Объяснение в любви [Александр Анатольевич Кротов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Александр Кротов ОБЪЯСНЕНИЕ В ЛЮБВИ

Рассказ
1
Анечке Беловой срочно понадобилось уйти.

Убежать.

Исчезнуть.

Раствориться.

— Я отойду на несколько минут. Ах, я совсем забыла!

Ее никто не спрашивал, но она говорила со стыдом и отчаяньем:

— На несколько минут…

Неуверенность нарастала лавиной, ожесточив обычно подвижное ее лицо судорожным спокойствием.

Все рисуют акварельными и масляными красками. А она хаты, лес, стога, небо — черным пером. И тучу, и солнце, и луну — черным. Черным. Черным.

Черным по белому.

Нельзя так рисовать.

— Я отойду на несколько минут, — говорила она, но каждый встречный, казалось, знал, что она ни на что не годная девчонка, возомнившая себя художницей.

Это была самая настоящая паника.

Так и не отдала ничего Анечка на конкурс в художественное училище. Во дворе порвала все в клочья.

Вихрем бежала по городу Перми на вокзал.

Ее подхватили и несли такие горькие рыдания, что невозможно было остановиться и передохнуть.

Анечка не помнила, как вернулась домой.

Долго и потерянно стояла на крыльце.

Равнодушно молчала деревенская улица.

И слезы обожгли глаза, едва заслышались материнские шаги.

Анечка торопливо прошла в горницу, оставив на терраске туфли. Мать протерла их фланелевой тряпочкой, положила в полиэтиленовый пакет, убрала в шкаф. Принесла молоко, хлеб. Села рядом и ни о чем не спросила, задумалась.

Анечка не смела на нее взглянуть, заговорить.

Мать погладила ее по голове, словно в утешенье. Вздохнула и ушла к себе в комнату.

Анечка так и замерла, всхлипнула, сдерживая слезы, быстро разделась и легла. Где-то в ночи загудела машина. И она вспомнила, как мчалась в попутке по шоссе и цветными метеоритами мимо свистели встречные, как метался свет по рябым от дождя лужам, пока фары не превратились в огненные глаза чудовища, и она побежала от них по коридору художественного училища, все натыкаясь на тупики, не могла найти выход и спастись.

Тогда и прыгнула в окно. Ветер сделал из ее кофточки крылья. И она летела в ярых лучах солнца под ливневым и грибным дождем до самого Левшино, где удалось ей сесть на попутку.

Анечка сразу забоялась и пожалела, что села именно в эту машину. Шофер мрачно молчал, не спрашивал ни о чем, даже куда ей ехать не спросил. Она готова была выпрыгнуть на ходу, так велик был ее ужас, но чувствовала, что какая-то тайна должна была вот-вот открыться.

Анечка сквозь силу улыбнулась, обмирая от мучительной тревоги.

— Я твой отец, — сказал тихо и неожиданно шофер. И Анечка в испуге глянула на него.

— Я твой отец!

В этот раз она почти успела рассмотреть печальные и тоскующие его глаза прежде, чем распахнуть дверцу и исчезнуть во тьме, цепенея от собственного крика.

Она нескончаемо долго падала в бездну, бессмысленно крича и ломая руки. Но лицо ее во сне не отразило переживаний. Оно было спокойно, только брови круто сошлись, обозначив вполне ясную черту душевной муки.

2
Проснувшись, Анечка тотчас вспомнила, что ее жалеют и поэтому ни о чем не спрашивают. И она стала собираться в дорогу.

Мать неслышно вошла и увидела раскрытый чемодан на полу. Кипу разорванных и смятых рисунков. И Анечка всю тяжесть своего горя узнала в материнском сострадании, когда встретились их глаза.

В тот день Анечка никуда не уехала.

Ночью много раз она просыпалась и слышала, как мать говорила во сне. Наверное, она давно так привыкла говорить, и никто за ней этого не замечал.

Анечка вздрогнула, услышав: «Может, проведаешь отца? Он совсем теперь лысый и маленький на фотографии. Нельзя такое представить — совсем похож на совенка».

Фиолетовой слюдой мерцали окна в доме, когда мать и дочь сели завтракать и поговорить напоследок.

Надо было запомнить друг друга в этот рассветный час. Быть может, навсегда запомнить свое чувство возрастающей любви и тоски, что накопилось, пока они жили вместе, а теперь так пронзительно в них заговорило. И оно давало возможность понимать без слов думы каждого, ни в чем не упрекать, только слышать друг друга, чтобы уметь потом себе объяснить жизнь другого в одиночестве.

Прощание для них стало ожиданием разлуки.

Мать и дочь встали из-за стола одновременно. И протянули навстречу руки. И обнялись.

Большое тело матери снова ощутило дочь хрупкой и беззащитной, напомнив ей себя, когда она, такая тоненькая, родила ее и легонечко обнимала лежавшую рядом. И гудела, переполненная жизненной силой, грудь.

Снова мать на миг почувствовала такую силу.

Поцелуй дочери отнял ее.

И она опять сделалась старой и уставшей женщиной, которую покидали, а она все еще не успела к этому приготовиться.

Тогда мать вспомнила про деньги, что собиралась дать дочери, когда ей будет нужна еще минута, чтобы дочь не ушла, побыла эту минуту с ней, если не в силах продлить эту минуту ее любовь и страдание.

— Может, отца наведаешь, простишь и поживете вместе? Теперь к нам просится. Посмотришь, какой у тебя отец? — сказала она и перекрестила дочь. Проводила до калитки и дальше не пошла. Прикрыла ладонью глаза и смотрела ей вслед, что-то говорила не совсем ясное и далекое, как прошлой ночью во сне.

Но Анечка торопилась и не разобрала слов.

3
На аэровокзале Анечка вспомнила московский адрес, и, ни секунды не раздумывая, взяла билет на Москву. Там, в Обыденском переулке, жил ее отец, похожий на совенка. Ее отец, которого она не знает и не видела никогда.

Самолет долго набирал высоту, потом повис в пространстве, казалось, без движения. И странно было совсем не чувствовать скорости полета, эту тысячу километров в час, тогда как в попутке у нее захватывало дух, снарядами свистели мимо встречные.

Там, на земле, скорость была другой. Но она могла ее там почувствовать и потому понять. Здесь же не поняла — летит или не летит, да и куда летит? И очутилась за сотни километров от дома.

В окно «Икаруса» Анечка увидела московский пригород, потом пошла сама Москва. Долго кружилась и плыла, пока не остановился автобус.

Анечка перевела часы на московское время.

Она улетела в десять утра и прилетела в десять утра. И выходило, что полет в самом деле был неподвижен даже во времени, представлялся обманом и игрой часовых поясов. Но этот обман и был-то как раз знаком тайны движения.

И она запомнила этот знак, как знамение.

4
В Обыденском дом отца отыскался сразу.

На лестнице, заслышав торопливые и частые шаги, Анечка обернулась и увидела маленького старого человека в голубом костюме, бежавшего вверх. К ней.

— Анна! — крикнул он взволнованно. И она, не отдавая себе отчета, сразу поняла, что старый человек в голубом — ее отец.

Не зная, как вести себя в такие минуты, и помня, что отец никогда не приезжал к ним, Анечка подала руку.

И отец поцеловал ее точно так, как она не раз видела в старомодных фильмах, прижался к ее руке щекой, и она перестала видеть себя героиней какого-то киношного сюжета, ощутив мокрые его глаза.

Ей стало неловко и стыдно, потому что он не имел на это никакого права, а сейчас хотел как бы разжалобить.

— Я тебя видел в аэропорту и узнал, только отошел автобус, — говорил отец, нетерпеливо роясь в карманах, отыскивая ключи.

— Откуда ты узнал? — спросила она.

— Еще вчера звонила Ирина Тимофеевна, — он, наконец, открыл дверь, посторонился, приглашая ее войти. — И я знал, что ты сразу поедешь ко мне.

Мать не могла вчера знать, что она уедет в Москву и — сразу же в Обыденский. Она не могла об этом знать и сегодня. Но позвонила вчера, как будто все знала наперед безошибочно.

Анечка хотела сказать о том отцу. И передумала, желая сейчас, чтобы было все так, как получилось, как если бы сама она придумала так романтически все заранее.

Отец ей был любопытен, и она забыла, как еще минуту назад подумала о нем.

Как хорошо, что она приехала!

5
Квартира у отца оказалась двухкомнатная. В гостиной висели настоящие картины в тяжелых резных рамах.

— Не хочешь с дороги принять душ? — спросил отец.

— Как это прекрасно — принять душ! — сказала она, совсем не чувствуя надобности в этом душе. Необходимости, едва войдя в чужую квартиру, сразу же запираться в ванной.

Очень хорошо принять душ!

Она помылась наскоро и без всякого удовольствия. Зеркало во всю стену ванной было ей неудобно и стесняло, словно кто-то постоянно подглядывал за ней, а закрыться голубой пластиковой шторкой она не догадалась. Но, одевшись, почувствовала, как ей стало легче и веселей.

«К этому дому надо привыкнуть», — подумала она и вспомнила мать, которая почему-то сюда никогда не ездила.

И робость тронула ее сердце. Сомнение. Какой-то западни она не рассмотрела. «Я еще не знаю, как живет мой отец, — сказала она шепотом себе, — я ничего не знаю. Мать никогда не говорила, почему он бросил нас давным-давно».

В зеркале она увидела свои задумчивые глаза. Ничуть не хуже, чем у какой-нибудь кинозвезды.

И она вышла к отцу розовощекой, с блестящими, ожидающими открытий и новостей, глазами, сознавая себя прекрасным и решительным человеком. И поняла, что отец уже успел ее полюбить и готов для нее сделать все-все на свете. Это она заметила тотчас по его радости, возбуждению и удовольствию ее видеть.

Стол был уже накрыт.

Пока она ела, отец все смотрел на нее и только улыбался, встречаясь с ней взглядами. Все время был наготове, едва заметив ее желание, тут же его выполнить.

Ей было хорошо. Еще никто и никогда за ней так не ухаживал.

И было непонятно, как это она могла жить где-то далеко от отца, который так любил ее и заботился о ней.

«Он просто не мог полюбить, потому что не видел и не знал меня», — решила она, стараясь не отпустить от себя такую нужную ей радость и тем самым заглушить свою печаль и боль.

Она вопросительно посмотрела на отца. И он кивнул головой, словно говорил: «Да, да. Так оно и есть».

Анечка хотела и начинала любить отца. Так долго его не было! Даже не верилось, что перед ней сидел и ухаживал за нею ее родной отец.

Свою улыбку она узнавала в его улыбке, в особом движении губ, когда он оживлялся или становился задумчив, серьезен. Узнавала свои глаза, привычку еще с детства как бы невзначай потирать правую бровь, при этом чуть скашивая в сторону глаза.

6
Утром следующего дня Анечка увидела на кресле, рядом с диваном, на котором спала, этюдник, подрамник, краски, холсты.

Анечка обрадовалась.

Потом испугалась.

Быстренько все рассмотрела.

И снова легла в постель, словно уже болела не первый день и надо было обязательно лежать, чтобы выздороветь, дождаться момента, когда станет дозволено выйти на солнышко и преодолеть первое сладкое головокружение, свою памятную неуверенность, отчаянную робость и волнение.

Отец ушел на завод, где работал начальником АХО.

Она позавтракала. Прочитала невнимательно в десятый раз бодрую записку, думая про кисти, их так хотелось взять в руки.

Анечка посмотрела в зеркало.

Оранжево-золотистый цвет отразился от ее глаз.

Она смешала краски и положила этот цвет на холст, загрунтованный и готовый к работе.

Анечка очень живо увидела материнское лицо и принялась его писать. Мать смотрела беспокойно, прищурившись, как будто все вглядывалась в даль, куда она уходила.

«Я не ухожу, — сказала она, — мне больно, что я уехала, что я здесь, что хочу и не могу назвать отца своего отцом. Мне плохо, мама. Горько. Тяжело. И все потому, что у отца мне стало хорошо и спокойно. Он же ведь бросил нас! Бросил, мама! Я этого не забыла и не могу забыть!

Но у тебя немножечко другие должны быть глаза.

Не такие грустные и безнадежные.

От таких быстро устаешь.

Не надо смотреть тоскливо. Вечно несчастные глаза нельзя любить. Они мучают и не дают отдохнуть. Помнишь, как ты улыбалась, когда я уезжала в Пермь? Еще немного повернись, ведь ты меня тоже видишь за горизонтом, как и я тебя».

7
Стенные часы пробили, и она их не услышала.

Потом часы отзванивали много раз.

И неожиданно вспыхнул яркий, ослепительный свет в комнате, где она работала. Темными пятнами раздвоились все предметы, закружилась по кругу мебель. Затем Анечка увидела отца и впервые вспомнила, что зовут его Андрей Петрович. Увидела за окном темень в бусинках далеких звезд.

— Не надо. Ничего не надо, — сказала она раздраженно от хлынувшей в ее тело усталости и нетерпения работать дальше, — зачем ты мне помешал? Теперь я забыла, что мне надо делать. Все лицо забыла.

— Уже поздно, — сказал отец осторожно, — я думал, ты куда-то ушла, так было тихо, мрачно и тяжело в квартире.

Анечка оттеснила его в коридор.

Андрей Петрович вышел на кухню и взволнованно закурил. «Как хорош тихий погожий вечер! — повторял он непрестанно. — Как хорош вечер!»

Эти глупые слова текли в голове непрерывной магнитофонной лентой. Было такое чувство сокрушительной силы в руках, что он боялся прикасаться к чему бы то ни было.

«Что же это такое?» — спрашивал он себя, и ему хотелось запеть во весь голос, крикнуть от счастья.

Его девочка рисует!

Как хорош тихий погожий вечер!

Нужно было идти на почту и отбить телеграмму Ирине Тимофеевне. Расчет его оказался верным.

И опять в голове заработала магнитофонная лента, говорившая на этот раз без конца текст телеграммы: «Аня рисует. У нее взрывчатая, впечатлительная душа истинного художника. Пусть живет у меня. Подробности отпишу».

Андрей Петрович съездил на почту. Нарвал, как мальчишка, с клумбы во дворе георгинов с тяжелыми бархатными головами. До рассвета просидел на кухне в каком-то блаженно-мечтательном состоянии, не решаясь зайти к дочери, ее потревожить, и все же нелепо ожидая, что его позовут хотя в благодарность за такие подарки. Не выдержал и постучал.

Не услышав ответа, осторожно вошел.

И увидел — дочь спит на диване, подогнув под себя ноги, держа, как земной шар, ладонями свое лицо.

Никогда он не видел, чтобы так неловко и так странно спали люди, и при том так глубоко и счастливо. Разве мыслимо так улечься спать человеку?

И, думая так, Андрей Петрович испытывал восторженное преклонение перед дочерью, которая так умела спать.

Ей было хорошо и удобно, и она не слышала ничего вокруг.

«Она, наверное, сидела и смотрела на мольберт, когда закончила, и незаметно задремала», — подумал он, не решаясь подойти ближе и взглянуть на холст, робея, что дочь вдруг проснется и не позволит ему смотреть. Она могла крикнуть на него и обидеть еще сильнее, чем обидела и обрадовала (когда он пришел с работы), если что-то не успела закончить.

Андрей Петрович подошел к дивану и прислушался к дыханию дочери. И еще раз удивился тому, как она спала и держала свою голову в ладонях, как будто продолжала о чем-то трудно и усиленно думать с закрытыми глазами.

И он позавидовал ее усилиям и муке, о которых ничего не знал.

Наконец, Андрей Петрович обернулся к мольберту и к великой досаде сначала ничего не увидел на холсте — одни лишь беспорядочные мазки красок. У него стиснуло в груди и заныло сердце от мгновенно ослепившей мысли, что девочка его бездарна.

Он сделал усилие, всмотрелся и опять ничего не увидел.

Волнуясь и пугаясь, Андрей Петрович шагнул в сторону и назад-назад — больно уж близко подобрался, и вот тогда в хаосе исковырянного кистью пространства (прежде ровного и похожего на пластилиновое) проглянул и угадался им — в неярком солнце кусочек сада после дождя, золотые шары, открытое настежь окно и лицо Ирины Тимофеевны. Она его держала точно так же в ладонях, как и спавшая дочь.

И та же трудная мысль и мука стояли в ее спокойных, чуть раскосых глазах, больших и золотистых. Сквозили в них, как во всем облике дочери.

Андрей Петрович не знал, что им ответить, сказать. Однако, казалось, они ждали и требовали ответа, заглядывая в его душу, вспоминали прошлое. Свое потайное. К чему и он имел непосредственное отношение.

Андрею Петровичу стало невыразимо больно и обидно, что в свое время он мог все узнать. И не узнал. Не успел. Не захотел. И теперь не узнает никогда. Только гадает. Путается в предположениях. Состарившись, начал считать промахи, ошибки, потери, начал думать, что можно еще что-то поправить.

Андрей Петрович оглянулся на дочь.

Весь ее облик, и особенно закрытые, как нарочно, глаза ее, когда он хотел именно их рассмотреть и сравнить с материнскими — во сне приобрели достоинство тайны, в которую ему необходимо было проникнуть, чтобы объяснить себе короткую записку Ирины Тимофеевны — ее ответ на свои длинные и частые послания.

В записке было всего несколько строк:

«Все уже позади, Андрей. Пришло, значит, и твое время возле кого-то отогреться. Захотелось у нас. Дети не дают покоя. Только не поздно ли? Они тебя не знают. Сама не буду говорить, забыла. Всегда помню, потому что был.

По-разному помню.

И все чаще вот как: если бы меня в молодости переехала машина, как ты переехал меня, так бы и помнила я о ней, останься жива, потому что она была — была! — в жизни, и всегда что-нибудь нашлось, чтобы напомнить о ней.

Зла не держу, не думай. Я жила жизнь, и это со мной случилось. Я с тобой вся померкла, Андрей, а дети меня согрели и спасли. От их беспомощности я взяла силу и забыла, что сама-то я какая слабая.

Взрослые дети тебе не помогут. Нет, не помогут.

Будет уж очень плохо, приезжай».

Андрей Петрович замер: Анечка открыла глаза и посмотрела на него. Он знал, что она не увидела его, все спит, но быстро вышел, переводя с облегчением дыхание, ежась и качая головой.

Анечка вслед за ним встала, пила воду на кухне, захлебываясь и тяжело, словно вся высохла за недолгие часы сна. Кровь загустела и начала спекаться, мешала думать о чрезвычайно важном, чем она держалась весь прошлый день, а сейчас не могла сразу вспомнить.

Она еще попила воды, снова устала и захотела спать.

Вернувшись в комнату, она увидела вазу на серванте, где отмокали кисти и откуда были выброшены на пол гвоздики отца. Она подняла их и бережно положила на подоконник рядом с георгинами, не смея посмотреть на холст, высматривая по сторонам заранее нож, чтобы сразу, не мучась, покончить с неудачей.

Она отыскала нож все в той же вазе.

И мать глянула на нее.

И у нее пересохло горло.

Задрожали руки, и все внутри задрожало. Она несколько раз обошла мольберт, потом бросилась на диван, тотчас вскочила и снова пристально и жадно посмотрела на холст.

Мать понимающе смотрела ей в глаза, но Анечке все равно не верилось, что вот так можно разговаривать с матерью, нарисовать и доверить ей самое тайное, что она держала при себе, не говорила никому.

И матери не говорила.

Но, несмотря на это, оказалось, та знала в ней все до последней капельки. И, наверное, уже знала, что отец подарит ей краски, холсты, подрамник, мольберт, и она захочет испытать себя еще раз с остро отточенным, как бритва, ножом в руке.

Анечка бросила нож в ящичек с красками и все смотрела, смотрела в мамино лицо. Улыбалась, хмурилась, кусая губы. Читала и читала лицо матери, ее глаза, мысли, старалась разгадать скорость ее жизни, не замечая при этом, что видит во многом лишь воображаемое, а не то, что запечатлел холст, где все выписано плохо, не было никакой гармонии, где полутона приобрели несвойственную им отчетливую резкость, почти пронзительность, исказив тем самым портрет, сделав его фальшивым, аляповатым, грубым и обманчиво живым для посвященного.

Но Анечка была уже влюблена в портрет, в то, что невольно ей открылось, и находила в нем все новые и новые достоинства и «не замеченные сразу, по интуиции написанные детали», которые оправдывали ее приезд к отцу, ей же объясняя, как через сострадание к себе человек способен сострадать другому.

Переубедить Анечку в обратном было бы невозможно, как и доказать ей, что попытка ее, отчаянная и прекрасная, стать художницей безуспешна.

8
Анечка вспомнила про обещанный сюрприз в записке Андрея Петровича, включила магнитофон и услышала голос отца. Он спокойно и чуть глуховато рассказывал:

— Когда я познакомился с твоей матерью, я служил в финчасти старшим лейтенантом. Увез ее в Казахстан.

Там она быстро заскучала.

Но я был влюблен и не сразу заметил, как много тогда говорили ее мимолетные взгляды. В них было недоумение, напряженное ожидание. Я это увидел, когда она уезжала в деревню родить Юрку.

Писала оттуда редко.

Потом наша воинская часть была переброшена на Север. И пролетело полгода. И странная пошла жизнь. Высылал деньги на дорогу — не ехала. Написала однажды: «Уже почти забыла, как ты выглядишь. Работать пошла в колхоз, так что денег много не высылай».

Я приехал. Выяснилось, что стал чужой.

Следующий год плохо помню. Слушал в каждом сне шаги Ирины Тимофеевны, боялся их прозевать, слышал их в полной тишине, как в детстве слушал материнские, тоскуя о ней в детдоме.

Товарищи сочувствовали.

Я тоже думал сгоряча, что Ирине Тимофеевне не хватило пороху жить в военном городке. Главное, как я сегодня понимаю, дело было вовсе не в этом, а в том, что я сам тогда не был готов заменить ей весь мир, который вдруг сосредоточился для нее во мне.

Она быстро устала от меня.

Я повторялся много раз на дню и не замечал этого. Не знал, конечно, что так вести себя с любимой убийственно для любви. Что любимых завоевывают всю жизнь, а не один раз, на что только меня и хватило.

Меня хватило на один-единственный раз. Многих лишь на это и хватает. Я был из многих. И она поняла, что я — из многих, а не единственный, которого любят всю жизнь не переводя дыхания.

Тогда я этого не знал. Мечтал, что она приедет ко мне все же, и боялся, что приедет. Боялся, что все повторится снова. Я чувствовал какую-то слабость и беспомощность своей любви. Мучился, что снова она меня будет любить очень мало и опять уедет, разочаровавшись во мне еще больше.

И она приехала через год. Шел третий день моего отпуска, и я мучительно соображал, на что мне его истратить.

Ирина Тимофеевна стукнула в дверь и вошла. Поставила чемодан у двери, а я продолжал ошеломленно сидеть за столом.

Щелкнули шпингалеты, и створки с пыльными стеклами заскрипели, расходясь в разные стороны, и свежий воздух коснулся моего лица.

— Вот я и приехала, Андрей, — сказала она.

Через месяц у нее снова стало портиться настроение. Снова она смотрела на меня с горьким недоумением, тоскуя о сыне. Будто опять я ее в чем-то обманул.

И ничего я не мог предпринять, чтобы ее удержать и ее любовь удержать. Ведь любила она меня в те дни! По-настоящему любила! Из-за этого и приехала.

Думая о своей любви, немощи своей в ней, я задумался, быть может, в первый раз о себе самом. Что же я есть на самом деле, если любят меня так скоро и бросают с таким чувством, что становится неловко и стыдно, обидно за себя.

Я провожал второй раз Ирину Тимофеевну и видел, как и ей неловко и обидно, что снова уезжает она от меня беременной и снова я ей мучительно непригож.

Мысли ее я словно читал и знал, что ей, как и мне, тоскливо и нехорошо жить в одиночестве, нехорошо, больно прощаться и уезжать, и еще хуже будет ей жить без меня.

Но сейчас ей хотелось остаться одной.

И вот на вокзале мы смотрели откровенно друг другу в глаза. Все, что не было досказано за наше знакомство и совместную жизнь, договаривалось здесь на перроне безжалостно — среди снующего народа, толкавшего нас то и дело.

Каждый знал, что этот разговор — последний. Больше не будет никаких объяснений. Они не нужны и бесполезны.

И я, и Ирина Тимофеевна с трудом удерживали слезы. Любовались друг другом, как можно любоваться, когда знаешь, что больше не увидишь родного, самого дорогого тебе человека.

Мы были самыми родными.

Самыми дорогими.

Родней и выше для каждого из нас не было никого.

И все же мы расставались, вспоминая все сначала. Любили снова в эти минуты, как в первые дни встречи. И снова разочаровывались, старались скорее расстаться.

Но поезд не шел.

После очередного объявления он опять опаздывал. И мы с трудом и облегчением переводили дыхание, потому что любили мы друг друга в те мгновения сильно, нетерпеливо, страстно. Тосковали и скорбели, были несчастны разлукой, которая еще не наступила, но неотвратимо близилась и давала нам силы так любить.

И все-таки мы уже знали свое будущее.

И оба отвергли его, не понимая, как сделать его настоящим, иным, чем оно было. Нужны были время, новые мучительные ночи и тяжелые слезы. Как-то мы сами должны были измениться, чтобы у нас появилось будущее, а с ним и настоящее. Мы оба понимали это, когда любили друг друга сильно. Как в последний раз.

Еще на минуту задержись поезд, и мы вернулись бы и стали жить вместе. Так мне очень долго казалось потом. Но поезд пришел, и святая минута прошла.

Началась посадка. Лихорадочная суета с вещами, во, страстно. Тосковали и скорбели, были несчастны разные стороны. Ирина Тимофеевна шла рядом с сердитым, окаменевшим лицом.

Так закончился наш самый долгий разговор.

Оставалось только втиснуть вещи под лавку, постоять молча в растерянности, мрачном недоумении, как опешил я и не нашелся с этим несчастным пакетом, глядя на брызнувшие на платформу яблоки, слыша, как они хрустели под каблуками. Я думал об этом в купе, а у Ирины Тимофеевны были все те же сердитые и страдающие глаза.

Она догнала меня, когда я уже вышел в тамбур.

Это была еще одна минута, когда я мог выйти с ней. Она этого хотела и осталась бы со мною. Я бросился за вещами. Тут вцепился в меня проводник:

— Товарищ, ви останетесь! Бистренько, бистренько!

Поезд дернуло. Я протиснулся в купе. Вернулся, да поезд уже набирал ход. Я отнес вещи назад. И спрыгнул. Упал, сильно ушиб ногу и только тогда сообразил, что мог спокойно сойти с Ириной Тимофеевной на первой же остановке, вернуться назад.

И она бы вернулась со мной, уже примерялась прыгнуть, но опомнилась, что тяжелая. И потом моей растерянности не простила, того, что думал я, когда прыгал с поезда, только о себе. И о ней забыл. Бросил с будущим ребенком, прыгнув под откос.

И все же я знал, что если бы со мной произошло несчастье или заслабел бы окончательно, стал бы пить, опускаться, она приехала бы с вами, с тобой и Юркой, чтобы спасти меня…

9
Весь месяц Анечка с упоением рисовала. И с каждым днем меркло лицо у Андрея Петровича, все равнодушней и холодней становились его ежедневные похвалы. Печальное недоумение прорезало у него тревожной морщинкой лоб. А однажды, сходив за почтой, поймал он себя на том, что смотрит в зеркало теми же замерзшими глазами, как некогда на него смотрела Ирина Тимофеевна.

Неужели бездарная девочка ему не нужна?

— Анна, тебе письмо! — крикнул он бодро.

— Тогда читай первым, — откликнулась Анечка из ванной, — только громко, чтобы и я слышала.

— Это от Юрки, — сказал отец.

Она вышла к нему, торопливо вытирая руки полотенцем, и взяла конверт.

Юрка писал ей из армии:

«Я до сих пор не могу понять, как ты решилась приехать к чужому человеку (отцу), остаться у него жить и писать мне, что он для нас все равно отец и его надо жалеть. А он нас жалел? Он же бросил нас! Неужели ты забыла? Он бросил, и мы за это страдали, были несчастными хуже нищих. До сих пор ничего не остыло. Никогда не остынет. Ты вспомни, как мы жили, пока я не пошел работать. Первое свое платье вспомни, мать вспомни. Такое нельзя прощать!..»

Анечка сразу же села писать ответ. Горячие и нежные слова любви к брату мешали думать отчетливо. Она попыталась написать, что же произошло. И поняла, что нет таких слов. А Юрка и отец потеряны друг для друга навсегда.