеляет душевные недуги рабов божиих. — Она старалась, чтобы Вася не пропустил ни одного ее слова. — Моля бога сызмальства, человек очищается от грехов своих. Злые духи, каковые, яко львы рыкая, ходят по свету и ищут поглотить человека, такового чаще обходят стороной. Святые люди всегда блаженны. — Аксинья осенила себя крестным знамением и вдруг заметила, что внук не слушает ее, и прекратила поучение, замолчала.

Утром она ни свет ни заря будила парнишку и заставляла молиться, прежде чем посадить за стол. Накормив завтраком, посылала его работать в огороде или в лес — заготавливать на зиму хворост.

Как-то он вернулся из лесу поздно вечером, от усталости еле волоча ноги. Все тело ломило, голова кружилась, и даже не поужинав, свалился в постель. Уснул, словно в яму провалился.

— Вставай ись! — сердито позвала Аксинья, а когда Вася отказался, то больно ткнула ему в лоб. — Не хочешь — не ешь, а без молитвы и не мысли уснуть, не позволю! Безбожника в доме не потерплю!

Вася встал, нехотя прошел в передний угол, для видимости перекрестился и хотел было идти к топчану, но Аксинья остановила его.

— На колени, супостат, на колени! Я тебя пою, кормлю, чем бог послал, а ты ишь чем воздаешь!

Как затравленный волчонок, Вася смотрел на Аксинью, поколебался, потом схватил фуфайку и выбежал из дома. К вечеру заметно похолодало — так бывает всегда в здешних местах, когда приходит пора зацветать черемухе. Северный ветер теребил соломенную крышу сарая, подгонял тяжелые черные тучи, проплывавшие над землей. Загороженный со всех сторон высоким забором двор погрузился в темноту. За воротами кто-то прошел, негромко разговаривая и шлепая по смоченной дождем земле. Васе вдруг захотелось закричать громко, позвать людей и рассказать им обо всем: и как он тут живет, и как его бабка заставляет молиться, и как ноет в нем от усталости каждая косточка. Но сделать ничего этого он не мог: не было никаких сил.

Снова порывистый ветер ударил скупыми каплями дождя о черепичную крышу крыльца, слегка смочило лицо Васи. Отчаявшись, он задрожал как в ознобе. Тут почему-то вспомнились ему слова деда Архипа: «Тебе там лучше будет, сынок…» Он бессильно прислонился к притолоке спиной, мысленно укорял его: «Эх, дедушка, дедушка…» Да вот он и сам перед ним, дышит неровно, задыхаясь. Доброе лицо сурово, обмороженными руками он вытирает впалые щеки. Вот рука коснулась его плеча, только почему она такая холодная? Вася хотел спросить, не замерз ли он…

— О, да ты весь горишь, боговый, — услышал он дребезжащий голос. И отшатнулся: перед ним, еле различимая в темноте, в черном монашеском одеянии стояла она, Аксинья. — Ступай в дом! Простынешь, опять мне с тобой придется возиться.

Вася рванулся бежать от нее, но голова снова закружилась, теряя сознание, он послушно вошел в избу вслед за старухой.

Очнулся Вася только перед рассветом. За перегородкой кто-то спрашивал:

— Может, доктора вызвать?

— Зачем ишо? — возмутилась Аксинья, — Уж как на роду написано, так тому и быть. Весь в мать да в отца. Такой же непутевый, царство им небесное. Этого тоже бог дал, бог и возьмет.

— Оно так, да люди-то что скажут? Не доглядела, мол. Ох, напрасно ты такого большевистского выкормыша пригрела.

— Как повелели, так и сделала. Отцы святые помудрее нас, худо не придумают. Как-никак, родной ведь он мне. Возьмешь-де, душу спасешь, в русло церкви вернешь, — не без гордости ответила Аксинья. — Ничего, обомнется, таких негоже из рук упускать. Дело молодое, выучит молитвы, поймет что к чему — нашим будет, пригодится небось.

Во рту у Васи пересохло. Подташнивало, хотелось пить, в голове шумело, и смысл разговору доходил до него смутно. Превозмогая себя, он тем не менее жадно вслушивался, потом осторожно поднялся на руках, отодвинул марлевую занавеску на двери, но в это время топчан под ним скрипнул. Аксинья насторожилась и прикрикнула:

— Ты что как медведь ворочаешься? Не спишь что ли, Васенька?

Он замер, увидев сквозь марлю Аксинью и тощего старика. Будто колдуя, они сидели перед зажженными свечами у раскрытого кованного железом сундука. Старуха была в домашнем платье старик — в жилете. Ее желтое лицо в полумраке казалось сошедшим с иконы, она говорила громким шепотом и вытаскивала из сундука аккуратно увязанные пачки бумаг. Лица старика не было видно, он сидел спиной к занавеске. Вдруг тот повернулся, и Вася разглядел: это был ссутулившийся старичок с маленьким сморщенным лицом, с острым носом и чахлой бородкой, сквозь которую обозначалась жилистая шея.

— Сумеешь ли завтра передать владыке? — спросила хозяйка, положившая перед ним две пачки бумаг.

Высоким надтреснутым голосом тот пропел:

— Как богу угодно.

— Ну, ступай с богом, рассвет скоро. Да передай, смотри, что на днях наведаюсь. — Старуха погасила свечи. Теперь избу освещала только семилинейная лампа[22], подвешенная к потолку на грубо согнутой проволоке. Вася уже не видел старика, а только слышал, как он прошаркал к порогу и захлопнул за собой дверь. Аксинья как ни в чем не бывало принялась за молитву.

Сон не приходил, Вася лежал с открытыми глазами, забылся лишь наутро коротким сном. Проснулся, когда старухи уже не было, с трудом поднялся, прошелся по избе.

— А, встал? — вдруг услышал он из открывшейся двери. — Значит, жить еще будешь. С чего это ты вчера разошелся-то? Грешно эдак-то, Васенька. Ведь я тебя, того… кормлю. И запомни, молить бога так же надобно, как надобен колокольный звон. Молитвами и звоном злые духи отгоняются от богова жилища и от рабов божьих.

Вася стоял, уставившись в пол. А та продолжала:

— И что только творится на белом свете! Богоотступников становится все больше и больше. Бабы, и те посходили с ума. Но всевышний своим праведным оком видит все, запомни это, внучек. Вона в Горках Марфа Иваниха до чего додумалась: в партейцы записалась. Это мимо очей господних не прошло. Наказал ее бог, при крепком-то теле от волдырей нос набок своротило. А все оттого, что совала она его, куда бабе вовсе не следует лезть. Понял!

Вася смолчал.

(обратно)

СВЕТ В ОКНЕ

Разве знала я тогда, что за свой характер придется расплачиваться дорогой ценой.

Из протокола допроса Шубиной

Следствие затягивалось. Время от времени Ковалев уезжал в город, там докладывал Быстрову о своих оперативных делах, получал новые инструкции и советы. Иногда случались такие дни, что не удавалось хоть чем-то дополнить собранный материал. Он объезжал соседние деревни, задерживался там, иногда ночевал — где как придется. Все искал, искал… Искал ту самую кем-то придуманную ниточку. Сегодня он возвратился домой раньше обычного. Фрося встретила его растерянно.

— Не ждала я вас, Митя, так рано, щи-то, поди, еще не упрели. Проголодались небось? Ну, вот что — проходите за стол, а я сейчас топленого молока достану. Садитесь, садитесь.

Она полезла в голбец[23], а Ковалев снял шинель, повесил ее на крюк, вбитый в стену, прошел в передний угол, с усмешкой задержав взгляд на иконах, которые Фрося почти не удостаивала вниманием, но бережно хранила как память о родителях. Он был расстроен безрезультатными хлопотами, но знал, что плохое настроение скоро пройдет, улетучится — это уже бывало не раз. Вот сейчас появится Фрося, и одного ее присутствия будет достаточно, чтобы он постепенно оттаял. Не лицом, нет — Фрося была красива скорее характером, или душой. Красивее всех женщин, которых он видел: такая смелая, решительная и добрая, справедливая. Однажды он, вспомнив ее разговор с Саблиным в первый приход, сказал:

— Уж очень вы отчаянная, Ефросинья Никифоровна, как моя старшая сестра. С представителем-то власти полагалось бы повежливее обходиться. Нина тоже была такая. В двадцатом году белогвардейцы расстреляли ее за то, что не давала поджигать дом крестьянина-бедняка.

— Семи смертям не бывать, а одной не миновать, — ответила Фрося. — Тихая жизнь не по мне, — она сочувственно посмотрела на Димитрия, добавила: — Трудная у вас служба-то. Подленьких людей еще хватает. Некоторые и в начальство пробрались… А что мне Саблин? Мне с ним — не детей крестить… «Видно, председатель-то сельсовета к молодой хозяйке лыжи подкатывал, обидел крепко — вот и в подлецы его записала», — отметил про себя Ковалев.

— Вот, пейте, — Фрося поставила на стол кринку с молоком. — Не хватит — еще принесу, пейте досыта.

— Спасибо, спасибо… — Ковалев не сводил с нее глаз. Фрося подсела к столу.

— Помните, вы как-то сказали, не сносить, мол, мне головы? Овдовела я рано, да ежели бы еще, тихоней безответной была, ходить бы мне с сумой. А я вот, никому не кланяясь, можно сказать, на своем горбу бревен натаскала и заднюю избенку пристроила.

Ковалев налил в кружку молока.

— Хотела я спросить еще, как мне быть? Уже две недели как я написала письмо районным властям, и вот до сей поры ни ответа ни привета. Негоже так.

— Про что же вы писали?

— Что Глебов, у проулка живет который, налог должен платить сто семьдесят пять рублей, а платит почему-то не больше полста.

— Откуда вам это известно? — удивился Ковалев.

— У финагента сама сверялась. По селу говорят, мол, откупился, шельмец. Вот оно как получается. Выходит, ни сельсовету, ни райисполкому до него и делов нет, не замечают глебовских делишек. Разве об этом можно молчать?

Ковалев вдруг поднялся из-за стола. Фрося удивленно смотрела, как он торопливо и молча надел шинель и вышел из избы, направившись в сторону конного двора. Он бежал не от Фроси — бежал от себя самого. Там, за столом, ему нестерпимо захотелось погладить ее золотистые волосы, сказать теплые, участливые слова. Но страшно не это: он мог и не удержаться, мог поцеловать ее. Выходит, товарищ Ковалев, не напрасно предупреждал тебя начальник: «Не наломай дров…» Быстров как в воду глядел, все началось-то у Димитрия именно с дров в то первое утро. Вот она какая бывает, моральная неустойчивость коммуниста. Нет, надо взять себя в руки. Придется съехать с квартиры.

Он обрадовался, что застал в конюховке Архипа. Старик обедал.

— Хлеб да соль!

— Ем да свой. Садись со мной, отведай крестьянской еды.

— С удовольствием, Архип Наумович. Давненько не видались. Соскучился: люблю с вами беседовать. Давайте-ка поболтаем о том о сем.

Разговор и вправду получился о многом — и о хорошем, и о плохом. О том, какие виды на урожай в нынешнем году, скоро ли направится колхозная жизнь. Архип пожаловался, что не хватает сбруи, что надо строить новые конюшни. Одним словом, надо латать дыры. Ему сразу пришелся по душе молодой, но степенный уполномоченный. Сына бы ему такого, обходительного да умного.

— Эх, пропустить бы ради встречи по маленькой не мешало, да ведь ты не пьющий. Да и я раз в год пью, да и то с оглядкой. Палаша-то у меня добрая и сердечная, вот только выпить ни в жисть не даст. Пузырька малюсенького в дом не принашивал, ехидное дело. Намедни первача бутылочку раздобыл, думаю, выпью с устатку. Ан нет, не вышло: ну-де, тебя к лешему — и всю как есть в лоханку выплеснула. Разве не обидно — зубы пополоскать не оставила, ехидное дело. Меня, что ли, от этого зелья уберегает? Сама-то она маковой росинки в рот не берет. Как только она не отучала меня от этого попервости. Бывало, выльет вино-то из посудины, а вместо него керосину нальет туда, либо другой какой жижи, чем клопов, либо тараканов морят. Меня с этого продукту, бывало, три дня выворачивает. Как-то ночью проснулся, голова трещит, разваливается. Не доживу, думаю до утра, ежели не распохмелюсь. И вдруг смотрю, за шторкой на окне бутылка, вроде бы самогоном пахнет. Обрадовался я, ну, и хватил из горлышка. Как будто полегчало, заснул. Просыпаюсь от одышки. Батюшки! Как на Северном полюсе — весь в белом, как есть в снегу, а из роту и носу, как из пожарной кишки, белая пена идет и мягко так на постель, ровно покрывало из лебяжьего пуха, ложится. Испужался я, да и ее, сердешную, до смерти напугал. Вот и промыл потроха свои. А она мне и говорит — жидкое-то мыло к употреблению внутрь негоже.

— С тех пор и не пьете? — давясь от смеха, спросил развеселившийся Ковалев.

— Когда пить-то? Делов хватает. Семья не малая, да и кони ухода требуют. Коня твоего я сам кормлю, — заверил он, — можешь не беспокоиться. Только боюсь, застоится Воронко.

— Будет, постоял, сегодня поеду в Юрки. Как лучше проехать туда?

— Посидел бы ишо, куда спешишь-то?

— Служба, дед.

— Служба, это конечно. Прямиком тут верст пять с небольшим, через Гнилой лог. Но там — непроходимые места. А по дороге верст пятнадцать, Придется крюку дать.

Два дня пробыл Ковалев в Юрках. Там у него было дополнительное дело по розыску одного из бежавших преступников. Возвратился поздно ночью. Ни в одном доме Костряков уже не было света. Лишь кое-где во дворах лениво перебрехивались собаки. Усталый и голодный, он прямо с проулка свернул в конец улицы и увидел, что окна хозяйкиного дома ещё светились. Почему она не спит? Он завел коня во двор, стараясь не делать лишнего шума. Дверь была не заперта. Ковалев привычно нагнулся, перешагивая порог.

— Добрый вечер, — сказал он, стараясь не смотреть на Фросю. Та ничего не ответила. — Да, собственно, какой вечер, когда уже ночь. — Стенные ходики отстукивали двенадцатый час. — А я-то как увидел свет в окошке, подумал, не беда ли какая стряслась?

Снова не поддержав разговора, Фрося налила Ковалеву чашку супа, затем на стол в первый раз поставила и вторую. Ковалев поглядел на нее: что это с ней? Она никогда не садилась с ним ужинать. Но больше всего его поразил праздничный наряд: новое голубое платье, шелковая лента в косе, в нежно-розовых ушах звездочки сережек. А глаза были влажными. Она, вынув из рукава платочек, украдкой вытерла их.

— Можно и мне с вами? — принужденно улыбнулась Фрося. — За весь день во рту крошки не было. Вы не подумайте, что я навязываюсь. В прошлый раз вы так быстро ушли, не попрощались даже. Может быть, вам что-нибудь у меня не глянется, так вы скажите.

«Зачем она мне это говорит?» — удивлялся про себя Ковалев.

— Может, я что-нибудь не так сделала? Я не обижусь, всю жизнь от обид отбиваюсь.

Ковалев сидел как пришибленный. Недавнее решение держаться от Фроси подальше таяло, словно туман с восходом солнца. Жгучий стыд пригнул его к столу. Она ведь по сути дела совсем одинока, ей помощь, поддержка нужна. Ну, пускай он ей не пара, не складен, она еще найдет себе подходящего человека, но по-товарищески-то он обязан был к ней отнестись. Только последний невежа мог уйти от хорошего человека, не попрощавшись. Он с трудом поднял голову.

— Простите меня, Ефросинья Никифоровна, не хотел я вас обидеть. Мне с вами… Мне у вас очень хорошо. Так уж получилось.

— Да что вы, что вы, не надо извиняться, — посветлела Фрося. — Кто старое помянет, тому глаз вон! Мне же поделиться не с кем ни горем, ни радостью. Вот я и надоедаю вам деревенскими разговорами.

— А вот теперь, Фрося, вы меня обидели. Говорите, Фрося, говорите, хоть до утра.

— А вы кушайте и слушайте, если, конечно, вам в самом деле интересно. На судьбу-то свою я не напрасно жалилась. Мужа моего Яковом звали, это сын нашего колхозного бригадира Кожевина. Выдали меня силком, едва восемнадцать стукнуло. Кожевин-то много скота держал, молотилку, маслобойку. Всего у них было полно, амбары ломились от хлеба. Одного не хватало в доме — миру да согласия. Много я там натерпелась, за батрачку у них была. Свекор за человека не считал меня. А свекровь, как в песне поется, настоящая подколодная змея, чем-нибудь да норовила донять. А муж не умел за меня постоять. Был таким тихим да слабосильным, что и во сне комара не убьет. Не смогла я гордость свою переломить, не смогла жить в попреках да в унижении. Вернулась вот в этот родительский дом, он тогда без прируба был Вскоре родители умерли, одна я осталась.

— А где же ваш Яков сейчас? — спросил Ковалев.

— Вскорости бык его забодал до смерти, к изгороди пригвоздил. — Фрося на минуту умолкла. — Да ты ешь, Митя. Не гляди, на меня, я какая-то непутевая сегодня, ни естся, ни спится мне чтой-то.

То что Фрося впервые сказала ему «ты», Ковалева переполнило неизъяснимой радостью. Она стала ему еще ближе и роднее. Но он постарался унять непрошеное волнение.

— Не хотела я, Митя, говорить тебе, да так тому и быть — скажу. — Фрося вздохнула. — Сегодня у меня день ангела, двадцать четыре годика исполнилось.

— Что же вы молчали, Ефросинья Никифоровна? Я бы подарок какой-нибудь…

— Что ты, что ты, не надо, — перебила его Фрося.

— Говоришь-то ты по-простому, я это в первый же день приметила. Вот сейчас, сама не знаю, зачем рассказала тебе обо всем. Может, думаю, на душе полегчает. Никому другому из мужиков не решилась бы. — Фрося вывернула из угасающей лампы фитиль, добавила свету. — Насчет подарка, это ты зря, Митя, не надо. Жена небось в накладе останется.

— Не волнуйтесь, Ефросинья Никифоровна, это мне не грозит. Жениться я еще не успел. Три года служил на границе в Красной Армии командиром отделения, потом курсы. Вот и вся моя биография.

— Страшная у вас работа, в ночь-заполночь мотаться по селам, не приведи господи.

— По-всякому бывает, Ефросинья Никифоровна, — согласился Ковалев.

— Ой, что это ты, Митя, меня все величаешь, не надо. Зови просто Фрося. — Она снова попыталась вывернуть фитиль лампы, огонь попрыгал, заискрился и погас. От тлеющего фитиля по избе потянулся запах керосина и дыма.

— Керосин кончился, — без сожаления сказала Фрося.

Ковалева охватил страх, ему захотелось бежать без оглядки, как в прошлый раз. Но сейчас он уже не мог так сделать, нашел в себе силы спокойно подняться и сказал:

— Спасибо, Фрося, за все. За откровенность. За беседу. — Больше никаких слов не находил. После небольшой заминки-неожиданно добавил: — А вашим заявлением я сам займусь, узнаю, почему на него не отвечают. — Он хотел пожать ей руку, но в темноте наткнулся на ее теплую грудь, отпрянул, как от огня, и стремительно вышел из избы. В свою спальню он почти вбежал и, не раздеваясь, упал на кровать, уткнулся горевшим лицом в прохладную подушку и застонал: «Ох, Фрося, Фросенька, видно, не убежать мне от тебя никуда».

(обратно)

ПО ЗЛОМУ НАВЕТУ

— Вы признались в краже перед публикой?

— Да.

— Выходит, совершили лиходейство?

— Нет.

— Чему же верить: вашему «да» или вашему «нет»?

— Верить надо истине. Разве не об этом говорит народная мудрость: неправдой свет пройдешь да назад не воротишься.

Из разговора следователя с обвиняемым

Ковалев проснулся от скрипа половиц в прихожей. Он рывком поднялся с постели, услышал, как стукнула калитка, понял, что Фрося заходила перед тем, как отправиться на работу в коровник: на столе стояла кринка с недопитым вчера молоком и рядом — краюшка хлеба. Он с силой провел ладонью по лицу, стараясь отбросить остаток сна: «Эк, куда тебя занесло! Чекист, Димитрий Яковлевич, обязан иметь холодный ум. А ты? Черт знает, что себе позволяешь! Следствие же не продвинулось ни на куриный шаг. Что ты, например, узнал об исчезновении Романова?» Ковалев снова провел ладонью по лицу, чтобы сосредоточиться. Значит, так: на первом колхозном собрании, когда избирали председателя, кое-кто выступал против кандидатуры Романова на этот пост. Ну, и что же тут особенного? На то оно и собрание, кого хотят — того и предлагают. Мнения не всегда совпадают. В этом нет ничего удивительного и тем более криминального. Однако выступление выступлению рознь…

Избранный председатель не щадил себя, работал много, поспевал всюду. Еще что? Ну, был немногословен, крут, но справедлив, требовал, чтобы общие решения выполнялись беспрекословно. В тот последний день он ходил хмурый. Побывал на Горской мельнице, застал там пьяную компанию, вылил две четверти самогону. Там, у мельника Сидорова, среди пирующих был и бригадир Кожевин. Пьяный, тот набросился на председателя с кулаками, завязалась драка, их разняли помольцы. Из последнего факта можно извлечь кое-что дельное. Ведь не только из-за вылитой самогонки Кожевин налетел на председателя. И вообще отношения бригадира к Романову до конца он не уяснил. Тупица! Быстров на него надеется, терпеливо ждет. Другой бы начальник давно отозвал. Нет, Ковалев, не надо дожидаться, пока отзовут, нужно немедленно ехать самому и чистосердечно признаться в собственном бессилии.

Он достал блокнот, написал Фросе записку: «Уезжаю в город на неопределенное время. Ковалев». Не притронувшись к еде, он вывел из-под навеса Воронка, оседлал и, не оглядываясь, поскакал к тракту.

В этот день в Костряках не случилось никаких происшествий. Бабы, собиравшиеся по вечерам у колодца, начали было скучать без пищи для пересудов. Зато во второй день после отъезда Ковалева взбунтовалось все село. От дома Ефросиньи Шубиной неторопливо шагал Плотников, а за ним, как рой пчел за маткой, двигалась растревоженная толпа. В середине ее шла Фрося, подгоняемая подзатыльниками и пинками. Какой-то мужик колотил по большому дырявому ведру, создавая оглушительный шум. Краснолицая баба протиснулась к Фросе сбоку и, ударив по лицу, завизжала:

— Бей ее, народ! Другим неповадно, будет!

В толпу затерлась подбежавшая со стороны оврага Аксинья, властным голосом перекрыла гвалт:

— О, матерь божия, пресвятая богородица, не жалей неверную, казни ее нещадно! Послушайте, люди добрые, православные, что я вам поведаю…

Толпа притихла.

— Намедни я доила корову, и вдруг в стайку забежала кошка. Глазища огнем горят, мяукает страх как. Схватила я полено, швырнула в нее, та человеческим голосом вскрикнула и — в окно под крышей. Наутро смотрю — вот эта безбожная бабенка, это бесовское отродье выходит из артельной конюховки с перевязанным глазом. Она, вот те крест — она! А моя корова с того дни молока половину не стала давать. — У-у, ведьма, — зашипела старуха. — Не уйдешь от божьей кары, не спрячешься.

— Бей воровку! — подзадоривал мужик с ведром, — Бей ее, бабы, только не до смерти, глядите?

Кто-то ухватил Фросю за косы.

От колхозной конторы бежала группа комсомольцев во главе с Иваном Назаровым.

Все это видел председатель сельсовета Саблин, сидевший в тарантасе и с пригорка у околицы села наблюдавший за происходящим. Когда комсомольцы добежали до толпы, началась свалка, он не выдержал и, съехав с пригорка на дорогу, со словами: «Черт знает что здесь творится», — помчался по улице, нахлестывая лошадь.

— Стой!!! — крикнул он, подъезжая. — Разойдись! Самосуд не допущу! — для острастки он выстрелил в воздух из револьвера. Толпа откачнулась и быстро начала таять. Остались вскоре одни парни-комсомольцы.

Фрося поднялась с земли, откинула с лица растрепанные волосы. Ее запекшиеся губы дрогнули. На шее у нее висела доска, с надписью: «Бей воровку!» Полные отчаяния глаза были сухими. Саблин подошел к Фросе, снял доску и увел ее домой. Вскоре к дому Шубиной прискакал конный милиционер.

Милиционер, то и дело слюнявя огрызок химического карандаша, долго составлял протокол. А потом, назвав Фросю подследственной гражданкой, сообщил ей, что она арестована и будет отвечать за кражу по всей строгости закона. Он обязал свидетеля Плотникова снарядить подводу и помочь сопроводить арестованную в районное отделение милиции. Саблин, безучастно следивший за всей этой процедурой, только на прощание строго сказал милиционеру:

— Разберитесь там как следует, по справедливости.

Шубину увезли.

А в это самое время Ковалев по глухому лесному тракту спешил в село Нылга, что в шестидесяти верстах от Ижевска. Все обернулось не так, как он предполагал. Когда неожиданно приехавший из Костряков уполномоченный вошел в кабинет начальника ГПУ, он не сомневался, что его ждет разнос за явку без вызова. Но вышло все наоборот: Быстров даже обрадовался приходу Димитрия.

— Вот кстати, — сказал он, поздоровавшись. — У тебя там особо неотложных дел на ближайшие дни не предвидится?

— Я за тем и приехал, товарищ начальник, что не справляюсь с делами.

Но Быстров его перебил.

— Знаю, знаю, что работы невпроворот, а ты один. Вот и Федор Семенов сейчас в Нылге один, и опыта работы у него еще меньше, чем у табя. Помочь ему необходимо. Случай чрезвычайный. В лесу около Нылги лесник обнаружил в яме, запиленной хворостом, склад с оружием: двадцать винтовок и три ящика с патронами. Сегодня к вечеру приготовь мне доклад по своей службе в письменном виде, а завтра отправляйся в Нылгу.

Пять дней Димитрий с Федей Семеновым искали «хозяев» склада, но ничего конкретного выяснить не удалось, хотя они оба и местные представители милиции сошлись на одном предположении, что это — дело рук скрывавшейся где-то в лесах кулацкой банды под кличкой «лесные братья». Слухов о ней ходило много, а вот поймать кого-либо из бандитов до сих пор не удалось. Срок, на который был командирован Ковалев, между тем истек, и он возвратился в Ижевск. Дежурный по отделу сообщил Димитрию, что приезжал из Костряков какой-то дед Архип, хотел видеть Ковалева, чтоб передать, что колхозница Шубина арестована. Получив от начальника дополнительные инструкции, не дав как следует отдохнуть Воронку, Димитрий помчался в Костряки.

…Над Ефросиньей Никифоровной Шубиной состоялся суд. Контора была переполнена. За большим столом сидел судья в пенсне, по бокам — два заседателя.

— Слушается дело, по обвинению в краже колхозного имущества… — объявил судья, поправляя пенсне.

По залу пронесся настороженный шепот.

— Подсудимая, встаньте! — приказал судья. Рассказывайте все по порядку.

Фрося поднялась со скамейки, прямо и доверчиво глядя на судью, заговорила:

— Мать мне не раз твердила: «Не трогай, доченька, чужого»…

— И все же не стерпела! — сразу перебил чей-то грубый голос. — Мать родную не послушала.

Судья не спеша поднял колокольчик, пристально вглядываясь в лица присутствующих, очевидно пытаясь узнать, кто нарушил порядок.

— Предупреждаю, граждане, суд может наказать тех, кто будет перебивать подсудимую и тем более судью или государственного обвинителя, нарушать порядок суда другими какими-либо действиями… Продолжайте, подсудимая.

Но Фрося уже не могла собраться с мыслями, она словно окаменела.

— Признаете ли вы себя виновной? — спросил судья, — Почему вы совершили кражу?

— Я не воровала.

— Как же мешок с колхозным зерном оказался в вашем дворе?

— Не знаю, спросите их. — Фрося взглядом отыскала дружков Плотникова, сидевших на задних рядах, и указала на них рукой, — Это вот им так захотелось, они и подкинули мешок в мой двор.

— Суд располагает данными, которые подтверждены показаниями свидетелей, что кража была совершена вами, — продолжал судья. — Вот следственное дело, — он поднял со стола тонкую папку.

— Читала я дело, давали мне.

— И что же вы из него поняли?

— А то, что никакие это не показания, а чистая брехня кулаков да подкулачников.

— Подсудимая, — повысил голос судья, — мы здесь выясняем обстоятельства кражи, а не классовую принадлежность участников судебного процесса. Прошу пригласить свидетеля Плотникова, — обратился он к секретарю суда.

Показался Плотников, закрыв широким телом весь дверной проем. Люди стали перешептываться: «Сейчас все выяснится», «Брехать будет».

— Фамилия? — спросил судья.

— Плотников Константин, сын Фокея.

— Соцположение?

— Середняк я, в обчем, трудовой человек.

— В каких отношениях состоите с подсудимой?

— На одной улице живем. Пить, есть друг к другу не ходим. Она только сейчас такая тихая. А на самом деле от нее можно ждать чего угодно.

— Свидетель Плотников, рассказывайте по существу. Вы видели, как Шубина совершала кражу?

— Нет, конечно. Но и так, граждане судьи, каждому понятно, мешок с зерном сам не ходит, его надо принести. Вот подсудимая и… того… принесла его себе.

— Неправда! — выкрикнула Фрося, — Такой тяжелый мешок я и поднять-то не смогу.

— Значит, с кем-то вдвоем утащила, — объяснил Плотников. — Это отговорка.

Судья позвонил и предупредил Шубину:

— Не мешайте суду!

— А почему он врет?!

— Подсудимая, не перебивайте! — снова предупредил он. — Продолжайте, свидетель Плотников.

— Так вот, граждане, мешок с зерном был обнаружен во дворе у Шубиной. На мешке колхозное клеймо: «Красный Октябрь». Разве это не воровство? Напрасно некоторые граждане болтают, что дело-де пустяшное. Вдумайтесь, куда ведут эти рассуждения? Они сызнова ведут к пережиткам проклятого прошлого, — Плотников многозначительно поднял указательный палец, — В кутузку ее! Я кончил.

— У адвоката есть вопросы к свидетелю? — спросил судья.

— Есть. Вы, гражданин Плотников, видели, как подсудимая унесла зерно из амбара домой?

После некоторого замешательства свидетель ответил:

— Видел… видел тот самый мешок в амбаре.

— Отвечайте прямо: видели или не видели? На следствии вы утверждали, что подсудимая залезла в амбар через дыру в полу. Не так ли? Теперь же, когда вас предупредили об ответственности за дачу ложных показаний, вы не даете прямого ответа. Почему?

— Сколько можно говорить одно и то же?

— У прокурора есть вопросы к свидетелю? — спросил судья.

— Да. Вы, гражданин Плотников, точно знаете, что именно этот мешок был в амбаре?

— На нем же клеймо, — изумился Плотников. — Да неужто я врать стану? Неужто я сам себе супротивник, чтоб потом отвечать перед законом.

— Не имею вопросов, — сказал прокурор и стал записывать что-то в свою тетрадь.

— Слово свидетелю Веселову, — объявил судья. — Скажите, вы видели, как совершалась кража?

— Да не только я видел, были и другие. Кузьма хромой, к примеру, и Глебов… Вот мы и сообщили о том нашему уважаемому Куприяну Ивановичу Кожевину, за председателя сейчас который. Он вам и писал про это. Судите сами, граждане судьи ежели такое творится в нашем селе, то добра не видать. И еще, подсудимая называла свидетелей кулаками. Это оскорбление. Какой же, к примеру Плотников кулак? Ежели отца его раскулачили это совсем другое дело. Сын за отца не ответчик! У него мозоли с рук не сходят, это трудовая личность, а она, вишь, куды хватила. За это ей тоже полагается ответить, да мы не за себя, а за обчественное стоим. — Веселов сел.

— Слово предоставляется государственному обвинителю, — объявил судья.

Из-за столика встал сухой и длинный мужчина с невыразительным лицом.

— Граждане судьи, на первый взгляд, мы сегодня разбираем мелкое дело. Подумаешь: один мешок. Но факт воровства налицо. Не важно, что украдено: лошадь, овца или зерно. Воровство есть воровство. Это антиобщественное явление, его искоренять надо, и карается оно по статье уголовного кодекса. Прошу суд избрать для подсудимой меру наказания в виде лишения свободы на срок не менее двух лет, как гласит закон.

Последние слова прокурора вызвали шум, в котором ропот возмущения покрывал собою злобные выкрики в адрес Фроси. Судье с трудом удалось навести порядок.

— Суд удаляется на совещание, — сообщил он.

Из помещения никто из слушателей не вышел, опасаясь потерять место.

К конторе на взмыленном Воронке подъехал Ковалев. В зал заседания пробраться было невозможно. Пришлось удовлетвориться местом позади сгрудившихся у дверей слушателей. Димитрий и отсюда все видел и слышал, что происходило в конторе.

Совещание членов суда длилось долго. Время будто остановилось, шестеренки часов-ходиков, одиноко прижавшихся к высокой, гладко выструганной стене над судейским столом, словно бы и не цеплялись друг за друга, а крутились вхолостую. Наконец открылась дверь кабинета.

— Встать, суд идет!

Наступила тишина, какой еще не знала колхозная контора. Судья в сопровождении заседателей прошел к столу и стал читать приговор.

«Именем Российской Советской… — раздельно произносил он каждое слово. — …Рассмотрев дело по обвинению гражданки Шубиной Ефросиньи Никифоровны в краже зерна… суд нашел… дело за недоказанностью прекратить… Шубину оправдать…»

Ковалев не захотел ни с кем встречаться. Ему хотелось видеть одну Фросю. Одну, а не в окружении ребят-комсомольцев и сердобольных баб-соседок. Если бы он сгоряча не уехал тогда — ничего с ней не произошло бы. Это он виноват во всем. Он вскочил на Воронка и поскакал за околицу, чтобы переждать, пока народ мало-помалу разойдется по домам.

На крыльце конторы у Фроси закружилась голова. Бабка Пелагея, не отходившая от нее ни на шаг, помогла ей спуститься с лесенки.

— Пойдем к нам, Фросенька, одной сейчас, тебе нельзя оставаться. С людьми-то полегче будет, поскорее оклемаешься от напасти окаянной. У меня с утра банька истоплена, ораву свою отмывала, поди, теплая ишо, немного дровишек подбросить, и в самый раз будет. Пойдем, касатка, передохнешь малость. — Уже на подходе к дому Пелагея спохватилась: —Тебе-ко чистую сменку надобно, а у меня, чай, и нет ничего подходяшшева.

— Не беспокойся, Пелагея Федоровна. Алена за бельем-то сбегает, отдам ей ключ от избы и скажу, где что взять.

— И то верно. Вот и побудешь у нас, сколь захочется.

Ковалев провел Воронка во двор и увидел на двери передней избы замок, в условленном месте ключа не оказалось. Да и зачем ему он? Искать Фросю по селу и расспрашивать о ней неудобно. И ждать было невмочь. Оставалось одно, единственно подходящее, для него — ехать в дом к Ивану Назарову. Так он и сделал. У Ивана застал и Николая Широбокова. От них уполномоченный узнал все подробности происшедшего. Обговорив неотложные дела, которые предстояли комячейке в первую очередь, Ковалеев только к вечеру пришел на квартиру. У ворот ему встретилась бабка Пелагея, уходившая от Фроси.

— Заждалась она тебя, — с укором сказала Пелагея.

Ковалев поставил Воронка под навес, бросил ему охапку сена и вошел в избу. Фрося лежала на кровати, возле стояла табуретка, на которой, должно быть, только что сидела Пелагея. Димитрий не отрываясь смотрел на исхудавшее, дорогое ему лицо.

— А ты не смотри на меня, Митя, проходи.

Димитрий сел на табуретку. В сгустившихся сумерках он все-таки разглядел небольшую темную ссадину набелой шее. Боль и жалость перемешались с каким-то еще третьим чувством, переполнившим душу Димитрия. Они оба молчали. Наконец Фрося дотронулась до его руки и с отчаянием спросила:

— Ты веришь мне?

Ковалев уже не мог сдержать себя, тихо-тихо прикоснулся губами к ссадинке на шее Фроси. Ее руки взметнулись, и она, прижав к себе его горячую голову, сквозь нахлынувшие слезы шептала:

— Милый, милый, ты больше не уходи от меня.

(обратно)

ДЕД АРХИП УДИВЛЯЕТ

Исключительное положение текущего момента заставляет нас быть начеку. События последнего времени еще раз подтверждают, что есть темные силы, коим колхозное строительство кажется страшнейшим злом. Весьма тревожным является то обстоятельство, что на службу в советские учреждения проникают чуждые элементы.

Из служебной записки

— Что же ты сегодня не в жилетке? — спросил Ковалева начальник.

— В какой жилетке? — не понял тот вопроса.

— В той, в которую плакать собираешься.

Ковалев чуть покраснел: ни плакать, ни радоваться пока еще нечему.

— Каждый день добываю что-то новое, а конца-краю не вижу. С утра до вечера одни расспросы да хождения по деревням.

— Э, братец, — Быстров хитровато прищурился. — По глазам вижу, чего-то ты не договариваешь.

— Есть немножко, товарищ начальник, — согласился Ковалев, обрадованный тем, что наконец-то получил возможность высказать мысли, не дававшие ему покою много дней.

— Как бы это вам сразу объяснить и ввести в суть момента. Дело тут одно получилось… неважнецкое.

— Говори прямо, без обиняков, должен знать — не люблю, когда водичку льют.

— Тогда так: в Костряках я квартирую у Шубиной Ефросиньи. Ее недавно судили, хотя и не осудили.

— За что?

— Оговорили в краже мешка с зерном из колхозного амбара.

— То есть что значит: оговорили? Кто, зачем? Суд — я сужу по твоему «не осудили» — разобрался, чем же ты не доволен? И при чем тут я? Обжалуй в высшие судебные инстанции, законы знаешь. Или считаешь, без оснований оправдали?

— Да нет, меня заинтересовало другое: почему и для чего оклеветали.

— Считаешь, что это может иметь отношение и к твоему делу?

— Вполне возможно, жену председателя тоже больно оговорили.

— И чего же ты хочешь?

— Я хотел бы посмотреть следственное дело, по которому ее пытались обвинить. Вы понимаете, товарищ начальник, она такая, что никогда и ничего украсть не может, она очень прямодушная. Я очень хорошо ее знаю, верю ей.

Начальник снова прищурился:

— Ну, добро. С этого бы и начинал.

— Понимаете, над ней вначале устроили самосуд, избили. Неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы не вмешались комсомольцы и председатель сельсовета Саблин. Так вот, возможно, мне удастся установить, кто заварил эту кашу.

— Резонно. Считай, что убедил. Хотя не упускай из виду, что бывают и случайные совпадения. И помни: времени у тебя мало. Вот полюбуйся, коли уж сам заявился, — Быстров пододвинул бумагу. — В твой огород камушки.

Ковалев стал читать:

«Надо передать слугам сатаны, чтобы они больше не ездили в Костряки, не копалися в старых делах. Прихожане истинно православной церкви все видят, но греха не вкусят. А кто приедет, того ждет то же, что и председателя колхоза Романова. Поклянемся же перед господом богом, что в противоборстве со слугами сатаны выполним любой его наказ…»

— Это что же? Церковная листовка?

— Анонимка, случайно оказавшаяся в районном отделении милиции. Прочитайте еще и на обороте. — Быстров перевернул листок.

«Скоро будет огненный дождь, начнется светопреставление, свет канет в бездну. И кто не будет иметь письма, а будет помогать коммунистам, того сила господня сурово покарает. Аминь!»

— Не помешаю? — войдя, спросил невысокого роста мужчина в штатском, склонный к полноте и годами постарше начальника.

— Никак нет, — ответил Быстров.

— Начальство, над чем-то задумалось глубоко? Стука не слышит, — сказал вошедший, здороваясь за руку. — Есть новости?

— Есть, — Быстров подал листовку Чекову, секретарю обкома партии, которого Ковалеву уже приходилось встречать, но не так близко. Секретарь пробежал глазами по бумаге.

— Вот, значит, как! Кого же они пытаются припугнуть?

— Должно быть, нас прежде всего, чекистов, — ответил Быстров. — Вон как возвеличивают — слугами самого сатаны называют.

— Что ж, можете гордиться, — полушутя сказал Чеков, потом сел на стул и уже серьезно добавил: — Значит, зашевелились. Еще что?

— Еще вот идет у меня разговор с Димитрием Яковлевичем, уполномоченным по делу об исчезновении председателя колхоза Романова.

— Что-то важное случилось в Костряках? — насторожился Чеков.

— Квартирную хозяйку его судили, — ответил за Ковалева Быстров.

— И что же? А ну, рассказывайте.

— Якобы за кражу колхозного зерна, — включился в разговор Ковалев. — Но у меня сложилось мнение, что это дело было кем-то ловко сфабриковано.

— Доводы? — Быстров энергично поднялся из| за стола. Он вообще не умел долго сидеть.

— Пока одна только интуиция, — ответил Ковалев.

— Но ведь руководствоваться одной интуицией, а более того личными эмоциями нам не положено. Это, конечно, на курсах вам говорили?

— Стоп, стоп! — вмешался Чеков. — У вас есть основания сомневаться в квалифицированности действий товарища Ковалева?

— В общем-то, никак нет, — замялся Быстров. — Но… согласитесь со мной, личные симпатии к молодой хозяйке квартиры следовало бы попридерживать, не время: дело-то пока почти не продвигается.

Ковалев, готов был сквозь землю провалиться, упрек он считал более чем справедливым.

— Та-ак, — протянул Чеков, повернулся к Ковалеву и потребовал: — расскажите самую суть.

— Эта женщина, то есть Ефросинья Шубина, говорила мне, что писала жалобу в район о том, что односельчанин Глебов, у которого хозяйство очень крепкое, не платит и половины государственного налога.

— И как? Стали с него взыскивать полную меру причитающегося?

— В том-то и загвоздка, что все осталось по-прежнему.

— Вот это уже полное безобразие! — Чеков нахмурился. — Продолжайте! Слушаю.

— Я поинтересовался, дошла ли жалоба, отправленная по почте, до райисполкома, зашел свериться. Оказалось, ее там нет, не могли же ее потерять в исполкоме.

— Куда же она могла деться? Как по-вашему?

— Должно быть, ее перехватили заинтересованные лица.

— Допустимо. И что же дальше последовало?

— Я считаю, что самосуд — это и есть следствие, а потом еще и уголовное дело, но, к сожалению, не на тех, кто устроил его, а…

— Просто вы рассудили, — улыбнулся Чеков. — Но ведь это надобно доказать еще.

— И докажу! — заверил Ковалев. И еще одно: на суде как-то подозрительно предвзято выступал прокурор, я понимаю, обвинитель есть обвинитель, но обвинять бездоказательно никто не дал ему права.

— Н-да, — согласился Чеков без особого доверия. — Новости вы привезли не пустые, они не только заслуживают внимания, но и требуют немедленных действий. Однако, Иван Григорьевич, — обратился он к Быстрову, — одному Ковалеву со всем этим не справиться.

— Расследование самосуда я думаю поручить начальнику районного отделения милиции. Вот относительно прокурора…

— Я буду сегодня в областной прокуратуре и подскажу там, чтоб разобрались, — упредил мысль Быстрова Чеков. — Думаю, не стоит отвлекать товарища Ковалева от его основного дела. — Чеков закурил. — Завидую вам, Ковалев, по пальцам вижу, что не курите. Кстати, сегодня мне уже привелось встретиться с одним вашим знакомым из Костряков. Выхожу из обкома, а тут ко мне обратился ладный такой старичок в лаптях: «Где тут найти облисполком или другую какую главную контору?» — спрашивает. Ему что-то важное сообщить надо было.

— Неужто Архип Наумович? — обрадовался Ковалев.

— Он самый, Архип Наумович Кузьмин. Так вот он заявил, что в Костряках у Аксиньи Ложкиной в сундуке за семью замками хранятся какие-то таинственные бумаги. Вам известна такая гражданка?

— У Ложкиных вся семья — церковные служители, она сама жила смолоду в монастыре, брат Егор и сейчас дьяконом в церкви служит, — проинформировал Ковалев.

— И все-таки я должен упрекнуть тебя, Иван Григорьевич, не догадываешься в чем? — спросил Чеков. — А вот в чем: надо знать, чем такие люди дышат в наше время. Еще недавно на повестке дня стоял вопрос: кто кого? А теперь партия поставила задачу ликвидировать кулачество как класс. Попы же, как известно, никогда с богатеями дружбы не теряли.

Ковалева всегда удивляла осведомленность секретаря обкома. В прошлом чекист, он хорошо знал их работу, не раз встречался с Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, под его непосредственным руководством участвовал в некоторых операциях. И теперь, руководя областью, Чеков часто бывал здесь, в ГПУ, присутствовал иногда на оперативных совещаниях. Этого, небольшого ростом, простоватого на вид человека знал каждый сотрудник. Обычно он был немногословен, а на сей раз немало удивил даже Быстрова.

— Недавно был на Пленуме ЦК, встречался с питерскими друзьями. От них узнал, что здешний епископ Синезий, в миру — Сергей Зарубин, когда-то служил в Петрограде. Его там хорошо помнят: встреч с представителями власти избегал, настроен враждебно. Надо нам не упускать его из виду, внимательнее присматриваться к его деятельности, причем повседневно и осторожно. Вас это удивляет, товарищ Ковалев? Что отцы святые не сделали надлежащих выводов из того, что советская власть живет и здравствует вот уже двенадцать лет?

— Конечно, удивляет.

— Трагедия русской православной церкви, — продолжал Чеков, — заключается в том, что она в прошлом слишком прочно срослась с монархическим строем. Вследствие этого священнослужители и после свершившейся революции, долго вели и ведут себя как ярые враги советской власти. Вспомните их поддержку Деникина, Колчака, Дутова и других белых генералов. Однако лучшие умы церкви хоть и не сразу, но поняли величие свершившегося переворота, а вернее, полностью смирились с ним. Перед смертью и патриарх Тихон, как известно, ведь тоже признал советскую власть. Недавно в печати выступил митрополит Сергий Нижегородский, который призвал паству к лояльному отношению к. советской власти. Многие вняли обращению Сергия Нижегородского к верующим, но объявились и такие, которые, напротив, отмежевались от него и стали сколачивать контрреволюционные организации. С ними нам предстоит еще немало повозиться. Спешить, однако, в этом деле нельзя. Как говорят, деревья скоро садят, да не скоро с них плод едят.

— Яков Михайлович, а вам Архип Наумович больше никаких новостей о Костряках не привез? Если не секрет, понятно, — обратился Ковалев к секретарю обкома после того, как тот встал и подошел к окну.

— А он сам тебе все расскажет, сейчас увидитесь, он здесь, в приемной. Я попросил покормить его и привести сюда. Очень любопытный старик. Вот и выясним, зачем он в такую длинную для него дорогу тронулся. — Чеков подошел и открыл дверь в приемную: — Заходите, заходите, Архип Наумович, — пригласил он. — Накормили вас?

— Да, да, наелся, как на поминках, — старик улыбаясь погладил живот и взглядом поздоровался с Димитрием.

— Добро.

— Да вот ногу смозолил. Тьфу, как на грех, все одно к одному, спасу нет, хоть плачь, — он показал на новые лапти, один из которых, видимо, был тесен.

— Что же, придется и здесь помочь вам, — сказал Чеков и, повернувшись к Быстрову, добавил: — Вызовите врача из санчасти да подберите бате подходящие ботинки.

— Ничего мне не надобно, товарищи начальники, я ведь по сурьезному делу к вам.

— Вот им сейчас и займемся. Говорите, слушаем.

— Я насчет сына сгинувшего нашего председателя, Василия Романова. Плохо его дело. Малец он, однако, а живет навроде как в кабале, округ его все божественные люди.

— А сам-то как? В бога-то веришь? — спросил Чеков.

— Верую, — в глазах Архипа запрыгали веселые чертики. — Только в одно верую, да простит меня родимая Советская власть, — в сотворение всевышним бабы, как сказано в священном писании: «И навел господь бог на человека сон, и вынул одно ребро и закрыл то место плотью, И создал бог из ребра жену и привел ее к человеку. И сказал человек: вот эта кость от костей моих, плоть от плоти моей, она будет называться женою ибо взята от мужа»[24]. Стало быть, отженена от мужа, — пояснил Архип. — Ребро бог взял, знамо дело, какое покрепче. Всякий раз, когда моя Пелагеюшка пилит меня за что-нибудь, я вспоминаю про это. Наизусть читаю это место писания и кляну создателя за то, что сотворил женскую половину. Вот, к примеру, по сегодняшнему случаю. Ни в жись бы Пелагея меня в город не пустила, но я выпросился на базар: лапти, мол, надобно продать. А приеду поздно, непременно начнет выпытывать: где, мол, так долго околачивался.

— Сердитая она, выходит? — весело спросив Чеков.

— Строга, — ответил Архип, но, спохватившись, добавил: — Однако не подумайте, что я под башмаком у бабы, — он важно разгладил бороду. — Просто она у меня заботливая и чересчур оберегает меня от всяких неприятностей. А так она у меня добрая. Вон сверстники мои давно померли, я же все живу и живу. Пять гробов сделал для себя, пришлось уступить, кого раньше бог позвал, себе новый стругать. Не Федору Романову, а мне бы, знать-то, пропасть пора. Молодым жить надо, вот за этим и пришел. Мальчонка один-одинешенек остался, живет у родственницы с материнской стороны, а она старуха страсть как набожная, даже в монастыре пребывала. Совесть меня заела, был грех: отпустил его от себя, думал, так лучше будет. Как теперь обратно-то его заполучить? Опять же опасаюсь: не прокормлю, слабеть сильно стал, ехидное дело, — Архип закашлялся. — Приходят туды разные странники, я так думаю, сектанты аль колдуны какие. Но об этом, знамо, парнишке не велено говорить. А если узнают, что проболтался… Беда, она незримо подкатится, ее тогда и на кривых оглоблях не объедешь.

— Вы, так можно вас понять, испугались, значит? — спросил Чеков.

— Так оно, ведь не за себя, а за мальца, за Ваську. Сама судьба нас с ним свела, как в прошлые годы с его отцом. Расскажу я вам, однако, все наподряд. Мне бояться нечего, всего навидался в жизни, пора и честь знать. Жил и служил честно, под трибуналом или там судом не бывал. Я это говорю к тому, уж больно наш председатель сельсовета товарищ-то Саблин любит стращать трибуналом да судом, — отошел Архип от начатого разговора. — Можно обмануть людей раз, два, а потом тебе совсем верить перестанут. Жись, она вся как на ладони перед людьми.

— Это верно, — согласился Чеков, не очень понимая ход мыслей Архипа. — А все же, что будем делать с Васей?

— Прямо не знаю. Я хотел об нем сообщить товарищу уполномоченному, — Архип посмотрел на Ковалева, — но их в эти дни в селе не было. Дело-то не терпит, у меня прямо мозги начали сохнуть с этого ералаша. Что округ творится, ума не приложу, чую лишь, что-то неладное вершится. Нивесть отчего у мальца мать умерла, потом отец сгинул. Что за напасти, ехидное дело?

— За сообщение спасибо, товарищ Кузьмин, — Быстров перевел взгляд на Чекова. — Дадим ему лошадку, Яков Михайлович?

— А вот товарищ Ковалев недолго здесь задержится, он и прихватит с собой Архипа Наумовича. — Чеков посмотрел на Кузьмина и добавил: — О том, что здесь говорили, пока никому ни слова, даже Васе. Понятно?

— И Ваське?! — удивился дед.

— Да, да, никому, — подтвердил Быстров.

— Эх, братцы, похоже, что мы с этим секретом опоздали.

— Что вы имеете в виду? — спросил Чеков.

— На этих днях мне Васек сказывал, будто он обо всем уже рассказал Саблину.

— Вот как! — Чеков задумался. — Зачем?

— Ну, как сельской советской власти.

Впервые Архип Наумович сидел за одним столом с большим начальством и разговаривал по душам, как равный с равными. Да не просто с каким-нибудь начальством районного масштаба, а с самим начальником ОГПУ и с первым секретарем обкома большевистской партии Ленина. До его сознания постепенно доходило, что не советская власть, а некоторые из начальников виноваты в том, что порою нарушаются законы, ущемляются права граждан, не устраняются недостатки. Внимание, с которым принял его Чеков, растрогало старика. Тогда он решил распахнуться до конца.

— Хотите верьте, хотите нет, но скажу так: наш сельский председатель, Саблин-то, стало быть, какой-то не такой.

— Как это понять? — спросил Чеков.

— Не нашенский он. Сдается мне, он только по бумагам советский. Форсистый и повелительный больно.

— Ну, с этим вы, наверное, перегибаете, его ведь партия рекомендовала к вам. На усмотрение общего собрания. Вы-то сами тоже, поди, голосовали за него?

— Знамо, голосовал, это так. Однако теперь вот душой я не в согласии, ненашенский он, старинкой от него припахивает. Глядит вдоль, а живет поперек. С вами, начальством, как разговаривает он — не знаю, а вот с нашим братом… В общем на худой козе к нему не подъехать, то он занят, то в отъезде… Насчет его я так скажу: не ищи правды в людях, коли ее в тебе самом нет.

— Хорошо, Архип Наумович, учтем и это ваше мнение, — Чеков похлопал по плечу старика, в душе не очень разделяя его тревогу за «ненашенского» председателя сельсовета. — Разберемся. А вы поезжайте домой со спокойной душой.

Быстров нажал кнопку звонка, в кабинет вошел дежурный.

— Проводите товарища Кузьмина в АХЧ и подберите там для него обувь, — приказал он. — Вот видите, какая обстановка в ваших Костряках? — заговорил он, обращаясь к Ковалеву, когда за дежурным закрылась дверь. — Ознакомьтесь со следственным делом Шубиной. Если больше вопросов нет, то вы свободны.

Ковалев и сам уже хотел просить разрешения покинуть начальство и заняться своим материалом. Приободренный, он стремительно распрощался и покинул кабинет.

— Уполномоченный-то, видно, не на шутку озабочен судьбой своей молодой хозяйки. Дело по Романову висит, кулачье пошло в наступление. Церковь тоже не дремлет, а он шашни развел. Видали? — обратился Быстров за сочувствием к Чекову.

— Стареем мы, с тобой, Ваня, стареем. Все ведь это — жизнь, зачем же от нее открещиваться, — Чеков оглядел Быстрова. — Тебе сколько, за пятьдесят, так ведь? То-то. А ему вдвое меньше. Самое время, и любить запрещать ты не вправе. Вспомни-ка гражданскую. Ведь нам не разрешали об этом даже думать, жили, как аскеты. Кончились те времена. У наших висков теперь пули не свистят, ну, бывает, конечно, но не очень часто, не как на фронте. Но особой передышки не жди. Черта с два. С врагами еще долго придется повозиться, так? Чекисту, по-твоему, любить строго воспрещается, что ли? Не выйдет! Жизнь, она свое берет, братец мой. Хоть камни с неба вались, а люди и любить, и целоваться будут. Ковалев, конечно, уважает тебя, Иван Григорьевич, за храбрость и отвагу, но по нынешним временам уже этого мало. Современный начальник обязан проводить разъяснения, беседы. Например, на темы: «Чем крепче семья, тем крепче государство» и тому подобные. Для этого надо знать каждую семью, и не только семью, но и невесту каждого своего подчиненного. Уяснил?

— Вот только этого мне еще и не хватает, — вскинулся Быстров, — Нет уж, увольте.

— А вот и не уволим. Нет, дорогой, не уволим, а заставим. Сама жизнь заставит, и будешь делать именно так. Ты, начальник, обязан знать, на ком он женится и каково ее социальное положение, а может, даже и сватать самому придется. Не буду больше тебя расстраивать, — полушутя, полусерьезно закончил Чеков. — А вот насчет Саблина… Не верится, но все же проверьте-ка всесторонне. Да что мне тебя учить, ученого учить — только портить.

— Будет сделано, Яков Михайлович, — сказал Быстров, пожимая руку, протянутую на прощание Чековым. — Мне Ковалев пересказывал, о случае с Саблиным, тот в гражданскую в бою брата родного заколол штыком. Сначала постараемся проверить это.

(обратно)

ОПЕРАЦИЯ «ПОЧТОВЫЙ ЯЩИК»

— Кто такой «С»? — в который раз спрашивал уполномоченный. Но арестованный словно воды с рот набрал, упорно отмалчивался.

Из дневника чекиста

Все дальше уходили раскаты грома. Вместе с темно-лиловой тучей далеко к горизонту перекинулись ослепительные зигзаги молний. Над Красной горой, опоясав ее сверху, нависло коромысло радуги. Дед Архип ткнул кнутовищем в небо:

— Благодать-то какая! Посмотришь на земную-то красоту и помирать раздумаешь. Ты чего это, паря, молчишь всю дорогу? Думай не думай — сто рублей не деньги.

— А счастье, Архип Наумович, ни за какие деньги не купишь, — ответил Димитрий, думая сейчас о Фросе. Сложившийся за дорогу план незамысловатой операции, которую он для солидности назвал кодовым названием «почтовый ящик», отошел на второй план, хотя удачный ее исход мог полностью реабилитировать Ефросинью Шубину в глазах всех односельчан.

Ковалев, высадив Архипа, свернул к конторе, где одиноко, пощелкивая костяшками счетов, сидел Иван Назаров, недавно кончивший месячные курсы счетоводов.

— Один воюешь? — справился Ковалев, крепко пожимая руку Ивана.

— Один. Все на полях.

— Как живет комсомолия?

— Плоховато. Я вот думаю, почему до сих пор некоторые, можно сказать, руководители колхоза грязь льют на Романова.

— Ты Кожевина, что ль, имеешь в виду?

— Не только. Есть и еще.

— Однако, Ванюша, судить о человеке надо не по словам и сплетням, а по его делам.

— Это так, — полусогласился Иван, — но и добрые дела иногда делаются для отвода глаз. Это я не про Романова, конечно, а так, к слову. Теперь много развелось желающих примазаться к советской власти.

— Вот их и надо брать на заметку и разоблачать.

— Да дело-то больно не простое, — солидно рассудил Иван.

— А как вот ты считаешь: единоличник Глебов, который на собрании так зло выступал против Романова, что он за птица?

— Да не крупная, так, прикормленный подкулачник. Перед Плотниковым на брюхе ползает.

— Ну так что ж? — Ковалев хлопнул по плечу Ивана, — Слыхал, что и по заячьему следу до медвежьей берлоги доходят. Правда, истина, она объявится рано или поздно.

— Вот опять же взять дело с Шубиной. Кулачье ведь оклеветало! А мы и уши развесили: в стенгазете карикатуру нарисовали на Ефросинью Никифоровну. Расшумелись, раздули из мухи слона, кто-то из руководства колхоза подсказал. Дело это, значит, прошлое, а все одно неприятно.

— Карикатуру, говоришь?

— Нарисовали женщину с подбитым глазом, с доской на шее. А под карикатурой подпись: «Воровство — пережиток прошлого. Ликвидируем воров как класс». И еще… — Иван замялся опять, посмотрел на Ковалева с робостью.

— Говори, говори, жарь по-комсомольски, — подбодрил тот.

— Уполномоченный, говорят, заступается за Шубину неспроста. Наверняка шуры-муры с ней завел.

Ковалеву захотелось ответить что-то дерзкое, но он сдержался, промолчал. Иван, не замечая будто, продолжал:

— Сами понимаете, деревня есть деревня, мигом все разносится, ничего не скроешь. Сарафанная почта исправно, работает, любые слухи быстрее телеграмм разлетаются.

— М-да, положение, — зажав голову в широких ладонях, Ковалев глубоко вздохнул. — Ловко сработано.

— Да что тут такого? — Назаров пытался сгладить впечатление от разговора. — По-моему, никому не запрещено насчет любви. Ведь девушка, говорят, как тень: ты за ней — она от тебя, ты от нее— она за тобой.

— Ну, довольно, ты-то откуда про это знаешь? Я ведь о деле зашел поговорить.

— Я слушаю, — с готовностью откликнулся Иван.

— Не только слушать, но и действовать придется. Подбери-ка трех-четырех надежных ребят, провернем одну нехитрую операцию.

— Какую?

— Потом все объясню, когда вечером соберемся здесь вот.

Долог летний день в Костряках, но как только солнце начнет прятаться за Красную гору, считай, что он кончился. Иван Назаров не успел еще собрать ребят, как опустились сумерки. Вызванные в контору комсомольцы сходились по одному. Ковалев, расстегнув ворот гимнастерки, ходил из угла в угол и поскрипывал новыми хромовыми сапогами, начищенными до блеска. Огня не зажигали, говорили тихо. Наконец пришел и сам Назаров, последним — Николай Широбоков, тот самый длинный парень, прозванный каланчой.

— Ну, присаживайтесь поближе, — пригласил Ковалев. — Все собрались? — Иван утвердительно кивнул головой, и он продолжил: — Все знаете, где висит почтовый ящик в селе?

— Знаем, — ответил кто-то из темноты, — на воротах Глебова. Ящик у нас один, как раз по средине, где все дороги сходятся.

— Так вот, есть основания предполагать, что куда-то исчезают письма из ящика и поэтому не доходят, куда надо. Наша задача — выяснить это, — заключил Ковалев.

Расходились из конторы тоже поодиночке, чтобы подойти к назначенному общему месту по возможности скрытно. Ковалев с Назаровым вышли последними. Они еще издали обратили внимание, что на кухне у Глебовых светилось окно. Парни разместились в засаде и ждали. Назаров и Ковалев устроились за изгородью. Вскоре они увидели, что свет на кухне погас. Потянулись томительные минуты. К ящику ни со стороны двора, ни со стороны улицы никто не подходил. «А может, вся затея напрасная?» — подумал Ковалев, но в ту же минуту из переулка вышла женщина. Небольшого роста, она подошла к почтовому ящику и, приподнявшись на носки, что-то опустила в него, растворилась в темноте. И снова тишина. Прошло еще полчаса. Вдруг Назаров подтолкнул Ковалева локтем и кивнул головой на двор глебовского дома. На крыльце послышались шаги, они были не по-хозяйски осторожными. Иван разглядел сутулого человека, который прошел по двору, открыл калитку, подошел к ящику. Послышался легкий скрежет железа о железо, ящик открылся, и из него на землю посыпалось содержимое. Человек нагнулся и поспешно начал набирать карманы, шурша бумагой.

«Пора!» — решил Ковалев. — Стой!

Человек опрометью бросился во двор, но в это время из-под крыльца выскочил Николай Широбоков. Деваться было некуда, сутулый побежал к хлеву.

— Стой! — вторично крикнул Ковалев.

Но и на этот раз окрик не подействовал, бежавший скрылся за дверью хлева, в котором тревожно замычала корова. Ребята кинулись за ним следом. Луч «летучей мыши» вырвал из темноты лежавшего ничком человека. Уткнувшись в навоз, он лежал не шевелясь.

— Что вы тут делаете, Тит Титыч? — послышался насмешливый голос Николая.

— Встаньте! — потребовал Ковалев.

— Я? Я…

Глебов встал и прикрыл руками голову, будто защищаясь от ударов.

— Не бойтесь, бить вас никто не собирается, — сказал Ковалев.

Кто-то из парней, глядя на перепачканного Глебова, брезгливо морщась, начал выворачивать ей карманы, извлекая оттуда скомканные конверты При тусклом свете фонаря стали рассматривать адреса на конвертах. Глебов быстрым движением что-то спрятал во внутренний карман пиджака, из которого только что было все изъято. Николай заметил это и, протянув руку, потребовал:

— Гражданин Глебов, а ну дайте-ка сюда все из того кармана.

— Чего еще? Все ведь у меня вытащили уже, — забормотал он, прижимая ладонь к груди.

Тогда Николай отстранил руку Глебова и достал из кармана треугольный конвертик.

— А это что? Ай-яй-яй, обманывать нехорошо, — он покачал головой и хотел было развернут треугольник.

— Коля, дай-ка мне это письмо, — Ковалев взял из рук Широбокова письмо и прочитал несколько строчек, написанных корявым почерком: «Имейте в виду, лето нонче жаркое. Болото в Г. Л. может пересохнуть и туда появится дорога. А что будет дальше — соображайте. Передайте эту записку С.»

— Что означает эта записка, она ведь попала в ящик вовсе не для почты? — спросил Глебова Ковалев.

— Убей меня бог, не знаю.

— Неправда!

— Чтоб мне провалиться, на этом месте, не знаю, гражданин начальник.

— Кому вы должны были передать ее?

— Я? Никому. Знать не знаю, про что вы спрашиваете.

— А кто такой «С»?

— Здесь какая-то неразбериха. Не знаю я такого.

— Вы хотите убедить нас, что, кроме вас, еще кто-то открывает этот почтовый ящик?

— Не знаю. Вот ежели конверты, те, что я взял… бумага мне понадобилась, за это и отвечать, видно, придется. Можете приписывать мне что хотите, а про что пытаете — не знаю. Нет, гражданин начальник, в чем не виновен, в том не виновен.

— Как раз именно этот конвертик и волнует вас больше всего, — заметил Ковалев. — Ну, хорошо, разговор продолжим позднее, а теперь — прошу пройти с нами.

Глебов лихорадочно соображал, что рассказать уполномоченному, а что утаить, по дороге к конторе он все время спотыкался и озирался по сторонам. В соседнем доме, разбуженном шумом в глебовском подворье, зажегся огонь. Лаяли собаки.

— Дождемся рассвета и поведем вас, Тит Титыч, по всему селу с доской на шее, — намекнул Глебову Широбоков. — Пусть все посмотрят на вора.

— Не-е, н-не надо, — приостановился Глебов. — Н-не имеете права, это уж самосудом будет называться.

— То-то, о правах небось заговорили? А вспомните, как вели по этой же улице Шубину? — почти выкрикнул Назаров.

— Отставить разговоры! — предупредил ребят Ковалев. Они уже подошли к конторе.

Глебов долго молчал.

— Я слушаю ваши объяснения, — повторил требование Ковалев.

— Письма я отдавал Плотникову.

— Которому?

— Младшему, сыну Фокея, Косте.

— Все?

— Нет.

— Какие же?

— Лишь те, в которых писалось про нас.

— Про кого? Точнее.

— Ну… про меня там… про него и про его родителя.

— И все?

— Все.

— Кто давал вам такое задание?

— Никто, упаси бог.

— В таком случае скажите, кому вы передали письмо, написанное Шубиной?

Глебов опешил. Справившись с растерянностью спросил:

— Какое письмо? О чем?

— Вам больше знать! — отрезал Ковалев. — Отвечайте, мы ведь ждем.

— Ему же, Плотникову то есть, Константину.

— Значит, никакой кражи не было?

Глебов тоскливо повернул голову к окну.

— Говорите же! Учтите, деваться вам некуда только чистосердечное признание может смягчить вину. Ведь ясно, что не из простого любопытства вы пошли на преступление и читали чужие письма. Предупреждаю, будете запираться — наказание будет строже.

— Вы меня сразу…

— Не мы, это суд решит.

— Да неужто под старость лет… Ведь у меня хозяйство, дети. Избави бог… — запричитав Глебов.

— Отвечайте, за что избили Шубину? — перебил Ковалев, — Что вы ходите вокруг да около.

Комсомольцы, затаив дыхание, слушали вопросы уполномоченного.

— Я не бил, упаси бог, — выдавил после раздумья задержанный.

— Кто бил? За что?

— Как видно, решили поучить ябедницу.

— За то, что справедливо пожаловалась на вас?

— Да.

— А как же суд, свидетели?

— Подкупили их, — глухо произнес Глебов.

— Вот это уже похоже на правду. А теперь про письмо рассказывайте, — Ковалев выложил на стол перед Титом Титовичем развернутый треугольник.

— Я же вам сказал, гражданин начальник, путаница это какая-то. Все, что знал, я уже рассказал.

— Неправда.

— Отсохни у меня руки-ноги, — поклялся Глебов.

— В последний раз спрашиваю — будете говорить всю правду или нет? Хозяева-то ваши сейчас спят в теплых кроватях, а вы, прислуживая им, попались с поличным. Придется вас пока задержать. Не назовете их имен, будете отвечать вдвойне за укрывательство. Это, надеюсь, я вам объяснил понятно?

— Д-да, — выдавил Глебов приглушенно, — п-попался, как мокрая ворона в суп, за какие-то бумажки. Вы уж меня простите, граждане-товарищи, вовек не послушаю боле никого. Упаси бог!

— Иван, — подозвал Ковалев секретаря ячейки, — запряги, пожалуйста, лошадь, а я тем временем подготовлю материал по задержанию. Увезете арестованного в ГПУ, там у него будет возможность поговорить наедине с самим собой. Может, образумится.

(обратно)

ПУШИН КЛЮЧ

Я очень жалею, что не задержал того «фокусника». Как впоследствии оказалось, это был один из связных Фокея Плотникова, бродячий агитатор ИПЦ, занявшийся безобидным на первый взгляд ремеслом.

Из рапорта чекиста.

Ковалев чувствовал, что без Фроси ему теперь жизнь — не в жизнь. Но Быстров явно недоволен, ему не нравится, когда у его молодых сотрудников появляются сердечные дела. Да и на селе жителям рот платочком не закроешь. Эти мысли, как всегда, долго не давали заснуть ему.

Фрося обычно засыпала первой. Вот и сейчас голова ее покоится на его плече. А Димитрию все, еще не верится — такая красивая женщина рядом с ним. Его мучают сомнения, не дают ни сна, ни покоя. Он осторожно высвободил из-под Фросиной головы руку, Фрося недовольно зашевелилась. Крепко обняв, она прижалась к нему. Сейчас он все выяснит. Разбудит ее и скажет. Сейчас же. Он решительно снял с себя Фросины руки и громче, чем следовало, позвал:

— Фрося, проснись, пожалуйста.

— Что, Митенька? — испуганно открыла глаза Фрося.

— Я давно хотел тебе сказать… смелости не хватало. А сейчас скажу, только ты не обижайся. Я, конечно, тебе не пара красотой, но ты могла бы согласиться… стать моей женой? — он замер, ждал ответа.

Фрося приподнялась, склонилась над ним. Удивительный неповторимый запах густых волос упавших на лицо, пьянил Димитрия. Вот теплая капля упала ему на лоб, вторая… И Фрося, вздрагивая всем телом, стала целовать его. Она целовала губы, нос, шею, грудь. Порыв чувств давил Димитрия почти непосильной тяжестью, но на душе его делалось все легче и светлее. Потом они долго лежали молча, обессиленные и счастливые.

— Митя, завтра воскресенье, будет гулянье на лугах, на Пушином ключе. Вся округа туда соберется. Пойдем? Пусть теперь все знают, что мы любим друг друга, и не будут шушукаться за углами. Мы ни у кого ничего не воруем. Ну, как, согласен?

— Пойдем, обязательно пойдем, Фрося! — ответил Димитрий, не открывая глаз.

То, что Ковалев увидал на Пушином ключе, напомнило ему ижевскую ярмарку, на которой он однажды побывал по долгу службы. Только не было балаганов с фокусниками и шумных торговых рядов. Но было также многолюдно и шумно. Девушки и парни большим кругом водили хоровод, лилась игровая песня. Чуть подальше подвыпившие мужики и бабы плясали под хрипловатую гармошку. Но больше всего шума и народа было вокруг татарской борьбы на поясах[25]. Там то и дело раздавались подбадривающие выкрики и громкий смех.

Не успели еще Димитрий и Фрося спуститься с горы, как их заметили. Иван Назаров крикнул:

— А ну, парни, качнем уполномоченного!

Шумная ватага окружила молодую пару. Вскоре Димитрий взлетел в воздух.

— А ну еще разок! — кричали парни, — Еще!

— Хватит, ребята, упаду — дров много будет, — отбивался Ковалев.

Потом Иван предложил сфотографироваться на намять. Пока он устанавливал свой «фотокор»[26] на треногу, долговязый Николай Широбоков рассаживал всех на траве. Он уже чисто говорил по-русски, не так, как зимой. Ждать пришлось долго. Фотограф, видимо, был неопытный. Он то подтаскивал треногу к усевшимся, то снова отодвигал ее. Наконец затвор фотоаппарата щелкнул, и все с облегчением вздохнули.

В это время к снимавшимся подошел председатель сельсовета Саблин. Его широкоплечую моложавую фигуру Ковалев заметил издалека.

— Ба, Семен Кузьмич! — крикнул он и поспешил навстречу. — Вот теперь мы непременно еще раз снимемся с председателем сельсовета — И Ковалев, как старого знакомого, потащил Саблина за руку к группе комсомольцев, еще сидевших перед фотоаппаратом.

— Что вы, что вы, Димитрий Яковлевич, спасибо, — тоже величая Ковалева по имени-отчеству, упирался Саблин. — Я сегодня в таком затрапезном виде.

— Уж будто? — Ковалев с недоумением посмотрел на довольно приличный костюм председателя. — Да мы все одеты не лучше вашего.

— Нет, нет, в другой раз когда-нибудь.

— А жаль… — посетовал Ковалев. — Какая была бы карточка: комсомольская ячейка села — с председателем сельсовета, передового по всем показателям.

— Что ж, прошу извинить, — Саблин приложил руку к козырьку кожаной фуражки. — У меня и сегодня, товарищ Ковалев, дел невпроворот.

Зато с ребятами, участниками операции «почтовый ящик», Фрося сфотографировалась с большой охотой. Потом они с Ковалевым направились к хороводу, но, не дойдя, остановились возле плотного и шумного кольца любопытных.

— Играю в шнур! — кричал кто-то из середины. — Подходи, ловкие да рисковые, в петлю попадешь — выигрыш забирай, не попадешь — деньги ваши будут наши.

С трудом Димитрий и Фрося протиснулись вперед, На маленькой табуретке сидел средних лет мужчина, черноусый, одетый по-городскому. Перед ним лежал лист фанеры, а на нем — кинжал с костяной ручкой. Мужчина повторил призыв еще громче и небрежно разложил на фанере шпагат замысловатыми петлями.

— Дай-кось я спытаю, — Ковалев совсем рядом услышал знакомый голос. В круг пробрался Архип Наумович, — А ну, паря, дай ножик-то.

Черноусый подал деду кинжал. Архип левой рукой ткнул кинжалом в одну из петель, а фокусник с криком «Лови!» дернул за концы шпагата — кинжал оказался в петле. Зрители радостно загалдели.

— Гони монету! — потребовал Архип.

— А на сколько ты шел? — засмеялся фокусник. — Не сказал ведь, так что и получать нечего. Эх, деревня! — он снова разложил на фанере шпагат. Архип опять поднял кинжал, но фокусник остановил его: — Сколько ставишь, борода?

— Гривенник, — ответил тот.

— Тьфу ты, лешак! Что за скопидомы живут в этом селе! Не буду так играть, ставь целковый или трешку, а нет — ступай себе дальше.

Архип уже вошел в азарт.

— По-ду-маешь! Трешку так трешку.

Фокусник дернул за концы шпагата, в петле снова оказался кончик кинжала.

— Ну што, город, продул? То-то, ехидное дело. Да я ишо не такие фокусы видал. Понял? А ты промежду прочим гони монету, не задерживай.

Фокусник начал искать деньги по карманам пиджака, брюк.

— А коли у меня нет, тогда что? — спросил он продолжая шарить в карманах.

— Искупаем в чем есть в реке, — приговорил Архип.

— А ты, я вижу, храбрец.

— Бросай петлю, иду на червонец! Ну, как?

— На червонец, так на червонец, — со вздохом сожаления согласился фокусник, бросив шпагат на фанеру.

Судьба и на этот раз не отвернулась от Архипа, крики одобрения полетели из круга. Фокусник достал из кармана червонец и нехотя передал его деду.

— Еще, что ли, будешь? — без прежнего азарта спросил он.

Архип посчитал, что у него теперь не так уж мало денег, и рискнул.

— Играю на все! — крикнул он, показав и снова спрятав в карман две бумажки.

— На все, так на все, — фокусник бросил шпагат, а Архип лихо ткнул кинжалом в фанеру… и опешил: петля скользнула, не задев лезвия.

— Гони пару червонцев! — потребовал черноусый.

Архип сразу сник, медленно и обреченно достал из кармана две десятирублевки. Фокусник выхватил их у него из руки и укоризненно изрек:

— Эх, борода, идешь играть, а у самого за душой — ни гроша.

— У меня?! — вскинулся Архип. — Да я ишо в ерманскую…

В этот момент к нему протолкалась Пелагея, схватила мужа за ворот старенькой косоворотки и вытащила из круга.

— Смотрите на него, люди добрые, — запричитала Пелагея, — чуть понюхает хмельного, так сразу — дурак дураком. Вот вернемся домой, я с тобой не так поговорю…

Толпа подняла стариков на смех, стала подзадоривать еще пуще.

— Пойдем, Митя, отсюда, — Фрося потянула Ковалева за руку — Не могу смотреть на этого жулика. Никакой он не фокусник, просто ловкий мошенник.

— Нет, коли так, то подожди, — Ковалев подошел к фокуснику.

— А ну, сматывай свою лавочку!

Черноусый беспрекословно повиновался Ковалеву, словно бы он знал его, сбивчиво оправдывался:

— Да я… ведь полюбовно… Кто хочет, тот и рискует.

— Иди, иди! — Ковалев пригрозил пальцем.

Фокусник подхватил свое несложное имущество и убежал под свист парней.

— Во правильно! Ишь дураков ищет!

Молодая пара пошла дальше и очутилась у лотка, где шла оживленная торговля кренделями, пряниками, леденцами в жестяных коробочках.

— Вот здорово! В самом деле, как на ярмарке, — обрадованно удивился Ковалев и отдал продавцу деньги. — На все!

Бойкий продавец лишь мельком взглянул на Ковалева и не спускал глаз с Фроси, пока отбирал им покупки. Он подал им с дюжину кренделей на мочалке, фунта два пряников и три баночки леденцов.

— Заходите еще, красавица! — Пригласил он вослед.

Они прошлись по всему лугу, побывали везде где было весело и людно, попили воду из ключа. Только во второй половине дня вернулись домой.

(обратно)

ДРАКА

Я давно наблюдаю за кулацкими детьми. Они ведут себя высокомерно, держатся обособленно. И что самое тревожное: многие из них, следуя поучениям отцов, разжигают вражду между школьниками.

Из показаний заведующей школой

Вася, очень скучал и искал встречи с дедом Архипом. Как-то, выбрав момент, когда тетки Аксиньи не было дома, прибежал на конный двор.

В небольшой избенке, похожей на крестьянскую баню, расположенной рядом с конюшней, беспорядочно загроможденной хомутами, седелками, связками вожжей и прочей сбруей, стоял полумрак, пахло конским потом. Сквозь сизую пелену дыма парнишка с трудом разглядел мужиков, сидящих у небольшого, грубо сколоченного столика. Деда Архипа среди них не было.

— Он в конюшне, старый хрыч, где же ему быть-то, — ответил на вопрос Васи заплетающимся языком Кожевин. — Ишь сроднились: черт с младенцем.

Вася направился в конюшню, открыл широкое полотно большой дощатой двери, густой запах прелого сена и конского навоза защекотал в носу. Он обошел стойла, в которых, постукивая копытами, топтались кони. В одном из них был пегий жеребенок, совсем еще маленький. Уткнувшись мордой в вымя матери, он чмокал губами.

Вася опустился на ворох сена под навесом и стал дожидаться деда Архипа. Он вспомнил все, что его связывало с ним. Вот они вместе едут на Пегашке, потом вместе лежат в больнице. Они-то выжили, а вот Пегашка, любимица деда, вскоре подохла. Теперь у Васи нет роднее человека, чем дедушка Архип.

Не дождавшись старика, он решил пойти к нему домой, ему хотелось еще и с Аленкой повидаться. На конюшенном дворе он нос к носу столкнулся с Кожевиным. Тот заводил в оглобли вороного жеребца, выписывая ногами крендели. Конь шарахался от оглобель, то и дело заступал их, злил бригадира.

— Эй, Романов! Васька! — повелительно заорал Кожевин. — Принеси-ка мнесюда, дугу, да побыстрей шевелись, ну!

Васе не хотелось идти за дугой, его унижал хозяйский крик Кожевина, но подумав, что с пьяным не стоит и связываться, он пошел в другой конец лабаза, отыскал там дугу, принес и подал бригадиру.

— Ты что принес? Разве я эту просил принести? А ну, марш за черной, за моей. Д-дубовая твоя башка! Только и умеешь, что на балалайке тренькать да всякую чушь сочинять, сочинитель, — пуще прежнего разошелся Кожевин.

Вася больше не пошел выполнять прихоть бригадира, хватит, он вовсе не обязан прислуживать хоть кому. Ненависть к Кожевину захлестнула его душу. Он вспомнил, как в поле, возвращаясь из больницы, услышал злые слова бригадира: «Мы не уйдем с колхозной земли, как некоторые…» И вот они стоят друг перед другом, Кожевин дышит прерывисто, уставясь на парнишку мутным взглядом. Неотступно и смело смотрит на него Вася, всем видом показывая презрение и отчаянность.

— А ну, неси дугу, слышишь! — настаивал Кожевин.

— Сам сходишь, не велик господин, — отрубил Вася. — Ишь разорался, двенадцать лет лакеев нет. И не будет!

Это окончательно вывело Кожевина из себя, он набросился на парня, больно опоясав его ременным кнутом. Еще раз занес кнут для удара, но ремень запутался, обвил толстую шею бригадира — по голове Васи пришелся удар кнутовищем, к счастью, не такой сильный, чем мог быть. Это переполнило его терпение, он с яростью ухватился за кнутовище и не выпускал из рук. Кожевин силился выхватить его. Так они и застыли на несколько мгновений.

— Да я тебя, стервеца! — хрипел ошеломленный такой дерзостью бригадир. — Отпусти, говорю! А не то башку сверну!

Вася напряг все силы, выдернул кнут из рук пьяного и с силой швырнул на крышу лабаза. Тогда Кожевин бросился на мальчика с кулаками, тот ловко увернулся, схватил стоявшие рядом железные вилы, крикнул:

— Не подходи, заколю!

Кожевин остолбенело закачался в бессильной ярости, матерно выругавшись, бросился к жеребцу и стал избивать его седелком, утратив всякое соображение и самообладание. Потом ухватился за узду, потянул голову коня и стал кусать его ухо. Жеребец фыркнул и, взмахнув головой, отбросил хозяина, а сам ускакал за ограду. На его крутой шее болтался хомут. Валявшийся на земле Кожевин выплевывал изо рта сгустки крови.

Эх, был бы тут дедушка! Разве бы он дал Васю в обиду! Как же дальше-то жить, куда податься?

На селе, он понимал это, ему теперь житья совсем не будет, коли он восстал против самого бригадира, который за председателя. Понурив голову, он медленно брел к дому Кузьминых.

— Что с тобой стряслось? — выпалила подбежавшая к нему первой Аленка. — Заболел, что ль? Пошли скорей в избу.

— Зима — не лето, пройдет не это, — с деланной веселостью ответил ей Вася.


…В Костряковскую школу первой ступени Ковалев пришел в середине дня. Шли последние уроки учебного года. Только что прозвенел звонок на перемену, и узкий темный, без окон, коридор заполнили ребята. Уполномоченный с трудом пробился в толчее к небольшой комнате-кабинету.

— Здравствуйте! Я из ГПУ. Ковалев, — отрекомендовался он сидевшей за столом сухонькой женщине. — Мне бы заведующую.

— Это я, — с испугом ответила та, бойко вскочила со стула. — Полина Антоновна Лушникова. Чем могу быть полезной?

— Мне необходимо поговорить с учеником Василием Романовым.

— Он что-нибудь натворил?

— Нет, нет, не волнуйтесь. У меня к нему разговор относительно его отца, председателя колхоза Романова.

— Как только начнется урок, я его приглашу, — заведующая жестом указала на узкий длинный коридор, словно оправдываясь, что по нему сейчас трудно пробраться и отыскать нужного ученика. — А пока, если не возражаете, у меня к вам тоже есть серьезный разговор. Садитесь, пожалуйста, — добавила она встревоженно.

— Слушаю вас, Полина Антоновна.

— Как бы это вам объяснить короче и яснее? Одним словом, я давно ждала встречи с понимающим человеком. Дело-то вот в чем… Вот мы часто говорим, что идет жестокая классовая борьба. Это факт. Но все это не должно отражаться на детях. Однако, к нашему огорчению, мы не в силах оградить их от всего, связанного с этой борьбой.

— Естественно, — согласился Ковалев. — Дети все видят и все хотят знать. Знают, за что стоят и борются их отцы, стараются им помочь.

— Помочь?! — воскликнула заведующая, — Но ведь дети бывших кулаков, а у нас, к примеру, их хватает, тоже помогают своим отцам. Мы им втолковываем на уроках учение о равенстве, дружбе, товариществе, а дома от родителей они слышат прямо противоположное, те развивают в них жестокость, чувство мести и тому подобное. Это же… непедагогично!

— У, вас что-то произошло из ряда вон выходящее? — насторожился Ковалев, глядя на взволнованную Полину Антоновну.

— В том-то и дело.

Заведующая открыла шкаф, и достала оттуда сверток. Когда она развернула его, Ковалев прочитал надпись на лоскуте материи: «Долой Советы, да здравствует царь!»

— Это работа кулацких сынков, — расстроенно пояснила заведующая. — Был у нас пионерский отряд — развалился. Кстати, Вася Романов первый вступил в пионеры, первый принял пионерскую присягу. За это его буржуйчики… ну эти, кулацкие сынки, избили до полусмерти. Вот такое у нас творится в школе, и мы ничего не можем поделать. Или еще один пример: каждый учитель волен рассаживать учеников в классе по своем усмотрению, однако кулацкие дети сидят отдельно от всех. «Мы-де с голью на одну скамью не сядем», — заявляют они.

А вот и еще, полюбуйтесь: — она выложила перед Ковалевым несколько листков бумаги, он брал их один за другим и читал: «О здравии и восстановлении кулака помолимся», «Колхозники — богоотступники».

Прозвенел звонок. Заведующая, извинившись, вышла. Ковалев оперся о край стола и задумался! Было ясно, что кулацкие дети в школе чувствуют себя хозяевами и верховодят, мешают учителям, а те ничто не могут им противопоставить. Был пионерский отряд и развалился… Нет! Нельзя школьников-пионеров держать в стороне от классовой борьбы, как это получилось у заведующей школой. Нельзя!

Скрипнула дверь. На пороге стоял заметно повзрослевший за последнее время Вася Романов.

— Вы меня звали?

— Заходи, Василий.

Вася рассказал уполномоченному о том, как он попал в дом Аксиньи, бывшей монахини, о том, как бабка Аксинья незадолго до смерти матери приходила к ним домой и как мать после этого посещения стала невеселой и хворой.

Это сообщение особенно насторожило Ковалева. Он уже задумывался над вопросом: не одних ли рук дело — гибель отца и матери мальчишки? Так за беседой они просидели до конца занятий. В кабинет на минуту вошла заведующая и тут же, одевшись, вышла.

— Вася, вспомни-ка еще раз, как были одеты те двое, что приходили в ваш дом, когда отец послал тебя к деду Архипу?

— Как? В тулупах.

— Ав руках у них не было ничего?

— Постойте, постойте… — рылся в памяти Вася. — У одного кнут был.

— Вася, кнут ненадежная примета, — улыбнулся Ковалев. — Тогда кнут был, в другой раз он может держать в руках обрез, топор, нож… Ну, а разговор — был ли он похож на нашенский, на местный?

Парень, видимо, не сразу понял вопрос, подумал.

— Один-то, который повыше, большую бутылку на стол поставил и сказал…

— Что сказал?

— Мы, говорит, к тебе со своим самотеком…

«Вот это уже кое-что значит», — прикинул Ковалев. Так самогон в здешних краях не называют. Он еще задал Васе несколько вопросов. Убедившись, что тот ничем больше не может пополнить сведения о пришельцах, на всякий случай вернулся к разговору о кнуте.

— Кнут, говоришь?

— Да, дядя Митя, — оживился Вася, — Я запомнил, кнут был очень приметный. Ременный с кривым черемуховым кнутовищем… — Он вдруг растерянно замолчал, глаза у него округлились. — Почти такой же, какой я вырвал у бригадира Кожевина, когда он ударил меня.

— Когда это было?

— Да недавно.

— Ты уверен, был ли это тот самый кнут?

— Не знаю, только очень похожий.

— А сейчас он где?

— Кто? Кожевин?

— Да нет, тот кнут.

— Не знаю, наверно, на крыше, я высоко его забросил.

— На какой крыше?

— На лабазе, на конном дворе который.

— Как он попал туда?

— Говорю же, я забросил, а он зацепился, надо лезть за ним по самому коньку крыши.

Ковалев стал размышлять: если кнут был кем то потерян на дороге, то Кожевин мог просто подобрать его: кто же откажется от доброго ременного кнута? Но главное, тот ли это кнут, с которым приезжали те двое неизвестных.

— А ну, пошли на конный двор, — решительно сказал Ковалев, — Только мы пойдем с тобой по разным улицам, не вместе.

У конюшни они снова встретились. Вот и лабаз под соломенной крышей. Вася ловко по столбу взобрался на него и через минуту держал в руке то, за чем они пришли сюда.

— Дядя Митя, вот он! Тот самый. Его я видел у приезжего, — кричал он сверху.

— Прыгай! — скомандовал Ковалев.

Мальчик смело спрыгнул вниз и подал кнут Ковалеву. Димитрий стал внимательно осматривать кнутовище, и рассказ Васи начинал звучать несколько иначе и, говоря юридическим языком, мог подтвердиться вещественным доказательством. Но кто же тот человек со шрамом и какая связь между ним и Кожевиным, не случайность ли это? Как кнут неизвестного мог оказаться в руках бригадира? Все еще сомневаясь, он спросил:

— Вспомни, Вася, ты больше никогда и ни у кого не видел таких вот кнутов? Ведь многие делают кнутовища из черемухи.

Вася задумался. Они шли улицей села, и вдруг Вася остановился:

— Кажется, с таким вот кнутом к бабке Аксинье приезжал мельник Сидоров.

Вот так штука! От удивления Ковалев чуть не присвистнул: кочующий кнут, знатный кнут. Одним словом, общий кнут. Мистика-фантастика. Нет, не может быть столько одинаковых кнутов. Так что следует допросить по этому поводу Сидорова. Что скажет он?

(обратно)

В ГОСТЯХ

Сидоров не знал, что сообщением о Крюкове окажет нам неоценимую услугу. Если бы он знал, что это означает, то вряд ли решился бы на такой шаг. Исходя из этого, я твердо верю в то, что рассказ его о разрыве с Кожевиным звучал правдиво.

Из доклада начальника ГПУ

Егор Григорьевич Сидоров жил на Горском хуторе, недалеко от мельницы, в большом пятистенном доме с резными наличниками.

Пойменные луга серебрились росой, пахло разнотравьем. Рано утром, миновав плотину и поднявшись на взгорок, к дому, Ковалев привязал коня к железному кольцу на сосновом столбе ворот, постучался. По блоку, гремя цепью, заливаясь лаем, из глубины двора к воротам подкатилась огромная лохматая собака. Хозяева открывать не спешили. Ковалев повторил стук, в ответ еще громче залаял пес. Из дома по-прежнему никто не выходил. Димитрий зашел в палисадник и постучал по стеклу окна. Во дворе кто-то цыкнул на собаку.

— Чего надо?

— Из ГПУ, — ответил Ковалев.

Тотчас звякнула щеколда, в калитке показалась заспанная и давно небритая физиономия мельника.

— А, товарищ уполномоченный! — от Сидорова несло сивушным перегаром.

— Дело есть, гражданин Сидоров, — тихо сказал Ковалев.

От его спокойного голоса волнение мельника улеглось.

— Милости просим, — настежь отворил он калитку и посторонился. — В моем доме завсегда рады гостям, проходи, проходи, гражданин-товарищ.

По тесовому настилу они прошли к высокому крыльцу и поднялись в избу.

— Присаживайся, — хозяин поставил полумягкий стул возле стола, а сам поспешил за перегородку, откуда вышел с двумя гранеными стаканами. — Марфа! — зычно крикнул он в горницу. — Приготовь на стол, да из подполья принеси, што покрепче.

Хозяйка без единого слова прошла в сенцы. Вскоре на расшитой скатерти появилась холодная курятина, соленые огурцы, капуста и четверть самогона. Сидоров наполнил стаканы.

— Первач, — он ногтем постучал по бутыли и гордо добавил: — Для особо уважаемых гостей держу про запас. Только таковых-то, прямо скажу, не прибивалось к нашему шалашу.

Ковалев в это время рылся в своем планшете.

— Ежели, гражданин начальник, — продолжал мельник, — ты по какому ни то делу, то у меня закон один для всех — сначала подкрепиться, потом и разговор идет проворнее. Все однако расскажу что могу. А пока мне подлечиться малость надо: башка трещит, спасу нет. Ну, давай выпьем по одной-то. Будем здоровы! — и он степенно опрокинул стакан и удовлетворительно крякнул. — Всяк выпьет, да не всяк крякнет. Хороша! Да ты, я вижу, даже не пригубил. Обижаешь.

— Не пьющий я, Егор Григорьевич.

— Не поверю, — признался Сидоров, — ей богу, не поверю, хоть клянись. Не пьют только те, кому не подают да у кого денег нет. А мы, слава богу, пока живем, душу не морим. Ну, уважь, гражданин начальник, выпей, — настаивал он. — В теперешние-то времена все хлещут почем зря. Я скажу так: пусть пьют по-людски, у кого ум не пропит. А вот, к примеру, сосед у меня квелый, во рту ни единого зуба, хозяйство — ни кола ни двора, так он последний грош отдаст за выпивку. А почему? Жрать-то, говорит, мне все одно нечем, потому как зубов нет, а самогон жевать не надо.

Ковалев понял: хозяин не отстанет, взял стакан, чокнулся и чуть-чуть пригубил.

— Сильный же ты мужик! Как тебя хушь кличут-то?

— Димитрий.

— А по батюшке?

— Молод еще, рано по батюшке величать.

— Одобряю таких, давай пять! Ты мне навроде как сынок.

Ковалев, наблюдая за Сидоровым, понял, что в самом деле повел себя правильно, расположил к себе хозяина.

— Нешто я не понимаю, какая должность чего от человека требует. Тебя, к примеру, твоя должность не отпускает ни в день, ни в ночь, все работаешь и работаешь. Отдохнул бы у меня денька два. Живу в достатке, все есть, окромя птичьего молока.

— Спасибо, Егор Григорьевич, но не могу. Дельце есть у меня к вам, — не стал дослушивать Ковалев хозяина.

— Сказано ведь: чем могу — помогу.

— С Кожевиным Куприяном давно дружите?

— Дружил да забыл.

— Что так?

— Э-э, тут, брат, дело хитрое, — Сидоров подмигнул и поднял указательный палец. — Мельница-то моя на три колхоза. Все мое начальство — сельский Совет, он и легурирует все дела, доверяет мне — и все тут. А этот гусь сует нос куда не следует. Помол ему давай первому, а гарнец с него брать — и не моги. Пьяный как заявится, за грудки хватает: ставь ему кумышку, хушь из колена выломи. Не дашь — драться лезет. Фулиган и нахал, больше о нем ничего доброго не скажешь.

— Действительно, я слыхал уже, драчлив он свыше всяких мер, — подхватил Ковалев, — с самим председателем Романовым, говорят, когда-то подрался.

— И это было. Неужто я дожил до седых волос да врать буду, — уверял Сидоров. — Романов ему не поддался, а драка была. Ты хочешь от меня узнать, из-за чего она произошла, кто зачинщик?

— Не совсем. Мне уже многие рассказывали про это. А вы вот лучше бы мне про другое поведали: кто с ним в тот день на мельницу-то приезжал?

— С Кожевиным, что ли? Такой узкоглазый, на татарина похожий?

— Вот-вот.

— Так то Митька Крюков с Юрков. Он там в староверской церкви псаломщиком служит. Как драка-то завязалась, так Митька отвязал коня, вскочил в розвальни — и был таков. Трусоват, знать-то, не шибко любит али боится таких спектаклев. Али не знаете? С виду тихоня, а хитер, ровно лиса. С Кожевиным-то они давно не разлей вода, задушевные дружки. Все о чем-то шепчутся, промеж себя судачат, других сторонятся. Пес да и с вами, думаю, толкуйте, сколь хотите, а я и без вас не пропаду. Частенько они ко мне наезживали. А вот после той драки — все, шабаш! Отшил пакостников. Мне с ними не детей крестить.

Ковалев обвел взглядом просторную избу. Это не ускользнуло от Сидорова.

— Ежели ты завидуешь, что у меня дом на двоих-то со старухой великоват, то признаюсь тебе, — дело прошлое, — сполна я отсидел за эти вот, будь они неладны, бревнышки. И вот ведь ерунда какая приключилась: выписал меньше, вывез же побольше. Навроде бы што тут такого: лесу не убудет, а однако приписали статью того кодекса. Так что не завидуй, дорого мне дом-то обошелся. Да кабы не денежки, всыпали бы мне лет с десяток, а так я три отсидел — и квиты. Не нами это придумано. Нонче тот мудрен, у кого карман ядрен. Были бы деньги, за них все сделать можно, стало быть.

Сидоров, выпивший за разговором еще стакан, заметно начал хмелеть. Он положил кулаки на стол, склонил на них лохматую, давно не чесанную голову и затянул:

Цыганка с картами, дорога дальняя,
Дорога дальняя в казенный дом.
Быть может, старая тюрьма Таганская
Меня несчастного по новой ждет.[27]
К нему подошла хозяйка, тучная, проворная женщина, толкнула в бок.

— Опять набрался никак? Гость-то сидит, ни в одном глазу, а он ровно бык опоенный уж замычал.

Сидоров поднял голову, встрепенулся.

— Кыш отседова, у нас идет мужичий разговор, не мешай, — он перевел взгляд замутненных глаз на Ковалева. — Смотрю я на тебя и сам про себя думаю: почему же гражданин-товарищ не стал угощаться? Да потому, дурья башка, что он кое-што выпытывать пришел, а не самогон жрать да исповедь слушать. Понял? — он постучал по своей отяжелевшей голове, клонившейся то к одному, то к другому плечу, и продолжал: — М-мда, правильно говорят старые люди, што от сумы да от тюрьмы не отрекайся. В нашем деле, сам знаешь, не заметишь, на чем и споткнешься. Попробуй-ка влезь в мою шкуру. Жизнь человека, она завсегда на волоске висит. Одно утешение: чем раньше посадят, тем раньше выпустят. Опять же смешной ты какой-то, гражданин-товарищ. Пришел на мельницу, а расспрашиваешь не о работе мельницы и не о сборах за помол, а о какой-то драке. На кой ляд она далась тебе? Все уполномоченные пытали меня о том, как работает мельница, не лишнего ль беру с помольцев гарнцевый сбор[28] и всякое такое протчее. Намедни только копаться перестали. Да шиш, ничего не выкопали. Хотели меня под раскулачивание подвести, а я взял да передал мельницу-то для колхозов. Шалишь, брат, ты Сидорова за целковый не купишь. Так што говори прямо, што тебе от меня надобно?

Ковалев почти не вникал в бормотание захмелевшего хозяина. Значит, узкоглазый служит в Юркинской церкви! Теперь бы как-то о кнуте уточнить и о том, по какой нужде он к бабке Аксинье наведывался. Спросить так, чтобы это было естественно и не насторожило. В этот момент хозяин поднялся из-за стола и прошел для чего-то на кухню. Воспользовавшись этим, Ковалев вылил самогон из своего стакана в большой горшок с фикусом и наполнил его водой из ковша, стоявшего на столе. Из-за перегородки вернулся Сидоров.

— Маешься ты, гражданин-товарищ Димитрий, со своим-то стаканом.

— Так давай выпьем, Егор Григорьевич, — предложил Ковалев. — Эх, где наша не пропадала!

Сидоров недоуменно уставился на уполномоченного, а тот в два глотка осушил стакан.

— Вот это ловко! — обрадовался хозяин. — Марфа! Ососка[29] на стол! Шевелись, да побыстрей! Ползаешь, ровно черепаха. Пировать, так пировать!

— Часом, Егор Григорьевич, не помните ли, какое обычно зерно у вас молола бабка Аксинья рожь или пшеницу? — не прямо, начал Ковалев.

— Из Костряков которая?

— Да.

— Во когда ты о помоле-то заговорил! С этого и надо было начинать. Што, пожаловалась, што ли, богомолка?

— Да нет, что вы! Для другого мне интереса это хочется знать. Живет старуха одна-одинешенька, а чем, спрашивается, живет? Уж не святым ли духом?

— Да ты, Димитрий, за нее не изволь беспокоиться, — перешел на шепот Сидоров, чтоб не услышала хозяйка. — Она в храме служит, не нашему брату чета, счастливая, что калач в меду, на мельницу почитай вовсе не ездит. Ничем, никакими трудами себя не утруждает, к нам ее не приравняешь. У нас, у мужиков-то, хлопот полон рот, а для нее — вот те, пожалуйста, все готовое. Я был однако разок у нее: Кожевин приказал муки отвезти. Опять же приезжал сюда с Митькой Крюковым. Пока, говорит, мы тут переговорим о том, о сем, ты сгоняй к старухе на Митькином коне, отвези в счет колхоза пару мешков пшеничной мучицы. Как-никак у нее сын Романова проживает, колхоз ему помогать должен. Ну, погрузил я муку, отвез, да и всего делов.

— А в санях кнута не было?.

— Да на што он тебе сдался?

— Да так, из любопытства.

— Ну уж и сказал ты, гражданин-товарищ, курам на смех. — Сидоров насторожился. — До всех тонкостей добираешься… А по мне хоть как думай, только муку я не украл. Если она и была ворованная, то украл ее Кожевин, и никто другой. Мне от этого ни жарко, ни холодно, понял? Так что пытай его, а от меня с этим отстань.

— Да я и не пытаю, — стал успокаивать Ковалев. — И Кожевин муку не крал, он же сказал, что это для сына Романова. А о кнуте спросил потому, что сам утерял ременный, верховой, отдавать его надо.

— Этого еще не хватало, — хозяин как будто немного начал трезветь. — Да нешто с чужим кнутом я стану, в тарантасе разъезжать, к тому же он верховой, короткий, что твоя нагайка. А этот с длинным кривым чернем[30], до самой лошадиной морды доставал.

Из кухни выкатилась хозяйка и поставила на стол противень с жареными кусками молодой свинины.

— Вот это ты молодец, Марфа! Ты послушай, — сказал Сидоров, указывая ей на Ковалева, — видно, он по молодости своей вначале стеснялся пить первача-то, а сейчас мы с ним хватанули по полному. А ну-ка быстро сюда тертого хрену. Оно с ососком-то, знаешь как, пальчики оближешь. Ты, уполномоченный, поди-ко, давно такого не едал?

Ковалев в самом деле проглотил слюну от распространившегося по всему дому запаха. Сколько ни вспоминал, так и не вспомнил, ел ли он в своей жизни ососковую жареху. А хозяин, притянув Марфу к себе за конец платка, шептал ей: «Митя-то в сынки нам годится. Работает важным человеком. Неси бутылку, что почище, да побыстрей». Ковалев встал, расправил гимнастерку. Хозяин удивленно уставился, на него.

— Што это с тобой?

— Ехать надо, — решительно ответил Ковалев. — Служба есть служба. Спасибо за теплый прием, Егор Григорьевич.

— Помилуй бог, куда ты от такого стола? Отдохни у меня!

— Рад бы, да надо делами заниматься. Спасибо за беседу, за угощение. Больше не могу оставаться.

— Ты и впрямь ровно на фабрику, к первому гудку торопишься. — Сидоров тоже встал и, тщательно выговаривая, сожалел: — Ну дак што ж, неволить не смею.

В это время Марфа принесла бутылку, покрытую толстым слоем пыли.

— А вот и она, голубушка, — обрадовался хозяин. — А ну, давай на посошок, как на Руси повелось.

Марфа принесла к порогу два стакана, уже наполненные до краев. Ковалев подержал свой в руках, стукнул им о стакан Сидорова. Тот сразу же осушил его, а Ковалев передал свой стакан хозяйке, еще раз поблагодарил за угощение и протянул руку для прощания. Стенные часы с кукушкой отсчитали двенадцать ударов. Ковалев открыл дверь и шагнул через порог. Во дворе бегал не привязанный пес.

— Марфа, а Марфа! — закричал Сидоров. — Кыш во двор! Сколько раз тебе говорить, что это свой человек. Ну, быстро, привяжи кобеля… Да я тебя провожу, сынок, — расчувствовался он, глаза его неподдельно повлажнели. — Как приятно с таким-то поговорить. А другие как с цепи сорвутся: «А ну, показывай, где краденый хлеб схоронил!» На горло берут.

— До свиданья! — Ковалев спустился с крыльца.

— Прощай, сынок, прощай. Заезжай хушь днем, хушь ночью, ничего для тебя не пожалею. Жаль вот, что не успели спеть мою любимую-то до конца. Ну, не беда, в другой раз.

Ворота закрылись, звякнула тяжелая щеколда. Ковалев отвязал застоявшегося Воронка. А по ту сторону ворот Сидоров распевал:

Таганка, все ночи, полные огня,
Таганка, зачем сгубила ты меня?
Таганка, я твой бессменный арестант,
В твоих стенах пропали юность и талант.
(обратно)

ЕПИСКОП ОБЕСПОКОЕН

Рабы божии должны почитать господ своих, достойных всякой чести, дабы не было хулы на имя божие и учение.

Из проповеди Синезия

Расследование по делу об исчезновении Федора Романова затянулось. Ковалев и другие изредка помогавшие ему сотрудники ОГПУ, казалось, использовали все возможности, проверили десятки версий, но результаты оказались неутешительными. А что, если обследовать Гнилой лог, все его болота и темные углы? Ведь не спроста же писалось в той записке о жарком лете, кого-то это тревожит; в засушливое лето непроходимые болота могут стать проходимыми. И потом, что означают эти буквы Г. Л.? Всего вероятнее Гнилой лог. Эта мысль, зародившись однажды, неотступно преследовала Ковалева. Но пока на очереди была важная встреча с дьяконом Ложкиным.

— Не кажется ли вам, что ваша дочь Устинья умерла слишком рано? Отчего бы это? — ошеломил он священнослужителя первым же вопросом.

— Не ведаю, мил человек, не ведаю. И не хворала вроде, а сгорела, как свечечка, видно, на то воля божия была.

…Просматривая как-то свежий номер газеты «Ижевская правда», епископ Синезий обратил внимание на небольшую информацию: «За последнее время в колхоз „Красный Октябрь“ вступило пять семейств… Теперь уже каждому становится ясно, что единоличным хозяйствам не выбраться из цепких объятий голода и нужды… Несмотря на запугивание церковнослужителей, в колхоз вступают и верующие, Так, например Устинья Ложкина…»

— Устинья? — Синезий отшвырнул газету. — Родная дочь преданного мне всей душой дьякона — колхозница?! Этого еще не хватало. — На столе епископа лежало письмо одного из священников Никольского собора с отказом чтения проповеди, предложенной Синезием.

Бодрое настроение после хорошего завтрака было испорчено. Епископ, его преосвященство Синезий вызвал экономку.

— Агафья! Дьякона Ложкина ко мне!

Когда дьякон, сопровождаемый экономкой, подъезжал к особняку, расположенному на тихой городской улице, гнев Синезия был на пределе: «Может, и этот норовит увильнуть от меня? Никуда не денется, раб божий, раздавлю как червяка!»

Судя по внешнему виду епископа, ему по силе было сотворить это с любым смертным. Бог не обделил его ни здоровьем, ни статностью. Длинные каштановые волосы и густая огненно-рыжая борода были ярким обрамлением энергичного, волевого лица сорокалетнего мужчины. Прямой ноздреватый нос и крупные мясистые губы резко очерчены? В момент прихода дьякона ноздри епископа чуть подрагивали. Он исподлобья посмотрел на пришедшего и, не предложив сесть, осведомился:

— Как самочувствие, отец дьякон? Как спали, что во сне видели? Извольте взглянуть ясными очами на эту статейку. Может, сон-то в руку?

Ложкин растерянно молчал, взгляд его блуждал в полумраке богатых покоев, устланных дорогими персидскими коврами. Старческие руки дрожали, когда он читал газету, с трудом различая буквы.

— Ваше преосвященство, — наконец выговорил он робко, — сдурела девка, муж у нее партийный, потому, видно, и попутал бес.

— Сие означает, что ты не можешь справиться со своей дочерью. А как же в храме божием управляешься? Там паствы поболе.

— Как хотите считайте, ваше преосвященство, — ответствовал старик дрогнувшим голосом, — Как ушла из дому, так будто нечистая сила в нее вселилась, совсем отбилась от церкви. То в клуб, то на собрания — по указке мужа-безбожника. Давно ведь без родительского пригляда.

— А я-то имел намерение в сан священника тебя рукоположить, — с глубоким сожалением произнес епископ.

Дьякон несколько мгновений стоял недвижимо, а потом затрясся, как в лихорадке, упал на колени и, наклонив голову до самого пола, запричитал:

— Сделайте божескую милость, святой отец, век помнить буду, буду вечным рабом вашим. Сами понимаете, при теперешнем-то моем положении да при скудном содержании… живу впроголодь, можно сказать. А в священниках-то я бы… свят, свят, сами понимаете, ну, того… сам хозяин в приходе… — Ложкин смахнул слезу.

Епископ властно смотрел на дьякона.

— Смотрю я и думаю: Можно ли тебе доверить приход-то, ежели с родной дочерью, с одной заблудшей овцой сладить не можешь?

— Да я ее, нечестивицу, порешу! — словно ужаленный вскочил дьякон и в исступлении замахал кулаками. — Поверьте мне, ваше преосвященство, ежели она поперек божественной да отчей дороги… я ее, того, живьем в землю.

Синезий пальцем поманил к себе Ложкина и указал на кресло, стоявшее рядом.

— Садись!

— Как смею, ваше преосвященство, я постою.

— Садись. Я не люблю повторять.

Дьякон робко сел на краешек сиденья.

— Да не затмит гнев разума твоего. Не забывай сие мудрое изречение, отец дьякон. А кто за деяния твои ответ держать будет? Позор и поношение храму святому.

— Знать, судил мне господь всю жизнь горе мыкать, — продолжал бормотать Ложкин.

— Не ропщи на бога, отец Егорий. Усмири гнев свой, не суетись. Ты лучше поведай мне, как она с мужем-то живет, в любви и согласии?

— Давно с ней не видался, сказывают однако, что душа в душу, ваше преосвященство. Ране-то все посты соблюдала, жила согласно божьему закону. Диву даюсь, что теперь с нею сталось. Она ведь у нас кроткая да добрая, жалостливая, муж вон, говорят, души в ней не чает.

— А кто любит, тот и ревностию одержим, не так ли?

— Именно так, ваше преосвященство. Зять-то мой, окаянный, с таким-то характером, что дочку мою ни на кого не променяет и никому не уступит. Я сам бы ее проучил за богоотступничество, да прав ныне таких не имею.

— Прав? А прав никаких и не надо. У бога на все права есть, на гнев и на милость. Тебе только надо помочь судье праведному.

— С готовностью полной, отец святой. Чем помочь-то?

— А вот хотя бы подтвердить, что говорили про нее на сходе, когда ее мужа в председатели выбирали. Чтобы односельчане поверили в ее прелюбодеяние, в измену законному мужу.

Дьякон от изумления открыл рот.

— Не удивляйся, Егорий, в толико смутное время на Руси все должно быть ведомо мне. Народ мужу Устиньюшки смуту в душу заронил, что она грешница, прелюбодействует с каким-то Санькой хромым.

— Что же потом-то с дочкой будет?

— На все воля божия, а тебя это уже не коснется.

— Сделаю все, владыка мой, что прикажете, — покорно согласился Ложкин, еще не осмыслив полностью всю затею епископа. — Проучить, так проучить.

А Синезий с недоверием смотрел на дьякона: «Не проболтался бы старик. Надо иметь твердую гарантию, иначе…» И епископ как бы между прочим спросил:

— Слышь-ка, Егорий, говорят, будто еще недавно ты примыкал к сторонникам митрополита Сергия Нижегородского[31], молитвенно разделял его линию?

— Сергия Нижегородского? — переспросил дьякон.

— Да, да. Того самого, что с Советами побратался и паству призывает к смирению перед новой властью.

— Правда, святой отец, правда. Истинно так, но не извольте гневаться, все это по дури вышло, а когда узнал, что вы приняли епархию и дали ему, Сергию, отказ в молитвенном общении, то я понял величие ваше и твердость вашу в вере истинно православной.

Синезий пытливо прислушивался к каждой нотке в голосе дьякона. Убедившись, что Ложкин раскаивается искренне и что разговор об измене Сергия возымел определенное воздействие, Синезий решил закрепить свое влияние на дьякона.

— Правильно говорят, яблоко от яблони недалеко падает. Как же теперь верить-то тебе? То ты с Сергием, то опять мне в верности клянешься. Не пойму я тебя, не пойму, Егорий.

— Поверьте, ваше преосвященство, ради бога, поверьте, не подведу.

— Мне клятвы твои не надобны, — холодно сказал Синезий. — Дело, угодное господу богу, надо делать. Слышал, что я тебе посоветовал? Аминь!

Егору вдруг стало нестерпимо жалко Устинью. Он враз сник, опустил голову. Эта перемена настроения не ускользнула от епископа.

— Ты уж, Егорий, не сердись, — прервал Синезий тревожные мысли Ложкина, сменил гнев на милость. — Нужда заставляет меня, лишь поэтому я и справлялся о твоем прошлом. Пойми, я должен знать, с кем имею дело. Будешь служить мне верой и правдой, забуду и отпущу тебе твои грехи старые. Ну, а ежели… — Синезий засучил рукава шелкового халата, обнажив по локоть волосатые руки, — самому небось ведомо. Дело господне должно иметь надежные гарантии. Я не забыл, что на этой земле, в этом городе, первую икону принял не из чьих-то, а из твоих, именно из твоих рук, потому и верю в тебя. Ну, с богом!

Ложкин подобострастно приложился к руке епископа и с низким поклоном вышел за дверь, а Синезий вытер пухлую руку носовым платком.

Старик умолк. Потом поднял голову и, вытирая слезы, покаялся:

— Грех содеял по слепоте своей, чадо кровное без вины загубил.

Ковалев налил воды в кружку:

— Успокойтесь, гражданин Ложкин, что же было дальше?

— Я наказ его передал сестре Аксинье, ну и… — губы дьякона задрожали, видно было, что разговор этот для него нелегок. — Перед смертью я, видел ее редко, но заметил, что с нею творится что-то неладное, была она бледна и немощна.

Ложкин сделал несколько глотков холодной воды и решил: сейчас он скажет уполномоченному, и о том, что в храм приходят вооруженные люди. Страх охватил его при одной мысли, что об этом узнает епископ Синезий, и тогда ему несдобровать. Но и молчать он больше не мог. Он и так долго молчал. Хоть в последний раз, может быть, перед кем-нибудь исповедаться, излить душу. Излить душу, которую сам загубил отречением от родной дочери. Он страдал от того, что раскаяние пришло после ее смерти, только пришло на закате дней его жизни, когда было уже поздно что-либо исправить; когда было страшно бросить церковную службу, которой отдал всю жизнь. И не такой раньше была служба. В церковь влекла его какая-то неведомая сила. Он шел туда как на праздник, как на священнодействие. А теперь? В храме творилось что-то непонятное, кто-то раскалывал святую веру надвое. Ложкин видел, что церковь православная и истинно православная отличались друг от друга как небо от земли, что Синезий окружает себя преданными ему людьми, подбирает себе помощников, разделяющих его линию борьбы против советской власти, что он и другое высокое начальство что-то скрывают от низших слоев духовенства. Мыслимо ли это: в церкви стали принимать клятву на верность не господу богу, а Синезию! Многое обдумал Ложкин после смерти дочери. Мало-помалу для него стало проясняться истинное лицо Синезия.

Как-то дьякон заболел, несколько дней был безвыходно дома. Угнетаемый недугом и скукой, он лежал в постели, отрешенно глядя в потолок. Дети и жена ходили осторожно, чтобы не беспокоить больного, а это еще больше раздражало его. Ему захотелось уйти из дома. Собрав оставшиеся силы, он вышел на улицу. На свежем воздухе у него закружилась голова, он почувствовал себя беспомощным, ничтожным, не жильцом на белом свете. Его потянуло в церковь. Он бесшумно прошел к иконостасу, хотел открыть узкую резную дверь, но услыхал за ней приглушенный разговор. Как знаком ему был этот густой бас епископа! Он различил бы его среди тысячи голосов.

— Сами себя и дело загубите…

— О чем вы, владыко? — это спросила Аксинья. Сестра Ложкина тоже была там, за дверью.

— Чему вы его учили? — негодовал епископ. — Надо совсем потерять разум: пригреть большевистского выкормыша и думать, что через месяц он будет наш душой и телом. Опростоволосились с этими листовками так, что хуже и не придумаешь.

— Значит, он видел?! — ахнула Аксинья.

— И видел, и слышал, и уже сообщил куда следует.

— До гепеу-то пока не дошло? — еще больше заволновалась старуха. — И когда это он успел, проклятый?

— В гепеу пока не знают, но надо срочно что-то предпринять, иначе дождетесь беды. Забирай своего умного помощника, и чтоб теперь же ни одной бумажки в сундуке не осталось. Найдите более надежное место.

— Да нешто, владыко, не знаете, что старик на ладан дышит? А потому мне с ним тащиться — обуза одна.

— Дело твое, но чтоб сегодня же ни одной бумажки там не оказалось. Взяла в толк?

Аксинья встала, засобиралась уходить.

— Погоди! До каких пор этот внучек твой названный, как его, Васька, что ль, у тебя под ангельским крылом будет?

— Так вы сами же велели,

— Велел да развелел.

— Ладно ли будет так-то? Ежели я выгоню, владыко, его, что люди скажут?

— А разве кто велит прогонять? Сделай, чтобы он сам ушел. Ступай.

Аксинья направилась к двери, Егор спрятался за колонну в темном храме. Давила мысль: загубили дочь, могут умертвить и единственного внука. К недавно родившемуся в нем чувству ненависти присоединилось другое, пока еще смутное чувство, похожее на желание отмщения.

Когда за Аксиньей закрылась последняя дверь церкви, все тот же бас продолжал:

— Промашку с листовками я без наказания не оставлю. Следующее поручение дам после поездки в Петроград. А пока — не спускать с отрока глаз. Это уж ты лично передашь старухе. — Синезий ни разу не обратился к своему собеседнику по имени. — Пусть не разрешает выходить из дому, пусть подольше лечит его.

У дьякона обнесло голову, ноги подкосились, он ухватился за выступ в стене, чтобы не рухнуть, Но сознание его не покидало. Так вот оно что! Это они свели в могилу Устиньюшку. За что? Изверги! Будь что будет, но грех на своей душе он носить не станет, не допустит, чтобы и с мальчишкой, с внуком его, погубление свершилось. Не станет он больше молчать, с него довольно.

И вот он перед Ковалевым. Излил все, до дна. Сидит, опустошенный, но успокоившийся, с отрешенным, потусторонним взглядом давно выплаканных глаз.

(обратно)

ЖДИТЕ МОЕГО СИГНАЛА

Сигналом к восстанию будет бабий погром в одной из деревень. Будьте готовы. Подробности получите через связных.

Из записки епископа

Скорый поезд Москва — Ленинград прибыл поздно вечером. Из шестого вагона вышел на перрон краснощекий мужчина лет сорока, с окладистой бородой, одетый в серое поношенное пальто. Встретили его двое. Один из них представился приезжему, как только тот сошел с подножки, и повел в затененный конец вокзальной площади, предъявил по дороге небольшую икону девы Марии с еле различимой в темноте надписью.

— Вот, пожалуйте, прошу, — пригласил он прибывшего в легкую закрытую карету на резиновом ходу.

Сомнений ничто не вызывало: и пароль тот, и кони гнедые. Все было так, как заранее обусловлено и оговорено в зашифрованном письме.

— В храм Михаила архангела[32], — приказал приехавший, удобно усаживаясь на мягкое сиденье рядом с уже сидевшим там епископом Власием, пожилым, рыхлого сложения человеком.

— На Дровяной переулок? — уточнил кучер, повернувшись на облучке.

— Да, да, и пожалуйста, побыстрей!

Как только карета тронулась, двое в ней обменялись крепким рукопожатием. Застоявшиеся кони перешли на рысь, дробно цокая по брусчатке ленинградских улиц.

— Видали выкрутасы Сергия-то Нижегородского? — заговорил первым Синезий. — В лояльности к Советам поклялся, вторую статью в «Известиях» опубликовал. Пис-са-ка!

— Не волнуйтесь, дорогой Синезий, мы ему скоро покажем «лояльность», — успокоил собеседника Власий.

— Каким образом?

— Уберем с пути господнего.

Несмотря на поздний час, под сводами храма Михаила архангела на сборе священнослужителей-единомышленников был сделан перерыв. Он затягивался. Митрополит Иосиф[33] с нетерпением посматривал на часы. Наконец послышались шаги. В просторную келью вошел Синезий, сопровождаемый епископом Власием. Митрополит двинулся им навстречу. Поздравив гостя с благополучным прибытием, пригласил за длинный стол и объявил собрание продолженным. Многие вопросы были уже разобраны, но главные из них предстояло еще обсудить: о создавшемся в организации ИПЦ (истинно православная церковь) трудном и опасном положении, о сохранении сил для решающей борьбы.

— Наша плохо законспирированная деятельность насторожила ЧК[34], — предупредил митрополит Иосиф. — Не исключен провал. Но, братья мои, мы должны быть готовы и к такому, пусть не желаемому для нас исходу. Сейчас, как никогда, нам необходимо иметь запасной центр организации, чтобы заранее успеть передать полномочия. Есть предложения?

— Предлагаю Москву, — кто-то произнес, не вставая с места.

— Не годится! — недовольно возразил митрополит. — Наивно думать, что там, в Москве, ЧК работает хуже, чем здесь, в Петрограде.

— А Нижний Новгород?

— Глупо, — в голосе митрополита угадывалось раздражение. — Неужели вам до сих пор не ясно, что там сергиянцы свили прочное гнездо. Они ведут за собой паству на сближение с Советами. — Митрополит Иосиф посмотрел в сторону Синезия. — Я хотел бы послушать нашего гостя. Мне думается, располагать следует именно его возможностями. Это единственный вариант.

Епископ Синезий был готов к любым вопросам митрополита и поднялся с кресла уверенно и неторопливо.

— Мы пока с органами ОГПУ живем в мире и согласии, друг друга не обижаем. — Ирония Синезия пришлась по нраву присутствующим, в келье произошло некоторое оживление. — Своей деятельности не прекращаем ни на минуту, при этом, конечно, придаем конспирации первостепенное значение. От нее в конечном счете зависит успех нашего дела. У нас, как нигде…

— Если бы мы, епископ Синезий, попросили вас возглавить запасной центр, — перебил оратора митрополит. — Вы не отказались бы?

Такого оборота Синезий не ожидал. Он на момент был выбит из завидного равновесия. Но выдержка и на сей раз не подвела его, хотя все нутро в нем ликовало.

— Ваше преосвященство, я скромный священнослужитель, воспитывался у дяди иеромонаха. Беззаветная храбрость и геройство святых, мучения апостолов и терпение великомучеников — все это с ранних лет вошло в меня, можно сказать, с молоком матери. Она была страстно верующая женщина и научила меня высоко ценить и беречь жизнь для достижения идеалов. Но если потребуется, то я готов и умереть, не обесчестив веры, по образу и подобию святых, во славу духа истинно православной церкви. — Синезий глубоко вздохнул, а потом продолжил еще откровеннее и решительнее: — Я считаю, что среди духовенства, особенно среди его низших слоев — монахов, дьячков и прочих чернецов, появилось много вольнодумцев. Многие из них недостаточно подготовлены для великой миссии истинно православной церкви. Я считаю долгом своим приблизить их к нашим святым идеалам. Мой долг очистить лоно церкви от имеющих противную нам ориентацию. А посему рад служить иосифлянской ориентации за истинно православную церковь, — последнюю фразу Синезий подчеркнул особо. — Принимаю ее всем сердцем. Я весь на виду, отцы святые, верую в триединогобога-отца и сына и святого духа!

Послышался ровный гул одобрения.

— Не перевелись, оказывается, истинные служители церкви российской, — старческим надтреснутым голосом патетически произнес советник его преосвященства митрополита.

— Еще немного, и мы зададим большевикам такой бой, что им самим осточертеет собственная власть! — возбужденно воскликнул седовласый архиерей.

— Прошу тишины! — властно призвал митрополит Иосиф. Он поднялся из-за стола, обвел всех повелительным взором. Присутствующие притихли, стали слушать, стараясь не пропустить ни единого слова его преосвященства. — Программа наша такова. Мы против Советов и доведем нашу борьбу до победного конца. Дело лишь в том, что надо действовать расчетливо и благоразумно, в каждой епархии, в каждом нашем, отвоеванном у сергиянцев приходе надо создать приемлемую для нас обстановку. Ведь не секрет, что в каждом храме силы распределяются по-разному. Вот, к примеру, у вас, епископ Синезий, каких больше прихожан: из крестьян или пролетариев?

— Землепашцы в основном, — с готовностью ответил Синезий.

— Что ж, это, пожалуй, не плохо, надо их поднимать на борьбу, но главное, препятствовать созданию колхозов, а если потребуется — убирать с пути праведного всех, кто не с нами, кто мешает нам. Сколько у вас приходов? — поинтересовался митрополит.

— Яранская епископия — сорок семь, Вятская — шестнадцать, Уральская — десять, Московская — два… Общим счетом не менее сотни.

— И все очищены от сергиянцев?

— Да, ваше преосвященство. Я сам строго слежу за этим.

— Великолепно! Вот вам и карты в руки, действуйте! Отныне вы глава второго, запасного центра.

С того дня, как вернулся епископ Синезий из Ленинграда, в Успенском соборе были установлены новые порядки, по малейшему подозрению в сочувствии к сергиянской ориентации владыка убирал неугодных ему служителей из своих приходов. Во время церковного служения «перекрещивал» верующих, ввел присягу на верность истинно православной церкви. Собор превратился в штаб контрреволюционных сил.

— Восстанем все сплоченными рядами против врагов религии христианской, против врагов служителей церкви божией! Не будем бояться тюремных заключений, ссылок. Будем бороться с сатанинской властью, не жалея живота своего! — проповедовал он с амвона. — Недалек тот день, когда мы прикончим большевистскую нечисть. И тогда на всей Руси восторжествует власть божия!

Быстров не спешил с арестом Синезия, нужно было установить его связи, узнать, на какие силы он рассчитывает, призывая к столь грозному выступлению. К тому же были основания предполагать, что и кулацкие вылазки не иначе как результат развернувшейся деятельности ИПЦ.

Шла усиленная подготовка к ликвидации ИПЦ. Не знал тогда Синезий, что каждый его шаг был под контролем. Епископ как никогда нуждался сейчас в преданном человеке, которому можно было бы доверить секреты всей организации, может быть, сделать его связным. Ему нужен был человек не болтливый, умеющий держать язык на привязи в любых условиях, что бы ни случилось.

Несмотря на то, что Синезий хорошо знал Ложкина, доверять ему стал не сразу. Епископ сначала держал дьякона на почтительном расстоянии от тайных, келейных дел, лишь изредка доверяя ему второстепенные поручения. Ложкин непритворно исполнял роль преданного епископу слуги. Он еще больше стал ненавидеть Синезия, не верил его приближенным, даже не верил и в то, что сумеет сдержаться до конца, не умертвит его спящего. Епископ умел хранить секреты, с нужными ему людьми он встречался один на один. Все письма и документы, раскрывающие деятельность организации, предавал огню. Ложкин терпеливо ждал полного доверия Синезия. Он не был против богослужения. Верил в бога, но был за такую церковь, которая бы не шла против народной власти. Он словно прозрел после появления в «Известиях» откровений митрополита Сергия Нижегородского. А однажды услышал высказывание приезжего архиерея в разговоре с Синезием. Епископ утверждал, что не может одна неверующая страна существовать в окружении других, верующих стран, что скоро бесовская власть падет. На что архиерей заметил, что Советы существуют уже двенадцать лет — ведь это что-то значит! Власть окрепла и ее поддерживает народ.

— Верно, — согласился Синезий и тут же стал доказывать, что следующая цифра для советской власти роковая. — Именно в этот год будет покончено с новой властью и с колхозами.

Синезий становился все более мнительным и осторожным. С каждым днем он усиливал конспирацию, менял пароли, явки.

…Поздно ночью кто-то постучал. Синезий на этот раз не послал экономку, чтоб узнать, кто пришел, а подошел к окну сам, осторожно приподнял занавеску.

— Кто там?

— Свои, — ответил голос с улицы.

Синезий внимательно присмотрелся к стоящему под окном человеку, надел пижаму, прошел в сени, открыл дверь и провел ночного посетителя в переднюю.

— Какая нелегкая носит тебе, Фокей, в такой час? — спросил хриплым спросонья голосом Синезий.

— Важное дело, — ответил Фокей Плотников, — Мне кажется, что гепеушники напали на наш след.

— Типун тебе на язык! Откуда ты это взял?

— Филипп мне сказывал, будто какой-то человек частенько на Горскую мельницу стал наведываться, да и в Костряки тоже.

— Мало ли кого не бывает, тебе-то что? Вас не трогают, ну и сидите себе.

— Легко сказать — сидите, да как? Чего дожидаться?

— А ты что, струсил? — недобро усмехнулся Синезий. — Вроде бы на тебя не похоже.

— Я ничего не боюсь. Люди-то мои с меня требуют: надоело им нежитью лесной хорониться. Надо действовать.

— Вот это праведно, сын мой: без деяния люди могут потерять веру в наши силы и предначертания. Но время еще не подошло.

— Когда же оно подойдет?

— Скоро. Давай уточним детали, коль уж пришел. Сколько людей-то набралось у тебя?

— В лесных землянках, то есть в штабе, поди, около тридцати будет, да в округе два десятка вооруженных. Бродячих агитаторов с десяток где-то болтается Люди ждут сигнала. Каждый чем-нибудь да обижен советской властью, — докладывал Плотников. — Зло в людях уже через край хлещет, того и гляди не дождутся они вашей команды. Зарылись в землянки, сидим там, как кроты, а дела настоящего все нет и нет.

— Не паникуй, Фокей. Откуда все же ты взял, что чекисты, или, как ты их назвал…

— Гепеушники. Опасаюсь, что они уже напали на мой след.

— Не кажется ли тебе, что у страха глаза велики?

Плотников ответил не сразу.

— А вам разве это неважно? Разве он у нас не один, не общий, след-то? — В голову Фокея влезла страшная мысль: делают они все вместе, а как дойдет до ответа, то, выходит, он, отец святой, ускачет в другие края, а их брат как хочешь! Поиграли — и бабки врозь?

— Верно говорят, что пуганая ворона куста боится, — рассмеялся епископ.

— Шутить изволите, святой отец? — обиделся Плотников. — Ваше дело иное. Не каждому гепеушнику взбредет в голову, что за иконостасом контра может скрываться, вам легче. А каково нам, лесным братьям? Второй год из рук обрезов не выпускаем. Идем в деревню — под мышку берем, ложимся спать — в изголовье. А толку что? Многие ни разу так и не пальнули, а коли попадут в лапы чекистов — один ответ: все едино отправят всех на тот свет. Не обидно было б, кабы за дело.

— Торопиться не будем, — успокаивал Синезий разгорячившегося Плотникова. — Вот ты пришел, доложил за свою группу, а ведь у меня около сотни приходов. Когда все будут готовы, тогда и, выступим. И ударим наверняка — запомни.

— Я в это уже не верю. Вы мне прямо отвечайте: разве мы идем не по одному следу?

— По одной дороге идем, к одной цели, — твердо уверил епископ, — А ждать надо уметь…

— Выходит, сиди и жди, когда чека накинет петлю на шею? — не отступал гость. — Вас они не достанут, а я — вот он, для них готов, хоть сразу к стенке — без суда и следствия.

— Уже поздно, всем не накинут. На этих днях я выясню обстановку в Петрограде, — Синезий намеренно называл Ленинград по-старому, — Ждите моего сигнала. Таким сигналом будет бабий бунт.

— Где? Когда? — Плотников впился глазами в епископа.

— Не все сразу. А списки наших людей надо носить вот здесь, — Синезий коснулся пальцем лба собеседника. — Сегодня же сожгите все бумаги. Связь будем держать по-прежнему через Филиппа. Он вне всяких подозрений. Еще вопросы есть? И не вздумайте без призыва на то самовольничать. Передавят поодиночке, как котят. Запомните: одиночные убийства из-за угла нас не устраивают.

— А как же раньше-то устраивали? — ощетинился гость. — Значит, теперь все то не в счет?

— Раньше и года два тому назад этот метод был приемлем. А почему — не догадываешься? Тогда народ, как стадо скота, еще не знал, что такое колхоз и за каким вожаком идти. Понимать надо! А теперь? Ну, подумай сам, что ты сделаешь одиночными выстрелами, когда многие лапотники убедились в выгоде артелей, а рабочие лезут в профсоюзы да в коммунисты. И вот мы готовимся с участием большинства прихожан, да что там прихожан — при поддержке из-за кордона, готовимся столкнуть Советы в канаву истории.

От последних слов Синезия у Фокея перехватило дыхание. Он и подумать не смел, что за спиной епископа могут стоять такие силы, что епископ имеет связь с чужеземными странами. Обрадованный, а главное, успокоенный, он покинул дом Синезия.

(обратно)

ВСТРЕЧА В ВАГОНЕ

Дорогому владыке Синезию на молитвенную помощь от петроградского митрополита Иосифа.

Из письма митрополита

Ковалев сидел в своем кабинете, склонившись над бумагами. Зазвонил телефон.

— Зайдите ко мне, — узнал он голос Быстрова и тотчас отправился к начальнику. Там оперативная группа была в полном сборе.

— Только что получена шифровка из Ленинграда, — продолжал говорить начальник, — Там взяли более двадцати служителей культа, обвиняемых в контрреволюционной деятельности в составе монархической организации.

— ИПЦ?

— Да. Но одному из них, протоиерею Полякову, удалось увильнуть от ареста. Этот святоша, сын бывшего царского полковника, держит путь в наши края и несомненно пожалует к своему старому приятелю епископу Синезию.

— Придется встречать гостя, вот только… — Быстров задумался, заложив руки за спину, прошелся по кабинету. — Давайте немного забежим вперед, представим, что может произойти. Синезий наверняка организует ему встречу. А мы не сумеем взять Полякова так, чтобы об этом не узнал Синезий. Следовательно, такой вариант не годится.

— Надо так взять Полякова, чтоб Синезий даже не догадался.

— Дельно. Снять его с поезда раньше, может, на подходе к городу, — стал развивать мысль Быстров. — Едет он в шестом вагоне, согласно правилам конспирации, так же, как и Синезий, ездивший в Ленинград. Место — тридцать второе[35]. Человек он приметный, вы его сразу узнаете. Поручаю дело Ковалеву. Времени в вашем распоряжении, товарищ Ковалев, четыре часа. Срок не велик, торопитесь.

Ковалев взглянул на часы.

— Возьмешь с собой Иванова, — распорядился Быстров. — Ну, как говорят, ни пуха…

— Есть! К черту, товарищ начальник, — ответил Ковалев и быстро покинул кабинет.

…Поезд остановился на небольшой станции. Было темно.

К шестому вагону подбежали двое мужчин и вскочили на подножку. Поезд тронулся, а через четверть часа оба были уже при исполнении служебных обязанностей: один, что повыше, начал проверять билеты у пассажиров и, не вызывая подозрений, заходил во все купе подряд. Второй, оставшись в конце вагона, наблюдал за ним и за пассажирами.

«Контролер» все ближе подходил к шестому купе. «Проводник» не спускал с него глаз — ждал. Когда тот скрылся за дверью купе, проводник приблизился. В купе контролер проверял билеты, пассажиров. Поляков резко выделялся среди них крепким телосложением, приятным лицом, старательно расчесанными, свисающими на плечи пышными кудрями и вьющейся бородкой.

— Ваш билет, — потребовал контролер, держа руке компостер.

— Пожалуйста, — Поляков протянул руку с билетом.

— У вас нечетко пробито число на билете, — заметил исполняющий служебные обязанности. — Придется пройти к бригадиру.

— Не может быть, — возразил было Поляков, но тут же охотно согласился, надеясь поскорее избавиться от придирчивого контролера. — Я готов штраф в таком случае уплатить, хотя покупал билет в кассе, только попрошу поскорее все выяснить. Ох, уж эти кассиры, вечно что-нибудь напутают!

Проводник шел впереди, за ним — пассажиру сзади него — контролер. Они вошли в крайнее купе.

— Руки вверх! — скомандовал Ковалев. — Мы из ГПУ, гражданин Поляков!

Тот мгновенно потянулся к карману, но было уже поздно: Иванов перехватил руку. Глядя на черный глазок револьвера, арестованный медленно поднял руки.

— Вот так! — одобрил Ковалев, вынимая из кармана церковника браунинг. — А теперь — одевайтесь! — он указал на пальто и шляпу, принесенные Ивановым. На следующей станции мы выходим.

— Как? — удивился Поляков. — Ведь еще не доехали? — он надеялся исправить положение.

— Это уже не ваша забота.

На станции три пассажира вышли из вагона. Ковалев и Иванов провели задержанного до «эмки»[36], которая сиротливо стояла, прижавшись к стене станционного строения. Иванов открыл дверцу машины, предложил протоиерею занять место.

— Поехали! — распорядился Ковалев.

Двадцативерстное расстояние миновали за полчаса, проехали по городу. Когда «эмка» юркнула в ворота и оказалась во дворе, со всех сторон обнесенном зубчатым забором, Поляков безнадежно спросил:

— Это и есть ЧК?

— Гордитесь, святой отец, что находитесь под надежной охраной, — сыронизировал Ковалев, — Пойдем вон туда, где горит свет. Видите? — он отпустил Иванова, а сам по полутемным коридорам провел Полякова в кабинет начальника.

От яркого света вошедшие зажмурились. Руки арестованного непроизвольно мяли фетровую шляпу.

— Садитесь! — сказал Быстров, глядя на чемодан, поставленный Ковалевым на стол, — Не такими я представлял протоиереев, епископов и вообще служителей культа. Вас я думал увидеть при кресте и кадиле, а вы, гляди-ка, при браунинге. Кого же вы этой штукой крестить собирались?

Арестованный молчал.

— Итак, что привело вас в наш город?

— Насколько мне известно, ваша советская власть еще не ввела ценз оседлости, не так ли? — колко ответил Поляков. — Я любитель путешествий, бывал во многих городах, но, помилуй бог, нигде мне подобного вопроса не задавали. Если вы запрещаете мне пребывать здесь, то я не буду противиться. Отдайте мне мой дорожный чемодан, и я покину ваш город.

Арестованного обыскали еще раз, но ничего не обнаружили. Радость Ковалева блекла. Обвинять церковника можно лишь за ношение оружия. Это всего-навсего уголовное преступление. А как доказать, что он ехал в Ижевск отнюдь не из праздного любопытства? Настроение Ковалева все больше портилось. Тем временем Быстров осматривал вещи Полякова и неторопливо выкладывал содержимое чемодана на стол.

— Где вы намеревались остановиться, у кого? — спросил Ковалев, заметив едва уловимую напряженность Полякова.

— Я служитель культа и, надеюсь, в каждом храме, в каждом приходе меня встретят достойно.

Быстров, не слушая разговора, рассматривал вещи. Полотенце, пара нижнего белья, несколько носовых платков. Вещи как вещи. Он принялся за чемодан, переворачивал его то вверх, то вниз дном, ставил на ребро. Посвистывая, достал из стола отвертку, подковырнул ею дно чемодана. Оно оказалось двойным, и на стол высыпались икона, печать, засургученный пакет и блокнот. Быстров стукнул печатью о штемпельную подушку, затем — по листку бумаги. Это была печать истинно православной церкви, а в пакете оказалось письмо. При помощи известного ключа они с Ковалевым легко прочитали его содержание. Как и предполагалось, оно гласило, что в связи с провалом заговора церковников в Ленинграде все полномочия главы сторонников истинно православной церкви передаются его преосвященству ижевскому епископу Синезию. На обороте была надпись: «Дорогому владыке Синезию на молитвенную помощь от петроградского митрополита Иосифа».

Нетрудно было догадаться, что это был пароль.

— Что вы теперь скажете, святой отец, гражданин Поляков? — спросил Ковалев, укладывая вещи обратно в чемодан.

— Я с вами не буду разговаривать.

Арестованного увели.

— Молодец, Димитрий, — в первый раз скупой на похвалы Быстров назвал Ковалева по имени.

(обратно)

ГНИЛОЙ ЛОГ

Докладываю, что мне удалось проникнуть в контрреволюционное гнездо и присутствовать на конспиративном собрании сторонников ИПЦ. Контра решила: 1. Распускать слухи о скором свержении советской власти (особенно среди крестьян). 2. Не вносить сельхозналога и препятствовать внесению его другими. 3. Срывать государственные заготовки хлеба, леса, льна. 4. С активистами советской власти расправляться смело, и решительно…

Я слушал это решение и понял, что контра нашими же ножами нас же собирается и резать.

Из рапорта чекиста

Порывистые знойные ветры быстро иссушали землю, над дорогой постоянно стояло пыльное марево. В городе было жарко и душно.

Выйдя из здания ОГПУ, Ковалев зашел на конюшню, оседлал Воронка и поскакал в Костряки. В этот раз он знал заранее, что даже полчаса не придется побыть наедине с Фросей. Заехав в село, не свернул в маленькую улочку, где жила Фрося, а сразу направился к Ивану Назарову, надеясь застать его дома. Иван жил с родителями в небольшом, на два окошка доме. В чисто убранной комнате стояли стол со стулом, рядом — этажерка с книгами, журналами, газетами. Иван не удивился, когда вошел Ковалев: такие встречи стали обычными. Ковалев немногословно объяснил цель своего прихода. Сказано — сделано. Решили не терять времени и уже собрались выйти, как вдруг Иван вспомнил про фотографии. Он стал выкладывать их из ящика стола, а Ковалев торопливо просматривал и отбирал для себя те, на которых были они с Фросей. Потом оба направились к конторе. По пути Иван заходил в дома, где жили комсомольцы, коротко говорил: «Экстренное собрание, передай по цепочке». Через час восемнадцать парней-комсомольцев собрались в конторе, где их ждал уполномоченный.

— Руководство ОГПУ, — приступил он немедленно к делу, — поручило нам провести не совсем обычную операцию. Надо обследовать Гнилой лог. Напоминаю: подходы к основному массиву леса ограничены болотом. Вам хорошо известно, что с весны до устойчивых морозов они считаются непроходимыми, поэтому дело это не простое. Прочес леса начнем сегодня же. Пойдем цепочкой, на расстоянии метров десяти друг от друга. Обо всем, что заметите подозрительного, необычного — немедленно докладывать мне. — Он напомнил комсомольцам о записке, перехваченной у Глебова, объяснил, чем вызвана необходимость предстоящей операции. Потом, глядя на Николая Широбокова, скомандовал:

— Рядовой Широбоков, встать — смирно!

Николай вскочил и замер.

— Приказ начальника ОГПУ… — читал он по бумажке. — За проявленную бдительность и мужество в борьбе с врагами советской власти комсомольца Николая Широбокова наградить Почетной грамотой. — Стало совсем тихо, только слышались шаги Ковалева, который направился к Широбокову.

— Поздравляю тебя, Николай!

Широбоков осторожно, чтобы не помять, принял большой лист, вверху которого был портрет Ленина.

— Служу делу революции![37] — выпалил он, и комсомольцы громко зааплодировали.

Затем Ковалев, объявил благодарность от имени начальника ОГПУ всем участникам операции «почтовый ящик» и приказал готовиться к предстоящему походу.

Ребята высыпали на крыльцо.

— Куда это вы спозаранок, товарищ уполномоченный? Целым полком? — насмешливо спросил повстречавшийся Кожевин.

— На прогулку, — ответил Ковалев почти серьезно.

— Лето в разгаре, работы на полях по горло, вы рабочую силу снимаете из бригад. А отвечать за это буду я?

— Вы лично — не будете, бригадир Кожевин, — сухо и официально ответил Ковалев, приведя его в растерянность. Кожевин прошел в контору, стараясь сообразить: что они опять затеяли?

— Становись! — скомандовал Назаров, — Направо — шагом марш!

Строй двинулся, поднимая пыль, по заданному направлению.

Кончился перелесок, впереди — болото на полверсты. Вся группа шла с длинными шестами, во главе цепочки — Николай Широбоков. Большой-любитель поохотиться, он хорошо знал эти места, коварные трясины в непроходимом болоте. Ему известна была тропа, по которой он однажды по пояс в воде перешел его на другую сторону — в лес. Сейчас на этой тропе, даже в самых глубоких местах, вода была всего по колено. Парни спотыкались о кочки, иногда падали и дружно смеялись над очередным неудачником. Сам уполномоченный провалился по пояс, ему подали шест и под шутливые возгласы «раз-два — взяли!» вытащили Димитрия из грязно-зеленой жижи.

Вот и опушка леса. Соблюдая дистанцию, развернутой шеренгой вступили в чащу. Николаю Широбокову то и дело приходилось сгибаться, под низкими сучьями елей. Шли долго, не спеша и не поднимая лишнего шума. По пути осматривали все подряд: кое-где поднимали валежины, ворошили груды сучьев, и тогда, запах прелости щекотал в носу.

День подходил уже к концу, длинный летний день, а результатов — никаких, кроме усталости и голода.

— Товарищ уполномоченный, вас просит Николай Широбоков! — передали по цепи.

Ковалев заспешил на левый фланг. Миновав кустарник, он увидел на небольшой поляне Николая, который, склонившись, что-то рассматривал под ногами.

— Вот, под хворостом нашел, — доложил он.

На земле лежала отрезанная лосиная голова, Ковалев дал команду остановиться.

— Вот вам и Гнилой лог. А еще говорят, что он непроходим, — с досадой заметил он, — Ведь кто-то проходил здесь! Голова сохатого отрезана недавно — совсем свежая.

Сумерки сгустились настолько, что идти вперед не имело смысла. Ковалев распорядился разжечь костер.

— Только огня поменьше, а дыму побольше.

Отмахиваясь от комаров, все плотным кольцом расположились у костра. Перекусили хлебом да луком, а потом начались невыдуманные и выдуманные рассказы.

— Как-то на рождество шли мы с ребятами но Малым Кострякам, и вдруг через ворота что-то перелетело и — бах на дорогу перед нами. Глядим — валенок, потом — другой, третий. Все с галошами и все на одну ногу. Собрали мы их — и айда. Это девки гадали, откуда им женихи достанутся.

— Ну и как? — спросил кто-то.

— Из нашей ячейки: с комсомольскими билетами и латанными штанами.

Все засмеялись.

— Тихо, товарищи, — напомнил Ковалев. — Не забывайте, для чего мы здесь.

— Рассказывайте, только потише реагируйте, — заметил и Назаров.

Слушая ребят, Ковалев время от времени оборачивался к черной стене леса и прислушивался. Вверху, над зубчатыми верхушками деревьев, мерцали звезды. Только сейчас он заметил, что лес не шумел, а таинственно-тревожно притих, будто он тоже слушал волшебную сказку ночи.

С рассветом все заняли свои места в, шеренге и снова двинулись в путь. Продвигаться становилось труднее: снова пошло болото. Обманчивая опора кочек проваливалась под ногами. Сквозь густые мхи, не видывавшие солнца, просвечивала ржавая ледяная болотная вода. Кое-где под сучьями лежали грязноватые комья снега. Лето, казалось, еще не заглядывало в этот угол леса.

Гнилой лог переходили по сплошному настилу нарубленных жердей. На изготовление этой переправы ушел почти целый вечер. Только на третий день они вышли на возвышенное место, лес стал редеть. Ковалев решил, что дальше идти не имело смысла, тогда повернули назад, несколько изменив курс. Из-под ног то и дело взлетали испуганные птицы. Иногда, ломая сучья, неторопливо проходили лоси. То сзади, то спереди и где-то в стороне слышался монотонный голос кукушки. Николай Широбоков, зазевавшись на то, как прыгали на деревьях белки, едва не покатился в обвалившуюся медвежью берлогу. Остановившись над самым обрывом, стал всматриваться. Ему показалось, что на дне ямы что-то лежит. Он позвал ребят, на крик отозвалось громкое эхо. Обошел яму, посмотрел с другой стороны — нет, не показалось: внизу лежал человек.

— Сюда! Ко мне! — в полный голос крикнул Николай.

Вскоре весь отряд собрался у ямы. Труп подняли наверх, парни сразу узнали Федора Романова. Он был без шапки, в знакомой всем черной косоворотке, с широким армейским ремнем на поясе, на ногах — валенки. В траурном безмолвии постояли несколько минут. Потом Ковалев предложил изготовить носилки, на них положили тело Романова, носилки подняли на плечи и медленно двинулись в обратный путь. Ковалев шел замыкающим и смотрел, как бережно парни несли ношу, словно боялись неосторожным движением причинить боль погибшему от вражеских рук председателю. Он поправил ремешок полевой сумки и коснулся кармана, в котором лежали фотографии, Одна — самая дорогая: они с Фросей среди этих вот замечательных ребят, которым он еще не успел показать фотокарточки. Вспомнился почему-то Саблин: отчего он не захотел с ними фотографироваться? Или у него, Ковалева, нет никакой интуиции, или в этом что-то да проявилось?

За последнее время у него сложилось хорошее впечатление о председателе сельсовета, да и по разговорам на селе чувствовалось, что он пользуется уважением односельчан, особенно после того, как кинулся на защиту Фроси от самосуда. Сам Ковалев не мог объяснить, почему именно сейчас, в столь тягостные минуты, это пришло ему в голову.

Возвращение комсомольцев встревожило все село. К шествию присоединились все, кто был в селе, поодиночке и семьями. Тело Романова пронесли по главной улице, положили в телегу, стоявшую у конторы. Сам собой возник митинг.

Первого председателя колхоза, первого коммуниста села, похоронили у здания конторы.

(обратно)

ДЬЯКОН ИДЕТ НА СВЯЗЬ

Создавайте лжеколхозы, принимайте в них своих людей. Комитетам и другим организациям бедноты противопоставляйте свои комитеты. Артельное хозяйство разрушайте изнутри.

Из конспиративной листовки кулаков

В округе ходили слухи о прозорливце Филиппушке, исцеляющем любые недуги и предсказывающем судьбу. Никто не помнил, как этот предсказатель появился в этих местах, когда вырыл нору неподалеку от Горской мельницы и поселился в ней жить. Человек, как крот, жил в земляной норе! — это ошеломляло. Одни называли его чудаком, другие — полудурком, а верующие молились за него, за его страдания во славу истинно православной церкви. Его стали называть святым Филиппом. К новоявленному святому с разных сторон шли страждущие и ищущие утешения. Был наслышан о нем и Егор Ложкин. Слыхать-то слыхал, а вот встречаться не приходилось.

В тот день дьякон вознамерился навестить святого Филиппа, но отнюдь не из одного любопытства, а по строгому велению самого Синезия, озабоченного тем, что от святого отшельника давно не стало поступать ни плохих, ни хороших вестей.

— Сходи к нему, справься о здравии, подбодри мученика. Мол, господь бог требует жертв и готов щедро одарить за заслуги перед церковью истинно православной. Да заодно передашь ему, — Синезий протянул дьякону тяжелый кошель. — Он это уже заслужил.

Денек выдался погожий, на небе — ни облачка. Миновав поле, Ложкин, то и дело вытирая пот с лица, вошел в рощу, наполненную щебетом птиц. Здесь, в прохладной тени, он отвлекся от всех мирских забот, шел не спеша. Вскоре открылся широкий луг, чуть подальше показалась мельница. Там, за нею на взгорке, должно быть убежище страстотерпца. Было тихо, и лишь на ровной глади заросшего камышом и осокой пруда лениво переговаривались утки. Ложкин прошел по плотине, поднялся в гору, осмотрелся, затем повернул направо. Вскоре он вышел на одинокую тропку. Еще несколько десятков шагов — и тропа привела в заброшенный карьер, где когда-то миряне брали глину для печей. Стежка неожиданно обрывалась у небольшого холма, в нем зияло круглое отверстие. Ложкин в нерешительности потоптался на месте и хотел было подать голос обитателю, как вдруг позади услышал чьи-то шаги. Встреча с людьми, а тем более здесь у самого убежища, как наказывал Синезий, да Ложкин и сам понимал это, была крайне нежелательна. Он, поджав и без того тощий живот, низко пригнувшись, влез в убежище. Два локтя шириной и такой же высоты, оно еле вмещало сухонькое тело дьякона. Он едва удерживался от кашля: спертый земляной дух щекотал в горле. Хотел было повернуть назад, но неожиданно услышал знакомый голос.

— Филиппушка, здравствуй! Анна я, певчая из Михайловского собора, слышь? Узнал аль нет?

Ложкин затаился, лихорадочно соображая, как ему поступить. Отозваться? В таком разе эта громкоголосая дура может спросить о чем-то таком, на что он сразу и ответить не сумеет. Смолчать? Тогда певчая богомолка заглянет в нору, чтоб убедиться, в ней ли святой, и, конечно, узнает Ложкина. Тогда уж наверняка опростоволосишься. И он принял отчаянное решение.

— Узнал, узнал. Здравствуй, — могильным голосом откликнулся он.

— Что-то ты охрип никак? Аль занедужил опять?

— Нездоровится, — обрадовался Ложкин удачному обороту дела.

— Ну ин ладно, не вылазь ужо. Передай вот владыке, — Анна швырнула в нору вчетверо сложенный клочок бумаги, — Прощай, не велено у тебя задерживаться, прощай, великомученик наш!

Ложкин услышал удаляющиеся шаги Анны, и когда все стихло, поспешно вылез наверх. На свету резало глаза, кружило голову. Филипп, должно быть, ушел в деревню или на мельницу за хлебом. Только успел это подумать Ложкин, как вдруг снова заслышал шаги, на этот раз с другой стороны. Обернулся и увидел сгорбившегося косматого человека. Безразлично глядя на Ложкина угрюмыми глазами, тот еще сильнее согнулся, опершись на посох.

— С чем пожаловал, добрый человек? — равнодушно спросил пришедший.

Ложкин уже не сомневался, кто перед ним, и тут же сказал, от кого и зачем он пожаловал сюда. Прозорливец отнесся к нему с недоверием, словно ждал более убедительных объяснений. Тогда Ложкин пошарил за пазухой, извлек из кошеля горсть серебра и высыпал монеты на грязную ладонь Филиппа.

— От Синезия.

Но и это не убедило Филиппа. И только когда дьякон достал весь кошель, глаза Филиппа оживились.

— Значит, надобен я вдадыке-то, коли он не забывает меня своей милостию.

— Это все тебе! — сказал Ложкин и передал кошель. — Владыка послал меня о здравии твоем справиться.

— Ведомо, ведомо, — Филипп схватил кошель, ловко скользнул в свое убежище.

Ложкину пришлось ждать довольно долго, пока наконец Филипп высунул голову из норы. Он нудно стал выспрашивать дьякона о житье-бытье, о делах церковных. Подобревший от щедрого дара отшельник понемногу разговорился.

— Скоро в Юрках артель кончается, — предсказал он.

— С чего это? — ошеломленный, спросил дьякон.

— Богу угодно. Вот, к примеру, на прошлой неделе в престольный праздник в церкви свечи сами возгорелись перед ликом богородицы. Верующим пояснили: божия мать гневается на теперешние порядки и на большевистские колхозы.

— Прямо-таки сами? Как так?

— Уметь надо, — погордился Филипп. Средство есть такое: помочишь им свечку, а она, глядишь, через час сама загорится. Чем не чудо господнее? Цельная толпа у церкви собралась. Прихожане стали покидать бесовские артели. Вот и доложи об этом владыке, пусть не беспокоится за нас — мы свое дело делаем. Понял ли?

Ложкин поспешил попрощаться с Филиппом. Записка, переданная певчей из Михайловского собора, через карман будто жгла дьякона. Что в ней написано?

(обратно)

ЗАВТРА БУДЕТ ПОЗДНО

Молитесь о здравии и восстановлении кулака. Изгоняйте богоотступников-колхозников из храма божьего, они продали душу дьяволу. Пусть изыдут из храма проклятые, не сквернят святой церкви антихристовым колхозом!

Из контрреволюционной книги «Близь грядущий антихрист»[38]

Над городом с крупным градом прошла гроза. И сразу похолодало. Близился вечер. Ковалев собрался уходить в общежитие. Проходя мимо комнаты дежурного по ОГПУ, услышал:

— Товарищ уполномоченный, вас здесь ждут.

У двери проходной стоял Ложкин. Вид у него был крайне усталый, глаза воспалены.

— Вот пришел, очень надо, — тихим голосом сказал дьякон. Дождевая вода капала с промокшего пальто на цементный пол.

Ковалев пригласил Ложкина в свой кабинет, помог снять пальто и стал ждать, когда тот отдышится от долгого подъема по лестнице. Дьякон молча снял ботинок со своей левой ноги, вытащил из-под стельки воглую[39] бумажку.

— Вот возьмите. Хотел занести завтра, а как глянул — написано по-мудреному, не спится да и только. Душа мается, думаю: вдруг что-то спешное, а я утром приеду к шапочному разбору.

Ковалев развернул бумажку, но сразу ничего не мог в ней понять. На отсыревшем листке была много цифр и разрозненных букв. Значит, зашифровано. Он достал из сейфа тетрадь с шифрами, изъятыми у Полякова, положил ее рядом с текстом и, глядя то на один, то на другой лист, побежал по строкам.

«Конфиденциально. От обители святого великомученика и целителя Пантелеймона. К борьбе, к восстанию против сатанинской власти готовы. Создаем группы бродячих агитаторов. В замаскированных складах-землянках в лесах около Воскресенска имеем более ста пятидесяти стволов и пять тысяч патронов. Ждем сигнала. Будьте уверены, устроим настоящую варфоломеевскую ночь. Просим подтвердить первое указание о вооруженном выступлении в заговенье».

Ковалев поблагодарил дьякона, а сам, проводив его немедленно позвонил на квартиру. Быстрову. Выслушав уполномоченного, начальник попросил его послать за ним машину и поднять по тревоге весь личный состав.

Вскоре ночные коридоры проснулись от приглушенного разговора и торопливых шагов сотрудников. На конюшне седлали коней, не успевших еще отдохнуть от дневной работы. Зазвонили телефоны. Дежурный передавал по участкам: «Готовность номер один…»

Когда в кабинете начальника собрался весь немногочисленный состав сотрудников, Быстров обратился к ним:

— Товарищи! За последнее время нами получен ряд данных об активизации тайной организации ИПЦ — истинно православной церкви. Этим зарвавшимся святошам удалось склонить на свою сторону и затуманить мозги сотням прихожан. Члены этой контрреволюционной организации спелись с кулаками и поддерживают связь с заграницей, и все еще надеются на свержение власти Советов и на восстановление монархии. Мы знаем, что у них есть оружие, что они готовятся к вооруженному выступлению. Сегодня к нам поступили данные о том, что произойдет это завтра. Как вам известно, выступления Сергия Нижегородского в печати раскололо церковников на два лагеря. Одни из них — за лояльность к Советам, готовы не мешать крепнуть молодому пролетарскому государству. Но есть и другие, они выступают против этой линии и призывают паству к вооруженной борьбе. Но ни им, ни наймитам международного капитала, которые стоят за их спиной, не удастся повернуть колесо истории вспять. Однако мы должны помнить, что вражеские, прямо скажем, злодейские действия могут привести и уже приводят к кровопролитию. Убийство председателя колхоза Романова — это дело их рук. Настало время сорвать замыслы врагов и ликвидировать заговор. Выступаем немедленно, ибо завтра будет поздно, во всяком случае, тогда за победу нам придется заплатить более дорогой ценой. Сегодня у нас сильный союзник — внезапность.

Ковалев заметил, что глаза у его товарищей стали строже, он чувствовал и по себе, каким он стал внутренне до предела собранным. А Быстров перешел к более конкретным заданиям:

— Вооруженную группу Фокея Плотникова будет брать товарищ Ковалев. Синезием придется заняться… Да, Синезия я беру на себя. Нужно сейчас же, без промедления, арестовать Митрея Крюкова — псаломщика Юринской церкви, Аксинью Ложкину в Костряках… Человек со шрамом должен быть в покоях Синезия. Все надо делать разом, чтоб не спугнуть никого. Прошу, товарищи, зря под пули не лезть, действовать по обстановке. Смелость и решительность плюс разумная рассудительность — вот наш девиз, — повторил Быстров любимое изречение.

Все направились к выходу. Из двора, переговариваясь вполголоса, разъезжались верховые небольшими группами, за ними к воротам торопились пешие, проверяя на ходу оружие.

Сквозь разрывы кучных облаков проглядывал серпастый месяц. От недавно прошедшего дождя на дорогах поблескивали лужи. Покачиваясь в седле, Ковалев ехал по намеченному маршруту в сопровождении штатных сотрудников, недавно пришедших на службу в ОГПУ, да нескольких юных заводских парнишек, комсомольцев, которые добровольно вызвались помогать чекистам.

Отряд объезжал селения стороной. Ночной рейд проходил втайне, даже курение было запрещено. Дремучий лес вскоре скрыл и без того еле различимых в темноте всадников. Ехали по направлению к Гнилому логу. В Костряках к отряду присоединились комсомольцы Назарова.

Через пять часов утомительного пути добрались до бандитского логова.

— Обходить будем с подветренной стороны… — передали по цепочке приказ Ковалева.

Ковалев боялся за молодежь в отряде. Не обстрелянные, совсем еще зеленые парни. Именно поэтому в намеченной операции важна была внезапность и еще раз внезапность. Только такая тактика могла сохранить людей. Но сначала необходимо все как следует разведать: определить величину площади вражеского стана — раз, количество землянок — два, численность «лесных братьев» — три. В разведку он пошел сам, взяв с собой двух сотрудников, недавних красноармейцев. Крайние землянки оказались без людей. Зато в большой, стоявшей посредине поляны, несмотря на поздний час, видимо, шло богослужение.

— Грядет, грядет скорый конец света, — доносилось до Ковалева, подкравшегося к приоткрытой двери. — Мы должны чистыми явиться на этот страшный суд, очистив землю от безбожников, или без скорби и уныния приять смерть праведную. Есть ли среди нас такие, которых пугает праведный бой с нечестивцами? Кого страшит последнее испытание?

В наступившей тишине Димитрий ощутил напряженное Дыхание плотной массы людей. Потом раздался чей-то недовольный голос:

— Пора бы уж от молитв и заклинаний к делу переходить. Давно пора.

— Терпение, братья мои, терпение, ждать осталось недолго, — успокаивал все тот же проповедник. — Ныне вечером отослал я к Филиппу нашу связную, Анну. Скоро она вернется и принесет благословение и повеление владыки. Верую: сбудутся наши давние мечты, ведь завтра — заговенье.

— Давно бы так! Кости аж болят от безделья. Скорей бы поддать окаянным большевикам жару. Пьем да жрем, а выйти — никуда не моги, живем, как медведи в берлоге.

— Ох, мужики, не напрасно ли вы затеваете эту канитель? — неожиданно послышался женский голос. — Посрывают вам большевики головы-то, ох, чует мое сердце, не кончится это добром для нас.

— Не каркай, Марья, ты с нами не согласная, что ли? Чего мелешь? А ну-ка вспомни, кто тебя укрыл от ОГПУ и в Михайловском соборе в певчие определил? Разве не я? Другого выхода у нас нет. Придется тебе и другим прочим напомнить, что именно ты разносила по приходам «Близь грядущий антихрист». Чекисты, между прочим, хорошо помнят эту книгу, называют ее черносотенной и ищут распространителей-то. Так что в повиновении господу богу — путь к спасению твоей души. Аминь!

Ковалев, не переставая вслушиваться в то, что происходило за дверью, подал знак разведчикам. Те вовсе не увидели его знаков, а просто чутьем догадались, что следует делать. Они быстро привели сюда отряд, чтобы окружить землянку.

— Но чтоб тихо! — предупредил Ковалев.

А в землянке тот же голос все еще призывал «лесных братьев» к послушанию и терпению.

Заняв места вокруг убежища, отряд ждал сигнала Ковалева. Вот он: раздался короткий свист! Ковалев с двумя бойцами ворвался в землянку, переполненную богомольными бандитами.

— Руки вверх! Не шевелиться! — он выстрелил в потолок.

В тот же момент раздался еще один выстрел — из угла землянки. Пуля обожгла щеку Ковалева. Тут же со звоном внутрь влетела рама единственного окна, всунулось дуло пулемета, и короткая очередь прошила угол, откуда стреляли. Отчаянный бабий визг прорезал лесную тишину. Тусклое пламя лампы затрепыхало и погасло.

Вдруг густой, нечеловечески утробный голос за? полнил всю землянку:

— Сдавайтесь, гады, вы окружены! Складывайте оружие и выходите по одному! Кто выйдет с оружием, будет расстрелян немедленно!

Луч фонарика заскользил по лицам бандитов, многие из них крестились. Баба испуганно бормотала:

— Свят, свят, свят, спаси, господи, люди твоея…

Один по одному «лесные братья» покидали пристанище, побросав оружие.

— Обыскать! — указал Ковалев на бандита с черными усиками, сам рылся в памяти: где он его видел? А-а, так это же фокусник! Тот самый, что был на Пущином ключе.

«Знакомого» обыскали. Он еще не успел выкинуть из карманов листовки ИПЦ, которые разносил по деревням.

Внезапно поодаль раздался револьверный выстрел.

— Кто стрелял? — крикнул Ковалев и кинулся к группе комсомольцев.

Двое из них связывали руки лежащему вниз лицом бандиту. Это был сам Фокей Плотников. Главарь «братьев» все еще не мог поверить, что десяток, ну, полтора десятка чекистов вот так, без боя, без сопротивления смогли взять его людей. Он попытался вырвать из рук одного из комсомольцев револьвер. Получился неожиданный выстрел, но удар приклада свалил Фокёя на землю.

— Объявите условия конвоирования, — приказал Ковалев одному из чекистов. Тот кивнул головой.

— Сейчас вас поведут в город. В случае побега или попытки к побегу… ну, сами понимаете, господа бандиты, — позвольте именно так пока называть вас до суда, — так вот, пуля настигнет всякого, кто попытается это сделать. Уяснили? Ваше дружное молчание расцениваю как полное согласие. Других предупреждений не будет.

А потом уполномоченный, сияя улыбкой, обратился к своим товарищам:

— Кто же это додумался в трубу-то крикнуть? В ответ раздался дружный смех комсомольцев. — Да это каланча… то есть Широбоков.

— Молодец, Коля! Буду представлять к награде.

Ковалев только теперь понял, что, словно заноза, в течение этих полутора-двух предрассветных часов беспокоилоего сознание: сообщение о связной Анне. Ведь она может еще бед натворить, надо перехватить ее в Костряках, которые она никак не минует. Они могут еще успеть!

— Оставляю за себя Петракова, — распорядился он. — А мы с Назаровым и Широбоковым едем в Костряки. Немедленно. Всему отряду от имени службы объявляю благодарность. — Ковалев сел на Воронка, подождал возившегося с лошадью Назарова, и они углубились в лес.

На окраине села всадники поровнялись с пешеходом, идущим им навстречу.

— Куда направились, Архип Наумович, в такую рань? — спросил Димитрий, узнав деда Архипа.

Старик вроде и не рад был встрече, сдвинул на затылок пестрый картуз.

— Беда стряслась, ехидное дело! Не спится мне последние ночи. Чую, что-то недоброе подходит: старого воробья на мякине не проведешь. Ворочаюсь с боку на бок. А сам думаю: событиев разных в нашем селе произошло тьма-тьмущая. Мысли разные заползают в башку, а на душе ад кромешный… И тут слышу топот, конских копыт, — дед прищурил, глаз. — Потому как я старый кавалерист, неспроста, думаю, все это. Душа заболела. Вышел я из амбара, где спал тайком от Пелагеюшки, и — айда. Прибегаю, а его след простыл.

— Кого? — удивился Ковалев.

— Васька пропал. Старая коряга Аксинья говорит: «Не знаю где». А парни соседские видели, как к дому Ложкиной подъезжал Кожевин, с ним какой-то узкоглазый мужик… А потом Васька побежал на конный двор, а те за ним.

— Где же они сейчас? — нетерпеливо перебил Ковалев.

— Парни те сказывали, будто с конного двора по лесной просеке все трое уехали.

— Поедешь, с нами, — сказал Ковалев деду Архипу, — покажешь дорогу. Коля, отдай Архипу Наумовичу коня, а сам беги к дому Аксиньи и никого из него не выпускай!

Димитрий развернул коня, тот от удара плетью взвился на дыбы, а, потом ринулся вперед по узкому переулку.

Через несколько минут на лесной дороге обнаружился след тарантаса, а за поворотом увидели и самих едущих. К тому времени уже совсем рассвело. В мужике, стоя погонявшем лошадь, все узнали Кожевина, в сидящем пареньке — Васю. Третий был незнакомый. Зачем им понадобился парень? Куда они направились? Димитрий прибавил ходу. На боках Воронка появилась испарина.


…После того как закрылись ворота за последней группой, уходящей на операцию, Быстров ненадолго вернулся в кабинет. На улице, за оградой, с двумя оседланными конями его ждал молодой веснушчатый чекист Федя. Застоявшиеся кони нетерпеливо били копытами по булыжнику. Федя то и дело успокаивающе похлопывал их по теплым мордам, чтобы не дать им заржать. Выходя, Быстров поправил револьвер, туго натянул фуражку, а когда ночной холодок пробрался за воротник, накинул башлык[40].

Появление Быстрова вызвало улыбку на лице Феди.

— Ну как? — спросил Быстров, затягивая концы башлыка.

— Ручаюсь, сейчас вас даже мать родная не узнает, — засмеялся Федя, подводя начальнику буланого коня.

— Поехали! — Быстров ловко вскочил в седло и, подождав, когда Федя последует его примеру, добавил: — Там, наверное, ребята наши заждались, сидеть-то им… тоскливо. — Он поежился. — Хоть и не очень холодно, а сырости хватает. Да и тишина в городе мне очень не по душе, недобрая она вроде. Будто нарочно, из-за коварства, сон на людей напускает.

— А ведь и правда, — согласился Федя. — Однако отцы святые тоже люди смертные и, наверное, дрыхнут себе на мягких перинах. Вот мы их и того… тепленьких возьмем.

— Тепленьких? — переспросил Быстров. — Нет, Федя, я думаю о другом. Как бы нам вот не стало жарко. А отцам, как ты говоришь, святым, сейчас, к сожалению, не до сна. Они теперь…

Быстров, не договорив до конца, пришпорил буланого. Через четверть часа они спешились. Начальник оставил Федю с лошадьми, чтобы одному бесшумно подойти к особняку епископа.

Жду тебя ровно через двадцать минут. Ясно?

— Так точно, товарищ начальник, через двадцать минут.

Последние ночи, ожидая из Ленинграда Полякова, Синезий совсем не отпускал дьякона домой. Получив зашифрованную телеграмму, он отправился на вокзал сам, до прибытия поезда занял место на привокзальной скамейке. Ждал он долго, присматриваясь осторожно к приехавшим. Напрасно: так и не встретил в тот вечер епископ протоиерея. Решил: что-то стряслось. Он вернулся домой и стал ждать новых известий из Ленинграда.

О том, как должен вести себя Ложкин при епископе Синезии, знал только Быстров. Оставляя Федю с лошадьми, он надеялся, что парень будет верен уговору и не отвлечется по-пустому, тем более, что переулок был глухой и темный. Однако произошло непредвиденное.

Егор Ложкин по уговору с Быстровым должен был открыть дверь в особняке Синезия ровно в три часа утра. Но незадолго до этого на улице внезапно прозвучал выстрел, потом другой. Страдающий бессонницей Синезий обеспокоился и стал вспоминать, не допустил ли он какой оплошности. На всякий случай взял у Ложкина ключи от входных дверей.

Проверив засаду, Быстров вернулся на улицу другим путем — через пролом в заборе и сразу увидел Федю, быстро приближающегося к дому Синезия, но с противоположной стороны. Быстровский конь был у него на поводу.

— Кто стрелял? — спросил Быстров.

— Тип какой-то, — виновато ответил парень, — а потом — я в него.

— Упустил?

— Ускакал, гад!

— Догнать немедленно! — приказал Быстров, потом, сняв с засады одного из сотрудников, послал его на помощь Феде. Он понимал, что и выстрелы, и топот копыт не могли не встревожить обитателя особняка. А это могло осложнить операцию и привести к нежелательным последствиям. Но главное на этом этапе — во что бы то ни стало задержать конного, который сумел уйти от Феди и вынудил принимать экстренные меры.

В три часа Ложкин двери не открыл. Прошло десять, пятнадцать минут. Медлить дальше было нельзя. Быстров приказал одному из чекистов проникнуть в дом через слуховое окно чердака. Он не успел еще объяснить задачу до конца, все услышали шум наверху: из небольшого отверстия, выходящего на крышу сеней, вылез человек. Его крупная фигура четко вырисовывалась на светлой полосе неба. Вот человек осторожно, боясь поскользнуться на мокрой кровле, подошел к лестнице, что вела во двор, и начал спускаться. А из дома епископа доносился какой-то шум, словно там спешно передвигали мебель.

Дорого бы дал в эту минуту Быстров за то, чтобы узнать, что творится в доме Синезия, почему Ложкин не открыл дверь. Сдвурушничал? Отпадает: давно стало ясно, что на сделку с епископом он не пойдет. Но что же тогда?

Человек был на середине лестницы. Во дворе стояла сонная тишина, и тот, видимо, думал, что вокруг никого нет. Когда до земли осталось несколько ступенек, он мягко спрыгнул, озираясь по сторонам, стал осторожно продвигаться к лазу в заборе, ведущему в глухой переулок, прижимаясь спиной к стене. Быстров, затаившийся с другой стороны забора, уже слышал его прерывистое дыхание. Человек остановился, прислушался, сделал шаг через перекладину лаза. И тут Быстров ухватил противника за рукав, крепко сжал кисть руки с пистолетом, одновременно применив прием «джиу-джитсу»[41]. Тот в одно мгновение оказался у ног Быстрова, но тут же ловко вывернулся и вскочил на ноги. Быстров почти машинально нанес короткий удар и сделал подножку. Чекисты связали неизвестного.

— Теперь в дом! Быстрее! — скомандовал начальник. — Епископ должен быть там.

Взломали дверь, прошли по всем комнатам — ни души.

— Товарищ начальник, в подполье кто-то стонет.

По отвесным ступенькам спустились вниз. Луч карманного фонарика высветил лицо Егора Ложкина: белая косоворотка в крови, сухонькой рукой он зажимал рану на груди, стараясь остановить сочившуюся кровь.

— Догоните! Он ушел через подвал… — сказал он негромко.


…Кожевин постоянно оглядывался и нещадно лупил коня, погоняя его.

— Стой! — крикнул Ковалев, когда выехали на прямую дорогу, хорошо просматриваемую в наступившем рассвете на сотню метров.

— В ответ Кожевин раскрутил конец вожжей над головой и с остервенением ударял по хребту лошади. Тарантас скрылся за поворотом.

Загнанный Воронко стал отставать, а повозка, разбрызгивая лужи, уже въезжала во двор стоявшей в стороне одинокой мельницы. Кожевин спрыгнул на ходу, забежал в покосившуюся избушку, но не задержался в ней, а снова выбежал. Расстояние между всадниками и мельницей сокращалось, и уже можно было разглядеть метавшихся по двору людей. Грохнул выстрел. Конь под Назаровым упал, перевернулся через голову и чуть не придавил неопытного всадника.

— Стрелять надо! — закричал дед Архип.

— Отставить! — остановил Ковалев, увидев, как Кожевин с напарником, выставив вперед себя Васю, пятились к зданию мельницы, — В парня попадете!

— Не слепой, — прицеливаясь, ответил Архип, — Я еще жаворонка в небе вижу, а таких гадов… — он выстрелил. Кожевин резко припал на правую ногу, но не остановился, продолжал отступать, прикрываясь парнишкой. Архип твердил сквозь зубы: «Не уйдете, изверги! Вы еще узнаете старого солдата, ехидное дело…»

— Стой! Спешиться! — Ковалев спрыгнул с Воронка.

— Назаров уже поднял свою лошадь, раненную, в переднюю ногу.

— Что случилось? — спросил Архип, расценивая поступок уполномоченного не иначе как трусость. — Брать их надо за горло — и делу конец! — горячился он.

— Будем брать на мельнице, — хладнокровно сказал Ковалев. — Живьем!

Закрывшись изнутри на железный запор, Кожевин с неизвестным отстреливались из небольших, похожих на бойницы окошек с металлическими решетками и хорошо видели чекистов. Проникнуть в помещение было невозможно, стрелять же наугад означало не пощадить и Васю. Ковалев попросил Назарова помочь ему забраться на крышу. Там Димитрий отодрал одну доску, покрывающую угол мельницы.

— Бросай оружие! — крикнул он внутрь здания. — А не то бросаю гранату.

Стрельба утихла. А через несколько минут кто-то из осажденных выстрелил из небольшого оконца в самом низу здания. Архип сразу смекнул: ага, сами забрались в ловушку. Теперь им некуда деваться, кроме как… Он побежал к плотине, поднял деревянные щиты. Из переполненного пруда по широкому желобу хлынула вода. Медленно повернувшись, завертелось колесо мельницы, а вскоре заскрежетали и жернова.

— Помогите! — раздался снизу истошный крик о помощи.

Архип скатился вниз, приговаривая: «Сейчас я тебя, как мокрую курицу, возьму…» Вслед за ним поспешил и Ковалев.

Из небольшого омута под мельницей вылазил Кожевин. Он лихорадочно шарил по карманам пиджака, что-то искал. С одежды скатывалась вода, мокрые космы свисали на лоб, закрывая глаза.

— Выходи! — потребовал Ковалев. — Руки! Вот так. — Он стал обыскивать Кожевина. А Архип подошел к нему сзади с веревкой.

— Кабы не этот романовский щенок, не видать бы вам меня, уполномоченный! — сплюнул Кожевни.

— Ну, ну, хватит, паря, отвоевался! — связывая ему руки, сказал Архип. — Допрыгался, ехидное дело. Чем тебе помешал парнишка?

— Он, гаденыш, пустил в ход колесо, — задыхаясь от злости, выговаривал Кожевин. — Меня так замотало, что… — он не договорил: широкая дверь мельницы резко распахнулась, из нее выбежал Вася.

— Дедушка! Дядя Митя! — закричал он и повис у Архипа на шее.

Потом в двери показался мужик с калмыцкими усами, покрытый с ног до головы мучной пылью. Конвоировал его Назаров.

Кожевин, Крюков и Вася снова ехали в повозке, только на этот раз Вася сидел впереди, крепко держа в руках вожжи, как заправский ямщик. Сзади, не отставая ни на шаг, гарцевал Архип Наумович с трофейным обрезом.

Город стряхнул ночной сон. Шли на завод рабочие, обращая любопытное внимание на то, как зеленый парнишка и дед препровождают двух кряжистых мужиков.

Миновав несколько улиц, повозка подкатила к зданию ОГПУ. Почти одновременно сюда же доставили представительного мужчину с черной густой бородой, одетого в военную форму старого дореволюционного покроя, со шрамом на щеке.

Епископа Синезия взяли быстрее, чем предполагал Быстров.

…Настойчивый стук в оконное стекло разбудил певчую Михайловского собора[42] Анну. Она отдернула шторку, но не смогла разглядеть лица стучавшего. А вот голос узнала сразу.

— Открой, дочь моя! Быстрее!

Проснувшийся «святой» Филипп вскочил с кровати и испуганно спросил:

— Кто там?

— Сам владыка… Филиппушка возьми подушку да перейди на сундук. Срам-то какой, свят, свят! — Анна торопливо надела черную юбку, накинула на голову шаль и выбежала за дверь.

— Ты одна? — прежде чем войти в дом, спросил Синезий.

— Одна, владыка, одна, с кем мне быть-то.

Епископ вошел в прихожую, поставил на пол желтый саквояж, стал быстро раздеваться.

— Зажги свет, дочь Анна, только на кухне. Рассиживать мне некогда. Да найди зеркало и ножницы.

Анна зажгла ночник на кухне, отыскала маленькое овальное зеркальце, ножницы и дрожащими руками подала Синезию. Епископ сел за стол, поставил перед собой зеркало, взял ножницы и стал кромсать бороду. Певчая, крестясь, попятилась к двери.

— Не уходи, дочь моя. Стриги меня под мирскую стрижку, да сымай поболе.

— Не сумею я, владыка.

— Сумеешь. Бери ножницы и стриги. Я буду подсказывать. Не велика премудрость. Кому говорят! — Синезий повысил голос.

Анна повиновалась. Через час епископ преобразился до неузнаваемости. С короткой прической, с небольшими каштановыми усами, со щетиной вместо бороды, он смахивал на обыкновенного мастерового. А засаленная кепка, синяя косоворотка и старый пиджак дополняли это сходство.

— Закрой за мной, Анна, и сиди дома, до утра никуда не выходи. Бог не забывает добрых дел, — Синезий вложил в потную ладонь певчей тяжелую монету.

Анна проводила епископа до двери коридорчика. Синезий шагнул на крыльцо, и тут же два человека схватили его. Третий в высоком башлыке, наставив револьвер, негромко сказал:

— Без шума, ваше преосвященство.

Анна, видевшая все это, бросилась в дом: надо предупредить Филиппушку, пусть бежит через окно. Она кинулась к сундуку, потом пощупала кровать, позвала:

— Филиппушка!..

Никто не отозвался. Ни в доме, ни в комнате Филиппа не было.

(обратно)

ХОЛМИК НА КРАСНОЙ ГОРЕ

Она крикнула: «Митя, берегись!» В тот же миг раздался выстрел.

Из рапорта Ковалева

Сдав арестованных дежурному, Ковалев с Назаровым направились в Костряки. В доме Аксиньи Ложкиной их ждал Широбоков. На лавках вдоль стен молча сидели несколько понурых женщин, по избе, заткнув наган за пояс, расхаживал Николай.

— Что здесь происходит? — спросил Ковалев. — Что за мрачные посиделки?

— Всех впускал, никого не выпускал, товарищ уполномоченный. Как было приказано, — Широбоков, довольный, вытянулся почти до потолка.

— Назаров, препроводите их в контору и задержите там до моего прихода, — распорядился Ковалев и, когда те вышли, протянул хозяйке серую бумажку, — Будем делать у вас обыск. Это ордер. — Взглянув на Широбокова и понятых, добавил: — Приступайте! А пока производится обыск, займемся деловым разговором. — Садитесь, гражданка Ложкина. Первый вопрос такой: кем вам доводилась Устинья Романова?

— Племянницей.

— Расскажите все по порядку, что знаете о ней.

— Я ничего не знаю… — сбивчиво и неохотно ответила Аксинья. — Баба как баба, ничего плохого я ей никогда не желала.

— Да, нам известно, что вы ее лечили. Припомните-ка, от чего, от какой болезни?

— Ну, известно, от душевной, — глухо произнесла Аксинья. — От чего еще я могу лечить? Чахла она от разговоров об ее супружеской неверности. Так и сгинула враз.

— А не вы ли эти сплетни разносили? — Аксинья не ответила, — Может, очную ставку с вашим братом Егором устроить?

— Не… не надо. Я сама. Егория сюда не впутывайте, — после напряженного молчания согласилась Аксинья.

— Чем же вы лечили ее?

— Я… ничем. Только заговаривала и отвела ее к батюшке Григорию, — она нервно хрустнула пальцами, потом, собравшись с духом, неторопливо стала рассказывать…

Как-то, проходя мимо конторы, Устинья на доске показателей работы бригады против своей фамилии увидела приписку «потаскуха». Снова, как тогда на собрании, она ощутила на себе осуждающие взгляды. На работу в тот день не пошла. Возвращаясь домой, увидела на завалинке женщину в черной одежде. «Неужто тетка Аксинья? Что понадобилось? Почитай, год не показывалась и видеть меня не хотела», — эти мысли можно было угадать по лицу Устиньи.

— Здравствуй, племянница, — первой заговорила Аксинья. — Что невеселая, аль муж забижает?

Устинья в растерянности молчала, не зная, что ответить, ее снова обожгла обида.

— Знаю, знаю, милая, — продолжала тетка, заметившая на лице племянницы следы нервного потрясения, — я все знаю, все до меня донеслось. Покайся перед богом, оно и полегчает. Я-то понимаю, с кем не бывает по молодости, а ты покайся.

Это еще больше расстроило Устинью, она повернулась, хотела убежать, но тетка остановила ее:

— Подожди, куда ты, от убега-то не полегчает.

— Не грешна я ни перед кем! — выкрикнула Устинья. — Не грешна, чего вы ко мне все лезете!

— Так уж и ни перед кем? — не отступала тетка. — А перед мужем?

— Вы мне, тетушка, не приписывайте свои-то грехи.

— И я грешна, не спорю, вот и пришла помочь. Вон ты какая баскущая, меня-то бог красотой обидел, — Аксинья горько вздохнула. — Ничего не поделаешь: каждому свое на роду богом написано. А ты откройся мне, полегчает на душе-то.

— Не грешна я, вот и весь мой сказ. А вот из-за этих сплетен Федора словно подменили. Прежде-то, бывало, придет с работы и все рассказывает, рассказывает. А теперь придет — сразу спать заваливается: устал, говорит. Что только я не передумаю за ночь-то.

— Об этом я и хочу поговорить с тобой, — оживилась Аксинья. — А ты заладила одно: не грешна, не грешна.

— Может, и не верит он мне, а как я докажу?

— Дитятко ты мое, — запричитала обрадованная старуха, — вот я тебе и помогу, век помнить будешь. Слышишь ли ты меня?

— Не глухая. Только что я могу сделать-то? Вся душа изболелась, — Устинья, многое передумавшая за эти дни, заплакала. Она готова была на все, лишь бы наладилось в доме все по-прежнему, лишь бы уйти от незаслуженного позора. Порою ее, как в детстве, тянуло в церковь. Вот и сейчас ей показалось, что у нее нет иного выхода, кроме раскаяния перед богом, хотя она не понимала, в чем ей надо было каяться.

— Есть ли ныне безгрешные-то, — словно подслушав ее мысли, продолжала Аксинья. — Я тебе вот что присоветую: приди-кось в троицу святую в церковь.

— Что я там должна делать? — почти согласно спросила Устинья.

— Все объяснят тебе там отцы святые, может, батюшка с амвона провозгласит, что злые языки рабу божию Устинью, не пощадили; и поганую напраслину возвели… И снова ты станешь счастлива и мила законному-то мужу. Только об этом никому ни слова, иначе все прахом пойдет. Аминь! — Она перекрестила Устинью и, довольная удачей, скрылась за плетнем.

Федор не старался отвлечь жену от мрачных мыслей, считая, что все обойдется, так как они по-прежнему любили друг друга. Он не верил грязным сплетням и не слушал их. Она же целыми днями не находила себе места, осунулась, ничего не ела, была бледна и неразговорчива. Кто этот исцелитель, о котором говорила тетка Аксинья? Только это одно и крутилось в голове неотвязно. Через несколько дней она, надев черное одеяние, таясь от посторонних, пришла в церковь. Разноголосый церковный звон лился ей в уши от самого дома. «К нам! К нам! Идите к нам! Идите к нам!» — будто призывали колокола. Она робко вошла в собор, увидев тетку, вздохнула с облегчением. Вот богомольцы почтительно расступились, по образовавшемуся проходу величественно ступал епископ Синезий, слева, чуть позади, степенно продвигался отец Григорий, справа, стараясь не забегать и не отставать, семенил дьякон Егорий, отец Устиньи.

— Согласна ли? — незаметно приклонясь, спросил шепотом отец Григорий бабку Аксинью.

В ответ та только утвердительно кивнула.

— После обедни, — чуть слышно обронил отец Григорий и, направившись к иконостасу, затянул: «Господи помилуй, господи помилуй!»

Устинья поняла, что это о ней. Она оробела так, что почувствовала: вот-вот упадет без сознания, и, собрав последнюю волю, вышла из церкви. «Должно быть, самый высокий сан, риза на нем горела золотом. Не к нему ли приведут меня?» — подумала она об епископе. Мало-помалу страх перед неизвестностью сменялся в ее груди смутно тревожным предчувствием встречи с самим благочинным и надеждой на очищение доброго имени от грязи наговоров.

Когда прихожане вышли из церкви и разошлись в разные концы села, Устинья вернулась в церковь, темнота, разбавленная трепещущим светом догорающих свечей, снова родила в ее душе ужас. Она хотела уйти и больше не возвращаться, но на этот раз силы оставили ее. Устинья замерла, боясь пошевелиться, скользнула взглядом по иконе, второй… Могильная тишина церкви обдала ее холодом, Устинья задрожала мелкой дрожью.

— Сюда, дитя мое, сюда, — позвал ее мягкий ласковый голос. В проеме двухстворчатой двери иконостаса стоял отец Григорий и с пристальным вниманием смотрел на Устинью. Какая-то непреоборимая сила повела Устинью вперед, — Садись, дитя мое, сюда и ничего не бойся.

Устинья повиновалась.

— Любишь ли ты нареченного супруга своего? — спросил отец Григорий так, словно бы он заглядывал в ее душу.

— Да, — робко послышалось в ответ.

— Так и должно. Какое же сомнение принесла ты сюда, в храм божий? Грешна?

— Не грешна я, батюшка, перед мужем своим, от наговоров стражду.

— Готова ли, дочь моя, перед господом богом доказать безгрешность свою?

— На все готова, батюшка. Только б…

Священник осенил Устинью крестным знаменем.

— Вот и добро, добро. Желание в тебя вселится истовое, могутнее нечистой силы и злых языков от нея. Ежели проявишь в тех искушениях ангельское терпение, то никакая сила нечистая не коснется души твоея во веки веков…

Отец Григорий еще долго говорил что-то непонятное, потом перешел совсем на шепот, погладил по голове покорившуюся богоотступницу. Устинья, словно завороженная, не слышала слов, не чувствовала прикосновений священника. Он еще раз перекрестил завороженную молодуху, поднялся и скрылся за узкой дверью. Оттуда донесся легкий звон стеклянной посуды. Устинья сидела, не шелохнувшись.

— На, дитя мое, испей, дабы унять смуту в душе своей.

Словно после беспамятства вернулось сознание, дрожащими руками она переняла тяжелую хрустальную чашу и поднесла к бледным губам, выпила сладкую, как причастие, жидкость.

— Теперь все позади, дитя мое, ступай спокойно домой, — напутствовал отец Григорий.

До дома Устинья еле-еле добрела.

— Что с тобой, мама? — спросил встревоженно выбежавший навстречу Вася. Но Устинья уже ничего не могла ответить сыну…

Аксинья Ложкина рассказала об этом Ковалеву охотно, не утаивая деталей.

— Вот это и есть мой единственный грех, других не ведаю! — твердо сказала она, завершая признание. Больше, казалось, ее ничто не тревожило, она жила какими-то разорванными мыслями об иных делах, о том, что ее ждет страшнее возмездие за хранение и распространение антисоветских листовок, чем за соучастие в убийстве Устиньи Романовой.

— Ваши показания, гражданка Ложкина, занесены в протокол. Вот подпишите.

Аксинья расписалась, с безразличием глядя на поданную бумагу. Потом так же безразлично подтвердила подписью акт об изъятии золота и, следуя указанию Ковалева, стала собираться в невольную дорогу.

В здании ОГПУ царило необычное оживление. По коридорам конвоиры то и дело проводили арестованных. Сновали вызванные и добровольно явившиеся свидетели. Проводились допросы, очные ставки, опознания.

В кабинет вошел секретарь отдела и положил на стол Ковалева бумагу: «На ваш запрос отвечаем, что в деревне Таежной осенью 1919 года действительно был случай, когда в бою гражданин Саблин заколол штыком своего младшего брата. Этот факт подтверждают очевидцы и сам Саблин, по сей день проживающий в родной деревне». Это был ответ на запрос, отправленный в далекую Сибирь, о подтверждении личности Саблина.

— Вот так штука! — чуть не присвистнул Ковалев и, выйдя из оцепенения, поспешил к Быстрову.

Начальник тоже был озадачен сообщением и тут же позвонил Чекову.

После недолгого разговора с секретарем обкома в его кабинете, прямо оттуда, Быстров позвонил дежурному, передал указание об аресте Саблина. Вскоре двое верховых ускакали по особому заданию.

Ковалев в ожидании сообщений из сельсовета не находил себе места. «Кто же ты, Саблин? — думал он с досадой. — Ловко же замаскировался! Подумать только, до каких пор всех за нос водил». Но что более всего злило уполномоченного: он встречался с Саблиным больше всех, и он, простак, поверил его россказням. Теперь у Ковалева не было сомнений в том, что «С» в перехваченной записке — это и есть он, Саблин. Следовательно, Саблин — один из участников заговора, возглавляемого в Ижевске епископом Синезием. «Ну, что ж, поговорим в иных обстоятельствах, „председатель!“» — подумал Ковалев. Ход его мыслей прервал телефонный звонок. Докладывали чекисты, посланные арестовать Саблина.

— Саблин сбежал в неизвестном направлении, забрав казенные деньги и печать.

Телефонная трубка застыла в руке Ковалева. Через некоторое время он пошел к начальнику и с виноватым и расстроенным лицом доложил о случившемся.

— Где его искать? Как вы предполагаете? — советовался Быстров с Ковалевым, хотя тот считал, что заслуживает серьезного взыскания.

— Поручите мне, товарищ начальник! Я его найду, из-под земли достану.

— Вот это зря, товарищ Ковалев: из-под земли нам Саблин не нужен. Лучше допросите-ка еще раз Аксинью Ложкину. Сдается мне, что и в убийстве Федора Романова не обошлось без нее.

Ковалев вернулся к себе в кабинет и приказал привести Ложкину. Через несколько минут в сопровождении конвоира в кабинет вошла Аксинья. Она осторожно села на стул, предложенный уполномоченным.

— Расскажите, что вам известно об убийстве председателя колхоза Федора Романова.

Арестованная молчала минуту, другую, третью. Потом разрыдалась. Ковалев поставил на стол перед ней стакан с водой.

— Выпейте, успокойтесь. Рано или поздно вам придется рассказать и об этом. Не тяните. Епископ Синезий уже арестован. Арестованы Кожевин, Филипп Волков, Крюков, Вострокнутов и другие. Не расскажете вы, расскажут они, а это не в вашу пользу, вы уже будете не первая.

— И святой Филиппий? — плечи старухи постепенно перестали вздрагивать, она отодвинула стакан с водой и твердо сказала: — Я ничего не знаю, отрок, понапрасну теряешь время и тешишь себя надеждою. Они попались — пусть и отвечают. У меня был только один грех, о нем ты знаешь.

Ковалев понял, что с ней ему придется нелегко.

— Подумайте, гражданка Ложкина, нам уже многое известно, — предупредил еще раз Ковалев, — Учтите, что всех остальных сейчас тоже допрашивают.

— Да я-то не убивала, — вырвалось у Аксиньи.

— А кто же?

— Вострокнутов.

— А еще кто?

Рассказ богомолки увел Димитрия в далекие годы гражданской войны.

…Казачий белогвардейский эскадрон, расквартированный недалеко от реки Вятки в большом селе, был полностью уничтожен, чудом уцелели тогда его командир поручик Храмов да подпоручик Вострокнутов, уроженцы Сибири.

Прошли годы. Кончилась гражданская война. Но ни Храмов, ни Вострокнутов не рискнули вернуться в родные края: слишком многие знали об их кровавых делах. Так вот и остались они в приуральских местах. Все устроилось благополучно. Перестали сниться чекисты. Успокоился с годами Вострокнутов. Он через своих дружков узнал, что в области начала действовать церковная организация ИПЦ, к которой примкнули разные отщепенцы, бежавшие из ссылки кулаки, такие вот, как он, бывшие белогвардейцы.

Вострокнутов стал старостой в соседней с Костряками церкви, а Храмов сумел пролезть в сельсовет и даже стал его председателем. И вдруг совершенно случайно Вострокнутов по дороге в город встретился с человеком, с которым в гражданскую крупно разговаривал с глазу на глаз. Это был бывший его пленник Федор Романов, сумевший бежать из плена да еще и оставил шрам на щеке подпоручика. Вострокнутов при встрече со старым знакомым спрятал лицо в воротнике тулупа, но с того дня его ни на секунду не покидала мысль, что Романов успел узнать его и в любое время может донести куда следует. Вскоре от Храмова он узнал, что Романов избран председателем колхоза. Сговорившись, они решили избавиться от свидетеля и исподтишка стали выживать его: отравили Устинью, подожгли дом Романовых, устроили в колхозе погром. Но и этого казалось мало Вострокнутову. «Сотру с лица земли всю семью», — подвыпивши говорил он своим дружкам. Подпоручик долго подбирал себе компаньона, прикидывал и так и сяк, советовался с Храмовым. А тем временем епископ Синезий нет-нет да и напоминал им о немедленном уничтожении председателя. И вот решилось…

Вострокнутов с уголовником Митреем Крюковым появился в доме Романовых. В тот вечер предполагалось покончить с обоими Романовыми, но парнишка незаметно исчез из дома, и тогда, опасаясь, что он поднимет в селе тревогу, Вострокнутов, не теряя ни минуты, ударил Федора топором. Оглушенного, они бросили его в сани, закрыли рогожей и увезли в Гнилой лог…

Больше недели длились поиски Саблина-Храмова. Обследование мест вероятного пребывания его ничего не дало.

Как-то в конце лета к Ковалеву зашел Быстров.

— Так вот, Димитрий Яковлевич, теперь можешь увольняться на три дня, пришло время играть свадьбу, — запомнив совет Чекова, сказал начальник.

— А как же Саблин?

— Наверняка его поблизости нет. Давно след простыл. В тайгу он подался, я так думаю. Там его скоро не найти. Но Саблин Саблиным, а жизнь жизнью. Поиск наверняка затянется. Поезжай к ней, небось соскучился, вон ведь сколько не виделись. Заранее тебя и Ефросинью поздравляю с законным браком. Ну, ступай.

Через час Ковалев на легком тарантасе мчался в Костряки. Вот и дом Фроси. Она встретила его на крыльце.

Они давно уже все обговорили. Свадьбу играть было решено в городе, где Ковалеву выделили небольшую комнатку. Оставалось только перевезти скудные пожитки невесты.

Времени на сборы ушло немного. Перед отъездом Фросе захотелось пойти на луга, попрощаться с родными местами.

Был теплый погожий день. На небе — ни облачка. За околицей лес дышал осенней прохладой. Пробираясь по узкой тропинке, Ковалев и Фрося вышли на поляну, а там рукой подать до Пушина ключа.

— Есть старый обычай в нашем селе, — вспомнила Фрося, — на прощание непременно нужно бросить в Пушин ключ монету-серебрушку, попить из него воды, и тогда человек, куда бы его ни забросила судьба, что бы с ним ни случилось, обязательно вернется в родные края.

Димитрий рассмеялся и взглядом выразил готовность идти за Фросей хоть на край света.

— Сказывают старые люди, когда-то над этим ключом, дом купца Пушина возвышался. Да, да, — подтвердила свои слова Фрося, — двухэтажный. Внизу прислуга да приказчики жили, а вверху сам купец. Каждый год сюда приезжал сам патриарх и святил воду. А приказчики купца продавали ее подороже. Со всех концов съезжался сюда народ, чтобы испить воды: якобы она исцеляет от недугов и придает особые силы. Ты, Митя, веришь этому?

— Как не верить. Известно дело, купцы на всем норовили поднажиться.

— А в животворную воду?

— Тоже верю, — улыбнулся Димитрий. — Только пошли побыстрей, Ефросиньюшка. У нас с тобой еще много хлопот, а времени остается мало. Сегодня надо побывать в загсе, а вечером свадьба. — Он обнял Фросю. — Пусть хоть немного у нас гостей будет, но все равно повеселимся. Спляшем с тобой «барыню», споем твою любимую «В низенькой светелке»[43].

Вот и Пушин ключ. Постояли над бурным родником, бросили в воду две серебряные монеты, поклонились ключу. Лицо Фроси стало грустным, глаза притуманились.

— Посидим здесь немного, Митя. Положи мне голову на колени. Так вот, о купце-то я начала рассказывать… Приехал купец в наше село, понавез красного товару. Раскинул палатки, вывесил платки цветастые, шелка заморские и множество прочего.

Слетелся народ на ярмарку со всех соседних деревень. Бабы да девки, известное дело, мануфактуру выбирают, брошки да серьги разглядывают — глаза разбегаются. Приказчики купца торгуют, а сам Пушин ходит да глазищами своими общупывает каждую девку — невесту выбирает. Приглянулась ему красавица Олена. Быть тебе моей женой, красавица, говорит. А девица та запротивилась. Тогда он пошел к старикам — родителям Олены и стал просить руки дочери, упал им в ноги. Старики не посмели отказать богачу, дали согласие. Купец пообещал им дом построить: ихний-то совсем развалился. В тот же день он насильно увез невесту и принудил к венчанию. А во время свадьбы она тайком выбралась из покоев, спустилась в подвал, где был вырыт глубокий колодец, открыла крышку и бросилась в студеную воду.

— И утонула?

— Да, утонула, Митенька. Но после этого в роднике вода будто бы еще светлее стала. Вон видишь, как в нем наши серебрушки блестят?.. А потом-то, ровно в полночь, красавица Олена выходила из воды, огненной птицей пролетала над Костряками, видать, тоже любила она, родные края и свое село, и делала три круга над избой, в которой когда-то родилась. Вскоре старики умерли от тоски по единственной дочке, и Олена больше не появлялась.

— Ты плачешь? — спросил Ковалев.

— Просто мне жалко Олену.

— Успокойся, милая, не надо, — Ковалев осторожно стал собирать губами слезинки на ресницах Фроси. — Ну вот и все. Не надо, успокойся. Мы же попили воды из ключа и монеты бросили. Мы часто будем сюда приезжать, а теперь пошли, Фросенька. Нам надо спешить.

Они вошли в лес. Ковалев остановился, прислушался к неожиданному шороху в кустах.

— Слышала? — спросил он, насторожившись. — Кто-то ходит.

— Никого здесь нет, Митя, — улыбнулась Фрося. — Ты уже привык на всякий шорох оглядываться. Это тебе показалось. — Они немного постояли не двигаясь. Все было тихо, только изредка раздавалось посвистывание птиц. — Митя, поцелуй меня, — Фрося обвила его шею горячими руками.

Димитрий подхватил Фросю и поднял на руки. Она прижалась к его груди и жаркими губами прильнула к его губам.

— Ты опять плачешь? — Ковалев вытер слезы на щеках Фроси.

— Это от счастья, Митя. Я всегда буду любить тебя, родной мой. Мы ведь никогда теперь не расстанемся с тобой. Никогда, никогда!

— Никогда!

— А ведь ты меня еще и не поцеловал по-настоящему-то…

Вдруг Фрося одним, рывком оказалась на земле и, заслоняя собою Ковалева, крикнула:

— Берегись, Митя! — Но слова ее заглушил выстрел. — Ой! — чуть слышно выдохнула она.

На белой кофточке слева появилось алое пятнышко. Ковалев зажал рану широкой ладонью, осторожно опустил обмякшее тело на мховое покрывало и, забыв, что в него только что стреляли, припал ухом к груди Фроси, вслушиваясь в биение сердца, но так и не услышал его.

Тут на поляну, ломая кусты, выбежал Архип Наумович. В руках у него было лукошко, наполненное грибами.

— Кто это стрельнул-то, Митенька?

— Посмотри за нею, Архип Наумович, — очнувшись, сказал Ковалев и бросился в чащу. Направление, в котором убегал убийца, еще угадывалось по треску сучьев. Через несколько минут он увидел и его самого. Тот выстрелил, но Ковалев успел предугадать выстрел и спрятался за деревом.

— Брось оружие, Храмов! — крикнул Ковалев, узнав Саблина.

В ответ прозвучал новый выстрел, на этот раз сбивший с головы Димитрия фуражку. Саблин устремился вперед и стал быстро подниматься в гору. Он тяжело дышал, но, не сдаваясь, упрямо карабкался по круче, цепляясь за выступающие корни деревьев и кустарник. «Живьем его, только живьем!..» — билось в голове Ковалева. Он настигал Саблина, которому до конца подъема оставалось несколько шагов, вот-вот он уже взберется наверх и скроется в лесу. В последний момент Ковалев схватил преступника за ногу, и они сплетенным клубком скатились вниз. Высокий сухой пенек в конце спуска задержал падающих. Ковалев успел рукояткой нагана оглушить Саблина и, выдернув узкий поясной ремень, скрутил ему руки.

…Ефросинью Шубину похоронили на Красной горе. Хоронили всем селом, всем колхозом, так же как председателя. Романова. Из города приехали друзья-товарищи Ковалева. Они вместе с комсомольцами села стояли в почетном карауле. Над могилой поставили памятник с пятиконечной звездой. Потом прозвучал залп прощального салюта.

Люди медленно спускались к подножию горы, оставив Димитрия одного около могильного холмика. Он стоял с непокрытой головой, не двигаясь. Холодный ветер теребил непокорную челку, в которую вплелись ранние серебристые нити — то ли летучий шелк осенней лесной паутины, то ли непрошеная седина.


(обратно)

СОДЕРЖАНИЕ

Кралина Н. Слово об авторе

Ночные гости

Погром

Вася

Свет в окне

По злому навету

Дед Архив удивляет

Операция «почтовый ящик»

Пушин ключ

Драка

В гостях

Епископ обеспокоен

Ждите моего сигнала

Встреча в вагоне

Гнилой лог

Дьякон идет на связь

Завтра будет поздно

Холмик на Красной горе

(обратно)

Информация об издании

Р2

Т23


Татаринов В. Ф.

Т23 Под ризой епископа. Из записок чекиста. — Ижевск: Удмуртия, 1979. — 164 с.


 Р2

© Издательство «Удмуртия», 1979.



Виктор Федорович Татаринов
ПОД РИЗОЙ ЕПИСКОПА
Из записок чекиста

Редактор А. Г. Xорошавина. Художественный редактор И. А. Булдаков. Художник А. П. Николаичев. Технический редактор С. И. Зянкина. Корректор Г. А. Пояркова.

Сдано в набор 27.06.79. Подписано к печати 08.10.79. НП00794. Формат 84×1001/32. Бумага газетная. Гарнитура литературная. Печать высокая. Усл. печ. л. 7,99. Уч. — изд. л. 8,12. Тираж 100 000 экз. Заказ № 01171. Цена 50 коп.

Издательство «Удмуртия», 426057, г. Ижевск, ул. Пастухова, 13.
Республиканская типография Управления по делам издательств, полиграфии и книжной торговли Совета Министров УАССР, 426057, г. Ижевск, ул. Пастухова, 13.


(обратно)

Примечания

1

Починок — здесь — выселок, небольшой новый поселок. — прим. Гриня

(обратно)

2

Контрактация — здесь — система закупок сельскохозяйственных продуктов в СССР на основе договоров заготовительных организаций с колхозами, совхозами и другими государственными хозяйствами. — прим. Гриня

(обратно)

3

Конюховка — подсобное помещение при конюшне. — прим. Гриня

(обратно)

4

Кошовка — одноместные небольшие сани на одного человека с небольшим грузом. В кошовку запрягалась одна лошадь. — прим. Гриня

(обратно)

5

Бурак — здесь — туес, сосуд из бересты цилиндрической формы. — прим. Гриня

(обратно)

6

Лампа-трехлинейка — керосиновая лампа с фитилем размером в 3 линии (линия — ⅒ дюйма). — прим. Гриня

(обратно)

7

«Молния» — керосиновая лампа с круглым фитилем, что позволяет увеличить площадь горения, а, соответственно, и светимость лампы. — прим. Гриня

(обратно)

8

Морозник, или Зимовник (лат. Helléborus) — род многолетних вечнозеленых травянистых растений семейства Лютиковые. — прим. Гриня

(обратно)

9

Баской — красивый. Баскущий — очень красивый, красивущий. — прим. Гриня

(обратно)

10

Поморозня — здесь — холодный погреб, ледник. — прим. Гриня

(обратно)

11

Самосад — табак собственного посева и домашней выделки. — прим. Гриня

(обратно)

12

В период раскулачивания к кулакам и подкулачникам применялись различные меры воздействия — от репрессивных до экономических. Одна из экономических форм — обложение хозяйства продналогом не по процентной ставке, а по твердой — заранее определенным количеством сельхозпродукции, как при продразверстке. Отсюда — твердообложенец. — прим. Гриня

(обратно)

13

Великатничает — деликатничает. — прим. Гриня

(обратно)

14

Лишенец (лишонец) — неофициальное название гражданина РСФСР, Союза ССР, лишённого избирательных прав в 1918–1936 годах согласно Конституциям РСФСР 1918 и 1925 годов. — прим. Гриня

(обратно)

15

Мироед — тоже, что и кулак — живущий на счет других, обирающий (объедающий) крестьян; тот, кто живет чужим трудом, эксплуататор. — прим. Гриня

(обратно)

16

Опорки — здесь — остатки стоптанной и изодранной обуви, едва прикрывающие ноги. — прим. Гриня

(обратно)

17

Валёк — здесь — длинный, плоский, слегка выгнутый, по одной стороне ребристый деревянный брусок с рукояткой для катания белья на скалке, для выбивания его при стирке (обычно у берега, в текучейводе). — прим. Гриня

(обратно)

18

Вариация русской народной песни «Позабыт, позаброшен…» — прим. Гриня

(обратно)

19

Кумышка (от слова кумыс) — домашний алкогольный напиток, дистиллят из кумыса. Распространён у удмуртов, чувашей, марийцев и других народов. — прим. Гриня

(обратно)

20

Шаньга (шанежки, шаньги) — хлебобулочное изделие из пресного или дрожжевого, пшеничного, ржаного или ржано-пшеничного теста с различной начинкой по типу ватрушки. Блюдо финно-угорского происхождения, распространилось от Карелии до Оби, включая Русский Север. — прим. Гриня

(обратно)

21

Парча — тяжёлая ткань из шёлка с узором, выполненным металлическими нитями с золотом, серебром или их сплавами с другими металлами. — прим. Гриня

(обратно)

22

Семилинейная керосиновая лампа — это лампа, фитиль которой по ширине равен семи линиям — примерно 18 мм. — прим. Гриня

(обратно)

23

Голбец — в деревянных избах — конструкция при печи для спуска в подклет. Может быть оформлен в виде загородки или чуланчика с дверцами, лазом и ступеньками. В голбце в виде отдельного помещения под тёплым полом в русской избе хранили в зимнее время запасы овощей. Вход в него делался в виде люка в полу из обогреваемой комнаты. Для глубокого голбца могла быть сделана лестница в несколько ступенек. — прим. Гриня

(обратно)

24

Быт. 2:21–23 — прим. Гриня

(обратно)

25

Куреш (также курэш, кураш, куряш, корэш) — традиционный вид борьбы у тюркских народов. У башкир, татар и чувашей представляет собой борьбу на полотенцах, закидываемых на пояс противника, и является важным элементом национальных праздников — сабантуя, джиена и акатуя. В 2016 году ЮНЕСКО, внесла куреш в репрезентативный список нематериального культурного наследия человечества. — прим. Гриня

(обратно)

26

«Фотокор № 1» (также «Фотокор-1», часто — просто «Фотокор») — первый советский массовый пластиночный фотоаппарат, выпускавшийся на ленинградском заводе ГОМЗ в 1930–1940-х годах. Представлял собой складной фотоаппарат прямого визирования формата 9×12 см с рамочным и уголковым видоискателями и двойным растяжением меха. — прим. Гриня

(обратно)

27

Вариация наиболее известной русской тюремной песни «Таганка». — прим. Гриня

(обратно)

28

Гарнцевый сбор — отчисление в пользу владельца мельницы определенной части сданного зерна в качестве платы за перемол. Позднее (после 1930 года) — плата за помол и переработку в крупу зерна, за обдир риса, взимаемая в натуральной форме всеми государственными, кооперативными и колхозными мельницами и крупорушками. — прим. Гриня

(обратно)

29

Ососок — здесь — животное на первом году жизни, скорее всего — поросенок. — прим. Гриня

(обратно)

30

Черен — черенок, черешок — рукоять, рукоятка, ручка, хватка, за что берут вещь, снаряд, орудие. — прим. Гриня

(обратно)

31

Сергий (в миру — Иоанн Николаевич Страгородский; 11 [23] января 1867–15 мая 1944) — с 1924 по 1934 год — митрополит Нижегородский. В сентябре 1943 года официально избран патриархом Московским и всея Руси, реально возглавляя РПЦ с 1925 года. — прим. Гриня

(обратно)

32

Храм Воскресения Христова, Рождества Христова и Михаила Архангела находился в середине Коломенского острова, в Малой Коломне. В 1932 году по решению Ленсовета храм был взорван. Сейчас на этом месте расположен Воскресенский сквер на площади Кулибина. — прим. Гриня

(обратно)

33

Митрополит Иосиф (в миру Иван Семёнович Петровых; 15 [27] декабря 1872–20 ноября 1937) — епископ Православной Российской Церкви; с августа 1926 года митрополит Ленинградский. Не приняв декларации 1927 года о полной лояльности власти и своего перевода на Одесскую кафедру, становится лидером «иосифлянства». Принято считать, что после 1927 года возглавил катакомбное движение («катакомбная церковь» — вариант термина «Истинно-Православная Церковь (ИПЦ)» — собирательное именование тех представителей российского православного духовенства, мирян, общин и т. д., которые начиная с 1920-х в силу различных причин перешли на нелегальное положение). — прим. Гриня

(обратно)

34

В материалах уголовного дела, хранимого в настоящее время в ЦА ФСБ: № Н-7377 в 11-ти томах (с наименованием: «Дело всесоюзной контрреволюционной монархической организации церковников „Истинно-православная церковь“»), содержатся документы 1928–1929 гг. о репрессиях в отношении «церковников „Истинно-православной церкви“». Таким образом, «Истинно-православная церковь» являлось не только самоназванием, но и официальным именованием данной группы в материалах правоохранительных органов 1930-х гг. Частью материалов данного уголовного дела является и сборник «Дело митрополита Сергия», где сформулировано осуждение сергианства как ереси. — прим. Гриня

(обратно)

35

Парк пассажирских вагонов железных дорог России к началу 30-х годов XX века (начало реконструкции железнодорожного транспорта относится к решениям коллегии НКПС в феврале 1931 года) в основном состоял из вагонов дореволюционной постройки разнообразной конструкции с длиной от 14 до 20 м. Количество спальных мест в вагонах, разделенных на купе, крайне редко превышало 30. — прим. Гриня

(обратно)

36

ГАЗ М-1 (просторечное название: «Эмка») — советский легковой автомобиль, серийно производившийся на Горьковском автомобильном заводе с 1936 по 1942 год. Представляет собой второе поколение легковых машин ГАЗ, является «преемником» модели ГАЗ-А, упоминание которой здесь было бы более уместно. — прим. Гриня

(обратно)

37

До введения Уставом Внутренней Службы РККА (приказ № 260 от 21 декабря 1937 г.) Статьи 31 Устава: «Если начальник благодарит — воинская часть или отдельные военнослужащие отвечают: „Служим (служу) Советскому Союзу“», по Временному уставу внутренней службы 1924 года, предписывалась другая формулировка: «Служу трудовому народу!». — прим. Гриня

(обратно)

38

«Близъ грядущiй антихрiстъ и царство дiавола на земле» — часть книги «Великое в малом и антихрист как близкая политическая возможность», написанной в 1901 году религиозным писателем и общественным деятелем Нилусом Сергеем Александровичем (1862–1929), и известной тем, что во второе издание ее (1905) были включены «Протоколы сионских мудрецов». Часть книги «Близ грядущий антихрист…» была выпущена отдельным дополненным изданием в 1911 году. Таким образом, упоминаемая здесь книга — использование в агитационных целях деятелями ИПЦ раскрученного бренда. — прим. Гриня

(обратно)

39

Воглый, волглый — влажный, отсырелый. — прим. Гриня

(обратно)

40

Башлык — головной убор, похожий на остроконечный капюшон, заканчивающийся удлиненными концами, которые при необходимости завязывали, как шарф. — прим. Гриня

(обратно)

41

Джиу-джитсу или Джиу-джицу, точнее Дзюдзюцу — общее название, применяемое для японских боевых искусств, включающих в себя техники работы с оружием и без него; искусство рукопашного боя, основным принципом которого является «мягкая», «податливая» техника движений. В России со времен русско-японской войны 1904–1905 гг. широко известно именно как «джиу-джитсу». — прим. Гриня

(обратно)

42

Михайловский собор (Собор Святого Архистратига Михаила) — кафедральный собор Ижевской епархии Русской православной церкви, расположенный в Ижевске. Находится на одной из самых высоких точек города, на Красной площади. Построен в 1907 году. 26 марта 1929 года собор был закрыт и опечатан представителями ижевской милиции. С 1932 по 1937 годы в здании собора располагался Областной музей краеведения ВАО (Вотской автономной области). 8 апреля 1937 года СНК УАССР принял решение о сносе здания Михайловского собора. Воссоздан в 2007 году. — прим. Гриня

(обратно)

43

Русская народная песня «Пряха» («В низенькой светёлке огонёк горит»). — прим. Гриня

(обратно)

Оглавление

  • ПОД РИЗОЙ ЕПИСКОПА
  • СЛОВО ОБ АВТОРЕ
  • НОЧНЫЕ ГОСТИ
  • ПОГРОМ
  • ВАСЯ
  • СВЕТ В ОКНЕ
  • ПО ЗЛОМУ НАВЕТУ
  • ДЕД АРХИП УДИВЛЯЕТ
  • ОПЕРАЦИЯ «ПОЧТОВЫЙ ЯЩИК»
  • ПУШИН КЛЮЧ
  • ДРАКА
  • В ГОСТЯХ
  • ЕПИСКОП ОБЕСПОКОЕН
  • ЖДИТЕ МОЕГО СИГНАЛА
  • ВСТРЕЧА В ВАГОНЕ
  • ГНИЛОЙ ЛОГ
  • ДЬЯКОН ИДЕТ НА СВЯЗЬ
  • ЗАВТРА БУДЕТ ПОЗДНО
  • ХОЛМИК НА КРАСНОЙ ГОРЕ
  • СОДЕРЖАНИЕ
  • Информация об издании
  • *** Примечания ***