Лучик-Света [Александр Иванович Вовк] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Посвящается светлой памяти Светланы Головко

Эта история приключилась в середине восьмидесятых, еще в незабвенном Союзе. Он тогда пребывал в зените своей экономической, социальной, научной, военной, образовательной и иной силы и славы. Всё это, однако, – поясняю для совсем уж далёкого от СССР Читателя, – не исключало множества недостатков и пороков.

Но это лишь факт! Его следует принять к сведению! Поскольку он абсолютно достоверен, а романтическая повесть, которую Читатель намерился прочитать, мало связана с упомянутыми пороками, но все события протекали именно на советском фоне, определяя тем самым и поведение ее героев.

Автор подчеркивает это на всякий случай, если Читатель, впитавший в себя правила общественной жизни более поздних времен, станет мерить жизнь действующих лиц повести сегодняшним аршином.

Часть 1

Глава 1

На неуютном морском побережье только чайки кричали громко и противно, собираясь в большие атакующие стаи, и нагло выпрашивали, у кого придется, легкую добычу, да крупная бездомная собака озабоченно трусила куда-то вдоль волны, свернув голову набок и проверяя носом в сыпучем песке свои редкие находки.

Несмотря на пять утра, солнце взобралось уже высоко, правда, ещё не раскалив вокруг себя характерный белесый круг. Он в этих краях появляется ближе к полудню.

Сбивчиво перебирая многочисленные воспоминания, я добрел до края бетонной дамбы, нагло вторгшейся в море на добрые полста метров. Чуток постоял на ее краю, почти над самой водой, представляя тебя в том же беленьком платьице. Оно невероятно подчеркивало твою молодость, стройность и красоту. Затем, стараясь не рассыпать так понравившийся тебе букет, бросил все пятнадцать роз в спокойную и прозрачную до песчаного дна воду.

Солнечные блики обволокли погружающиеся растения причудливыми фигурками, непрерывно меняющими затейливую геометрию света, да несколько мелких рыбёшек, шустро подлетев, заинтересованно пощипали темно-красные цветы.

«И всё! И никому нет до нас дела! И только нам всё это знакомо до мелочей и дорого! – подумалось мне. – Ты ведь тоже должна всё помнить, мой Лучик. Вот и я ничего не забыл! И в который раз прошу у тебя прощения, которого, сам знаю, не заслуживаю… Да ты теперь и не сможешь меня простить! Никогда…»


Через пару часов пляж оживет энергичными и шумными усилиями тех, кого природа, как таковая, едва ли здесь волнует. Отдыхающих даже море привлекает всего-то его потребительской стороной. Здесь так бывает всегда! И будет всегда!

Женщин тут более всего заботит красота собственной кожи, покрытой специальным лосьоном для загара или, напротив, от загара, да свободные мужчины из числа слоняющихся рядом, валяющихся на песке или барахтающихся в море.

Мужчинам интересны карты, баночное пиво, бескрайний водный простор, позволяющий до приятной усталости разминать мышцы, да женщины, проявляющие именно к таким мужчинам легко читаемый интерес.

Малышню, как обычно, здесь трудно отогнать от воды, которую она вдохновенно взмучивает, возводя из влажного песка замки и запруды. Вся эта мелочь неустанно плещется, хохочет и старается незаметно от зазевавшихся матерей окунуться как можно глубже.

Очень скоро под жарким южным солнцем станет тесно от слившегося в единое целое разноцветья подстилок и изнывающих от зноя человеческих тел. Тесно окажется даже во взбаламученной воде, причем, тем хуже, чем ближе к берегу.


Пляжное море я не люблю. Хотя, что толку говорить о том, если давным-давно я живу бесконечно далеко отсюда; никак море не связало меня и профессией. Тем не менее, в минуты редкой встречи оно меня волнует настолько, что от восторга перехватывает дыхание.

И я не претендую на оригинальность! Право же, редко кого так же не будоражит эта живая громада с ее непонятной переменчивостью, и скрытая от большинства отдыхающих ее стихийная мощь.

Всё именно так! Но, вполне возможно, что причина моих волнений кроется лишь в ностальгии. В том, что родился я в удивительном городе Одессе. И с первых лет, как себя помню, пропадал у моря. И летом, и зимой! И потому не могу понять, как можно не любить и это море, и этот город, даже ругая его изо всех сил, часто по делу!

Все одесситы любят только своё море – только Черное. И не признают иного. Оно и понятно! Черное – оно же, с какой стороны не поглядеть, самое-самое! Не Балтийское же, в конце концов, любить, мелкое и несолёное! Тем более, не Каспийское! Хотя и крупное, но всего-то озеро! На худой конец, еще об Охотском или море Лаптевых можно предметно поговорить!

«Так это ваши неприятности!» – объяснят одесситы любому, испытывающему трудности выбора предпочтений!

Но мне, как-то не принимающему во внимание реальную географию, до сих пор странно, почему же и в Батуми всё то же Черное море, как в моей Одессе? Впрочем, что бы ни говорили, море здесь всё равно другое, будто не настоящее, будто и созданное-то лишь для этих вот ненормальных отдыхающих, которые по собственной воле изнуряют себя с утра до вечера на знойном пляже, а потом гордо называют это утомительное безделье самым желанным отдыхом!

Я люблю море другое – не летнее, а холодное, отчаянно бьющееся в тех берегах, которые ему скупо отвела природа, и которые для его стихийной натуры бывают столь тесны! Оттого иной раз оно неистово рвется наружу и ломится, и всё крушит, и размывает. А потом – дай ему лишь время – смиряется со своей судьбой и плещется уже вяло, даже бессильно, словно, ластится и извиняется за проявленную ненароком несдержанность.

Я люблю море сильное, море страшное, море свирепое. Не зовущее искупаться или позагорать, а такое, как было при нас с тобой! Море живое и бурное, не на шутку распоясавшееся и угрожающее гибелью любому, кто рискнет ему противостоять.

Я люблю поздней осенью ходить по песку, скрипящему ракушками, ещё не до предела измельченными. Люблю подставляться порывам студеного и влажного ветра, пока совсем от него не продрогну. Люблю касаться ладонями соленой волны, когда она выдыхается и, смочив мои ладони, шурша отступает, смешиваясь с теми массами зеленой пучины, которые и выдавили ее для захвата берега, не наделив для того достаточной мощью.

Я люблю растянувшийся на километры морской берег, когда вокруг почти никого. Когда никто и никому не в тягость.

В такое время абсолютное спокойствие и неосознанная радость охватывают мою душу. И даже предельная открытость и незащищенность широченного морского пространства, отчего-то пугающего многих, привыкших к тесному и назойливому городскому мирку, меня не беспокоит. Точно так случается даже в открытом море, с его уходящим в бесконечность горизонтом. Так бывает и на длинной и широкой полосе оставленного всеми берега. Моя усталая душа, переполненная воспоминаниями, которые еще недавно были невыносимыми, но теперь слегка затуманились, здесь отдыхала всегда.

Отдыхает она и теперь! Потому-то я не стремлюсь в Одессу летом. В это время у моря бурлит неугомонный человеческий муравейник. А в нём разомлевшие от жгучего солнца пляжники, уплотненные естественной стеснённостью пространства, лежат слоями и создают непривлекательную для меня атмосферу.

Впрочем, что же я всё о ней, о своей Одессе? Я ведь в Батуми. Опять в Батуми. Именно с тех-то пор, с наших пор, меня сюда и тянет. Тянет на этот берег. И иногда тяготение становится настолько сильным, что, кажется, не приехал бы я сразу сюда, бросив всё и вся, то уже не смог бы избавиться от ощущения, будто изменяю тебе, изменяю и себе, не выполняя данную когда-то клятву.


Помнишь, Светланка, под конец октября мы оказались в субтропическом батумском рае с его диковинными для нас пальмами. То ли погода тогда чересчур капризничала, то ли поздне-осенний календарь распугал даже заядлых курортников, но мы бродили по безлюдному, сколько видит глаз, прибрежному песку, резво отскакивая от пузырящихся и шуршащих волн, и почти всё время молчали.

Молчание нас не тяготило, скорее, оно объединяло, поскольку любые слова в те минуты лишь отвлекали от наладившегося между нами телепатического контакта. Нам без слов всё было ясно. И представлялось легким, простым и приятным. Бесконечно далеко отступили навязчивые мирские заботы, ничего не тревожило празднично настроенные души, в которых, казалось, всё пребывало в покое и на своих законных местах.

Весь мир предстал перед нами в самом лучшем виде, и всё нас радовало!

Но лишь потом мне ясно, как же мы были наивны! И с чего это вдруг мы уверились, будто столь же прекрасной наша жизнь будет и впредь?

Ах, да! Вполне понятно! Влюбленные не способны заглядывать в своё будущее! Им всё и вся представляется в розовом цвете. Сегодня и завтра, и вечно… Но как же часто они ошибаются! Или даже всегда! Скорее, в чём-то всегда! Только осознают они это значительно позже, когда впервые больно ударяются об острые углы реальной жизни. Вот тогда они удивленно распахивают глаза и обнаруживают, что розовых цветов вокруг не осталось и в помине! И с этим приходится считаться! Считаться в большей степени, нежели с прежними приятными иллюзиями!

Вот и я тогда, как они, эти глупые влюбленные, оказался настолько наивен, что с легкостью и размахом планировал нашу с тобой жизнь, играя столь таинственным словом – «всегда»!

Оно ведь связано с вечностью, которая для смертных упрятана в немыслимой и недостижимой дали. Вечность живет лишь там, где мерцают недоступные звезды, где в тысячелетнем прошлом плещется древнее море. Но она невозможна в нашей короткой жизни! Она несовместима со столь беззащитной и ранимой биологией, на основе которой нас, много о себе мнящих, сотворила, словно, балуясь, кудесница-природа. И если некий самонадеянный смертный, просто чудак, идеализируя действительность и себя, всё же станет оперировать понятием вечность, то он, по меньшей мере, поэт! Но, скорее всего, просто глупец!

По всему видать, и я оказался бесконечно глупым, слепо понадеявшись на нашу неуязвимость, гарантированную, как мне казалось, накатившим счастьем. За это и расплачиваюсь теперь с лихвой, не ощущая рядышком твоего дыхания. Лишь брожу и вспоминаю тебя на этом берегу, где нужен был лишь тебе.

А тогда я глядел на тебя жадно, не моргая, чтобы не пропускать самые малые мгновения, и от восторга, от близости к твоей красоте счастливо и глупо смеялся, что для меня, надо думать, не очень характерно.

Временами ты намеривалась убежать, игриво приглашая за собой, но и сама тут же тормозила, чтобы со смехом, балансируя на одной ноге, высыпать из туфли всепроникающий песок, а я любовался твоей изящной фигуркой, голосом и милой красотой каждого движения. Ты давно стала мне очень дорога и я, позволив себе отупеть от безусловного счастья, впервые за тридцать лет осознал, что ни за что не хочу потерять столь невероятную женщину! Я хочу быть с тобой всегда! Хочу, чтобы и ты хотела быть со мной всегда! Я остро чувствую, что теперь не смогу жить как раньше, не смогу существовать вдали от тебя. Но если такое не по нашей воле вдруг случится, то я останусь инвалидом, с болью лишившись большей части самого себя. Сердце моё разорвется или что-то иное случится, уж, не знаю, но абсолютно уверен, что вся последующая жизнь превратится в непрерывный поиск тебя, в стремление вернуть тебя… Ведь мы успели прорости друг в друга!

Глава 2.

А помнишь, Светка, как банально мы с тобой познакомились? Я был тогда хорош! До сих пор удивляюсь, вспоминая, как же я умудрялся не замечать тебя всякий раз, забегая по делам в конструкторское бюро? Но ведь не замечал! Бесконечно долго не замечал!

Ты представляла собой сверкающий всеми гранями бриллиант, а я, слепец, обходил это яркое чудо стороной!

В общем, такое, конечно же, можно и понять, поскольку производственных задач у меня в руках и в голове всегда вертелось великое множество, а их решение до сих пор обходилось без контакта с тобой. И всё же, благодарю свою судьбу за то, что мы в какой-то миг встретились! И, видимо, какой-нибудь Купидон, не упустив момента, поразил меня в самое сердце. Потому-то, выделив тебя из множества наших девчат, я надолго заболел именно тобой. И мысль о необходимости нашего знакомства стала для меня столь же важной, как и решение любой, самой сложной, самой интересной производственной задачи.

Разобравшись в течение недели в самом себе (что уж тут разбираться, если не мог забыть!), я приблизился к тебе за час до окончания рабочего дня, даже не подыскав заумного или остроумного предлога. Но уже по тому, как ты оторвала взгляд от кульмана, переведя его на меня, – пытливо и доброжелательно, – я догадался, что не буду опозорен твоим отказом, буду прощен, хотя при знакомстве с женщинами легко себя никогда не чувствовал.

– Если вы пока не замужем, могу после работы вас проводить! – выдавил я из себя какую-то чушь, пришедшую на ум экспромтом и дающую право думать обо мне не слишком лестно.

Ты, наверное, не хотела моего конфуза, поскольку ответила сразу, сопроводив свои слова милым, доброжелательным, но смеющимся взглядом и голосом:

– Вашему условию я отвечаю!

– Какому условию? – глупо уточнил я.

– Как же? – удивилась ты, опять со смехом. – Вы же сами спросили, не замужем ли я? Пока! А я как раз – пока!

Я тоже засмеялся, и мне с тобой стало легко и просто.

– Тогда я у проходной подожду… Вы уж не прячьтесь среди подруг! – с бесхитростной надеждой попросил я.

Ты опять, тряхнув в знак согласия копной светлых волос, мило, но тихонько, чтобы не привлекать внимания коллег, засмеялась, а я на выросших за спиной крыльях полетел к главному инженеру, чтобы обязательно всё намеченное завершить до конца дня.

Тем не менее, я не успел! Я опоздал почти на полчаса! Потому, когда торопливо, признавая всю глупость и безнадежность сотворенной мною же ситуации, проскочил через проходную, веселая и озабоченная предстоящими планами толпа давно схлынула.

Я сделал несколько шагов в никуда, тоскливо почесывая затылок и проклиная свою бестолковость, – ведь мог договориться на более позднее, более надежное время, – но вдруг услышал за спиной твой чудесный и лукавый голосок, от которого моё настроение сразу перевернулось, а сердце бешено застучало:

– Сергей Петрович! У нас и дальше будет так же?

– Что будет? – оборачиваясь, радостно и растерянно уточнил я.

– Уж, не знаю! – опять засмеялась ты. – Назначаете свидание, а сами не являетесь! Разве так можно?

– А вы разве меня знаете? – выдал я вместо естественного извинения за опоздание.

Ты мило качнула из стороны в сторону копной золотистых волос и еще веселее хохотнула:

– Если бы я не знала заместителя главного инженера, то что бы я вообще здесь знала?

– Ну, да! – затупил я. – Может, отодвинемся от проходной родного НПО? В какую строну вам удобнее?

Вместо ответа ты с кокетливой хитринкой поинтересовалась:

– Ну, а моё имя вам интересно узнать?

– Боже мой! Извините, я еще там… Но всё! Вынырнул! Каюсь и признаюсь – этот вопрос меня давненько беспокоил, но спрашивать я почему-то не решался! Смешно?

– Нет! Я наблюдала за этим с печалью! Ведь на работе вы робким не кажетесь! Знаете, мне по случаю пришлось присутствовать при пересудах наших болтушек, а уж они всё о вас знают: и что не женат, и что неплохую карьеру успели сделать, никого не подставляя, не заносчивы, и что не курящий, не гулящий, как будто… Неужели они в вас ошиблись? – ты опять лукаво рассмеялась. – Мне направо! А куда вам – смотрите сами! – и медленно пошла, покачивая в такт модной сумочкой на длинном плечевом ремне.

Я нерешительно направился за тобой. И уже всё в тебе, и даже связанное с тобой, мне больше и больше нравилось. За исключением собственного положения недотепы, роль которого, похоже, ко мне приклеилась основательно. Надо поскорее изменить направленность нашего разговора, но заранее ничего подходящего я впопыхах не заготовил, а придумать что-то по ходу не получалось.

– Вы хотите, чтобы я угадал ваше имя? – наконец выдавил я, мучительно сознавая свою первобытную примитивность, выявив которую, о второй встрече ты и не подумаешь.

Но ты красиво хохотнула:

– Что же, попробуйте!

Я задумался, но лишь о том, что я и впрямь – балбес! Надо было заранее твоё имя узнать, а теперь разыграть необыкновенную проницательность, но умная мысль всегда где-то рядом бродит… Я принялся гадать:

– Светлана? – это первое, пришедшее мне в голову.

Ты счастливо рассмеялась и подтвердила прямое попадание:

– О! Вы не так-то просты, каким пытаетесь казаться! Подготовились и теперь лукавите!

Мне осталось лишь скромно промолчать, мысленно поблагодарив свою удачу.

– А хотите, мы зайдем в городской парк? – предложила ты, открыто глядя мне в лицо. – Там сейчас мои любимые петуньи просто божественно пахнут… Ой, как же мне нравится их нежнейший аромат! Так нравится, что я даже произнесла слова, которых обычно избегаю. Красивые они, но очень уж манерные! Излишне изысканные и оттого кажутся не искренними! Но мы посидим рядом с клумбой, вся усталость от запаха петуний и улетучится. Я это точно знаю! Хотите?

Гуляли мы тогда долго-долго, и из той памятной встречи родились наши новые отношения, в которых я, теперь-то могу сознаться, упорно придерживался старомодных правил ухаживания за тобой. У современной молодежи они не в чести; но так уж воспитали меня книги и любимые советские фильмы; потому у меня в отношениях к женщинам преобладает подчеркиваемое уважение к ним, и, думаю, так и должно быть, коль они этого заслуживают! Терпеть не могу я деятелей, у которых всякие отношения подразумевают не естественную тягу к интересному и насыщенному человеку, а непременную похоть, делающую женщину в их глазах лишь объектом для известных развлечений. Но в связи с этим меня кое-что тревожило: ты-то к той самой молодежи и принадлежишь.

Сколько тебе? Всего-то двадцать три? Ну, возможно, двадцать четыре. Потому интересно знать, как ты воспринимаешь меня с позиций своего поколения?

Наверное, как нерешительного телка? Ведь я впервые поцеловал тебя только через неделю! Мы обычно просто гуляли, а я всё болтал и болтал, о чем придется, как соловей, поощряемый твоим немым интересом. Тебя, конечно, иногда тоже слушал, но ты, казалось мне, молчала с большим удовольствием, нежели что-то рассказывала! Так мне казалось! Вот я и заливался!

В общем, если подвести итоги, то вел я себя весьма глуповато. Мне бы, если по уму, следовало больше слушать твое милое щебетание, чтобы поскорее и лучше тебя узнать, а я – вот так! Самому теперь стыдно…

А всё потому (оправдывался я перед собой потом), что, как глава нашей будущей семьи, в большей мере, нежели ты отвечаю за надежность наших отношений. И мне претит нынешняя раскованность подростков-переростков, когда в первый же час они сплетаются в экстазе, а через неделю, месяц или, в крайнем случае, через год переносить друг друга не могут! Нет, думал я, у нас должно быть иначе – раз и навсегда! Но для этого, как ни крути, а надо к тебе хорошо присмотреться.

Я уверенно опирался на свой неоспоримый жизненный опыт (именно так тогда я и считал). Бывает ведь, что всё, буквально всё, в человеке вдруг обнажается, и сразу становится очевидной его фальшивость. Особенно, при резкой смене обстоятельств люди, бывает, становятся совсем другими, неузнаваемыми. Сегодня пред собой видишь само совершенство, а завтра на поверку оно предстаёт лицемерным чудищем! Сколько подобных историй я знаю… И всегда удивлялся тому, какие пустяки выдвигались в качестве причины семейного разлада. То слишком яркая губная помада, то нестиранные на ночь носки, то привычка во всём поучать или странная задержка на работе, то пересоленная еда или пристрастие к футболу. Но ведь всё это, даже весьма непривлекательное, настолько неважно для любящих, действительно уважающих друг друга людей! Кроме, разумеется, измен и алкоголя! Но это совсем другое! Это – особо злостные пороки, к которым привыкать нельзя! И прощать их невозможно!

А кроме них любимому нужно прощать всё! (Или почти всё, иначе ссор не избежать даже в мелочах.) Любимая ведь, как и ты, тоже человек самостоятельный, самобытный, хотя и совсем другой! Но тоже личность! Почему же ей надо во всём быть не собой, а тобой? Почему прав ты, а не она?

Давно заметил, что среди любых причин разлада всегда называются не подлинные причины, а лишь поводы, придуманные в раздражении! А причины всегда кроются в себе, в каждом из нас, в неумении или нежелании потрудиться, чтобы сделать дорогого человека счастливым.

Знаю точно, люди поступают глупейшим образом, почти все, когда ищут своё собственное счастье. Или пытаются его организовать в одиночку!

Ничего из этого не получится! Счастье своими руками не сотворить! Для начала надо сделать счастливым любимого человека! И только тогда заметите, себе на удивление, что и сами вдруг стали счастливы! Это же так просто! И только так! Но люди зачем-то делают наоборот…

Глава 3

Попытки создать семью я предпринимал и раньше, но все они оказывались неудачными. Наверное, из-за высоких требований с моей стороны, которых не выдерживали претендентки. Я ведь их испытывал всячески, конечно же, тайно, докапываясь до подноготной. Потому как считал, что моя жена непременно должна быть личностью, то есть, представлять собой значительный интерес как человек. Знания, решительность, конкретные достижения в различных областях, характер, доброта и отзывчивость, умение привлекать к себе, поддерживать разговор, чувствовать юмор… Да, мало ли чего!

А вокруг, как мне казалось, многие девицы по своей сути являлись вертихвостками, все достоинства которых не распространялись дальше их внешности и молодости, вот только я до сих пор не научился их быстро распознавать. Такая особа, выйдя за меня, не только себе жизнь испортит, пребывая в состоянии непрерывной охоты за всё более выгодными мужиками, но и мне. А это обидно! Если бы и я являлся «охотником», то вряд ли чересчур переживал, даже нарвавшись на вертихвостку (ну, нашел бы себе другую). Но я-то, как раз, переживаю! Я-то не такой! Для меня все эти разводы, разъезды и всевозможные разборки станут невыносимым потрясением, которое меня обязательно добьет! После разрыва, даже сто раз оправданного и необходимого, мои раны никогда не затянутся! А если еще и дети, мои дети, останутся без отца… Это совсем никуда не годится! Потому я ищу, ищу, и постоянно сомневаюсь.

При встречах с тобой меня долго смущало заведомое понимание мною столь непростого вопроса, как существенные отличия психологии мужчины, то есть, меня, и тебя как женщины. Мы ведь, каждый, от природы даже одно и то же понимаем по-своему, очень своеобразно понимаем. Оно и понятно, мужчина и женщина – это люди настолько разные по своей физиологии, настрою психики, жизненным целям, миропониманию и реакции на одни и те же раздражители, что впору считать их существами с разных планет.

А еще говорят, будто женщины принимают все решения под воздействием эмоций, а мужики – наоборот, руководствуются логикой и совсем напрасно не принимают во внимание подсказки интуиции и собственной души. И потому совершенно непонятно, как же они, эти несовместимые по плоти и духу «инопланетяне», уживаются? Как они создают желанную для обоих семьи? Странно, что такое всё-таки возможно!

Но ведь случается! И живут дружно подолгу. И бывают счастливы. Даже при столь разительном контрасте своих приоритетов, наклонностей, жизненных принципов. Но именно потому между ними, хотя бы редко, должны сверкать молнии, звучать сокрушительные громы, а не бесконечно струиться убаюкивающая и плодотворная семейная идиллия!

Тем не менее, как ни парадоксально, иной раз мужчина и женщина идеально уживаются. Вот только для этого, о чём мало кто знает, всё же необходимо некое родство и полное совпадение душевного настроя. Зато, когда души сближаются, возникает эффект резонанса! И супруги способны понимать один другого без слов, или хотя бы с полуслова, и постоянно испытывать мощное взаимное притяжение, сила которого никак не подчиняется закону о всемирном тяготении и не может измеряться даже самыми современными и чувствительными приборами!

Именно потому нет возможности, по крайней мере, на сегодняшний день, связать на научной основе силу взаимного притяжения женщины и мужчины с возможностью случайно взятой пары создать полноценную и прочную семью. А вдруг это притяжение окажется случайным влиянием другой, более значительной массы, ранее не попавшей в поле зрения? А ведь так случается! Ну и какой вывод из этой истины для меня? Стал я лучше понимать женщин? Вряд ли! Загадок стало даже больше!

В общем, Светик, извини за ту давнюю волынку. К чему теперь скрывать, причина для нее имелась: очень уж я поначалу опасался твоих женских чар, которыми ты запросто могла лишить меня соображения и воли. Опасался, что не замечу, как сдамся окончательно в твой плен.

Но позже выяснил – зря я опасался! Ты оказалась более цельной, интересной, глубокой, самостоятельно думающей, нежели я предполагал, и скоро я и минуты не мог прожить, чтобы не вспомнить о тебе, делая это с особой нежностью!

Мне вполне определенно представлялось, только из-за того, что ты существуешь, будто весь мир прекрасен, хотя раньше я не обращал на это его свойство почти никакого внимания. Теперь же я жил только для того, чтобы вечером увидеть тебя. Потому и сам переживал, понимая, что напрасно извожу тебя, не догадывающуюся, отчего это я всё тяну и тяну с решающим нашу судьбу предложением.

Так или иначе, но это было, и я стойко придерживался своего надуманного плана. «Мол, пуд соли надобно съесть, и, конечно, не в одиночку!»

При желании понять меня было вполне возможно. Я уже вдоволь насмотрелся, глядя по сторонам, как миловавшиеся поначалу супруги очень скоро раздражались по пустякам, а чуть погодя вообще превращались в злейших врагов. Не наступить бы и нам на такие грабли! Очень я этого опасался, а как заглянуть в наше будущее, как мы в нем поладим, еще не знал. Одно дело – восторженные прогулки под луной, ожидание чего-то легкого и возвышенного, таинство первых открытий и признаний, и совсем уж другое – ежедневно повторяющаяся до мелочей монотонно привычная семейная жизнь, состоящая из забот и тревог в большей степени, нежели из праздников и радостей!

Тягучие будни способно скрасить лишь взаимное обожание давно притершихся супругов, но не уходящая бесследно любовь пресловутого медового месяца.

Тем не менее, время шло, а я продолжал испытывать наши отношения. Именно, наши, а не свои, поскольку с самим собой, казалось мне, давно разобрался. Еще бы! В твоё отсутствие я только тем и жил, что ты где-то есть, и я непременно увижу тебя сегодня же. Именно для того, чтобы увидеть тебя, я и жил все те счастливые дни. Жил, ждал, надеялся и страдал от не вполне понятных сомнений, но тем и был счастлив!

«Может это и есть та самая любовь, описываемая бестолковыми поэтами как вершина человеческих отношений?» – уже подумывал я, забывая о долгих прежних размышлениях на эту тему, выводом из которых всякий раз становилось, что никакой любви в том божественном виде, как ее нам навязывают романтики, просто не бывает! Любовь, это совсем не то, что обычно о ней говорят! И наоборот. О том, что следует говорить, обычно, как раз, умалчивают! И только бестолковые поэты поют о ней на все голоса! Да ведь привирают, всегда путая страсть с обожанием! Может, в этом и запрятан корень многих ошибок молодых?

«Любовь! Любовь! Если она моя, то во всём сугубо моя! Неповторимая, не какая-то там книжная или киношная! Не придуманная! Не скопированная бездумно романтическими представителями человеческого стада, но рожденная мной самим осознанно, и заключающаяся в непреодолимом стремлении моей души к твоей душе. Она в единении наших душ, оказавшихся родственными по своему мироощущению и отношению к основополагающим принципам жизни, событиям, идеалам, другим людям. И с этим пониманием я, словно пылко влюбленный юноша, ничего поделать не могу! Отныне вся моя жизнь и всё в ней устремлено в единственном направлении – к тебе! Я тебя безмерно обожаю! Я и дышу-то, казалось мне, только для тебя!»

Случалось, ты была рядом, со мной и только со мной, а я настолько сходил с ума от твоей красоты и свежести, что готов был пренебречь своей выстраданной мудростью, принципами и опытом. И до чего же сложно было мне держаться, если всякое твоё слово, каждое движение, и каждый взгляд являлись для меня бесконечно дорогими и без сомнений расценивались как нечто, самое прекрасное, с чем хотелось тут же слиться и сродниться.

И даже то, что кроме меня пока никто не разглядел в тебе потрясающего чуда, меня ничуть не удивляло и не нарушало моих выводов о тебе – люди всегда заняты лишь собой! Они слепы и бесконечно глупы, поскольку обычно живут чужим умом! Вот если бы кто-то, ими уважаемый, публично восхитился твоими достоинствами, охарактеризовав их как выдающиеся, то с того момента и они бы повторяли это без конца, пока им не подсунули бы следующий «леденец».

Я это понимал, потому даже радовался, что они не способны тебя разглядеть. Ведь стоило тебе, доброжелательной к каждому уже в силу своей внутренней природы, спокойно и уважительно заговорить с кем-то из моих потенциальных «конкурентов», а не со мной, как моя душа тягостно напрягалась от нарастающей до невыносимости боли. Но даже в такие минуты я злился не на тебя, а только на них. А тобою любовался. Хотя, помню, меня всякий раз так и подмывало взять тебя в охапку и унести в своих объятиях подальше от всех, мешающих нам оставаться наедине.

Поначалу я был уверен, что моя восторженность не иссякнет никогда – и твои достоинства тому порука. Но со временем, копаясь в себе, стал пугаться закравшейся однажды мысли, будто моё отношение к тебе со временем сможет устать, сможет выветриться и измениться. Ведь так всегда случается со всеми, кто поначалу любит бесконечно сильно. Ничего не бывает вечного, говорят в таких случаях! А собственного опыта пылкой любви и охлаждения я не имел.

«Нет! Для меня это недопустимо! – твердил я, пугаясь неизведанного в собственной душе. – У меня так не должно быть! Уже потому, что я тебя не люблю, я тебя бесконечно обожаю. О-бо-жа-ю! А это – совсем другое! Более высокое и более прочное чувство! Это не инстинкт, не животный зов тела! Это зов и притяжение души! Её отклик на то, что представляется прекрасным и уже потому притягательным… Прекрасное всегда прекрасным и остаётся! Люди всегда тянутся к нему! И бездумно превращают своё высокое тяготение в банальную любовь! В ту, которая у поэтов… Которая периодически случается у всякого живого существа! Хотя у животных не бывает обожания; у них – лишь могучий зов природы. Но и у людей он есть! Да еще какой! Часто столь сильный, что заглушает голос разума».

Неужели я сейчас такой же, как они, эти бестолковые поэты и черепахи, хотя сам о себе нечто важное раздуваю? Может, я уговариваю себя или оправдываюсь, а поступаю, ровным счетом, как любой самец под воздействием естественных гормонов?

Да нет же! Всё становится на свои места, если уяснить, что я тянусь к тебе, лишь потому, что обожаю. И убеждён, что в целом свете для себя никогда не встречу никого важнее, нежели ты. Ты – моя лучшая находка! В этом-то я абсолютно уверен. А это – продукт работы головного мозга! Не душа напела, не чувства, которым чаще всего не следует доверять! Своим мозгам я доверять привык! Стало быть, ты, Светка, на самом законном и обдуманном мною основании стала в моей жизни лучиком надежды. Ты мой Лучик! Мой Лучик света в не слишком разумном мире. Значит, ты и есть мой Лучик-Света! С тех пор я так тебя и звал, а тебе это нравилось. Лучик-Света!

В своей любви к тебе я действительно едва ли не горел в полном смысле этого слова, но не банальной страстью, а достойнейшим самого высокого одобрения обожанием. Следовательно, горел я, но не подобно спичке, которая сгорает на глазах, а потом-то что? Либо темнота, либо следующая спичка, а за ней еще одна… А мне непременно нужна одна-единственная подруга, чтобы рядом с нею гореть до конца! Размениваться на заманчивое для кого-то множество и новизну ощущений я не намерен, хотя везде подобное встречаю, и даже предвижу типовые нравоучения многоопытных донжуанов, будто только так и следует жить.

И вообще! Какая, к черту, любовь! Вспомните классическую историю любой пламенной любви! Почему, например, великий Шекспир бурную любовь своих литературных героев завершил организованной для них трагедией? Да всё просто! Не сделай он этого, пришлось бы описывать последующие скандалы, похождения, измены и раздел имущества! Получилась бы не нравоучительная сказка о любви, полная книжных премудростей, умиляющая всех, а слепок с реальных отношений бывших влюбленных. Слепок с реальной жизни, в которой, как раз, всё бывает иначе, нежели в романах! Выползли бы наружу и взаимные недовольства, и скандалы, и измены, и другие пакости. Всё то, что не укладывается в поведение идеальных влюбленных, на вздохах которых издавна дурачат многие поколения молодых людей. Ох, уж эти вздохи! И как им верят?

Странное дело! Буквально всем нравится трогательная любовь шекспировской несчастной пары, но никто не говорит о том, почему же она оказалась столь несчастной!

Неужели не додумались? А ведь сам Шекспир пояснил, осуждая столь пылкую, но необдуманную любовь, которая не от головы, а от тела! Которая от страсти готова хоть на предательство собственных семейств, хоть на что иное! Потому и нам осуждать ее следует, а не воспевать! И детей наших всей своей родительской мудростью и воспитанием следует подталкивать не к разрушительному любовному умопомрачению, а к чему-то более разумному и управляемому разумом! Так совместная жизнь даже наших «инопланетян» получится долговечнее!

Вот для того, Светик, чтобы и у нас с тобой не случилось недописанной Шекспиром «неземной любви» состарившихся и ненавидящих друг друга супругов, следует потерпеть, пока наши естественные, но всё-таки животные страсти прогорят, а уж потом подумать, что от той любви осталось. И, тем более, только после того, а не в пылу умопомрачительных страстей, принимать решения, определяющие нашу долгую с тобой жизнь. Согласна? Да и куда нам торопиться, коль впереди вся жизнь!


Впрочем, кто же, как не ты, изображая полное согласие со мной, подтрунивала над моей медлительностью, ошибочно принимая ее за несвойственную мне нерешительность? Помнишь, как всякий раз, расставаясь вечером, ты с задорной веселостью, так мило украшавшей тебя, обычно меня пытала:

– Так что, товарищ зам. главного? Завтра наше совещание начнется в обычное время? И будет продолжаться долго-долго, и опять без какого-либо результата? – похохатывала ты, прекрасно сознавая, что я хорошо понимаю смысл твоих насмешек и не обижаюсь лишь потому, что обидеться на тебя у меня ни за что не получится.

А потом, чтобы я даже не помышлял обижаться, подпрыгивала до моего роста, стремительно целовала меня в губы и, бросаясь в подъезд своего общежития, слышала от меня вдогонку что-то вроде:

– Давыдова! Вы у меня доболтаетесь! Смотрите, премии лишу!


Глупенькая моя! Разве мог я с тобой спешить? А вдруг ты передумаешь, не захочешь оставаться со мной, не дай бог, конечно. У тебя тогда случится совсем другая жизнь, в которой мне места не окажется. Так как же я мог, мой Лучик, хоть в чем-то тебя скомпрометировать! Как, любя, мог испортить твою жизнь, пусть она и продолжится дальше без меня!

Потому ты потерпи чуток и во мне не сомневайся – я тебя не подведу! И по поводу моей бестолковости тоже не переживай! Я, в общем-то, достаточно быстрый и решительный, там, где это действительно необходимо! И тебя в обиду никому не дам!

Глава 4

Лишь в октябре, погасив очередной аврал по работе, я надумал по профсоюзной путевке отдохнуть с тобой в Батуми! Полагал, что именно там, где мы окажемся наедине и в другой, уже праздной атмосфере курорта, всё в наших отношениях проявится более отчетливо и, вполне возможно, решится окончательно! А уж тогда мы вернемся домой и, хотелось бы, немедленно распишемся!

Мой Лучик-Света ликованием отреагировала на эти планы:

– Сережка, ты даже не представляешь, какие у нас скоро начнутся счастливые времена! – и закружилась, красиво разводя руки в стороны.

– Давай уж сначала разберемся в сути твоего прогноза! – сделавшись подчеркнуто серьезным, дурашливо предложил я. – Во-первых, времена счастливыми не бывают! Счастливыми могут быть только люди. Да и то, лишь некоторые! И всего-то какие-то минуты, часы или дни! А потом они станут либо несчастными, либо – так себе, потому что привыкнут к состоянию счастья и перестанут его замечать! Во-вторых…

Ты не позволила мне закончить столь умную мысль и счастливо захохотала:

– Ой, Сереженька, ты такой умный, такой умный, что ничего вообще не понимаешь! Зачем так всё усложнять? Мы обязательно станем самыми счастливыми! Обязательно! И очень скоро! Повтори это пять раз и крепко-накрепко запомни! – смеялась ты.

Я всё больше подозревал, что ты не только хорошо меня понимала, можно сказать, видела насквозь, но и в сфере наших новых отношений ориентировалась более уверено, нежели я!

А еще я догадывался, что ты ждала от меня более пылкого проявления чувств, но я от природы сухарь, созданный как-то не так, и не могу переломить себя через колено. Во мне всё бурлит, наверное, даже сильнее, чем в ком-то, но наружу не выходит. Сам не пускаю! Может, потому ты первая поцеловала меня и сразу убежала к себе.

Признаюсь и в том, что мою голову тогда раздражала еще одна большая заноза: о себе ты рассказывала мало и, кажется, не слишком охотно. И даже на мои вопросы отвечала хоть и точно, и вполне искренне, но слишком уж кратко и сдержанно, прямо-таки, по-военному. Потому-то меня и терзали сомнения, уж не скрываешь ли ты от меня что-то важное для нас обоих? Но спросить в лоб я не решался, дабы не обидеть.


В поезде, еще по дороге к морю, которого ты до сих пор не видела, ты приставала с просьбами рассказать о Грузии и грузинах, и даже обижалась, когда я очень серьезно отвечал, будто грузины, это такие страшные безбородые кавказцы, питающиеся виноградом, который запивают незрелым вином вперемешку с кровью.

– Ты опять со своими розыгрышами! – возмущалась ты. – Я ведь не маленькая и должна знать хоть минимум о республике, в которой мы с тобой намерены жить более трех недель! И о людях! А я знаю лишь Шеварднадзе да Кикабидзе! Весьма обаятельные, между прочим, мужчины, но ведь в Грузии есть и другие люди. И даже многие национальности! Ведь так? – подначивала ты меня.

Когда перевести разговор в шутку ты мне не позволила, пришлось отвечать:

– Ну и задачка! Рассказывать всем известное, смысла нет! Но что нового я могу сказать о народе, хоть и маленьком, в среде которого ни дня не жил? Предположим, знал я за свою жизнь нескольких грузин. Не столь уж близко, но неплохо знал! Так разве допустимо по ним судить обо всех? Впрочем, кое-что, связанное с ними, врезалось и в память, и в душу! И только теперь, уже под твоим напором, это кое-что обрело конкретную форму. Могу сказать, что один из знакомых меня часто удивлял широтой своей души, глубиной познаний и, одновременно, потрясающей скромностью. Я замечал это еще тогда, удивляясь и относя его лучшие качества именно на национальный счет. Тем не менее, другой знакомый грузин оказался полной противоположностью первому. Мне даже рассказывать о нем противно.

– Ты шутишь! Опять решил меня заговорить, ничего не сказав?

– Светик! Всё не так! Просто сказать нечего! Знаешь, например, сколько надуманных ужасов внушили нам про Берию – он ведь тоже грузин! Мол, девочек-школьниц затягивал с помощью своих зверей-подручных в машину, насиловал у себя в кабинете, а затем убивал! После таких откровений любой нормальный человек содрогнется и возненавидит не то, что Берию, но и всех грузин. Так вот, скажу я тебе то, что официально ты нигде не услышишь! Ничего подобного не было даже в самой малой степени. Всё это, всё-всё, от начала до конца – самая отвратительная клевета на очень достойного человека! Если попытаться хоть немного разобраться в сути вопроса, то сразу проясняется, откуда ноги растут! Но об этом пока не будем! Ты помнишь, Лучик-Света, наш давний разговор? Я тогда еще говорил, что Берию оклеветал Хрущев. Так вот, второй мой знакомый по своей сути оказался куда хуже, нежели тот мифический злодей с умышленно оскверненной фамилией. И позволь уж мне все подробности не раскрывать, но хуже людей, чем тот мой знакомый грузин, я не встречал! Впрочем, национальность здесь ни при чём! Можно подумать, среди русских встречается мало низких людей? Ну, а реальных грузин ты скоро сама увидишь, и суждения о них у тебя свои появятся! Надеюсь, они окажутся хорошими.


Вспоминаю, как на пустынном берегу мы вдруг заметили совершенно нелепую будку. Она торчала над округой, словно пень в океане. Но из того пня, лишь мы приблизились, выплыл мужчина-продавец в грязнейшем халате, некогда считавшимся белым. Он, бубня что-то по-своему, протянул нам отвратительные на вкус вареные сардельки, нарубленные кусками еще до варки, чего никогда не сделает даже самая неопытная хозяйка.

Сардельки (ничего более не было) оказались несъедобными не только для нас, основательно проголодавшихся, но и для большой грязной собаки, которая лежа поглядывала на нас лениво, но с вполне понятным интересом. Ей, конечно же, достались все куски диковинного продукта, но и она не торопилась его поглощать, лишь закопала поодаль, очевидно, прогнозируя более скверное будущее в своей собачьей жизни.


Мы посетили и батумский дельфинарий, из которого вынесли одно лишь расстройство от того, что этих удивительно умных животных лишили простора и воли. И только для забавы праздных людей!

Зато, какие там аквариумы! Большие и даже огромные! Самый большой, обеспечивающий посетителям круговой обзор, тебя ошеломил сказочностью неведомой нам подводной жизни. В нем даже маленькие акулы плавали, и степенно, словно сказочные птицы, парили величественные скаты.

Из туристического любопытства мы заглянули и в пустынный, возможно, из-за прохладной погоды, ботанический сад. Говорят, будто он знаменит своей коллекцией, но, прошатавшись часа четыре без экскурсовода, мы до этого не дознались? Было бы неплохо каждое дерево и растение снабдить поясняющими табличками для таких «знатоков» как мы. Может, тогда и мы оценили бы все достоинства этого огромного субтропического сада?

Праздность нашего гуляния подтолкнула тебя к неожиданной теме.

– Серёженька, а ты за границей был?

– Только в ГДР. На отраслевом научно-производственном семинаре… Интересно было и поучительно! И завидно: они нам тогда, эти многократно битые нами немцы, такой класс продемонстрировали, немыслимый для нас, что мне надолго тошно сделалось! И вопросы всякие в голову полезли, которыевслух задавать не хотелось…

Ты засмеялась, проявив свой интерес, и сразу уточнила:

– И что же за вопросы?

– Простые, в общем-то, вопросы! Главным образом, «почему?» и «как же так?» Нам ведь тогда казалось, да и теперь кажется, будто мы, страна первопроходец в космосе, значит, во всём впереди: и в науке, и в производственных и в социальных вопросах, а тут на немецких предприятиях мы увидели такое оборудование и такие инструменты, которые нам и не снились! Высокая производительность труда, значительно выше нашей, приборы высокой точности. И, кстати, очень хорошо приспособленные к применяемым технологиям… Завидно! А их достижения в химической и оптической отраслях меня вообще в транс ввели!

– Так неужели после того, что вы там узнали, у нас самих из тех изюминок ничего не появилось? – удивилась ты, пожалуй, зная ответ заранее.

– Что тут скажешь? Отчеты об участии в семинаре мы представили, как и положено, и заявки на оборудование подали своевременно… Теперь вот ждем… Который год…

– Странно! – отозвалась ты так, словно в этой государственной неорганизованности открылась моя вина. – И это притом, что ГДР не значится на пике научно-технического прогресса! Что же нам остается думать о США, ФРГ или Японии? Кстати, что ты думаешь об их капитализме? – спросила ты заговорщически, даже понизив голос. – Надеюсь на твою откровенность, ведь ты понимаешь, что исповедоваться тебе придется без официальной трибуны? – усмехнулась ты.

– Светка! Ты от меня требуешь невозможного! С этим тебе лучше обратиться в институт США и Канады. Ищи его в составе Академии наук! – отшутился я.

– Нет уж, нет уж! От меня секретов у тебя быть не должно! – опять засмеялась ты.

– Дело-то не в секретах! Вопрос уж больно обширный и сложный! Знаешь, Маркс об этом в своё время «Капитал» в двух томах написал, я до сих пор ничего понятного для себя не найду в его баранах, сукне и кафтанах! А ты мне – капитализм! Но точно знаю, что Эйнштейн дал капитализму убийственную оценку. Точно не помню, что-то вроде: «Там люди заняты лишь тем, что отнимают один у другого собственность! И детей своих учат тому же! Беспросветность!»

Мы бродили по дорожкам ботанического сада, давно ничего не замечая, и от тоскливого однообразия спасались только беседой, которая захватила нас обоих, и ты уже по своей воле не хотела ее заканчивать, хотя вряд ли смысл беседы имел для нас столь уж важное значение. Точно так же, радуясь нашему единению, мы болтали бы на любую другую тему. И тогда ты продолжила:

– Уважаемый Сергей Петрович! А не сменить ли вам вид деятельности? Вы неплохо справились бы с должностью освобожденного парторга нашего НПО! Нынешний парторг, насколько я знаю, тоже умеет долго говорить, но ни о чём! И у тебя это хорошо получается! – ты опять расхохоталась и немного пробежала вперед, словно опасаясь, что за столь обидные слова я на тебя наброшусь. – И всё же, Сережка, скажи мне, что есть этот проклятый капитализм, который мы давно догоняем, в чём-то даже перегнали, а отстали ещё больше? Неужели нам обо всех преимуществах социализма постоянно лгут? У нас ведь в магазинах в достаточном количестве лишь дефицит имеется, а не товары! Что нужное ни спроси – всё дефицит! Колготки, автомобили, билеты, колбаса, лампочки…

– Девочка моя! Ты, кажется, высшее образование уже получила? И даже не заметила как за тебя, за твою учебу, заплатили тысяч двадцать? Прикинула? Если бы кто-то наверху, в руководстве страны, сошёл с ума и выдал тебе эту сумму на руки, то ты могла бы купить себе четыре «Москвича»! Впечатляет? А в США, где всем, как ты считаешь, очень легко всё достаётся, приходится платить самим! Тысяч двадцать-сорок в год! – ответил я, как мне самому показалось, весьма убедительно.

– Ой, ой, ой! – сразу же съехидничала ты. – Стало быть, тем американцам есть, чем платить? Или, скажешь, что у них зарплата, как и у меня, сто десять рублей чистыми? Я бы и «Москвичи» покупать не стала, а просто перебралась бы из общежития в свою маленькую отдельную квартирку! И устроилась не инженером-конструктором, а простой монтажницей, получая в три раза больше, чем сейчас! И высшее образование мне не понадобилось бы, чтобы жизнь свою улучшить! Ну, и что мне скажете, товарищ парторг? Ведь у меня от вашей замечательной пропаганды не прибавилось ни тех «Москвичей», ни денег, ни квартиры… Да и колготок не прибавилось, так уж и быть, краснея, вам сознаюсь!

– Светка, знаешь, какими качествами обязан обладать высококлассный оратор? – но ты вместо ответа, глядя мне в лицо, смешно вытаращила глаза и сморщила лоб, подчеркивая тем самым готовность слушать. – Он может не знать чего угодно, слушатели ему всё простят, если он умеет ловко высмеять все претензии своих оппонентов и, заодно, их самих. Вот и ты сейчас меня высмеяла, хорошо хоть без свидетелей, ибо они, посмеявшись надо мной, сразу оказались бы на твоей стороне, а вот от истины лишь удалились бы! Ведь не ты права, а я! Я!

– Дудки! – захохотала ты и побежала от меня по гаревой дорожке. Потом остановилась в десяти шагах и, пятясь, продолжала. – Кто хорошо понимает, тот хорошо и объясняет! А ты меня не убедил, Сереженька! Не убедил! Не убедил! Но пробовал запутать!

Я подбежал к тебе, обнял и зацеловал:

– А теперь? Теперь убедил?

– Смотря в чём! – не сдавалась ты, нырнула под мои сомкнутые руки и снова убежала вперед.

– Дай мне ещё разок попробовать! – взмолился я.

– Ты о чём? О поцелуях или о капитализме? Если о нем, так ничего нового ты мне и не скажешь! – выкрикивала ты, убегая. – Я и сама знаю, что там хорошо лишь богатеньким паразитам! Но их, слава богу, и там не так уж много! Остальным же, а это почти всё население, хуже, чем нам живётся, даже если их безработный и ездит на своём большом автомобиле-развалюхе!

– Ты, Светка, и впрямь прирожденный оратор – вмиг пригвоздила и меня, и всех американских паразитов! – захохотал и я. – Значит, у меня осталось право на попытку в чем-то другом! Срочно разворачивайся ко мне!

– Дудки! – опять убегая, заливалась ты красивым смехом.

Глава 5

В другой раз мы долго и неспешно бродили по Батуми, но ничего интересного в нем не обнаружили, разве что под ветровым стеклом буквально каждой машины замечали портретик Сталина. Он ведь тоже был грузином, хотя, вспоминаю, сын Сталина Василий как-то сознался, будто «отец грузином считал себя лишь в молодости, а потом он как все, стал просто советским человеком, стоявшим на защите интересов всех национальностей большого Союза!»

«Интересно, не правда ли? – подумалось мне. – А портретики, выставленные на обозрение, это что, если не демонстрация абсолютного неверия нынешних грузин в законность и обоснованность того, что когда-то сотворил Хрущев с памятью народа о столь великом человеке, каким являлся руководитель великой страны Иосиф Джугашвили? Слышал я неофициально, что по Грузии тогда прокатилась волна массовых протестов, которые были кроваво подавлены Хрущевым. Так кто же после этого настоящий изверг?»


А помнишь, Светик, как перед нашей поездкой в Батуми, еще там, в Тамбове, ты словно ребенок радовалась, рассчитывая, что на мандариновой родине наешься этих плодов до отвала.

Не тут-то было! Оказалось, что в то время года, когда мы приехали в Батуми, а это случилось сразу после сбора урожая, все мандарины строго сдавались только государству по установленным им же закупочным ценам. А уже государство потом продавало их населению страны. Продажа в частном порядке до установленного срока, кажется, до первого ноября, хотя бы одного-единственного оранжевого шарика рассматривалась как уголовное преступление! Потому, когда я пытался так или иначе купить тебе заветные плоды, все продавцы, что в магазинах, что на рынках, отвечали одно: «Нэту, дарагой! Совсем нэту!» Более того, они пугались, подозревая во мне провокатора!

Так мандаринов мы и не попробовали. Зато в каждом магазине свободно продавалась вкуснейшая красная рыба! У себя в Тамбове мы ее и не встречали никогда! И коньяк здесь продавали на рубль дешевле, нежели везде! И никто его не запрещал!

А ещё в Батуми же на прилавке ювелирного магазина мы впервые обнаружили нечто незнакомое и странное для себя – какое-то белое золото! Что это – мы тогда не знали. В библиотеке я взял энциклопедию и выяснил, что это драгоценный сплав золота, платины, никеля и серебра. Говорят, высший шик! Но не для людей с нашими зарплатами!

Несколько позже мы выяснили, что всякого рода дефициты на прилавки Батуми, как тогда говорили, «выбрасывали», как и по всей стране, только в конце месяца. То есть, для выполнения недовыполненного магазинами плана продаж. Ходовых-то товаров для выполнения этого плана иной раз не хватало, тогда недобор покрывали товарами, которые мгновенно «улетали» с прилавков.

Оно и понятно! Огромные неиспользуемые накопления местного населения, торгующего в частном порядке, нерационально «замораживались». Следовало вернуть их в экономику! Это непреложный закон и социализма, и капитализма! А «замораживалось» много, если принять во внимание, что некоторые, подчеркиваю это, некоторые грузины вполне официально были сказочно богаты. Ещё бы! По статистике каждая сотка земли в субтропическом климате этой республики обеспечивала средний доход в тридцать тысяч рублей! Это в то время как для большинства работников страны суммарная зарплата всей жизни не дотягивала до годовой мандариновой радости!

Впрочем, столь благодатная земля и в Грузии была крайне дефицитна. Доставалась она, разумеется, не всем даже «избранным»!

Всяческого рода ограничения, вводимые государством, не позволяли грузинам чрезмерно богатеть за счёт крайне благодатных местных условий на фоне остального населения страны. И всё же те, «кому положено», продолжали немыслимо наживаться!

Сегодня кое-кто ехидничает, мол, в СССР почему-то боролись не с бедностью, а с богатством! Не спорю! Так и было! И было это правильно и справедливо! По крайней мере, тому казалось справедливо, кто на своей шкуре попробовал гниловатую психологию и мораль богатеньких! В общем, правильно тогда их давили, богатеньких! У них ведь обязательно возникала торгашеская, то есть, не наша, не социалистическая мораль, подразумевающая, что деньги решают всё! Можно даже так сказать: если не будет богатых, то не будет в стране и бедных!


Более всего нас удивил батумский общепит! Его порядки ни за что не забыть! Помнишь, мы как-то, пропустив обед в санатории, заглянули в городской ресторан, расположенный под крышей центрального универмага? Окна в виде стеклянных стен до высокого потолка давали возможность с высоты птичьего полета наблюдать панораму моря. Оно в то время штормовыми волнами зло облизывало расположенный рядом причал. Грохот их борьбы был слышен всюду. Иногда низкие тучи открывали перспективу, и становились понятными беспредельные возможности моря, с которыми причал лишь до поры мог не считаться, не разрушаясь под натиском обрушающихся на него холодных водных масс! Только издалека эта картина никого и не пугала…

Через приоткрытое окно воздушная струя разносила по залу запах моря… Хотя в действительности, поверьте мне, так пахнет не само море, а гниющая тина, выброшенная ранее на разогретый солнцем берег. Сейчас же, во время шторма, солнце ретировалось, а море и небо слились в единое бушующее целое, каждая из составляющих которого сама по себе является опасной стихией, способной с легкостью вызывать большие беды.

Но иногда и эти стихии могут порадовать непередаваемой красотой и даже кротостью. Правда, тогда она, когда за окном буянил шторм, казалась совершенно нереальной.

В ресторане не пустовали лишь два-три столика – рабочий день в самом разгаре! Полированные столешницы почему-то не покрыты скатертями! Посуда до боли примитивна. Трудно было представить, как в ресторане обошлись без вилок! Это уж абсолютный нонсенс! Но мы с тобой лишь посмеивались над всеми неудобствами (мол, японцы вообще палочками едят), чтобы легче переносилось непредвиденное безобразие! Мы, ничем не возмущаясь, ждали своего часа, и были счастливы.

Наконец, и нам принесли заказанное: большой, словно веник, пучок экзотической травы аж на три рубля, будто ее нам из Уругвая вместе с самолетом продали, и она не растет здесь повсеместно. Ну и еще кое-что, лишь на вид аппетитное!

Ты не удержалась от комментариев:

– Ёксель-моксель! Сережка! Ты что-нибудь понимаешь? Куда ни глянь, всюду дивная красотища вперемешку с непомерной наглостью! Мы с тобой словно за вражескую границу попали!

Но у меня под коньяк, а у тебя под сухое красное вино вся эта «дивная красотища» пошла за милую душу!

Пока мы ели и болтали, обмениваясь своими наблюдениями, на сценку для оркестра, пристроенную в виде подиума в углу зала, стали взбираться, вяло переругиваясь между собой, местные лабухи с музыкальными инструментами.

Один из них самым странным образом напоминал Эйнштейна. Его объемная физиономия с торчащими по периметру клочьями волос казалась непомерно больших, прямо-таки, пугающих размеров. Видя, что зал пустоват, он выбрал нас в качестве жертв и с веселой наглостью подсел, сразу предложив мне сделку:

– Командир, положи три рубля на барабан; я для тебя весь вечер играть буду!

Я уже привык к тому, что в Батуми нас всюду пытались облапошить и выпотрошить! Чаще всего применялись традиционные методы известных всем прилипчивых цыганок-гадалок – лишь бы разговорить, чтобы задурить, лишить инициативы, кое-в-чем даже пристыдить, порождая у жертвы ослабляющее ее чувство безотчетной вины. В общем, обработать психологически, а потом завладеть, чем придется! Я понял, что и сейчас отрабатывается аналогичный сценарий, потому с усмешкой известил барабанщика, что мы скоро уходим и барабан нам абсолютно не нужен.

Эйнштейн бросил взгляд на мой непустой графинчик, покачал огромной головой и не поверил:

– Командир! Зачем хозяев оскорбляешь своим недоверием? Пока ты с милой дамой у меня в гостях, я в твоём полном распоряжении, а вы под моей защитой! Так и знай! Для хороших людей ничего не жалко!

«Очень занятно звучит!» – только и подумал я.

Но три советских рубля, деньги совсем не малые. Расставаться с ними мне не хотелось. И, ты же понимаешь, проблема состояла не в моей мнимой жадности. Ведь всего за минуту до того к нашему столику – вспоминаешь? – подходила грузинка в кружевном белом фартуке с корзиной цветов, но она, как обычно, даже не предлагала мне их купить с заготовленными заранее словами «купите для вашей дамы». Она лишь чертила своей тележкой большие круги вокруг нашего и соседних столиков. Её расчет был простым, но эффективным! И хотя именно таким образом она всякий божий день раскачивала самых зажимистых мужиков, которые, боясь опозориться, вынужденно демонстрировали свою щедрость, но для тебя, Лучик, я и без ее приемчиков раскошелился с удовольствием. Правда, сразу же надумал сконфузить эту ушлую грузинку, чтобы впредь не давила мужикам на психику:

– Девушка, мы именно вас и ждем! Подойдите к нам, пожалуйста! – и когда она приблизилась, я добавил таким тоном, словно делал подобное ежедневно. – И подберите нам самые красивые и самые свежие цветы! Но с условием! Они должны гармонировать с платьем и цветом глаз моей невесты!

Вы обе, и ты, и цветочница, непринужденно засмеялись, что свидетельствовало о прямом попадании. Стало быть, поставленная задача решена нетривиально, но я не остановился:

– Впрочем, нет! Теперь я и сам знаю, что нам нужно! Только розы «Софи Лорен»! Вот только у вас я их не вижу!

Цветочницу смутить не удалось:

– Желание клиента в Грузии закон! Через пятнадцать минут, я надеюсь, вы дождетесь, эти чудные цветы украсят вашу невесту! Однако знаете ли, они очень дорогие – пятьдесят копеек за штуку… Вам три или пять?

– Пожалуй! – я с улыбкой поглядел на тебя, а потом обратился к грузинке. – Двадцать пять носить в руках тяжело и неудобно, мы потом еще погуляем! Лучше пока пятнадцать!

– С вас семь пятьдесят! – произнесла цветочница и наклонилась к твоему уху. Ты потом со смехом доложила мне ее слова: «Мне бы столь завидного жениха!»

А я увидел, как ты счастливо засмеялась и тихо ей ответила:

– Вы даже не догадываетесь, насколько он мне дорог! Я и вам желаю такого же!


И после подобного шика некий Эйнштейн местного разлива принялся меня раскачивать на жалкие три рубля, делая упор на то, что для умиротворения души столь прекрасной дамы его чудесная музыка просто необходима! Мол, как я до сих пор этого не понимаю!

Я же был не против умиротворения, тем более, здесь им и не пахло, здесь велась тонко выверенная и давно отработанная психологическая атака на мой карман. Всё остальное являлось лишь маскирующим прикрытием основного замысла.

Понимая это, я не сдавался; дарить прохвосту свои деньги я не собирался. Но и он оказался не лыком шит, демонстративно обратившись теперь не ко мне, а сделав уже тебя объектом своего приставания:

– Вам же нравится хорошая музыка? – задал он тебе вопрос, причем, таким образом, что отрицать его суть было бы глупо. Мне хорошо известно это правило: как только ты произнесешь своё первое «да», так сразу и окажешься в его сетях. По всем законам психологии дальше ты как попка станешь повторять одно лишь «да» и «да», а уж вопросы, нужные ему для реализации своего плана, ушлый Эйнштейн давно заготовил и проверил их действие на наших предшественниках.

Его огромнейшая как у лохматого льва голова, в сто крат увеличенная вздыбленными патлами, подавляла меня психологически. Она даже вызывала у меня безотчетный страх и неуверенность в себе. Потому более всего мне не хотелось, чтобы и ты испытывала нечто подобное.

К моему большущему удовольствию, ты не попалась на уловку Эйнштейна, ответив ему уклончиво, и даже усложнив его задачу:

– Но сейчас мне интересен лишь слаженный дамский дуэт! Например, «Баккара»!

Ты сама-то это помнишь, Светланка? Дамский дуэт! Ха-ха! Великолепная находка, ведь на сцене восседали, болтая меж собой без дела, только волосатые грузинские мужики! Потому, признаюсь, я тогда полагал, что ты уже отправила Эйнштейна в нокдаун, однако он опять увернулся! И даже перешел в наступление, обрушившись на тебя всем своим прохиндейским мастерством, чего я, конечно же, не должен был стерпеть и был обязан предпринять нечто решительное!

По ситуации более всего подходила полная капитуляция – отдать ему эти несчастные «три рубля на барабан», и пусть он оставит тебя в покое! Но это стало бы его победой и моим позорным поражением! Не драться же с ним, в самом деле, а просто так он ни за что не отвяжется! Оставлять же тебя под напором его алчных психологических нападок я не имел права. Пришлось соглашаться на выкуп!

– Хорошо! – сдался я. – Но у меня нет трех рублей, только пятерка, – показал я раскрытый бумажник.

С моей стороны это стало непростительной ошибкой. Во-первых, он успел разглядеть в моем бумажнике несколько красных и сиреневых купюр, – целое состояние – что, безусловно, только растравило его охотничий азарт! А во-вторых, ему мои пять рублей, которые я уже извлек как доказательство своих слов, подходили даже лучше, нежели всего-то три! Потому он их ловко выхватил из моих рук, и напоследок я услышал:

– Не беспокойся, командир! Мой барабан честно отработает твои пять рублей! Ты и твоя дама будут весьма довольны! Дай вам бог обоим счастья и здоровья! У нас верно говорят: настоящие мужчины деньги не считают – они их легко зарабатывают и легко тратят! На таких вот красавиц, как наша прекрасная гостья! – он сделал жест восхищения в твою сторону. – Не беспокойся, генацвале, всё будет по-честному, – сказал он и тут же, не взирая, на чрезмерный свой вес, легко выскочил из-за нашего столика и мгновенно очутился в своей крепости – на сцене.

Он действительно, нисколько не мешкая, схватил барабанные палочки и принялся выбивать дьявольскую дробь, вдохновенно раскачиваясь в сторону то к одному, то к другому барабану! Остальные музыканты, видимо, только этого и ждали. Они, тогда мне показалось, делали всё невозможное, лишь бы мощный рев их адской музыки оглушил бы и нас, и всех, оказавшихся ненароком на расстоянии нескольких сот метров! Потому я понял, что рискни именно сейчас, по свежим следам, подойти к Эйнштейну для объяснений, он сделал бы вид, будто из-за игры своих товарищей ничего не слышит и отойти в сторону не может – «потом, всё потом, генацвале!» И мне бы пришлось отойти от сцены, не солоно хлебавши!

Я остро ощутил свой позор. До такой степени, что более и думать ни о чем не мог! А твоя понимающая улыбка не только меня не поддерживала, но и усиливала без того обострившееся чувство необходимости срочной и достойной мести. Я оказался опозорен! Меня обвели вокруг пальца, вытянув те проклятые пять рублей. Эйнштейн меня переиграл! Это было крайне унизительно, потому жить без сатисфакции мне казалось уже невозможно!

Вот ведь как просто может возникнуть проблема чести даже в столь безобидной, на первый взгляд, житейской ситуации.

Я кипел от негодования! Я бурлил, но ничего не приходило в голову.

Ага! Есть! У меня в кармане остался ненужный здесь рабочий пропуск, который друзья в последний день рождения, шутя, преподнесли в виде своеобразного самодельного подарка. Пропуск оказался в красной обложке, а ней надпись, тисненная золотом, – «Комитет государственной безопасности СССР». Прямо как настоящее удостоверение! Пригодилось! Именно теперь примитивная доселе шутка друзей могла сослужить мне хорошую службу!

– Лучик мой! Слушай, выполняй и не спорь! Все подробности – потом! И не дай мне бог, в некрологе! Сейчас, но только по моей команде, вставай и очень спокойно, словно направляешься в дамскую комнату, иди на выход, а уж там, когда окажешься вне поля зрения этих прощелыг, рви отсюда, что есть мочи! Встретимся через некоторое время в ста метрах справа от выхода из универмага. И запомни! Успех всей операции зависит от того, насколько точно ты всё выполнишь. Не дрогни, Светик!

Я рассчитался и ждал за столиком, когда музыканты закончат излишне громкое бренчание, но они, будто, и не уставали. Ты-то, умница, вопросов не задавала, понимая, что я задумал нечто и уже не отступлюсь. А я всё ждал и ждал, непринужденно болтая с тобой, в большей мере, для отвода глаз… И дождался!

«Теперь, пора!» – решился я, когда пауза на сцене затянулась, а музыканты расслабились, видимо, устроив себе наконец перерыв.

– Начинаем… Вставай, Светик! Очень спокойно, даже медленно… Встречаемся внизу! Не забудь – справа от выхода! Никуда и ни с кем не уйди без меня! – скомандовал я.

Через пару минут после того, как ты удалилась, я развязано приблизился к музыкантам и жестом руки, в которой угрожающе смотрелась красная книжечка с весьма выразительным тиснением, указал Эйнштейну на выход.

Именно в тот миг решался успех мероприятия – клюнет ли Эйнштейн – потому я не стал его дожидаться его, а, не выпуская инициативу из своих рук, уверенно и вальяжно проследовал к выходу.

Слышу – сработало! Толстый и неуклюжий лабух, шумно выбираясь из нагромождения барабанов, торопливо устремился за мной.

В холле я его поджидал, повернувшись спиной, чем демонстрировал свою силу и абсолютную уверенность в том, что никуда он от меня не денется. Музыкант нервно засуетился, подстраиваясь ко мне то с одной стороны, то с другой, поскольку зайти передо мной мешали перила лестницы, на которую я опирался, подчеркнуто спокойно извлекая сигарету из пачки, купленной от нечего делать. В его руках мгновенно щелкнула и угодливо приблизилась ко мне фирменная зажигалка. Я внутренне возликовал. Всё! Наживку он заглотил! Потому тихим голосом и спокойным тоном, но столь уверенным, что возражения, понятное дело, исключались, я уточнил:

– Документы с собой, милок? – и, помолчав несколько секунд, задумчиво добавил. – Давно, однако, мы за вами наблюдали…

– Начальник! В чём дело, начальник? За что?

– Не надо столь бурно волноваться! Я вам вопрос задал! – слегка надавил я голосом.

– Да-да! Всё есть! Вот мой паспорт… За что, начальник? Я ведь завязал… Начальник!

– Об этом, не здесь. И пятерку верните, а то мне за нее отчитываться придется!

Он торопливо шарил по многим карманам модной курточки, выгребая оттуда купюры, ключи, мелочь, расческу…

– Ах, да-да! Вот-вот, всё возвращаю, начальник! Это ваша! – дрожащей рукой протянул он мне смятую купюру.

Я брезгливо взял ее двумя пальцами, словно вещественное доказательство, вложил в развернутый носовой платок для сохранности отпечатков пальцев и спокойно произнес:

– Покурим пока здесь… За вами скоро приедут, а пока можете что-то по существу рассказать!

– Начальник! – жалобно взывал ко мне Эйнштейн. – Отпустите, начальник! Больше – ни за что!

– После, после… – оборвал я, давая понять, что его судьба окончательно будет решена не мной. – Никуда отсюда не исчезайте! И банду свою предупредите, чтобы не рыпались! А теперь возвращайтесь на своё место и напоследок сыграйте что-нибудь для души, – издевался я, обеспечивая себе время для отступления, и прекрасно понимая, что подобные унижения никогда не прощают!

Когда он послушно замотал своей огромной головой и скрылся за дверью зала, я метнулся по лестнице через две ступеньки к тебе, понимая, как ты изнервничалась.

Помнишь, как потом мы со смехом затерялись в толчее универмага? На том сия история и закончилась, всё у нас получилось просто и изящно, но главное заключалось в том, что я почувствовал себя отыгравшимся! Это было очень важно! Ведь всегда тошно сознавать себя одураченным. Тем более, невыносимо нести воспоминания о своей несостоятельности через всю жизнь!

Глава 6

Как всегда, то есть, в самое обычное утро самого обычного дня мы встретились с тобой в санаторской столовой за завтраком (не будучи супругами, мы были вынуждены проживать отдельно, в разных палатах и даже в разных корпусах, как нас поселили). Ты была в прекрасном настроении и светилась игривой радостью, особо замеченной мною здесь, в Батуми.

Как и в предыдущие деньки, мы составили план на сегодня, обговорив, что встретиться сможем лишь за обедом, поскольку у тебя поднакопилось несколько отложенных обследований и осмотров, с которыми врачи уже торопили. Что ж, согласился я, а потом опять куда-нибудь рванём. На том и порешили.

Однако в обед я тебя не дождался, чего до сих пор не случалось, поскольку к этому времени санаторные процедуры обычно заканчивались, потому поспешил за разъяснениями в твою палату. Мне на радость, ты оказалась на месте, но пребывала явно не в себе. Было очевидно, что недавно плакала, до сих пор расстроена и даже мне, как будто, не очень рада.

Ничего не понимая, я расспрашивал тебя, выпытывал, кто, возможно, обидел? Что же произошло? Скоро ты успокоилась, взяла себя в руки и рассказала о причине расстройства, но при этом опять разрыдалась и бросилась ко мне на грудь:

– Они сказали, что меня надо срочно оперировать! Я не хочу! Сереженька, я почему-то боюсь! Я очень боюсь!

Я долго тебя успокаивал, как мог, наговаривая каких-то малозначащих слов, хотя и сам переполнился твоим страхом и неуверенностью.

Позже пробовал уточнить ситуацию у врачей, но между нами встала пресловутая врачебная тайна, будь она неладна! Со мной вежливо отказывались говорить, уверяя, будто поступили бы так же даже при наличии штампа в паспорте. Час от часу не легче.

Ты же знаешь, я давно уверился в том, что наша медицина уже тогда, в относительно благополучные советские времена, постепенно утрачивала не только функциональность, то есть, лечила абы как, но и свою морально-нравственную чистоплотность. Клятва Гиппократа ещё существовала, но как бы отдельно от медицины, а на деле всё чаще процветало полное равнодушие к больным и, главное, поборы, всё более наглые и более значительные. Особенно на Кавказе, да и в моей родной Одессе подобная практика процветала.

Медики, люди якобы самой гуманной профессии, всё чаще превращались в хищников, занимающих свои должности только ради личного обогащения. Работать за зарплату им уже не нравилось. В стране всё увереннее закреплялась, конечно же, неофициально, аморальная практика, буйно процветающая в настоящее время: заманить, запугать, обобрать, насколько возможно, а далее – моя хата с краю. Понимая это, я очень надеялся, что ты попала именно в такой неприятный для нас переплет, а фактическое состояние твоего здоровья, дай-то бог, никак не связано с тревожащими нас диагнозами, рисуемыми медиками. В некоторой степени мне удалось внушить это и тебе. И оно тебя успокоило, хотя, понятно, на душе, так или иначе, у нас непрерывно скреблись кошки.

Наконец, понимая, что здесь, в Батуми, ничего нового не узнаем, мы решили искать правду у других врачей, попрощались и уехали к себе в Тамбов.

Наверное, наша поездка в Батуми, оказавшаяся не совсем удачной, забылась бы через некоторое время, если бы дома наши муки прекратились! Но местные врачи сказать что-то определенное не смогли или не захотели.

Одно обследование следовало за другим. Медики, все и во всём сомневались, не принимая самостоятельных и окончательных решений, собирали консилиумы, которые направляли на новые, как я понимал, лишь отвлекающие нас обследования! Одни врачи неуверенно полагали, будто нужна срочная операция, другие так же неуверенно рекомендовали с операцией подождать. В итоге мы сами запутались, кому верить и как нам быть!

Вся эта чехарда только усилила мои давние подозрения, сформулированные в виде правила для собственного употребления: «К врачам только попади – они всегда что-нибудь найдут! Хотя бы для того, чтобы не сидеть без дела! И в этом смысле хирурги самые опасные – им всё равно кого и как резать! Лишь бы резать! А уж гинекология просто создана для того, чтобы держать несчастных женщин в постоянном, непонятном им по своей сути, страхе! И доить их, доить их родственников, доить и доить!»

Я и тебя убедил, наконец, в том, что нам, вполне возможно, и не стоит особо волноваться по поводу этой необъясненной пока никем шумихи. Может, объективно и не существует острой необходимости в операции. Но в любом случае, пусть даже мы ошибаемся, то есть, операция необходима, тогда мы ее запросто сделаем, а, спустя некоторое время всё заживет, всё восстановится, всё у тебя будет хорошо! Мы с тобой распишемся, и скоро наши дети будут гуськом бегать друг за дружкой!

Я целовал тебя в заплаканные глаза, и они оживали, начинали светиться надеждой, так тебя украшавшей.

Надо сказать, что с момента приезда домой ты переселилась ко мне, поскольку между нами всё окончательно решилось. Я забыл свои сомнения: ты и только ты, несмотря ни на что, станешь моей женой. Но для начала следовало раскидать навалившиеся проблемы, в том числе, связанные с этой странной операцией.

Мне весьма польстило, когда после твоего шумного общежития, раздираемого множеством разнонаправленных сиюминутных интересов его обитательниц, усиленных теснотой, даже моя квартирка, воплотившая в себе холостятскую необжитость и запущение, с порога сделала тебя счастливой. А уж кухня, покорно упавшая к твоим ногам, даже давно и безнадежно испорченная моими кулинарными потугами, более всего привела тебя в восторг и вызвала неописуемое воодушевление.

Надо сказать, в кулинарии между нашими делами ты проявила себя столь великолепно, что я в этом вопросе сразу расслабился, заверив и тебя, и себя: «Всё! Даже в нашу столовую, совсем неплохую, я больше – ни ногой! Теперь, мой Лучик, я вместе со своим желудком всецело доверяюсь только твоим чудотворным рукам!»

Глава 7

Все наши сомнения, связанные с операцией, рассыпались внезапно, когда ты разбудила меня среди ночи. Тебя скручивало от боли и кровотечения.

А дальше была «скорая», тревожная суета озабоченных врачей, ночная сирена и хирургический стол без промедления. Я остался в больнице ждать тебя или каких-либо сведений о тебе и операции. И опять чувствовал себя болваном – ведь, надо же, отговаривал тебя от плановой операции, убеждал, что нас раскручивают! А вышло так, что я оказался слепцом и, тем самым, заставлял и тебя принимать моё, неверное, но имеющее для тебя столь нехорошие последствия решение. Может, сделай мы операцию чуть раньше, она бы решила всё иначе? И не было бы этих ужасов с кровотечениями, «скорыми» и полной головы изматывающих предположений и прогнозов.

Не знаю, сколько времени прошло, когда меня окликнули из приемного отделения. Там уже дожидался, почему-то покачиваясь на пальцах ног, видимо, разминаясь, хирург моего возраста. Держась за ручку двери и глядя мимо меня, он тихим невыразительным голосом уточнил:

– Это вы дожидаетесь Давыдову?

Помню, я глуповато замотал головой, в знак согласия, и уставился на него с полной уверенностью в том, что всё, наконец, закончилось благополучно. Может, всё именно так и было, только врач оказался крайне сух в выражении мнения о наших перспективах:

– Операцию мы сделали… Но к больной пока нельзя. Она в реанимации; еще под наркозом. Приходите завтра…

Я опять замотал головой и по инерции спросил то, о чём думал:

– И вы более подробно мне всё расскажете? А то моя жена очень переживает, что не сможет иметь детей! Хотелось бы ее сразу успокоить…

– Нет-нет! Кто-то другой! Меня не ищите – я с завтрашнего дня в отпуске! – он очень быстро, будто опасался нападения с моей стороны, развернулся и, не прощаясь, скрылся за непрозрачной стеклянной дверью.

– Спасибо и на этом! – подумал я и побрел домой, прикидывая, что же допускается приносить из еды в реанимацию, что нужно из одежды?


Выписали тебя на третий день. Прямо в мои объятия. Ты уже была весела и спокойна. Дома без промедления развила кипучую кулинарную деятельность, ласково поругав меня, будто я без тебя успел всё завалить, ничего себе не готовил, даже вещи после поезда до сих пор не разобрал! «А пылища кругом! Сколько дней без нас копилась…»

Но скоро выяснилось, что внутри у тебя не так уж спокойно. И было от чего: уж очень странно прошла выписка. Ни того хирурга, ни лечащего врача ты так и не дождалась. Они, будто умышленно тебя избегали. Странно это! Тебе вежливо отвечали, будто твой лечащий постоянно очень занят: то он тут, то он там, но опять же не у нас. Прямо, Фигаро какой-то! Разве так при выписке бывает?

Нам вручили выписные документы без каких-либо рекомендаций, не говоря уже о разрешении оставшихся у тебя вопросов! Лишь старшая медсестра напоследок сказала нам участливо, как бы, извиняясь:

– Не переживайте так! Всё образуется! Но лучше бы вам сразу съездить в Уфу. Там живет удивительный старик. Когда-то он работал у нас, потому я о нём и знаю. Замечательный чуткий человек и удивительный доктор! Неожиданно уволился и уехал, и говорят, теперь уже не работает, но всем помогает какими-то собственными рецептами. Из трав, которые сам собирает и сам готовит отвары! Только адреса я не знаю! – чем насторожила нас еще больше.

Дома мы самостоятельно покопались в коротенькой выписке из истории болезни, но буквально ничего не поняли. Лишь глаз резануло незнакомое и непонятное слово Cito, подчеркнутое красным карандашом. Ох уж это цито!

Мы с тобой сходили в поликлинику. Не по месту жительства, как надлежало, а в свою, в родное НПО. Но даже там, где мы обычно появлялись лишь для плановых осмотров, на которые нас загоняли чуть ли не силком, поведение персонала показалось странным. Особенно, когда ты вышла из кабинета женщины-гинеколога, которая тебя, как оказалось, даже осматривать не стала, зато долго-долго изучала коротенькую выписку из истории болезни, а затем пробежала мимо меня, тоскующего в коридоре, чтобы еще минут двадцать о чём-то проболтать с заместителем главврача, в кабинете которого она скрылась.

Все вокруг оказывались чрезвычайно занятыми самыми неотложными делами. Все шарахались от нас, словно от прокаженных, не отвечая на наши тревоги или делая это чересчур путанно. Меня такое отношение стало даже раздражать, всё-таки я не самый последний человек в своем НПО, чтобы вот так бесцеремонно нас всюду отталкивать, не уделяя должного внимания! Ты недоуменно поглядывала на меня и, посмеиваясь, ехидничала:

– Ну и кто обещал, будто в нашей поликлинике всё решат быстро, вежливо и крайне заинтересованно? Мол, это же не какая-то районная здравница! Как видишь, везде одно и то же!

Это не нуждалось в опровержении. Но еще более непонятным для меня, о чем до поры я тебе не сообщал, опасаясь вновь растревожить, стало полное отсутствие сколь-нибудь организованного врачами послеоперационного ухода, наставлений, лекарств, привычных назойливых требований соблюдать режим (которые обычно пропускаются мимо ушей) и прочего, что тянется за всякой хирургической операцией. Помню, уж как меня донимали врачи после простенькой операции по поводу банального аппендицита! «И то нельзя, и это невозможно! И с этим надо погодить!» Но почему же теперь, после всего того, что мы с тобой пережили за те страшные дни, всё происходит наоборот? Именно поэтому я уже догадывался, что до сих пор не понимал чего-то очень важного. Не понимаю его и теперь, и совсем не представляю, с чего же начинать распутывать сей клубок медицинских странностей и загадок, загоняющих нас в угол!

День, кажется, на третий мне на домашний телефон позвонил главный инженер, мой непосредственный начальник. Надо сказать, порядочный и интереснейший человек. И толковейший специалист, достойнейший всякого уважения, но об этом как-нибудь потом. Вот смысл его обращения ко мне, начавшегося с усмешки:

– Здравствуй, Сергей Петрович! Тебе что же, вдали от работы никак не отдыхается? – он засмеялся, не давая мне ответить. – Говорил же тебе, учись отдыхать на работе! Например, у наших славных девчат! Им безразлично, что работать, что отдыхать! Они и тебя по приезду из санатория мгновенно обнаружили… Вот, судачат теперь, будто ты женился! И даже доложили мне, на ком! Если это правда, то я искренне за тебя рад! Обоих вас от души поздравляю! На мой взгляд, чудесная девушка! Замечательная! Просто, золото! Да и с налогом за бездетность давно пора тебе кончать! Свадьбу-то ты намерен проводить?

– Станислав Николаевич, мы же до сих пор и заявления не подали, всё как-то некогда! – удалось вставить мне. – Но между нами всё решено и будет исполнено твёрдой рукой! Широко и весело! Уже, считай, что тебя пригласили. Конечно же, вместе с супругой!

– Рад это слышать! А я уж думал, придется в узком кругу – ты же у нас шумных мероприятий всегда избегал. Ну, ладно, еще раз поздравляю от души! Ах, да! Остался вопросик: тут меня из общежития женского разыскали… Вернее, они тебя разыскивали… А еще точнее, твою Светлану. Говорят, что ей в поликлинику районную надо зайти поскорее, отметиться, что ли? Сам разберешься! Вот и всё! Отдыхай! Ведь у вас еще дней десять осталось, так? Если помощь понадобится, ты на себя всё не замыкай! – проявил он свойственную ему заботу о подчиненных.

Глава 8

Из поликлиники, куда мы направились, конечно же, вдвоём, чтобы не расставаться ни на минутку, ты вышла в подавленном недоумении:

– Вот… Они меня на какой-то учет поставили… Теперь, сказали, надо в онкологический диспансер… – твои губы дрогнули, но ты справилась. – Они что там, с ума все посходили? Мне уже операцию сделали… И в больнице не предупреждали, будто потом куда-то надо… Опять напутали, что ли! Или им из санатория что-то переслали, вот в поликлинике и отрабатывают, а мне-то оно зачем? Ну их, Серёжка! Никуда не пойдем! Ерунда какая-то! Только отпуск на них истратили напрасно! И без моря остались!


На учет нас всё же поставили. И даже убедили сделать внутреннюю радиотерапию. Для тебя, я помню, это было крайне мучительно физически, да и продолжалось очень долго. На несколько дней ты оказалась оторванной от меня и от жизни этим жутким медучреждением. Но самое главное и отвратительное вершилось в нем самом. Нас взяли в такой оборот, что не на шутку встревожили своей основательностью и окончательно лишили покоя. Сразу создалось впечатление, будто вырваться из этой больницы и ситуации, столь угрожающей нам, но совершенно непонятной, когда нам всё окончательно надоест, просто так не получится. Иначе говоря, мы потеряли свободу принятия решений и свободу действий, что нами было воспринято, если не трагически, то крайне болезненно.

С тех пор мы стали постоянно бояться чего-то жуткого, приближающегося к нам незаметно, и этот страх сразу лег тяжелым камнем на наши души, вернее, на нашу общую, как мы ее теперь воспринимали, душу. Страх принялся давить на тебя днем и ночью, а потом, в равной степени, и на меня, не позволяя заниматься ничем насущным.

Мы совсем забыли, что еще пребываем в отпуске, который по сути своей стал нашим медовым месяцем. Пусть мы свои отношения пока официально и не закрепили, но собирались сделать это в ближайшее время, и сами уже чувствовали бы себя полноценными и счастливейшими супругами, если бы вся эта больничная кутерьма не заставила нас совсем забыть о предстоящем торжестве.

В вопросах лечения ты оказалась не такой уж покладистой, что отмечали в разговорах со мной и некоторые врачи, имевшие, как я полагал, намерение через меня воздействовать на тебя. Ты постоянно возмущалась:

– Что вы со мной делаете? Зачем это? Какой мне поставили диагноз, ведь меня уже прооперировали. Зачем мне ваша химиотерапия? Вы объясните мне толком, что происходит? Я к вам в качестве подопытного кролика направлена, что ли? Почему от меня всё скрываете? Зачем я вам понадобилась? Вы же мне, вот это точно, совсем не нужны! Я отказываюсь вам подчиняться! Перестаньте же меня мучить немедленно! Либо объясните, что происходит, либо выписывайте!

А когда тебе, один на один, в достаточно щадящих выражениях стали объяснять, что именно происходит с тобой, что ты не совсем здорова, что тебе обязательно требуется специальное и срочное лечение, ты вызывающе смеялась, и утверждала, будто они опять всё напутали и теперь напрасно делают тебе какие-то ненужные и мучительные процедуры.

Ты требовала, чтобы они переделали все снимки и анализы, заново сделали эту самую биопсию, потому что они сами всё перепутали и теперь боятся в этом сознаться. Потому здесь тебя не лечат, а калечат, опираясь на историю болезни совершенно другой несчастной женщины! Просто надо всё заново проверить, и тогда справедливость восстановится! Зачем же мучить людей, зачем их так расстраивать, даже пугать, если вы сами ни в чём не уверены!

Я был у тебя, то есть, в том жутком по своей сути диспансере, всякий божий день. Я сидел в ожидании там, где только допускалось: немного в приемной, немного во внутреннем дворике, куда меня пускали в порядке исключения, немного с тобой в палате.

Остальное время я слонялся где-то рядом с больницей, поскольку мне всё же требовалось чем-то питаться, чем-то занимать свои мозги, а еще вернее, изгонять из них самые скверныепредчувствия, которые меня всё плотнее обволакивали. В общем, я был не я. И только на ночь уходил в нашу общую, но полупустую берлогу.

Я уже плохо соображал и совсем не понимал, что с нами будет дальше. Несмотря на это, я знал несколько больше, нежели ты, поскольку однажды, когда я, распаляясь от полной неопределенности нашего положения, категорично потребовал, чтобы лечащий врач или кто у них там еще в наличии, рассказали мне начистоту, что, в конце концов, происходит с моей супругой, меня поставили в известность.

Видимо, та милая женщина в белом халатике, приятной наружности и вполне доброжелательно ко мне настроенная, не первый раз брала на себя тяжелую миссию, буквально разрушающую на ее глазах не только представление людей об их предстоящей жизни, но и саму эту жизнь. Может, она и сама от этого страдала, особенно в таком раздирающем душу случае, каким оказался наш. Да и кто не будет потрясён, если на его глазах разыгрывается трагедия совсем молодой и внешне цветущей женщины, которой необходимо помочь, весьма хочется помочь, но сделать это практически невозможно?

Говорить об этом со мной, а не с тобой, врачу, пожалуй, было легче – всё же предстоящая трагедия не касалась меня, как говорится, напрямую. Да, для меня это, безусловно, тоже была тяжёлая трагедия, но происходящая с самым дорогим мне человеком, а не со мной лично. Может, врач считала, будто от этого мне должно быть легче. Или она возлагала надежду на мои волевые мужские качества? Уж не знаю! Но тогда мне казалось, будто она во всём ошибается. И, чем серьезнее она ставит вопрос, тем больше она заинтересована в решении того, что нас, почти наверняка, не касается вообще.

Но ее первый же вопрос уничтожил завесу неизвестности, как-то защищавшей мою психику от трагической перспективы:

– Вам приходилось встречаться с тем, что называется саркомой? Вы знаете, что это такое?

Я стал мяться:

– Как вам сказать? Близких, как будто, миновало. А я, вроде бы, представляю… Но если понадобится объяснить, то вряд ли сделаю это достаточно точно…

– Понятно. Это быстро прогрессирующая злокачественная опухоль, то есть, форма рака. К сожалению, современная медицина лишь пытается как-то с ней бороться, но в вашем случае болезнь находится на завершающей стадии, и надеяться на чудо не приходится. Вы простите меня за столь неприятную откровенность, в разговоре с вашей супругой я позволить ее не могу, но вы это должны знать. Вам просто необходимо это знать, чтобы помочь ей прожить без мук оставшиеся месяцы, может недели! Более точно вам никто не скажет. И никто, чтобы ни говорил, как бы не успокаивал, что бы ни обещал, уже не поможет. Даже операцию вашей супруге мы делать фактически не стали, поскольку после рассечения обнаружили многочисленные и широко разветвленные метастазы. Слишком поздно. Слишком поздно. Извините, я должна идти к больным. А вы… Если она вам дорога, вы сердцем поймете, как вам быть. Извините! – закончила разговор врач и вышла задолго до того, как я, ошеломленный и потерянный, стал понимать смысл услышанного.

Мне сразу показалось, будто земля уходит из-под ног. Меня действительно зашатало, замутило. Мне самому медицинская помощь пришлась бы в самый раз, но в тот момент я думал не о себе. Как же переживешь это ты, мой Лучик-Света, когда узнаешь столь безапелляционную истину? Как вообще это может пережить живой жизнерадостный уверенный в предстоящем счастье и продолжительной жизни человек?

В один момент всё оказалось отсеченным, всё в прошлом, и ничего в будущем! Будто тебя уже нет! Человеческий мозг понять это не в состоянии. Он ведь всегда работал на перспективу; он всегда решал любые и даже самые сложные задачи только в интересах собственного выживания; он всегда преодолевал самые невероятные трудности, лишь бы укрепиться на этом свете; он всегда боролся за благополучие того, кому служил от рождения, а, возможно, от самой зиготы… И вот теперь этому мозгу стало ясно, что тому телу, которому он добросовестно служил днем и ночью, уже ничем не помочь! И если сейчас он еще соображает, то завтра и это окажется не в его силах!

Как такое понять и, тем более, принять? Как вынести эту обиду, разочарование, злость и зависть к тем, кто останется потом, кого такая беда счастливо обошла стороной… «Почему не повезло именно мне?» – будешь спрашивать ты в недоумении и отчаянии.


Через день нам неожиданно позвонили из собеса (я уже всем, где просили твой телефон, давал свой домашний или рабочий). Столь необычная оперативность социальных служб предвещала что-то недоброе, хотя нас, точнее, тебя, всего-то приглашали зайти к ним в ближайшие дни и даже в удобное для тебя время.

Мы не стали медлить, и на следующий день тебе вручили документы, подтверждающие инвалидность первой группы. Дожидаясь тебя в коридоре, я и не предполагал такого развития событий. Оно меня почти оглушило осознанием того, как далеко зашла наша беда. Слава богу, было заметно, что ты не совсем понимаешь происходящее.

– Вот те раз! – ты обрадованная выскочила из кабинета. – Первая группа! Надо же! Теперь и на работу ходить не надо, а деньги всё равно заплатят! Сплошной отпуск начинается, Сережка!

Но поглядела на меня, непроизвольно потускневшего от такой новости, и, видимо, стала, наконец, понимать, что радоваться первой группе не стоит, если даже чувствуешь себя совершенно здоровой.

– Сережка! – твоё радостное настроение перешло в тревожное. – Это что же такое? Они меня списали, как неполноценную, что ли? Я же здорова! Послезавтра мне из отпуска выходить… Как же теперь?

– Ничего особенного, мой Лучик! – только и смог я выдавить из себя. – Выйду пока один и всё там разведаю! И документы твои сам в отдел кадров отнесу. Пусть они для начала сами разберутся в этой заумной писанине! Договорились? А ты немного отдохнешь от меня и от них, почитаешь спокойненько… Красота! – усиленно успокаивал я тебя.

Мы молча добрели до дома, где ты, уже подавленная, ушедшая в себя, молча пролежала на диване до вечера, будто меня не было рядом. Но и я пребывал в замешательстве, не зная, как быть: отвлекать тебя от мрачных мыслей или же оставить в покое. Но чтобы отвлекать, мне следовало действовать более активно, стало быть, стремиться к чему-то конкретному, а я и сам не выходил из растерянности и промаялся до вечера в самых страшных прогнозах, стараясь не попадаться тебе на глаза. Я не знал, к чему теперь мы должны стремиться?

Оказалось, что всё это время ты вовсе не хандрила, поскольку пришла к вполне определенному решению, хотя никто не мог нам подсказать, насколько оно верное:

– Сереженька, а если мы действительно съездим в Уфу?

У меня от неожиданности всё перевернулось в голове: «Впереди окончание отпуска, значит погружение без остатка в производственные дела; твоя неожиданная, ужасная и непонятная болезнь… А теперь еще поездка в какую-то Уфу…». Потому ответил я не сразу:

– Конечно, поедем! Но сначала бы понять: зачем и куда? Ты и без того, вижу, очень устала в последние дни.

– Сережка! Сереженька! Страшно мне… Понимаешь? Очень страшно! Обними меня, пожалуйста… Ну почему ты весь вечер меня обходишь? Почему не глядишь на меня? О чем ты думаешь? Ты тоже признаёшь меня тяжело больной? Тогда мне надо лечиться, а они все молчат! Ну почему они ничего не делают? Не советуют! Давай к нему съездим, Сереженька, в Уфу!

Я обнял тебя и задохнулся сумасводящим ароматом твоих волос, свойственным только тебе. От этого запаха, ставшего бесконечно родным, мне сначала сделалось хорошо, а затем опять страшно. Я вдруг явственно представил, что и ты, и всё непередаваемое моё счастье последнего месяца, связанное только с тобой, едва обнаруженное мною в многолетней суете заурядного холостяцкого бытия, способно вот-вот разлететься вдребезги и исчезнуть навсегда! Тебя подтачивает страшная и невидимая болезнь, против которой я совершенно бессилен. Её не возьмешь за грудки, ей, по-мужски, не врежешь промеж глаз! Она и дальше будет творить своё коварнейшее зло, уничтожая то, что нам обоим дорого, а я бездействую, не зная, что предпринять…

Я отошел от тебя, сославшись на желание поставить на плиту чайник, постарался сосредоточиться – уж не раскис ли я? В любой ситуации надо искать выход, не сдаваясь и не унывая! Я поглядел на тебя, прячась за кухонной дверью, и увидел только любимые глаза, большие, напряженные, испуганные, полные надежды, которая для тебя целиком сосредоточилась лишь во мне, а я при этом раскисаю, ничего не предпринимая!

– Пустяки! – уверенно, как мог, заключил я, вернувшись к тебе. – Сейчас постараюсь всё организовать!

Ты смотрела на меня с благодарностью, и от этого я становился увереннее и твёрже, всё четче сознавая свою ответственность перед тобой и за тебя.

Удобная всё-таки штука – домашний телефон! Я ушел в другую комнату, прибавив громкость телевизора на случай, если придется произносить нечто нежелательное для твоих ушей, и связался со смежниками из Уфы. Очень удачно застал на месте тамошнего коллегу. Объяснил ситуацию. Он сразу всё уяснил, старика обещал разыскать, если живой, пригласил по приезду остановиться лично у него, заверил, что всё возможное сделает без волокиты.

Потом долго не отзывалась железнодорожная справка. Наконец, я узнал расписание поездов и то, что даже билеты есть – в такое время года проблем с ними, обычно, не бывает.

Позвонил главному. На работе его не застал, он оказался уже дома. Пусть так.

– Станислав Николаевич! Приветствую! Я сразу о деле! Прошу отпуск за свой счет. Хотя бы пять суток…

– Что случилось, Сергей Петрович? Мы как раз тебя из отпуска ждем, не дождёмся, дел для тебя и старых, и новых накопилось немерено, а ты опять туда же! Не наотдыхался ещё?

– Сергей Петрович, я понимаю, как это выглядит со стороны! Но надо! Объясню всё потом! Я отработаю, но очень уж нас прижало одно прескверное обстоятельство! Завтра со Светланой выезжаем в Уфу. Скажите там, кому надо, пусть за меня сами отпуск оформят…

– Да, что случилось-то? Я же должен знать! Скажи толком…

– Я всё-всё объясню. Сейчас не могу говорить. – Я прикрыл трубку ладонью и пояснил. – Жена очень больна. Ей сегодня дали первую группу.

– Во-о-т как! – протянул он, видно, не сразу справившись с потрясением от услышанного, и после долгой паузы спросил. – Что тебе еще нужно, Сергей? Может, мне в их обком позвонить, чтобы встретили?

– Спасибо, наверно, я и сам прорвусь!

Когда я, уже несколько ощутивший возвращающуюся ко мне былую уверенность, вернулся к тебе в комнату, ты по-прежнему сидела на диване, поджав коленки к подбородку, и глядела в неопределенную точку, будто в ней пыталась разглядеть ответы на все неразрешимые наши вопросы. Телевизор тебя не интересовал. Я присел на полу рядом, обнял твои ноги, боясь резко выводить тебя из задумчивого состояния, и осторожно объявил:

– Светик! Всё хорошо! Всё решилось! Мы сегодня же выезжаем… В Уфу. Как ты хотела. Поезд в 23.15. Белгород-Новосибирск. Завтра в 18.54 будем на месте. Нас будут ждать. Обратно – уже на следующий день, тем же поездом, в 21.51. Ну, что? Собираемся, мой Лучик?

Глава 9

Нас действительно встретили у вагона:

– Вы Антошин? – спросил меня симпатичный улыбчивый парень в коротенькой курточке, и, получив утвердительный кивок, облегченно произнес. – Здравствуйте, Сергей Петрович и Светлана Ивановна! Меня зовут Денисом. Иван Тимофеевич приказал устроить вас на ночь в нашем пансионате; он расположен в чудесном сосновом бору, а утром доставить вас по интересующему адресу. Часов в десять я заеду. Так вас устроит? И вот вам еще номерок. Это домашний телефон Ивана Тимофеевича… Велел передать, чтобы в случае чего, звонили лично ему в любое время по любым вопросам и без всякого стеснения. Ну, что, поехали? – он выхватил у меня нашу тяжелую сумку и повел нас на привокзальную площадь.

«Какие всё-таки приятные встречаются люди! – помню, подумал я тогда. – Не всегда и не везде, но хорошо, что всё-таки встречаются! Такие, как Иван Тимофеевич, да этот Денис. Они – крепкая опора не только в нашей беде, но в любом деле, самом трудном и важном для страны! Они и есть фундамент нашего народа! Более того, они и есть наш народ! И всё хорошее, что обычно о нем говорят, даже называя великим, делают и определяют именно такие настоящие порядочные толковые и бескорыстные советские люди! Были бы мы все такими! Ан, нет! После войны, что ли, но русские люди стали розниться, каждый за себя, каждый под себя! То ли от неподъемных прошлых бед, то ли от многолюдья, то ли от необъятности территории, нам предками завещанной!»


Разыскиваемый нами старик оказался малоразговорчивым, хотя и доброжелательным. Открывая перед нами протяжно заскулившую калитку, он в первую очередь окинул быстрым взглядом сверху вниз именно тебя, как-то характерно мотнул головой, а его морщинистое бородатое лицо выразило крайнюю досаду, и потом одного меня пригласил пройти в его неокрашенный снаружи почерневший от времени деревянный дом:

– А ты, дочка, присядь пока здесь, либо на кроликов моих погляди! Они там, за домом! – он сделал отмашку рукой. – Интереснейшие, надо признать, существа!

В очень темной комнате, пока старик не включил свет, он, увлекая меня жестом за собой, спросил через плечо:

– Документы медицинские привезли?

Я протянул всё, что накопилось за это время. Он взял бумаги и снимки в свои руки и принялся всё обстоятельно разглядывать. Заметно было, что предо мной очень чистый и аккуратный старичок непонятного возраста. Его лицо выражало интеллигентность. Оно было красивым и по-стариковски привлекательным для любого портретиста. Чистые, но натруженные жилистые руки со свежими ссадинами признать руками хирурга было трудно. Признаков проживания еще кого-то в доме я не выявил. Значит, сам справляется, а хозяйство, учитывая кроликов и характерный запах коровьего навоза, у него, видимо, немалое.

Пучков травы, висящих повсюду, на что я рассчитывал, входя в жилище знахаря, не было видно. Обстановка, прямо скажем, не слишком роскошная. Стало быть, не шкурным интересом живёт человек! Даже это усилило во мне едва ли обоснованную надежду и авансом вызвало к старику некоторое доверие!

«Но что же ты, дорогой наш, сумеешь наколдовать сверх того, что смогла сотворить современная медицина?» – подумал я, до сих пор не очень доверяя всякого рода знахарям, в том числе и этому, видимо, хорошему человеку, но берущемуся сотворить чудо, невозможное для медицины, невозможное ни для кого.

Дед в сильных очках, которые придерживал пальцами, долго щурился, несколько раз перекладывая на подоконнике наши бумаги, а закончив дело, произнес в сердцах:

– Видно, так и не появилось на Земле ни бога, ни справедливости! Всё продолжается по-прежнему… Сколько вашей девочке лет?

– Скоро двадцать четыре…

– Дай-то бог! Помочь ей я смогу лишь в одном. Не будет она страдать от сильных болей. В остальном мы все беспомощны… Погуляйте пока там, молодые люди, в нашем лесочке, а часа в три будет готово, что следует. Тогда и заберёте… А денег дадите, сколько не жалко! Они теперь вам нужнее, нежели мне… Идите, а я пошаманю, коль опять понадобился хорошим людям…

Глава 10

Могучие сосны в бескрайнем, как нам показалось, бору произвели сильное впечатление! Их ровные с чешуйчатой смолистой корой стволы высоко задрали хвойные шапки и источали характерный, очень приятный запах смолы. Толстый слой годами копившихся иголок и шишек, не вздыбленный всюду ни чьими ногами, создавал удивительное ощущение чистоты и порядка, который нарушался лишь торчащими кое-где желтеющими пучками высохшей травы, да запоздалыми крохотными лесными цветочками. Ветер волнами проносился по бору туда-сюда, каждый раз прилизывая макушки сосен, а они, поддаваясь, клонились из стороны в сторону и шумели возмущенно. О том же возмущении свидетельствовал и громкий скрип их толстых корабельных стволов.

Мы с тобой гуляли долго, забыв, казалось, как и зачем здесь оказались. Нам всё бесконечно нравилось, а тебя мило восхищала каждая шишка, травинка или крохотный цветочек. И было странно замечать собственное дыхание, но мы его действительно замечали, поскольку всякий вдох пахнущего лесом воздуха волновал что-то в груди и вынуждал задыхаться, так что не обнаружить своего дыхания становилось просто невозможно. Раз за разом оно вздымало грудь и что-то в ней таинственно щекотало.

Ты веселилась, увлеченно создавала неприятности странным муравьям, теплое время которых давно истекло, а они продолжали торопливо копошиться. Ты пыталась пересвистываться с неизвестной звонкоголосой птичкой, потом смешно подражала кукушке, следила за тяжелыми облаками, угрожавшими нам первым снегом…

Наконец ты устала от обилия впечатлений и заснула на пне вековой сосны, положив голову на мои колени. Заснула под мои разговоры о том, что каждый лес имеет свое лицо, непохожее ни на какое другое, и легкое поглаживание твоих плеч поверх пальто.

Спустя несколько минут ты проснулась, а я обрадовался тому, как именно ты это сделала – вся засветилась, стремительно вскочила, побежала, закружилась. По твоему настрою без труда читалось, что ты счастлива. И это было крайне важно для меня, поскольку пока ты спала, я загадал: если проснешься весело и энергично, то все наши жуткие беды обойдут нас стороной; если же захандришь, то… В общем, упаси нас боже!

Я рассказал тебе об этом, ты обрадовалась моей мистической логике, еще больше развеселилась и принялась мило чудить! «Просто удивительно, до чего же красиво у тебя получалось всё, абсолютно всё, каждое движение, каждая шутливая выдумка!» Мне ты крикнула набегу:

– Сережка! У нас и без твоих гадалок всё будет прекрасно! Пре-крас-но-о-о! Мне здесь хорошо! Мне здесь легко! Хочу в этот лес устроиться бабой Ягой! Не хочу никуда уезжать! Давай мы останемся здесь до зи-мыыы! – счастливо хохотала ты, перебегая от ствола к стволу.

– Видимо, так и придется сделать, поскольку дорогу обратно мы с тобой вряд ли скоро отыщем! Мы ведь заблудились! – ответил я, тут же подумав: «Только бы не сорвалась, не потонула в пучине страшных своих мыслей, которые и включают в человеке тот самый – таинственный и неизученный – механизм биологического увядания. И человек сразу теряет надежду на будущее, а вместе с тем и способность бороться за это будущее и противостоять множащимся невзгодам. И тогда его конец предопределен».


Уже под вечер, когда мы переделали все намеченные дела и, наконец, то ли пообедали, то ли поужинали в красиво оформленном кафе, ты захотела взглянуть на детскую железную дорогу. Мол, слышала когда-то, что есть такая в Уфе. Расположена она в городском парке и своими рельсами опоясывает его периметр. Там настоящие крохотные локомотивчики тянут настоящие вагончики, в которых и мы сможет проехаться, купив совсем настоящие билетики. Там есть всякие мостики, шлагбаумчики, вокзальчики, перрончики, семафорчики… И все должности замещают дети! Ну, не самые маленькие, конечно… Подростки. И все они в настоящей железнодорожной форме! Ведь интересно же! Нет? – тянула ты меня, настаивающего на твоём отдыхе и, следовательно, на возвращении в пансионат.

В парк мы с тобой попали, когда в нем давно светили фонари. Железная дорога, конечно же, уже не работала. Ее вообще законсервировали на зиму.

Когда мы уходили из сразу наскучившего тебе городского парка, несравнимого с «нашим» лесом, похолодало еще сильнее, и робкими пушинками закружил редкий, но крупный снег. Для этих мест он, пожалуй, припозднился, но нас это не волновало. Ты с удовольствием подхватывала в воздухе самые большие снежинки, обреченные растаять и в твоих ладонях, и на земле, не успевшей, как следует остыть, и несла их ко мне, чтобы поделиться своим удивлением и радостью, но всякий раз не доносила в уже озябших ладошках, поскольку снежинки исчезали. «Боже мой, – подумал я с ужасом, – ведь любая капелька-снежинка из тех, что тебя так радуют теперь, в этой жизни удерживается столь же слабо, как и ты, лишь чуть-чуть медленнее тающая в моих беспомощных руках».

Глава 11

По приезду домой начались наши семейные будни. С тем лишь исключением, что для всех людей будни ассоциируются с чередой похожих, серых и бесконечных дней, в каждом из которых ежедневно повторяется одна и та же работа, одни и те же магазины, давно надоевший своими неудобствами общественный транспорт, посуда, стирка, телевизор… Но наши будни оказались напряженным приближением к чему-то страшному и окончательному, не подлежащему исправлению. И хотя между собой мы эту тему не обсуждали, но в тайне друг от друга не могли о ней не думать. Особенно, ты.

Мне-то было куда легче – я уже кувыркался в служебных обязанностях на работе, и кроме забот о тебе был постоянно занят непреложными для исполнения задачами вне дома. Оплата квартиры, электричества, телефона, закупка продуктов, ремонт некстати сломавшегося пылесоса, устранение течи в ванной, на которую холостяком я не то, чтобы не обращал внимания, но оставлял на потом, и прочее. Всё это как-то насыщало и разнообразило мою жизнь. Ты же оставалась дома и старалась занимать себя приготовлением пищи, уборкой, стиркой и даже моей библиотекой. Но, знаю по опыту, что спокойная и однообразная домашняя работа, как и всякая иная, размеренная, стимулирует размышления. Понятно, о чем тебе думалось… Потому и читать у тебя не получалось, поскольку, видел я, уже третий день закладка в выбранном почему-то «Оводе» оставалась в начале книги.

Когда я возвращался домой, к тебе, родная моя, ты первые минуты бурно радовалась, но потом опять сникала и надолго замолкала. Я по опыту успел узнать, что развеивая подобное твоё настроение, вызову лишь бурные слезы. Потому, хоть и опасался этого, но всё-таки пытался отвлечь тебя от тяжелых дум, чем угодно, и в ответ всегда слышал лишь твои вопросы, обращенные даже не ко мне, а к твоей безучастной и несправедливой судьбе: «Ну, почему я? Почему всё это свалилось на меня? Чем я провинилась? Что я делала не так? Ты мне можешь сказать? Боже мой, за что же это мне? За что? Я не хочу умирать! Ну, хоть еще немного… Ну, хоть ненадолго забыть обо всём этом ужасе! Я не хочу так! Я устала! Я очень устала от этих кошмаров!»

Потом ты брала себя в руки, подсаживалась ко мне и улыбалась, словно, извинялась за свою слабость. И просила подробно рассказать, что интересного случилось в нашем НПО и, особенно, в твоем КБ. Чем теперь заняты твои подруги? Кто устроился за твоим кульманом? Что проектируют теперь? Что там вообще говорят? Спрашивают ли о тебе? А что ты им отвечаешь? Ты же не говоришь им, что я больна? Не надо!

И я обстоятельно молол тебе всякую ерунду, чтобы хоть как-то оттянуть то время, когда ты опять начнешь, терзая себе и мне душу, пытать свою безответную судьбу, почему всё это произошло именно с тобой. И я молол, чтобы отвлечь тебя и не допустить изматывающих истерик, вызванных не пустыми капризами, а чудовищным отчаянием, глубину которого ни я, никто иной, не ожидающий своей смерти в скором будущем, измерить не в силах.

Я, временами казалось, хорошо понимал, что с тобой происходит, поскольку знал, почему это происходит. Я всё видел, даже испытывал на себе все сопутствующие твоему состоянию весьма неприглядные подробности, и всё же, при всём этом, я был не в силах понять твоё состояние и твоё горе на всю его глубину. Уже потому, что наряду с твоей жизнью, у меня продолжалась и другая, своя жизнь, более наполненная и благополучная, нежели у тебя, и какая-то не самая плохая перспектива. Я ведь не был обречен! По крайней мере, хотелось верить, что умру я не так уж скоро. И, главное, я нисколько не знал о том, где и когда наступит мой последний час, хотя само собой, конечно, подразумевалось, что случится он не скоро. Потому не было особых причин для волнений. В конце концов, что уж там говорить, я в любой момент мог, скажем, насмерть подавиться, попасть под трамвай или стать жертвой случайного уличного негодяя…

Но всего этого, самого важного для меня, я не знал наперед! Потому не переживал заранее, не готовился и продолжал просто жить, как и все! Это чудесное незнание прекрасно защищало мою психику от мучительного ожидания того, что неминуемо когда-то случится! Незнание позволяло мне жить, не истязая себя ожиданием приближающегося конца.

Вот, посмеивался я мысленно, умные люди утверждают, будто знание – сила! А получается-то наоборот! Выходит, что именно наше незнание является огромной силой, да еще и благотворной! И более значительной, и могучей, нежели знание! Без спасительного незнания у всех нас руки непременно опускались бы раньше отпущенного нам времени. Мы с ранних лет превращались бы в страдающие и живые трупы. И не было бы на Земле создано очень много из того, чем человечество теперь гордится, поскольку гениям было бы не до своих творений – их более всего занимали бы страдания по поводу собственной безвременной кончины…

Так, день за днем, утекли еще две наши недели. Внешне всё происходило в прежнем ритме, тем не менее, что-то слегка менялось, влияя и на нас. Прежде всего, твоя болезнь тайно продолжала своё разрушительное действие, и его последствия проявлялись всё заметнее не только в твоём поведении, но и во внешности. Обнаруживать эти изменения было мучительно даже мне, но страшно становилось только от попытки представить, какой же болью они отзывались в твоей душе, ведь все они, эти изменения, свидетельствовали только об одном – о приближении развязки.

Об этом я старался не думать, не понимая тогда сам, что таким образом интуитивно защищаю свою психику. Но, обнаружив за собой сей грех, я всё больше стыдился проявления собственного эгоизма и накапливающегося раздражения. Нет – совсем не на тебя! Но это раздражение, конечно же, было вызвано тем, что в глубине своей души я сознавал всю бесполезность наших спасательных действий, а коль так, думалось мне, пусть уж всё закончится поскорее, не изматывая ни тебя, ни меня («Мне бесконечно совестно, но я ведь так думал!»). Но тут же замечал тебя – милую и родную, такую чистую, прямо-таки, неземную, нежно любимую… Вот только такой, что уж скрывать, я видел тебя раньше, теперь же многое принципиально изменилось, поскольку не осталось никакой надежды на наше общее будущее. Вместе с тем постепенно слабело и моё стремление бороться, а уж далее, как бы я не противился этому, особенно, если бы кто-то высказал мне это самому, менялось и моё отношение к тебе. Я этого не хотел! Это происходило помимо моей воли! Я не мог с этим совладать!

«Я, конечно же, не брошу тебя до последнего вдоха. И ни за что не оставлю умирать в одиночестве, но пойми и меня: и я в последнее время дьявольски устал, и ещё как-то шевелюсь лишь для того, чтобы успокоить тебя, порадовать, если удастся, но меня уже не покидает предательская мысль, что любые наши действия обречены на неудачу. Своей поддержкой я лишь облегчаю твои огромные страдания, и тебе это очень нужно, но я не способен вернуть тебя в свою жизнь такой, какой ты была раньше. Получается, будто я стараюсь сохранить будущее, которое одной ногой в прошлом, и сохранить которое мне не по силам. Сизифов труд! Именно полное осознание безнадежности и бессмысленности всей моей отчаянной деятельности вызывало у меня постоянное, хоть и скрываемое даже от себя, но раздражение».


Уже в нынешние времена, когда из моей жизни, словно в неведомое никуда, день за днем утекла пропасть времени и воспоминаний, когда стало не так мучительно погружаться в пережитое, я вдруг понял то, что должен был понимать тогда. В самом начале нашей трагедии тебе психологически было значительно тяжелее, чем мне. Но потом, ближе к ужасному исходу, когда ты собралась в комок, успокоилась, настроилась на что-то такое, в чем я не мог ни помочь, ни поучаствовать, тяжелее стало мне. Хотя, может, я не прав и в этом, поскольку ты никогда не жаловалась, и лишь со стороны могло показаться, будто тебе стало не так уж страшно, не так уж больно.

Но то, что ты окончательно приготовилась уходить, было заметно и мне; физические боли были заглушены сильнодействующими препаратами, а боли и страдания психологические тебя, мне казалось, уже почти не тревожили. Может, вообще не тревожили, хотя понять это, если всё именно так, я не в силах. Ты стала иной не только внешне, не только телом и лицом, ты стала неузнаваемой и внутренне. Ты будто осознала что-то такое, на что не был способен я! Ты уже знала то, что в силу естественной самонадеянности здорового, не обреченного как ты человека, не мог знать никто. Ты была готова к тому, что я применительно к себе не мог допустить, не осмеливался представить даже в страшном сне.

И в обоих состояниях – твоем безнадежном и моем соучаствующем – никого из нас нельзя ни оправдать, ни обвинить. Потому что наши реакции и действия определила сама природа, по-разному формируя психологию поведения как здорового, так и неизлечимо больного человека, сознающего, что он доживает последние дни.

Наверное, точно так же, но лишь на протяжении многих лет, то есть, постепенно, неспешно смиряется с приближением конца психика стариков. Они тоже, как мне не однажды приходилось слышать от них же самих, с какого-то времени готовы встретить смерть в любой момент. Не особенно волнуясь, они ждут ее прихода, даже призывают поскорее их забрать туда, в царство мертвых, чтобы облегчить тяготы одиночества и физические страдания. Их психологическая готовность умереть в какой-то миг вполне созревает. Причем без каких-либо переживаний по этому поводу с их стороны. Приближающаяся смерть их нисколько не пугает своей неотвратимостью, не мучит переживаниями о том, что и кто останется без них и после них. И даже пропагандируемая религией плутовская возможность начать новую жизнь где-то там, на неведомом нам «том свете», их никак не интересует. Казалось, самое лучшее, что могло случиться с ними и для их блага, – это беспрепятственное развитие всех событий по сценарию их судьбы, но непременно без проявления какой-либо воли с их собственной стороны! «Пусть всё будет, как следует! Мы со всем, что вершит судьба, смиренно согласны!»

Эти бедные люди-старики, если они не были вовлечены в какие-то важные дела и события (те, кто по-прежнему играет заметные роли в обществе – не в счет!), переставали чем-либо интересоваться, за что-то отвечать, на что-то влиять… Они, казалось мне, давно выключены из жизни и в ней их поддерживают лишь удивительно долговечные тела. Не осталось у них ни мозга, что-либо создающего, ни души, способной остро переживать и сопереживать, ни стремлений к чему-то значительному, ни интересов вообще… Только совсем слабая память.

Закоренелая общественная бесполезность, сознаваемая окружающими и ими самими, сделала их ненужными ни себе и никому, а, по сути, вообще полуживыми трупами.

Но тебе, бедняжке, в отличие от тех стариков, пришлось всё пережить в цветущем состоянии души и тела, а не в закономерно увядающей старости. И происходило у тебя всё чересчур стремительно, в течение всего-то нескольких месяцев, что никак не обеспечивало ни постепенности, ни замедленности тяжелого внутреннего переустройства психики, сознания и души. Эти несоответствия поначалу вызывали у тебя невыносимые страдания, но со временем, как будто, всё изменилось, успокоилось и в тебе. И то, чему следовало развиваться в более долгие сроки, всё-таки успело осуществиться и в тебе.

Как следствие, при мне ты уже почти не плакала, часто даже улыбалась. Чаще – каким-то своим мыслям, но иногда и меня пыталась подбадривать своими улыбками в большей степени, нежели был в силах сделать это для тебя я.

Ты стала сильнее и увереннее в себе, чем раньше, хотя внешне изменилась настолько, что я пугался тебя, всячески скрывая это. Твоё бесконечно милое раньше лицо теперь затруднительно описать, потому что делать это невыносимо. На нём появилась та жуткая маска смерти, о которой я читал у Чехова, но, не видя ее раньше, не мог даже представить. Ты давно не подходила к зеркалу – ты смирилась с этим, что для женщины, как я понимал, не только очень болезненно, но и совершенно противоречит ее натуре.

Мне было настолько жаль тебя, что временами я скрывался в ванной, где беззвучно трясся в рыданиях, а потом, подержав лицо в холодной воде, чтобы замаскировать свою слабость, возвращался к тебе. Ты всё понимала, но меня не трогала.

Временами мне становилось жаль уже и себя. И хотя злился я на несправедливость твоей судьбы, но одновременно благодарил судьбу и свою за то, что она не поступила со мной так же жутко и несправедливо. И когда я об этом думал, то сразу испытывал стыд за возможность оставаться в жизни после того, как уйдешь ты, но радость от этой возможности всё-таки возникала! Я ужасался несвойственному мне эгоизму и усиливающемуся отчуждению и от тебя, и от твоей беды, и от неизбежного, и всё явственнее приближающегося конца. Но меня всё чаще посещала именно эта гаденькая и безнадежно отгоняемая мною мысль: «Поскорее бы уж это случилось, коль всё предрешено, и любая борьба бесполезна!» Получалось, что стремясь к собственному покою, я желал тебе более скорой смерти!

«Боже мой, что сделалось со мной?» – бесконечно любя тебя, я совсем запутался, не зная, что же теперь мне делать, поскольку что-то улучшить уже не мог ни я, никто вообще! И потому к моему паническому непониманию своих действий всё чаще добавлялось эгоистическое желание всё поскорее закончить, поскольку тогда и я освободился бы от мучительного ощущения собственной беспомощности и предельной усталости души и тела. Таким образом, я, как будто и против своей воли, но всё больше беспокоился не о тебе, а о себе. Как говорится: «Картина Репина – приплыли!»

Дома мне приходилось фильтровать не только свои слова, но и мысли, поскольку многие из них, совершенно безобидные на первый взгляд, тебя с твоей необычайно обострившейся проницательностью могли больно ранить. Ох, не напрасно говорят, будто в доме висельника о веревке вспоминать нельзя, так и мне приходилось быть начеку, чтобы исключить такие привычные слова и обороты, как: потом; подождем; завтра; поживем-увидим; еще не вечер; не сегодня… Услышав их, ты мрачнела, а то и плакала. Каждое подобное слово больно напоминало об отсутствии у тебя перспектив даже на ближайшее будущее. Ведь всё, что отложено на потом, для тебя может и не случиться.

Хорошо еще, своё прошлое ты вспоминала охотно, хотя и с вполне объяснимой грустью. Тебе нравилось, когда я внимательно слушал любые твои воспоминания, уточнял некоторые моменты, одобрительно поддакивал или комментировал. Ты, большей частью, говорила о своем детстве, об очень давних впечатлениях, о незаслуженных обидах от родителей и подруг и сожалела о том, что сама кого-то в те счастливые времена, не желая того, обидела, а теперь и извиниться уже не получится. «А так хочется, чтобы никто не вспоминал меня худым словом, после того, как я…»

И опять начиналось то страшное, с чем я совладать никак не мог – твои горькие от безысходности слезы.

В то время у меня вошло в привычку ироничное повторение про себя некой фразы, придуманной в минуты размышлений, накатывающих на меня всё чаще: «Моя нервная система стала чрезмерно нервной! Товарищи, сберегая чужие нервы, вы сберегаете и свои!»

Эта глупая фраза, неизвестно, как и зачем во мне родившаяся, приклеилась словно репей. И я периодически повторял ее с одержимостью сумасшедшего, хотя и сознавал, что любая мысль, даже самая остроумная и самая смешная, не то что эта, высказанная второй раз, настораживает, а потом и вовсе представляется глупостью. А человек, который ее неустанно повторяет, не испытывая при этом неловкости, кажется не слишком умным. И все же я талдычил эту фразу, как попугай! Или напугай? «Как же правильно? Скоро заговариваться начну!»

Глава 12

Как-то вечером ты сообщила, глядя на меня со сдерживаемой решительностью, что днем звонила твоя институтская подружка. Из какой-то телепередачи она узнала о весьма известном народном целителе, который когда-то проживал в Кургане. Это где-то на Урале. «Помнишь, там еще знаменитый хирург-травматолог Илизаров творил свои чудеса, наращивая кости, делая безнадежных инвалидов полноценными счастливыми людьми. От должности заурядного сельского врача он поднялся до всемирно признанного мировой медициной академика. Может, съездим туда, Сереженька?»

У меня голова еще не освободилась от муторных производственных задач, хотя я и обязан был переключить ее, переступая порог квартиры, в которой весь день меня дожидалась ты. Однако получалось так не всякий раз… Потому дополнительные задачи, как мне представлялось, решаемые весьма и весьма сложно, в то время, когда и прежние не решены, вызывали во мне глухое раздражение. «Ну, допустим! А куда потом? Ведь нас несёт всё дальше и дальше… Хорошо бы, был от этого какой-то толк, но ведь уже сказали ясно – всё бесполезно! Медицина умыла руки, а всех шарлатанов и народных целителей в большой стране не объездишь! Может еще в Индию к заклинателям каким-нибудь съездить?»

Хорошо, что я не произнес этой тирады вслух и, как только посмотрел на тебя, мои руки опустились.

«Боже мой! Что со мной? Передо мной самый дорогой мне человек… Любимый человек, остро нуждающейся в моей помощи! Человек, которому просто не к кому, кроме меня обратиться! И вот он просит о помощи, а я со своими производственными трудностями! Что со мной происходит? Неужели я по-настоящему тебя не любил, что и проявилось при первой же серьезной трудности? А ведь как долго я тебя проверял, всё боялся в тебе ошибиться, считая самого себя непогрешимым и абсолютно надежным! И вот как обернулось – сомневаться-то следовало в себе! И опять я не о том! Не о себе надо теперь думать! Не о себе!»

– Лучик мой, Светка моя дорогая! Куда надо, туда и поедем! – заверил я. – Узнать бы поточнее… С их машиностроительным заводом у нас есть кое-какие контакты по оборонке, но это не моё… Как тебе сказать? Дружбу с ними мы не водим. Но я попробую.

На разведку ушло два дня. В то время на работе у меня было особенно тяжело, ведь началась вторая декада декабря и, следовательно, неизбежная гонка за выполнение не только месячного, но и квартального, и годового плана. Наше НПО буквально раскалилось от напряжения, потому мою просьбу отпустить меня на десять дней главный инженер встретил с раздражением. Уж я-то его понимал! Самые тяжелые дни! Но мне было невозможно не ехать, потому-то я, не сдаваясь, легко пошел на острый разговор, последней фразой которого главный выдал мне в сердцах:

– Мне кажется, что в последнее время личные проблемы вам мешают исполнять служебные обязанности… Так, может, пора чем-то пожертвовать? – он осёкся и продолжил уже иным тоном. – Ладно, иди, оформляй свой отпуск, а по приезду договорим! – несколько неприязненно произнес он, отдавая подписанное им моё заявление. – И не забудь, что отпуск у тебя начнется завтра, а сегодня, надеюсь, ты решишь вопрос с десятым отделом! Разберись, наконец, что у них там происходит!

– Спасибо за понимание в трудной ситуации! – съехидничал я.

Когда я, наконец, добрался до дома, началась информационная программа «Время».

– Сереженька, только что звонил твой главный. Тебя спрашивал, но и со мной поговорил, пожелал скорейшего выздоровления. Всё-таки он милый человек! Ты сейчас будешь ему звонить? Он просил обязательно, когда придешь домой…

– Чуть погодя. Мы сегодня с тобой едем в Курган! И опять же в ночь! И опять тем же поездом «Белгород-Новосибирск»! Помнишь? В 23.15 отправление. Нам надо постараться, чтобы успеть! – сообщил я, начиная сбрасывать твои и свои вещи в дорожную сумку.

– А мне так хочется спать… А теперь всё кувырком… – расстроилась ты, потягиваясь.

– Как хочешь… Можем и остаться!

Раздался телефонный звонок.

– Сергей Петрович? Привет! Хорошо, что в этот раз ты трубку взял! Так ты, оказывается, сегодня едешь? Мне только сейчас девчата сказали! Я и не знал! Ну, доброго вам пути и большой удачи на месте! Значит, в Курган? Ах, жаль! Надо было тебе командировочное выписать… Да, уж ладно, потом премией компенсируем… Если годовой план закроем! А на меня не обижайся! Ты на конец года обижайся! Когда поезд? – я ему сказал. – Я пришлю за вами машину. Всего вам… Ждем возвращения. Я им позвоню, чтобы встретили…

– Спасибо. Еще собраться надо!

Глава 13

Никто нас не встретил, но я уверен, что главный им звонил.

После полутора суток езды, в течение которых ты постоянно чувствовала себя неважно, нам предстояло решить множество непростых задач, однако опять звонить коллегам, не удосужившимся нас встретить, мне не хотелось, только унижаться, но и в гостинице мест, конечно же, нам не досталось даже после включения всего моего обаяния.

Потому пришлось нам, как ни крути, добираться до ведомственной гостиницы машиностроительного завода и устраиваться у них почти на птичьих правах, ведь у меня не было даже командировочного предписания, всё облегчающего, да еще с тобой, имеющей иную фамилию, – предсказуемая проблема с заселением…

В общем, именно в этом ключе, то есть, весьма неудачно, сложилась вся наша поездка. Если пояснить более подробно, то разыскиваемый старик оказался, во-первых, никаким не стариком, а во-вторых, всего-то костоправом или мануальным терапевтом. Или чем-то другим, но всё равно не на нашу тему. От нас он категорически отрекся. Причем у него не нашлось и малой щепотки совести, чтобы не говорить это при тебе, и после общения с ним у меня возникло острое желание надавать ему по ушам. Этого он вполне заслужил. За столько перенесенных нами напрасно мучений! В другом случае можно было бы и простить, но ведь эти мучения, большей частью, пришлись именно на твой счет. И если бы этот счет вот-вот не грозил оказаться закрытым.


После той поездки ты совсем сникла, словно большой, прекрасный прежде цветок, но теперь с быстро увядающими и некрасиво буреющими лепестками кожи. Ты стала другой. Не веселой и ироничной, не жизнерадостной и счастливой, как прежде. Теперь ты не плакала, не проклинала свою судьбу, содрогаясь в бессильных рыданиях. Ты стала спокойной и сосредоточенной, больше погруженной в себя. Ты уже не нуждалась в разговорах со мной, и я совершенно бесполезно опять и опять что-то выдумывал, чтобы вывести тебя из пугающего меня состояния.

На мои усилия ты улыбалась одними губами, словно королева, благодарившая придворного за никчемную услугу, и молчала, молчала. Именно это абсолютное спокойствие и молчание пугали меня всё больше. Рядом с тобой я начинал чувствовать себя ребенком, ничего не понимающим в этом сложном мире, в то время как ты своим обликом демонстрировала уже состоявшееся проникновение в недоступные мне тайны вселенского бытия. Или небытия! И мне представлялось совершенно неуместным вести разговоры о пустяках, о хозяйственных делах, о работе и знакомых, которые – разговоры – совсем недавно для нас обоих являлись связующими.

Ятерялся и не знал о чем с тобой говорить, а ты в этом и не нуждалась. Тем не менее, я замечал, что всякий мой уход из дома сопровождался твоим немым сожалением, выраженным одними глазами. Ты часами сидела на кровати, подтянув ноги к подбородку, и почти не шевелилась. Я что-то готовил из еды, от которой ты, благодарно улыбаясь, почти всегда отказывалась. Я вообще не знаю, чем ты жила. Ты даже пить старалась как можно реже, подозревая, что стремительный рост живота вызван как раз этим. В нем скапливались какие-то неправильные воды.

Ох уж эти воды! Дней через десять ты согласилась выйти из дома, поскольку из-за раздувшегося живота уже ничего не могла на себя надеть, пришлось срочно искать что-то подходящее в магазинах. Тебя повсюду воспринимали как беременную накануне родов. Но тебя это неожиданно для меня успокоило – никто не будет выражать обидного сожаления, так о многом тебе напоминающего – и даже развеселило: «Ну вот, я и беременной успела побыть!» Я же испугался, что после этой фразы у тебя начнется истерика, однако ошибся – ты держалась великолепно, спокойно и с достоинством.

Мы что-то второпях купили, не делая присущего женщинам упора на изысканности и уникальности вещей, тебе это было не интересно, и поспешили домой, так как ты быстро устала.

Воды (ударение на «о») всё накапливались и накапливались. Они мешали тебе во всём, но ты и их переносила без жалоб. Я же как-то опять метнулся к врачам, с просьбой помочь тебе немедленно. И опять мне, а заодно и тебе, всюду выражали формальное сочувствие, пусть даже искреннее, но не более того! Никакой медицинской помощи! Они даже предупредили меня, чтобы я не привозил тебя ни под каким предлогом.

– Какие вы, к черту врачи! – не выдержал я после этого. – Вам же человеческие страдания безразличны! Ну, сделайте хоть что-то! Откачайте эти воды! Видимо, вы понимаете в медицине не больше, чем я, но делаете еще меньше? Ведь это мешает ей дышать! Неужели вы не понимаете!

Меня слушали, не огрызаясь в ответ, но отвечал лишь главврач, делая это подчеркнуто спокойно, будто не я пред ним возмущался, а тяжелый психически больной, к которому ввиду его состояния надлежало относиться снисходительно:

– Понимаете, Инструкция Минздрава запрещает врачам вмешиваться в течение вашей болезни, поскольку достичь устойчивого облегчения за счет этого не представляется возможным, а риск обострения для больного неоправданно высок…

– О каком риске для больной, находящейся при смерти, вы говорите? Я прошу вас, лично вас, помогите ей без болей дожить хотя бы эти, последние ее месяцы! Или даже дни!

– Я вам, к сожалению, всё сказал! – подчеркнуто спокойно мямлил главврач. – Инструкция Минздрава запрещает. Мы с этим ничего поделать не можем!

Так и не добившись ничего, вечером я вызвал на дом «Скорую», соврав по телефону, что у тебя, кажется, начался сердечный приступ. Они, учитывая сообщенный им возраст, прилетели через десять минут, однако сразу во всем разобрались, попросили меня выйти в кухню, где объяснили, что, раз уж так получилось, и они уже здесь, то вынуждены внести наш адрес и номер телефона в список, на который им в последующем разрешено не реагировать.

– Это что значит? – поразился я подобной возможности.

– Это значит, что ваша больная имеет диагноз, при котором она в медицинской помощи больше не нуждается. А ещё это значит, что нам разрешено к ней не выезжать, сколько бы вы нас не вызывали!

– Ну, знаете! Какой-то подпольный фашизм процветает в нашей медицине! – сорвался я. – Народ погибает, а медицине разрешено не вмешиваться!

– Ничего подобного! Не народ, а незначительное количество тяжелых больных. Мы вам соболезнуем, но не нас в этом упрекайте! И успокойтесь, пожалуйста! Вам еще самому придется немало пережить, молодой человек, будьте же к этому готовы! Будьте мужественнее! – устало и с нескрываемым сожалением выдохнул немолодой врач. – Поверьте, мне очень-очень жаль вашу жену, но медицина в борьбе с саркомой бессильна. Увы! И именно поэтому инструкция Минздрава запрещает нам что-то предпринимать в подобных случаях! Нашим горячим человеческим желанием помочь ничего не исправишь, если не способна помочь даже наука! Я очень сожалею, извините.

– Так подскажите, кто и где сможет откачать эти чертовы воды?

– Я уже сказал вам: никто и нигде! – при этом врач неожиданно приложил палец к губам, чтобы нас не услышали его коллеги, и на листке для рецептов написал номер телефона, а потом, направив на него свой указательный палец, опять убедительно и излишне громко повторил. – Никто и нигде!


В тот же вечер я позвонил. Оказалось, обо мне уже знали и предложили немедленно встретиться, очевидно, хорошо понимая объективную срочность нашего дела. К чему я и стремился.

В условленном месте мне навстречу выдвинулся полноватый весьма плешивый мужчина примерно моего возраста. Он без лишних слов, даже не здороваясь, деловито уточнил:

– Вы Давыдов?

– Нет! Это фамилия моей жены. Вы ей поможете?

– Для начала я хочу пояснить, что знаю о тех муках, которые испытывают подобные больные, и в силу своих убеждений не могу оставаться безучастным, особенно, в таком случае, как ваш. Видите ли, когда-то от саркомы очень тяжело умирала моя мать… Насмотрелся я тогда… И было мне всего пятнадцать. Потому и решил поступать в медицинский. Мечтал стать хирургом и найти способ лечения этой ужасной болезни. Не получилось… Но я постараюсь, если уж не радикально помочь – это не в моих силах – то хотя бы облегчить оставшиеся дни вашей супруги. Вот только вам непременно следует знать, что я в таком качестве для нашего закона оказываюсь абсолютным преступником. Понимаете меня – преступником! Помогать подобным больным, как это ни дико звучит, нам ни за что не разрешается! И срок мне грозит немалый, и лишение права работать по специальности…

– Я вас понял… Сколько?

– Нет-нет! Вы меня не поняли! Вопрос не в этом! Любые ваши деньги никак нельзя сопоставить со многими годами тюрьмы для меня… Потому я вас очень прошу соблюдать величайшую конспирацию и никогда, очень вас прошу, никогда и никому не проговориться обо мне. Только если вы дадите своё слово мужчины и поклянетесь любовью этой женщины…

– Ради нее я готов на всё! Я всё сделаю! И о вас забуду сразу и навсегда!

– Поймите же, для меня это не игра! Прошу вас, отнеситесь со всей ответственностью. Я очень рискую ради вашей супруги, хотя и не видел ее никогда. Операция обойдется вам в сто пятьдесят рублей. (Тогда эта сумма равнялась двум минималкам, но реально даже самые низкооплачиваемые работники получали больше. Таким образом, он и не лукавил, называя свой гонорар в данной ситуации чисто символическим).

У меня оставались лишь практические вопросы: когда, где, что подготовить, что приобрести? Но и их мы решили на месте, вернее, я запомнил то, что мне велели, после чего испытал облегчение, надеясь, что скоро легче станет и тебе.


Операцию делали следующим днем у нас дома.

Всё оказалось куда сложнее, страшнее и дольше, нежели я предполагал. Почти три часа я провел в кухне, не рискуя глядеть на сию экзекуцию, лишь изредка принося или подавая, что требовал наш ангел-спаситель по имени Алексей. Теперь он был до крайности немногословен, сосредоточен и, главное, очень внимателен к тебе. Часто измерял давление своим прибором и почти непрерывно держал пальцы на твоем пульсе, просил не закрывать глаза, контролируя по ним твоё состояние. Реагировал быстро и, кажется, совсем не волновался. Я-то после первого с ним разговора думал, что он так и будет постоянно трястись от страха за себя и уговаривать меня проглотить мой язык. Совсем нет! Об этом он уже не напоминал. Он мне всё больше нравился.

Я вынес около двух ведер горячей жидкости, надеясь, что без этой нагрузки тебе сразу полегчает, но получилось наоборот. Через какое-то время стало угрожающе плохо. Алексей засуетился и сделал тебе приготовленным заранее шприцем укол в вену…

Ты металась, покусанными от боли губами просила пить, и пот струйками стекал с твоего перекошенного лица. Вспоминать об этом даже теперь мне тяжело и не хочется. К тому же я сильно паниковал, хотя Алексей нас и успокоил, пояснив, что без ухудшения твоего состояния и обойтись-то не могло. Это потом, может, завтра, тебе станет легче, а пока сдавленные ранее почки, сердце, печень и прочие органы, уже как-то приспособившиеся к чрезмерному давлению жидкости, без этой нагрузки стали расширяться, словно надуваемый воздушный шар, и недопустимо быстро менять режим своей деятельности… Декомпрессия!

Это очень болезненно и опасно, потому, сказал Алексей, пару часов он точно еще просидит у твоей постели, что и делал до поры, когда твоё состояние стало слегка улучшаться. Я хотел, было, его немного проводить, больше из благодарности, нежели из вежливости, но Алексей мою галантность не поддержал:

– Не оставляйте жену ни на секунду! Ей, в общем-то, дальше должно быть несколько легче; пусть она поспит. Но если вдруг ее состояние хоть немного ухудшится, повторяю, хоть немного, звоните мне немедленно. Особенно, в течение этой ночи и утром. Однако надеюсь на лучшее. Идите же к ней, и не отходите!


Та ночь прошла тяжело и для тебя, и для меня, поскольку не то чтобы заснуть, но и прилечь я себе не позволил, дежуря рядом с тобой, пребывающей в забытье, а с рассветом, успокоившись тем, что всё обошлось, незаметно для себя всё же отключился, скорчившись на стуле.

Проснулся я, как мне показалось, через минуту, от твоих негромких и ласковых слов:

– Сереженька! Ты так и просидел здесь? Хороший мой, ложись! Мне стало легче! – я не верил своим глазам, воспринимая это как сон, но ты мне улыбалась уже не измученно, с чем в последние дни приходилось мириться, а вполне жизнерадостно и счастливо.

Ура! Чудо свершилось! Мы воспрянули духом, поскольку опять появилась какая-то, пусть робкая, но достаточно обоснованная надежда на выздоровление. Ты даже захотела погулять, и мы в полдень действительно собрались с тобой в скверик. Совсем недалеко, всего на сотню метров от дома, только для того, чтобы ты прочувствовала хорошую перспективу, чтобы подышать на улице и отвлечься переменой обстановки. Но даже этот пустячок каким-то невероятным образом возвратил в тебя прежнее, так любимое мною состояние и содержание!

Глава 14

Через день на волне наших небеспричинных радостей и поскольку всё происходило накануне новогодних праздников, мы рискнули принять приглашение Станислава Николаевича и его жены, пожелавших видеть нас у себя в новогоднюю ночь.

Ты бурно радовалась тому, что болезнь тебя отпустила, предоставив возможность вернуться в прежнюю, почти полноценную жизнь. А я смотрел на тебя и радовался тому, с каким ликованием ты подбирала себе подходящее случаю платье, ибо давно ни одно из них надеть не имела ни необходимости, ни возможности, ни желания.

Уже перед выходом из дома я демонстративно отстранился от тебя на длину вытянутых рук, сделав паузу, принял вид, будто придирчиво оглядываю тебя с головы до ног и затем, уже вполне довольный тем, что увидел, и, не скрывая этого, объявил тебе:

– Как же ты хороша, моя Светланка! Ты просто великолепна! Как никогда!

Это непритязательный комплимент тебя окрылил; ты вся засветилась и потянула меня за руку – скорее на улицу, скорее на воздух, «я так залежалась в этих стенах!»

Мы медленно и немного прошлись вдоль дома, пока я не поймал такси, и скоро оказались на месте. В лифте, видимо, вспомнив всё сразу, с тобой произошедшее в последнее время, ты вдруг заволновалась: «Не напрасно ли пришли? До гостей ли нам теперь? Еще людям настроение испортим!»

Но нас с нетерпением ждали. Нина Ивановна, жена Станислава Николаевича, сверкая самой доброжелательной улыбкой, обняла тебя у самой двери и от души расцеловала. У нее на глазах появились слезы: «Совсем как наша Лизонька! Похожа-то как…»

– Я знаю… – сразу созналась ты с повлажневшими в этот миг глазами. – Мне Сережа рассказал о вашем горе! Я тогда долго плакала… Только, всё равно, Лиза ваша, я думаю, скоро найдется! А вы очень красивая и добрая, как моя мама! – очень трогательно произнесла ты.

Нина Ивановна, расчувствовавшись и шмыгая носом, помогла тебе снять пальто, а затем, стараясь обнимать тебя даже на ходу, повела вглубь квартиры. Я же в тесноте их прихожей, наконец, по-мужски поздоровался со своим шефом, Станиславом Николаевичем, поздравил его с наступающим годом, выполнением годового плана и предупредил вполголоса, что пока у нас всё непривычно хорошо. Не сглазить бы, но, так или иначе, следует иметь в виду, что долго ты не выдержишь, очень уж слаба.

Хозяева принялись показывать нам свою квартиру, в каждой комнате которой стояли на мебели или висели на стенах фотографии молоденькой обаятельной счастливой женщины; она и была их дочерью Лизой. Эти фотографии создавали особую обстановку, а у нас, кроме того, и соответствующее ей настроение, совсем не способствующее веселью. Тем не менее, удачные шутки хозяина квартиры и потрясающее гостеприимство его супруги скоро сделали своё дело – за столом мы почувствовали себя просто и весело.

Ты почти ничего не ела, к чему я давно привык, но и хозяева, спасибо им за то, тебя не принуждали, кое-что зная о твоём состоянии. Правда, Станислав Николаевич, слегка разгорячившись шампанским, подчеркнуто галантно, даже чересчур, в водевильном стиле пригласил тебя на быстрый танец, но ты извинилась, прижавшись ко мне, как бы ища защиту.

– Нет, нет! – остановил я напор со стороны Станислава Николаевича. – Светлана танцует лишь со мной! Считайте, что это мой каприз! Прошу меня покорнейше простить, а вот вы! – я обратился к хозяину квартиры и к его супруге. – Такая прекрасная пара, танцуйте и за себя, и за нас! – подыграл я его «галантности».

И далее всё было очень легко и приятно. Помнишь, через пару часов мы, тепло попрощавшись с хозяевами, даже немного с ними прогулялись, вдыхая чистый морозный воздух и весело наблюдая опаздывающих к праздничному столу пешеходов, скоро были у себя дома.

Ты, несмотря на прекрасное настроение, очень утомилась, потому прилегла и сразу заснула с улыбкой. О подобном счастье я и думать забыл. Но твоя усталость подсказывала мне не обманываться, ибо наша болезнь не дремала.

Я не стал включать телевизор, чтобы не разбудить тебя, и праздничный бой курантов услышал из радиоприемника в кухне – с бокалом шампанского, но в одиночестве. «Пусть наступивший год изменит нашу с тобой жизнь, мой Светик, только в лучшую сторону!»

Окрыленный новогодним успехом, я и на следующий день предложил тебе немного пройтись, так сказать, развеяться, но ты испытывала сильное недомогание:

– Знаешь, Сереженька, мне уже ничего и никуда не хочется! Ни сейчас, и ни потом! Я вообще ни о чем теперь, чего в жизни мне не досталось и не успелось, нисколько не грущу и не жалею. Мне никакой Рим не нужен, не нужны египетские пирамиды и неиспробованные кокосовые орехи, мне совсем не интересны самые знаменитые спектакли и балеты, непознанные мною ранее, но мне бесконечно дорого то, что в моей жизни уже было, что сбылось, и что у меня еще сохранилось. Я люблю почти беззаботное своё детство. Люблю родителей, пока они жили вместе, а я с ними. Дорога мне моя первая учительница, Ефросиния Макаровна. Дорог мой пруд и студенческие подруги. Я вспоминаю и люблю каждую травинку, каждого жучка и паучка. Особо дорог мне ты и твое внимание, особенно сейчас, и твоя забота, и все твои слова, обращенные ко мне. И всё это составляет моё огромное богатство – только моё! Всё это находится во мне и его нельзя отнять! Оно уйдет со мной и там останется со мной навсегда… А еще, знаешь, мне кажется, будто за последнее время я очень поумнела. У меня теперь появились такие интересные и оригинальные мысли, которым я сама удивляюсь и очень им рада; мне с ними интереснее жить. Жаль только, что скоро они мне не понадобятся, да и сейчас, кроме меня, никому не нужны. Но теперь я додумалась до очень важного, чего раньше не подозревала – оказывается, быть наедине с самой собой, думать о чем-то самостоятельно, смело, без оглядки на авторитеты, не пытаясь вспомнить, что уже читала на этот счет, а самостоятельно – это так интересно! Мне же всегда казалось, будто я неинтересная, неумная, а когда ты обратил на меня внимание, я поверила тебе, что всё не так! Твоё внимание, а потом и твоя любовь, меня очень подняли в своих глазах. Я теперь знаю, что значит быть счастливой. Вот! – закончила ты действительно со счастливой улыбкой и заснула.

Глава 15

Недели через две, уже в наступившем году, тебя опять принялись всё сильнее одолевать те злополучные воды, от которых, как нам казалось, мы избавились. Они постепенно накапливались, никуда не уходя и не рассасываясь, и создавали не только дополнительную физическую нагрузку и неудобства, но и мешали тебе дышать.

По приходу с работы, едва пробежавшись по ближайшим гастрономам, я сразу открывал форточки; морозный воздух быстро заполнял квартиру – я рассчитывал, что тебе так станет легче – но ты почти всё время дрожала в ознобе, и форточку приходилось прикрывать даже в кухне. В том числе, чего раньше я не допускал, и при горящем газе. А мне всё чаще приходилось что-то готовить самостоятельно: и для себя, и отдельно для тебя, потому что ты по-прежнему не только почти не ела, но и запахи пищи тебя раздражали, доводили до тошноты, и я уж не знал, чем могу тебе угодить.

В ход пошли какие-то соки, иногда мандарины-апельсины-грейпфруты, иногда детское питание из крохотных стеклянных баночек. Но и они, большей частью, тебя редко привлекали. Ты худела и худела. Это становилось всё более заметным по щекам, носу, ключицам, ногам, хотя твой вес не уменьшался, а даже возрастал: виной тому были всё те же злополучные воды. Противодействуя им, ты старалась меньше пить, хотя я уже не раз тебе напоминал, что мне рассказал врач со «скорой» – воды появляются не от того, пьешь ты или нет; это результат сложных внутренних процессов, вызванных твоей болезнью. Пить тебе желательно, как раз, побольше.

Как-то я, не выдержав своих пассивных наблюдений, опять позвонил тому хирургу, Алексею, которому был весьма благодарен за помощь, и, извинившись, что не забыл его вопреки обещаниям, поскольку опять очень нужна его помощь. Он не рядился: мы быстро обо всём договорились.

Вторая операция, опять же на дому, проходила для тебя еще тяжелее, но приходилось терпеть и тебе, и мне, поскольку по нашему опыту она обещала облегчение в дальнейшем. Улучшив момент, я задал Алексею вопрос, который в силу его прилипчивости постоянно крутился у меня в голове, но который я задавать и не собирался – ни к чему! Тем не менее, как-то машинально, а всё-таки спросил: «Сколько нам еще раз придется повторять эту процедуру?»

– Более трех никому не удавалось! – не раздумывая, ответил Алексей, оставив меня в сомнениях, связанных с моей уже хронической усталостью и, как следствие, с неспособностью сразу понять, хорошо ли то, что он сказал, или напротив?

Его слова прозвучали зловеще.


К концу января ты практически не вставала, даже редко садилась в кровати, просто не могла это сделать из-за слабости, и мне приходилось ежедневно, а то и не раз, носить тебя в ванную, чтобы искупать. Физически это было совсем не тяжело, ведь ты превратилась в пушинку, – но мне было трудно всё видеть, воспринимать и составлять вопреки своему желанию сопутствующие наблюдения, выводы и прогнозы. В тебе почти не осталось ни веса, ни жизни, лишь глаза, выразительные и ставшие в последнее время еще более понимающими, пронизывали меня насквозь. Это было очень больно.

Не берусь сейчас описывать то, что я тогда видел – эти воспоминания не нужны тебе и очень тяжелы для меня, но всё, что мы с тобой в то время переживали, для меня оказалось сущим адом, а уж для тебя и подавно. Бедный мой Лучик, что сделала с тобой, еще недавно красивой, цветущей и счастливой, эта безжалостная и никому не уступающая в своем зловредном могуществе болезнь!

Я глядел на тебя и ужасался тем изменениям, которые мне приходилось отмечать день ото дня. Это было настолько страшно, что, опять же, не хочу их сейчас вспоминать, особенно, в деталях. Но более всего меня пугал тогда даже не твой внешний вид, а то, что я сам уже не воспринимал тебя как раньше, я уже не чувствовал к тебе той нежности и любви, которая раньше меня переполняла. С моей стороны осталась лишь забота и долг. Твой облик уже не притягивал, а отталкивал меня, хотя, было бы хорошо, если бы ты этого не заметила. Ведь всё во мне происходило помимо моего желания и воли.

Да! Мне постоянно и бесконечно было жаль тебя. Чувство долга, но уже не любовь, ни при каких условиях не позволили бы мне покинуть тебя в безнадежном твоём состоянии, но меня более всего уже тревожила собственная душа – что с нею стало?

Неужели я не любил тебя по-настоящему даже раньше, когда весь горел от любви, как мне казалось, если столь быстро изменился к тебе при первой же, пусть и очень серьезной, пусть даже роковой трудности? Что со мной, если я стал непроизвольно отводить взгляд от тебя, всякий раз, когда это оказывалось возможным.

О прежней твоей молодости и красоте уже неуместно было вспоминать; ты стала не просто некрасивой, ты внешне стала иной, не такой, которую я впервые увидал и полюбил. Причем все изменения в твоем лице и теле не только внешне делали тебя иной, почти незнакомой мне, не такой, какую я полюбил, но они пугали меня всё более проявляющейся жуткой уродливостью, возможной лишь в страшной сказке с какими-то диковинными страшилищами… Именно в этом банальном смысле я боялся твоего нынешнего лица, с его увядшей, желтой и настолько стянувшейся кожей, что с трудом смыкались бескровные губы и даже во сне оставались приоткрытыми глаза. Из-за невозможной худобы неправдоподобно выпятились скулы, стали очень резкими, будто специально подчеркнутые плохим художником, большие коричневые пятна пигментации на коже…

И мне на ум навязчиво приходило, независимо от моего желания, тормозящего всякие не красящие тебя выводы и сравнения, сходство с какими-то чудовищами. И хотя в этом ничуть не было твоей вины, лишь твоя огромная и острая беда, но я видел лишь то, что было перед моими глазами, и ничего более. А мой уставший мозг, уже почти не сопротивляясь, выдавал мне, подчас, совсем не то, что мне хотелось, что я мог бы как-то переварить в своем сознании и, смирившись с этими независящими от тебя изменениями, безболезненно для себя принять спокойно, как должное.

Я должен был, обязан был, глядя на тебя нынешнюю, видеть перед собой тебя еще ту, молодую, здоровую, веселую и красивую. Я должен был притворяться. И я это делал и всё-таки не мог… Я видел всё, как есть, без прикрас. И это не могло не отражаться на моём отношении к тебе. Я пытался справиться с этим отвратительным ощущением, но у меня не получалось, и становилось ещё муторнее на душе.

«О, боже! Как же мне перенести это проявившееся в беде моё жуткое ханжество? Почему я не смог с честью пережить посланные на нас испытания? Почему я сломался в то время, когда ты, которой куда тяжелее, нежели мне, держишься словно истинный герой! От тебя и жалобы-то я ни одной до сих пор не слышал! Почему я только теперь узнал о себе столько гадостей, на которые оказался способен, что далее уважать себя не смогу никогда! Откуда во мне взялось это моральное уродство?»

Только твои глаза оставались прежними, даже еще более прекрасными, мягкими и понимающими. Мне бы в них глядеть да глядеть, не отрываясь, но всякий раз, когда я так поступал, на меня наваливалась нестерпимая жалость к тебе, которую не удавалось, наверное, скрыть, потому что мои собственные глаза предательски влажнели, и я тут же находил предлог, чтобы отойти в сторону, дабы успокоиться и передохнуть от изматывающих эмоций.

Неужели раньше я любил в тебе одну лишь свежесть, молодость, красоту, игривость? Неужели за этим не существовало более значительных чувств? Неужели моё влечение к тебе оказалось всего-то природным влечением к противоположному полу, прикрытым даже от самого себя пустячной болтовней, завесой обожания и бережного ухаживания? Неужели моя душа, как таковая, есть торичеллиева пустота, не способная заполниться подлинными чувствами, хотя бы самыми обычными, но достойными уважения? Что получилось бы у нас дальше при ином, более благополучном для тебя раскладе, без вмешательства этой ужасной болезни, но с моим непонятным даже для меня и скрытым в глубине меня странным отношением к тебе?

Неужели таким я был и раньше, но не понимал этого, а, точнее, не хотел замечать и понимать, оправдываясь тем, что постоянно занят решением каких-то очень важных и вечно «горящих» производственных задач? И только теперь, когда не я испытываю сам себя, а меня самого безжалостно проверяет моя собственная судьба, всё это внезапно оказалось на поверхности!

А что стало заметно? Моя душевная пустота, как неспособность любить душу человека без прекрасного тела? Может, и в жены я выбрал тебя лишь по внешним признакам, поскольку твоя красота и молодость делали бы честь и мне?

И неужели и ты, мой Лучик-Света, всегда понимавшая меня на всю глубину, а теперь, с резко обострившимся чутьём, всё это замечаешь? Какие же страдания вызывало у тебя, бедная моя, обнаруженное тобой моё лицемерие! «Боже мой, как же мне искупить свою вину?» – терзался я. А вина эта всё больнее пилила меня изнутри, да так, что отмахнуться от нее не получалось ни днем, ни ночью. Эта вина, подлинная или мною выдуманная, но она не давала мне передохнуть ни единого часу.

А ты по-прежнему ни в чем меня не упрекала. Ни разу! И обращалась ко мне не иначе, как «Сереженька». Большей частью ты молчала, погруженная в себя, в своё горе, в приближающуюся неизвестность, готовую тебя вот-вот оторвать от меня, от всех.

Когда ты просила меня что-либо сделать или принести тебе то или иное, о чем я сам прежде тебя не догадался, ты была со мной нежна настолько, что моё горло перехватывал комок. Но я по-прежнему всё, что и следовало, делал с абсолютной тщательностью. Я всё исполнял с готовностью, хотя мысли свои я прятал очень глубоко, стараясь быть с тобой предупредительным и нежным. Хотя, думаю, искренность мне уже не удавалась, ведь таковой она и не являлась, и моя внутренняя борьба непременно себя как-то проявляла и внешне.

Я более всего опасался, что ты разгадаешь существо моих терзаний, отчего тебе станет значительно тяжелее. Я не хотел твоих мучений и мысленно прогонял от нас твою ужасную болезнь и блуждающую вблизи смерть, но разве они ко мне прислушивались? Что бы я ни делал, а всё шло своим чередом, нисколько нас ни радующим.

Глава 16

Раньше я почти не думал о смерти. Даже в связи с чьими-то похоронами, в которых чаще, нежели хотелось бы мне, принимал участие. Но в тех случаях еще как-то задумывался о превратностях судьбы человеческой, о том, о сём, но всё-таки, спустя некоторое время и незаметно для себя, переключался на нечто более актуальное.

Теперь же, когда эта самая, которая с клюкой, вплотную приблизилась к нам, а времени для раздумий ночами, когда спать очень хочется, но не засыпается, стало чересчур много, мысли о смерти принялись меня сверлить. Только всегда они получались крайне бессистемными: то одно в голове застрянет, то другое… В общем, полубред какой-то.

Одно совершенно точно помню: в те страшные дни и ночи я смерти не боялся. Наверно, потому, что приближалась-то она не ко мне. Но не прав окажется и тот, кто посчитает, будто она, смерть или тема смерти, стала мне интересной с исследовательской или с инженерной точки зрения. Нет, всё совсем не так! Но и отделаться от нее не получалось, поскольку смерть постоянно дежурила где-то рядом.

Известно, что нормально живущие люди и, тем более, люди счастливые, о смерти не думают. Так их устроила природа. Чтобы понапрасну не переживали, не портили себе и другим жизнь, а жили спокойно, занимаясь приятными насущными делами. И в этой их жизни природой думать разрешено обо всём, кроме собственной смерти. Даже тогда, когда с этой смертью, только не своей, они как-то соприкасаются. На тех же похоронах. Или на войне. Или в каких-то происшествиях. Тогда люди смотрят на мертвых, отстраняясь, никак не распространяя такую возможность на себя. У всех нас в мозгу на этот счёт имеется хороший предохранитель. Он не позволяет живому человеку думать о своей смерти и, тем самым размягчать волю, откладывать мечты и стремления, то есть, становиться живым мертвецом.

У меня, к примеру, имеется весьма интересный одноклассник, который давненько работает патологоанатомом. Казалось бы, кому, как не ему знать о смерти всё, если он с нею, можно сказать, связан общим делом! Я его об этом даже спросил как-то, мол, расскажи о смерти что-то умное и полезное, чтобы, когда придется, я был бы во всеоружии. Он посмеялся надо мной и ответил совсем буднично: «Знаешь, Серега, у меня, что ни день, столько всякой рутинной работы, что думать о смерти совершенно некогда! Да и не интересно мне это!»

Вот так-то! То есть, о смерти не думают даже те люди, которые с нею рука об руку связаны! А вот на меня почему-то нахлынуло.

И до чего же я додумался бессонными ночами, шевеля воспаленным от усталости мозгом? Впрочем, уже говорил: всё получалось как-то бессистемно и глуповато.

Например. Люди умирают по-разному. Кажется, мысль совсем не новая, но к ней добавляются услышанные где-то замечания, будто кому-то повезло – умер легкой смертью. Стало быть, бывает смерть и иная, долгая, и мучительная. Бывает она ожидаемая или, напротив, внезапная. У кого-то она случается в молодости, но каким-то везунчикам удается дожить до глубокой старости.

Вот и опять ничего нового мой воспаленный мозг не породил!

Никак не могу в эту тему проникнуть сколь-нибудь глубоко, хотя из головы она не выходит! Или у меня тоже срабатывает тот самый природный запрет, установленный природой? Пожалуй, именно так, ведь с печи в детстве я не падал, а продвинуться дальше не могу! Нужная мысль не задерживается в мозгу, а отскакивает безвозвратно и с огромной скоростью, будто мячик от ракетки. Развивать становится нечего!

Пусть так! Тогда зайду с другой стороны. Элементарный вопрос. Долго жить, это хорошо или плохо? Вопрос, не претендующий на оригинальность! Понятно каждому, если даже в старости здоровьем пышешь и живешь интересно, насыщенно, да еще не бедствуешь, то продолжения захочется кому угодно! А коль всё наоборот? Тяжелые болезни, обездвиженность, жуткая диета, всякие недержания, страдания от болей… Кому такая жизнь нужна бесконечно?

А уж родственники, так они вообще, даже выражая свою искреннюю заботу о вашем пошатнувшемся здоровье, вряд ли тайно не мечтают, чтобы весь этот кошмар со «скорыми», уколами, суднами, стонами, нездоровым запахом для них, наконец, закончился.

Ну и куда меня занесло? Додумался до того, что здоровому человеку живется лучше, нежели больному! Банальнейшее открытие! Даже с учетом справедливой, но едва ли не юмористической поправки, будто всякая смерть не есть личное дело самого покойника, поскольку затрагивает не только его интересы, но и интересы подчас очень многих людей, его окружающих! Стало быть, нечего, дорогие наши, умирать без спросу! Ха-ха! Выходит, даже в этом вопросе нет у нас никакой самостоятельности действий!

Да уж! Без диалектики мне не обойтись! Иначе говоря, что кому-то приятно, другому совсем не подходит! Я уже не вспоминаю тех, кто за «бугром» ждет вступления в права на наследство. Сколько у них там людей убивают из-за денег, из-за алчности, из-за стремления любым путём и поскорее отхватить, а то и захватить чьё-то состояние! Ей богу, хорошо, что советская власть нас хоть от этого оградила!

Кстати, еще немного о той самой легкой смерти, с которой кому-то якобы повезло. Чаще всего, если не считать всякие криминальные случаи или катастрофы, к легким причисляют смерти из-за внезапной остановки сердца. Или из-за закупорки его каким-то случайным и нелепым тромбом. Конечно же, я сужу об этом с позиции абсолютного дилетантства в медицине. Однако именно в таких случаях, как мне известно, о покойном говорят с облегчением и даже завистью. Мол, раз – и умер человек! Мгновенно и легко! Самому приятно и других не мучил!

А так ли это? Ведь для него, несчастного, всё происходит совсем не так, совсем не легко, и совсем не безболезненно! Я ведь как это понимаю? Если сердце остановилось, то тут же прекратился и поток крови, выталкиваемой из сердца, и какой-то участочек спинного мозга, выполняя свою работу, немедленно забьет тревогу: «Аврал! Так быть не должно! Не хватает кислорода! Следует без промедления восстановить кровообращение!»

Ну, а если оно не восстанавливается, как следует, хотя уже другой какой-либо участочек спинного мозга, которому положено, этим занимается? Тогда – плохо дело! Тогда первоначальный испуг по нервам доходит до головного мозга. Он, да и сам человек, первым делом впадает в панику, на которую, в свою очередь, панически реагирует уже центральная нервная система. Именно она для экономии самого ценного в это время кислорода, переставшего доставляться с кровью в головной мозг, отключает наиболее прожорливые относительно кислорода органы, разумеется, за исключением самого мозга.

Сразу в проигрыше оказываются все мышцы. Именно в этот момент окружающие видят, как несчастный падает, если стоял, поскольку мышцы его ног отключились, или заваливается на бок, если сидел, и так далее.

Отбросим в сторону лишенные смысла охи и ахи, поскольку специалист в такой ситуации хладнокровно проверит пульс. И правильно сделает! Только потом он выдаст своё последнее: «Всё!» Это означает, что сердце больше не бьется, значит, несчастный отмучился! Вроде бы, всё верно! Это конец!

Но я думаю об этой ситуации иначе. Как бы, не так! Мозг-то больного всё ещё живой, значит, работает! Значит, человек так или иначе живет и понимает, что попал в непоправимую беду. Он остро чувствует сердечную боль и боль от падения, он переживает мучительное удушье, он пытается понять, что с ним происходит и что будет дальше? Он ведь жив, пока жив его мозг.

Так будет продолжаться еще несколько минут! Человек, возможно, даже слышит вас, собравшихся вокруг, и даже видит что-то, попавшее в поле его зрения, хотя повернуть голову или глаза уже не в силах… Мышцы-то отключены. Но он жив! Ему по-прежнему больно, ему страшно, ему тяжело! Это лишь для окружающих он скончался, отмучился, а в действительности-то он страдает! И более всего потому, что сам уже ничего не может поделать. Он понимает своё бессилие! Он утратил возможность бороться за жизнь, но слышит, как его запросто подталкивают туда, вместо того, чтобы спасать!

Кажется, подобное состояние величают клинической смертью. И из нее некоторым смертным повезло вернуться. Такое иногда случалось. Они-то о потустороннем мире потом и рассказывали в цветах и красках всякие восхитительные небылицы, будто действительно побывали на том свете! На том свете, которого нет, и видели своё безжизненное тело со стороны, и прочие совсем уж невероятные байки. Можно ли им верить? По-моему они воспроизводят лишь то, что напридумывал их мозг ввиду острого кислородного голодания. А, может, и нет! Кто же это точно скажет?

Как-то, приехав в Одессу к матери, я разговорился с хорошим соседом. Гляжу, а он немощно по лестнице поднимается, отдыхая на каждой ступеньке. Предложил я ему на себя опереться, помог. Заодно постояли, обсудили, что да как? Оказалось, перенес тяжёлый инфаркт, да еще, рассказал, как интересно всё с ним получилось.

– Лежу, – говорит он, – я на полу собственной квартиры, всё слышу, а сил совсем нет, даже моргнуть не в состоянии! Один медик со «скорой» проверил пульс, пару раз надавил на грудную клетку и предложил второму сворачиваться. Мол, конец мужику настал. Нечего понапрасну возиться, только время терять, то да сё… Так второй ему сначала посоветовал заткнуться и стал мне делать какой-то больнющий укол; а я-то всё слышу, хотя ответить не могу. Но первый вдруг завелся: «Поехали поскорее, не видишь, что ли? Готов он!» Тогда второй, как мне на слух показалось, его к стене прижал и размеренно так прошипел: «Ты только вякни еще разок, я ведь рассержусь! Врач, называется!» Это он так заставил делать мне массаж сердца, искусственное дыхание и прочее. Долго они возились со мной, и знаешь, ведь вытянули с того света. Хотя, если честно, там я, кажется, еще не побывал! Разве, где-то поблизости!

Вот он – реальный случай! Человек еще живой. Он всё видит, всё слышит, страдает, а кто-то спешит приписать ему легкую смерть, избавиться поскорее! Вот попал бы он, скажем, под асфальтоукладчик, который мгновенно привел бы все его мозги в нефункционирующее состояние, тогда бы он, возможно, ничего и не успел почувствовать, не стал бы страдать… Всё ведь произошло мгновенно! Всё в нём мгновенно отключилось! Однако очень уж неприглядно выглядел бы такой «счастливчик» после того, как стальная махина с него скатилась! Нет, в подобной участи, даже если она такая уж легкая, я не заинтересован! Такую смерть, как говорится, и врагу не пожелаешь!

И всё же остаётся вопрос! Боюсь ли я смерти?

На сегодняшний день отвечаю честно, как на духу! Страха не испытываю, но очень не хочется! То, знаете ли, в старческом возрасте медленно так, постепенно и размеренно происходит трансформация сознания, в результате которой старики смиряются с печальным исходом и даже ждут его, а для меня эта встреча пока крайне нежелательна! Ведь я не без оснований уверен, будто всё у меня, как говорят, впереди, а тут, на тебе, словно обухом по голове… Конечная остановка! Вываливайте его! И все планы сразу в прах; и то, что всегда считалось второстепенным, оставлялось на потом, становится вдруг самым важным; и цена каждой секундочки взмывает, и за каждую из них, предстоит ещё побороться. Но времени на борьбу не осталось!

А если нет времени, но нет и сил для борьбы! Бр-р! Только с этого жуткого момента, с этого понимания безысходности и приходит, как я понимаю, настоящий страх смерти, которая с тобой может сделать всё, что ей вздумается, а ты не только не в состоянии сопротивляться, но даже возразить ей не в праве!

Бедная моя девочка! Ведь я, думая об этой чертовке-смерти, лишь пытаюсь понять то, что испытываешь ты, чтобы знать, как тебе помочь. Но ни к чему так и не пришёл!

Глава 17

Недавно скрытно от тебя я посетил районную поликлинику, чтобы выписать рецепт на обезболивающие средства. Собственно, сильных болей до сих пор, с твоих же слов, ты не испытывала, но я опасался что подобные лекарства понадобятся внезапно. Попробуй тогда нашу медицину быстро раскрутить!

В поликлинике меня вежливо послали… Наркотические препараты, группа «А»!

Я дошел до главного врача, изрядно возмущаясь их порядками, но ничего не достиг. Мне всюду твердили, будто подобные средства отпускаются в особом порядке, поскольку они наркотического действия. Я же заводился и требовал, чтобы они включили тебя, наконец, в этот свой пресловутый особый порядок. Ведь ты давно находишься у них на учете, а для чего он, если помощи никакой! «Получается, что всё это лишь ваши внутренние игры, нужные только вам, а не больным людям!»

Но медиков, обличенных некоторой властью над нами, не пронять: «Таков порядок, не нами заведенный!»

Я едва сдерживался:

– Вы же клятву давали, что станете беззаветно служить интересам людей, или как там у вас это называется! А когда пришло время доказать свою состоятельность, все оказались клятвоотступниками! И скоро опять под свои профессиональные праздники грамоты да ордена начнете себе вручать! Будете трезвонить на весь мир о гуманности своей профессии и о том, как она и вы нужны людям! А на деле вы мало отличаетесь от палачей! Даже в масках, как и они! И помощь оказываете лишь ту, которая вам выгодна! Разве не так? Молоденькая женщина стала жертвой злого рока – и где же ваша хваленая гуманность? Больная мучается, а вас инструкции заботят, которые во вред больным! И никакой гуманности на самом деле! И никакого сострадания!

Я ушел, хлопнув дверью, лишь после того, как главврач со всей очевидностью (стало быть, я его все-таки пронял) тоже стал закипать, как и я, и зловещим голосом поинтересовался, смогу ли я успокоиться без вмешательства в наш разговор родной милиции? Тебе о своем провальном вояже, чтобы дополнительно не волновать, я, конечно, ничего не рассказал.


В феврале, и я уже говорил тебе об этом раньше (помнишь?), ты из-за прогрессирующей мышечной слабости больше не вставала. Мне срочно пришлось решать и эту задачу, ведь я должен был как-то работать, задерживаясь, иногда допоздна. Тебе же в таком состоянии оставаться без присмотра больше было невозможно.

«Как же быть?» Задача заранее казалась неразрешимой. Тем не менее, всё вышло значительно проще, нежели мне представлялось изначально. Я всего-то вызвал на дом участкового врача, а он легко и просто открыл на меня «больничный» по уходу за больным, то есть, за тобой, поскольку ты официально являлась инвалидом первой группы, а твоя беспомощность стала очевидной. Я превратился в сиделку.

Уже после этого я решил самую трудную для меня часть этой задачи: поставил в известность своего начальника, главного инженера Станислава Николаевича, о том, что мне представлялось большой свиньёй с моей стороны. Надо сказать, что он, коль именно ему вменено организовывать науку и производство нашего НПО, конечно, едва устоял от столь обезоруживающей новости. Еще бы! Неожиданно из обоймы выпадал самый нужный, практически незаменимый заместитель, на котором всегда держалось почти всё, и который до той поры «больничных» никогда не брал, выздоравливая, если уж приходилось простужаться или температурить, непосредственно на рабочем месте! И вдруг, на тебе! Ушел на «больничный»! Да еще на неопределенный срок! Прямо, бунт на корабле! Настоящая измена!

Но его реакция оказалась иной:

– Сергей, ты мне скажи, совсем Светлане плохо? – только и спросил Станислав Николаевич. – Ну, что же! Мы как-то выкрутимся и без тебя! А ты, смотри, поддерживай ее, бедняжку; в такое поверить до сих пор трудно, и сам держись. Вижу ведь, давно тебя качает от семейных твоих проблем! Ну а понадобится что, о нас не забывай!


С тех пор у меня началась другая жизнь, ведь на работу спешить не приходилось, словно я опять оказался в отпуске. Вот только отпуск тот вынужденный, растянувшийся на полтора месяца, стал для меня сущим адом. «А что же вы хотели, ухаживая за лежачим больным!» – подтрунивал я над собой поначалу, однако через несколько таких дней и ночей юмора моего, как будто и не бывало! Осталась лишь незнакомая ранее предельная или абсолютная усталость и раздражение на весь мир.

На меня постоянно давила, словно рухнувшая на голову бетонная плита, почти неразрешимая задача. С одной стороны мне следовало срочно устроить нашу с тобой совместную жизнь в ее новом качестве, что с непривычки оказалось мне несовсем понятно, трудно и утомительно. А с другой стороны, и говорю это всерьез, хотелось выжить и самому, ибо я уже давно подумывал о том, что взялся за непосильную для себя ношу.

Ко всем моим заботам добавилась еще одна: ты теперь не хотела, чтобы я отлучался от тебя хоть на минутку. И мне приходилось только и делать, что покорно сидеть у постели, гладить твою руку, а урывками выполнять всё остальное, то есть, приносить, выносить, стирать, гладить, поправлять, менять, заправлять, разогревать…

Иногда ты просила что-то вспомнить или что-то рассказать, и тогда слушала с большим интересом, но скоро утомлялась и на несколько минут впадала в чуткий сон. Потом, видимо, просыпалась, поскольку, не открывая глаз, тихим голосом призывала меня. «Я, Сереженька, кажется, заснула. Прости! Мы на чём остановились?» И я продолжал, радуясь твоему интересу к тому, что, собственно, и составляет обычную текущую размеренную жизнь здоровых людей, но при этом сам всё более и более уставал. И накопившаяся усталость меня постепенно и основательно подтачивала. Я это чувствовал, но ничего поделать не мог.

И ведь странно! Выполнять всё то, что на меня тогда возлагалось, если поразмыслить, не столь уж трудно! Но если всё это становится бесконечной и непрерывной полосой, в которой день и ночь неразделимы (незагруженный мозг побеждается нездоровым сном; от сидения безумно устает спина и еще кое-что; читать не получается из-за сильного отупения; питаться приходится черте как, поскольку я в кулинарии оказался ни на что не способен), то, в конце концов, жизнь непременно превращается в тот кошмар, который, как мне казалось, способна выдержать почти любая женщина, но ни один мужик. Если, конечно, он с детства сам не вяжет и не вышивает нитками «мулине». Но это не про меня!

Уход за лежачими больными, как процесс, как набор обязательных мероприятий, периодически повторяющихся, понятен, сдается мне, любому взрослому человеку. У меня он был даже несколько проще, чем обычно, поскольку мне не приходилось скармливать тебе по особому графику множество всяческих лекарств, – ты обходилась без них, разве что, настойка уфимского целителя у нас прижилась. Не приходилось делать тебе и уколы, и всё же я переносил свою ношу с невероятными муками.

К тому же они не исчерпывались лишь процедурами и круглосуточным дежурством, поскольку от наблюдения тебя, угасающей на моих глазах, мою душу разрывала жалость к тебе, и обида на твою судьбу, и собственная тоска от приближающейся потери, и еще, бог знает что? И всё это – на фоне невыносимого желания спать, которое и желанием называть, в общем-то, нельзя! Это был жесткий приказ несдающемуся сознанию и растекающемуся от бессилия телу; это была изощренная пытка мозга; это были явственные физические муки, испытываемые каждой клеткой предельно уставшего организма.

Мне тогда было очень тяжело физически, тяжело было и на душе. Причем настолько, что в иное время, особенно ночью, когда спать хотелось до нестерпимой боли, до отказа собственной воли подчиняться этому неумолимому «надо дежурить», я готов был выть! Готов был бросить всё и исчезнуть куда-то без оглядки. Но я знал, что не имел права думать о себе. Не имел права оставить тебя без помощи и поддержки. Не имел права показать тебе, как трудно переношу свою работу, и потому терпел, не жаловался, а улыбался тебе, возможно, вымученной улыбкой, но я готов был ради тебя на всё, и, превозмогая себя, всё-таки делал то, что требовалось, зажимая себя обручами несдающейся воли, как мог. Тем не менее, иногда я сознавал, что расплатой подобному насилию над собой вполне может стать мой нервный срыв, который, как мне казалось, теперь не за горами!

Обруч судьбы вокруг меня стремительно сжимался, и мне, особенно ночью, становилось невыносимо жалко себя. В один из таких моментов ты заговорила, очень тихо и невнятно, как и всегда в последние дни, поскольку твои губы пересыхали и плохо смыкались:

– Измучился ты со мной, Сереженька… Так ты поспи… Или погуляй, сходи… Я без тебя не уйду…

– Нет-нет! – возразил я с натянутой улыбкой, стараясь понять смысл твоих последних слов. Что значит, «я не уйду»? Ты так шутишь или имеешь в виду совсем другой уход?

Меня передернуло от такого юмора, сон улетучился, и я стал тебе рассказывать, что пришло в голову. «Вот станет тебе полегче, сразу поедем в лес… В сосновый… Запах там… Помнишь? Словами не передать!» – и болтал, болтал, не прекращая, чтобы не давать тебе возможности возразить словами: «Разве теперь это возможно?»

Ты слушала молча и всё же прошептала свой вопрос, более легкий для меня:

– Ты думаешь, Сереженька, мне станет лучше?

– Это когда-то должно случиться! Наш ангел-спаситель Алексей так и сказал! Он просто убежден, что ты пойдешь на поправку. В этом он, со своим огромным опытом, нисколько не сомневается! – обманул я, зная, что тебе невозможно в это поверить, будучи давно посвященной во всю правду своего состояния.

Но ты счастливо улыбнулась и сразу уснула, а я подумал, что хорошо бы мне поесть. В последнее время я был постоянно голоден. С одной стороны, всякий раз забывал или не успевал купить что-то нужное в гастрономе, обнаруживая свой промах уже дома, с другой стороны, повар из меня не только никудышный, но, более того, мне вообще были крайне неприятны любые кулинарные занятия.

Оно и понятно! Я по-холостяцки привык ко всему готовенькому в очень неплохой нашей столовой, и если накатывало желание съесть чего-нибудь не столовское, вкусненькое, то прямиком направлялся в ресторан. Правда, были еще и друзья, которые нередко звали к себе отобедать или отужинать, но люди они все семейные, и мешать им мне всякий раз не хотелось. Знаю ведь, как настороженно воспринимают незваных гостей жены. Оно и понятно! Зачем им дополнительная морока! А то еще хуже! Вдруг этот залетный холостяк заразит мужа духом необузданной свободы – тогда держись семья!

Помимо названных трудностей с питанием не так уж давно образовалась еще одна, довольно-таки важная и неприятная. Видимо, мои кулинарные «изыски» дали о себе знать, и меня постоянно мучила изжога. Ранее я считал, что она является достаточно распространенной неприятностью, которая, как раз ввиду ее распространенности, не стоит того, чтобы о ней говорить всерьез. Мол, так или иначе, но сама пройдёт! Однако с некоторых пор моё мнение резко изменилось. Если я что-то и ел, то с большими муками – всё внутри, от горла до желудка, так пылало, что еда превращалась в подлинную пытку. Я уже опасался есть, даже будучи очень голодным. Но пить вообще становилось невыносимо, особенно, что-то горячее: бульон, чай и прочее. От безысходности я додумался перейти на мороженое – ведь холодное и питательное? Но от него меня мутило – нельзя же, в самом деле, им питаться!

В итоге я сдался на милость Нины Ивановны. Она распереживалась не на шутку, сразу намерилась приехать к нам на помощь, и только после моих клятвенных заверений, что я справлюсь сам, посоветовала мою изжогу глушить содой. «Но это – только в крайнем случае, а при первой же возможности следует показаться гастроэнтерологу». С тех пор я содой и питался, понимая, что самое интересное при таком лечении меня ждет в недалеком будущем.

Надо сказать, тайно я всё-таки мечтал о чьей-нибудь помощи в моём хозяйстве, основательно запущенном, и в уходе за тобой, а я тем временем, возможно, и отоспался бы. Надо сказать, что такие предложения ко мне поступали неоднократно. Не только от Нины Ивановны. Свои услуги предлагали и твои хорошие и многочисленные подруги из КБ, вот только я всякий раз им отказывал, уверяя, что мы и сами с тобой управляемся.

Что говорить, мне были понятны искренние порывы этих милых девчат, но я понимал и то, что их намерения вызваны острой жалостью к тебе. Более того, они не просто тебя жалели, они все знали о том, что тебя ждет, потому совестились, терялись, не знали как себя вести рядом с тобой. Любые обнадеживающие слова в таком случае являются обманом, дополнительно ранящим, а говорить о реальности, или расспрашивать тебя о твоем состоянии всякому человеку, не лишенному совести, было вообще не по себе. Вот я и отказывался, чтобы не ставить ни их, ни тебя в сложное положение.

Глава 18

Ты почти всегда молчала, не пуская даже меня в свои мысли. Меня это тревожило, ведь от болезни страдало твоё тело, но не мысли, – ты постоянно о чем-то думала. Но о чем? Отвлечь тебя мне не удавалось – ты всякий раз отвечала коротко и односложно, хотя и с нежной улыбкой, как бы, извиняясь за то, что вынуждена поступать именно так.

И всё-таки однажды, кажется, первого марта, когда я поздравил тебя с долгожданной весной и спросил, не распахнуть ли в связи с этим шторы, ты попросила пить (постоянно пересыхало в приоткрытом рту) и едва слышно спросила меня, сидящего рядом и молча поглаживающего твою руку:

– Сереженька, ты помнишь нашу поездку в мою деревню?

– Еще бы! – вполне искренне откликнулся я, в деталях представив ту чудесную, тихую и радостную нашу поездку не столько в твою деревеньку (мы в нее и не заходили), а в подлинно русскую тихую природу. В ней ты провела своё детство, и ее вклад в то, что ты стала именно такой, какой я тебя узнал, мне казалось, был весьма значительным.

Места там всюду радовали глаз. И вокруг было настолько вольготно, что и слова не требовались: и лесок с какими-то ягодами и грибами; и полевая пыльная дорога меж пшеничных полей; и длинный-предлинный глубокий пруд, вытянувшийся чулком.

Пруд редко посещали жители деревни из-за его удаленности (ты, мелкая босоногая девчонка, часто одна гоняла к нему на убогом велосипедике). Особо красиво смотрелись склоненные к пруду ивы, и прочие деревья, привлекающие взор красивыми оттенками листвы на фоне уже потухшей вдоль берега листвы, незатронутой поспешно ныряющим за обрывистый берег солнцем…

На обратном пути, основательно уставшие, скорее из любопытства, мы зашли на маленькое уютное кладбище, стиснутое со всех сторон полями. И мне представилось, будто высоко парящие над ним птицы воспринимают это кладбище как маленькое березовое пятнышко посреди бескрайних желтых полей. Красивое пятнышко, драматичная суть которого скрыта от птичьих глаз плотно сомкнувшимися березовыми кронами.

Притихшая, ты переходила от одной неухоженной могилки с овалом выцветшей фотографии к другой, и я по наивности полагал, будто ты делала это из-за такого же любопытства, какое возникло у меня. До тех пор, пока в одном месте ты приостановилась и с грустью выдохнула:

– Это моя бабушка… Это мой дед… А там, видишь? – ты взмахнула рукой в сторону. – Обе мои тетки…


Теперь я вспомнил это живо и одновременно услышал от тебя:

– Сереженька, я хочу, чтобы и меня там похоронили. На нашем маленьком кладбище. Там всегда тихо, там мои дед и бабушка. Они меня больше всех любили, больше родителей, а я очень любила их. Я хочу к ним… И деревья там большие, и летом прохладно, и зимой красиво… Ты сделаешь? – спросила ты одними губами с надеждой, непонятной здоровым людям, и задержала ладошкой невысказанные мною слова: «Ну, о чем это ты? Скоро дело пойдет на поправку!»

И я покорно промолчал, не перебивая тебя, наконец, разобравшись, о чем ты напряженно думаешь в последнее время. А мне казалось, будто ты что-то вспоминала. Хотя, наверное, и это было…

– А еще я хочу, – продолжила ты пересыхающим ртом, – быть в моем белом платье. В том, которое мы купили с тобой к свадьбе. Оно мне очень нравится! И гроб чтобы обтянули белым.

Я не выдержал, отчаянно напрягаясь, чтобы не зарыдать:

– Лучик мой, всё-всё ещё будет хорошо. И свадьба будет…

Ты улыбнулась с тем выражением, которое выдало полное понимание всех твоих перспектив, но было очевидно, что они тебя совершенно не страшили. Ты готовилась или уже была готова к тому, что случится с неизбежностью, и не тешила себя успокоительными иллюзиями.

Меня особенно поразило, как спокойно ты теперь всё воспринимала, даже с какой-то непостижимой мной радостью – ты улыбалась смиреной улыбкой прямо-таки сошедшей с небес мадонны. Может еще и потому, что связывала свой уход с завершением мук, которые ты, наверняка, всё же испытывала, но которых ни единым словом не выдала даже мне. Ты была выше жалоб – эти муки стали частью твоей судьбы, и ты переносила их, и даже принимала их, как нечто должное, не собираясь ни на кого перекладывать.

– Ты мой маленький, мой любимый герой! – произнес я. – Герой, с самой большой буквы! Я не просто тебя люблю – я постоянно тобой восхищаюсь! И верю, что всё у нас с тобой ещё будет… Будет хорошо! Скоро опять на море поедем! Но теперь в Одессу! Согласна?

– Знаешь, Сереженька, мне становится значительно лучше всякий раз, когда я вижу, что ты меня любишь, что я тебе дорога, что ты и теперь со мной, и так будет всегда. Пусть не долго… Пусть! Но мне хорошо с тобой. Чтобы понять это, я для контраста представляю, как бы мне оказалось плохо, если бы мы с тобой не встретились, если бы не случилось у меня всего того, что дал мне именно ты. Вот тогда мне умирать было бы и страшно, и обидно… А теперь я вполне счастлива и очень благодарна тебе! Ты именно тот, о ком я мечтала наивной девчонкой… И, самое для меня важное, что ты всё-таки успел меня найти! Я тебя очень-очень! И потом, после всего, что со мной будет, ты себя ни в чём не кори… Я же знаю, ты у меня страдаешь самоедством. Я бы тебя вылечила, если бы успела…

Ты улыбалась, повернувшись ко мне, а на подушку непрерывно стекали твои слезы.

– Сереженька, у меня есть еще просьба.

Я застыл, демонстрируя внимание.

– Мне обязательно надо попрощаться с мамой, – вымолвила ты.

Я онемел. Я не понимал, в какой реальности мы находимся? «Ведь ты рассказывала, будто у тебя никого нет. Вообще, никого! Потому я и не расспрашивал об этом! Не понимаю! Или ты теперь всё выдумала? Тебе так становится легче?»

– Прости! Дело в том, что моя мама жива. Но, так уж получилось, что я ее давно оставила в одиночестве… Потому что не смогла справиться с ней. Ну, не должна была я так поступать, но она запила и меня не слушалась. Это случилось, когда убили моего брата. В Афганистане. Она и не выдержала. Но и потом всё не закончилось, а я не смогла ей помочь и потому уехала, бросила ее, запряталась от нее, от ее разбитой жизни, в своем институте. Не могу себе простить… Приезжала, конечно, но… Не могла я там находиться долго, не могла смотреть, не могла помочь…

– Светик! Я всё понял! – среагировал я, видя, как ты разволновалась. – Она в вашей деревне? Куда мы ездили? Я привезу ее, обязательно привезу… Только не волнуйся так! Сейчас решу, кто с тобой в это время побудет, и сразу поеду…


По указанному адресу я нашёл маленькую сухонькую женщину, к моему удивлению после твоего рассказа, совершенно трезвую, хотя ее внешний вид действительно свидетельствовал о длительном пагубном пристрастии.

В запущенном доме было холодно, темно и не убрано. Наш разговор оказался коротким и не требующим каких-то разъяснений, как только она узнала главное – о твоей беде. Но и не сказать об этом напрямик, будто окатив твою мать холодной водой, я, наверное, и не мог. Иначе, как мне тогда представлялось, она бы со мной и не поехала. Кто я ей? Она меня и не видела никогда.

До города почти всю дорогу мы молчали; мать непрерывно беззвучно плакала, поворачивая ко мне на звук непонимающее лицо с растертыми глазами, когда я что-то для приличия спрашивал, но отвечала редко, тут же отворачиваясь. Пару раз я разобрал ее бормотание, обращенное в никуда: «Боже, и за что же ты гнешь и без того несчастных? Ведь говорят, будто ты милосерден…»

Встречу дочери, сознающей вину перед матерью, с ней самой, недавно узнавшей о непоправимой беде, нависшей над ее ребенком, я вспоминать не могу, поскольку это выше моих сил. И ушел я тогда в другую комнату, лишь бы не смотреть, как в горе бились рядом две родные пропащие души. И удалился я не из деликатности, а потому что и меня душили слезы.

Первую ночь твоя мать неотлучно провела рядом с тобой. Звали ее, как я узнал уже дома, Наталья Ивановна. Она сразу многое взяла на себя, исполняя всё необходимое без вопросов, разбираясь без подсказок в моём нехитром хозяйстве (я даже стиральную машину себе раньше не завёл, в виду ее ненадобности), но относясь ко мне с подчеркнутым уважением.

Так продолжалось три дня и три ночи. Наталья Ивановна настойчиво не разрешала мне дежурить возле тебя, а сама, если и спала неведомо когда, то только на диване, в комнате, где находилась ты. Я же от всех прежних обязанностей был ею категорически отстранён. Разве, по магазинам пробежался пару раз, покупая заказанное ею, а ночью, наконец, безмятежно отоспался, буквально провалившись в какую-то мутную темноту без снов, да еще два дня провел на работе, чтобы не мешаться под ногами Натальи Ивановны и хоть чем-то помочь своему главному, перед которым продолжал испытывать неловкость за вынужденный побег.

Возвращаясь в те давние вечера домой, я чувствовал себя почти свободным человеком, поскольку вырвался из самого кошмарного плена, да еще, себе же на радость, опять окунулся в спасительную стихию родного НПО.

«Ну как она?» – спрашивали все, уклончиво формулируя вопросы о тебе, а я отвечал: «Как будто лучше; вот, кстати, и мать жены приехала, мне помогает, потому я и вернулся на работу на некоторое время…»

Глава 19

С порога заглянув к тебе, чтобы оценить обстановку и поцеловать, я понял, что моя радость, в которой я купался на работе среди дня, не имела под собой веских оснований. Лучше тебе не стало, а моё хорошее настроение, вызванное освободившимся от оков эгоизмом, можно вполне рассматривать как некое предательство – жена в тяжелом состоянии, а он, видите ли, вырвался на свободу, забыв обо всём! «Тоже мне, нашел время крылья расправлять! На работу помчался, вместо того, чтобы с женой посидеть, подежурить, да матери ее дать хоть небольшой отдых. Ей-то каково всё это видеть и понимать! Она же втройне должна быть железной, чтобы такое выдерживать!»

Но ты опять меня ни в чем не упрекнула, даже не спросив, где я был весь день, лишь улыбнулась на поцелуй и едва слышно сообщила:

– Мама тебе что-то приготовила. Пойди, поешь, Сереженька.

Наталья Ивановна с распухшими красными глазами возилась на кухне, по-простому накрывая для меня стол. Я поздоровался, поблагодарил, удивившись, как она успела заняться еще и этим, спросил о том, как сегодня наша Светланка?

– Плохо ей… Совсем плохо. Вас несколько раз звала. Кажется, в бреду…

– Поешьте со мной, Наталья Ивановна, я один не буду! – мне хотелось ее как-то растормошить, увести от тяжелого уныния, но разве в нашем положении такое было возможно?

Она всё же присела за стол, развернувшись в сторону плиты, на которой уже ничего не стояло, но через минуту, ни к чему из еды не притронувшись, встала со словами:

– Вы уж ешьте сами, Сергей Петрович. Вот я и кашу вам сварила, поскольку вижу ведь, маетесь, одну соду и глотаете… Хоть вы-то себя поберегите – даст бог, вся жизнь у вас впереди! – она заплакала и ушла к дочери.

Из кухни я тихо прокрался к тебе, боясь помешать. Ты, казалось, спала, но слегка качнула головой в мою сторону, показав, что всё слышишь. Мне стало очевидно, что даже это тебе далось с трудом. «Плохо дело, а моя голова в эти дни только работой и занята» – укорил я себя.

Потом я до ночи просидел с тобой, что-то рассказывал о твоем КБ, передавал приветы от многочисленных подруг и не только от них… Всё старался рассмешить тебя тем, что у них на этаже уже несколько дней идет ремонт в туалете, потому все наши падшие дамы, то есть, курильщицы, пухнут без дыма. Возможно, теперь отвыкнут и сами бросят шмалить! Но ведь и остальные, нормальные, постоянно рыщут по этажам и пухнут от того, что там тоже нет воды. Ты слабо улыбалась.

Около полуночи нас разлучила Наталья Ивановна, до того возившаяся в кухне или немного подремавшая перед телевизором:

– Вы ложитесь, Сергей Петрович, вам завтра на работу; теперь я посижу.

– Сереженька! – тихо позвала ты. – Давай попрощаемся… Поцелуй меня.


Это были последние слова, которые ты мне сказала. Ночью ты тихо умерла, и даже мать этого не заметила, убиваясь из-за этого в своём горе еще сильнее: «И как я задремала, не простившись с последней своей кровинушкой!»

Глава 20

Хоронили тебя девятого апреля. Такого количества людей рядом с подъездом нашего дома, где на время прощания выставили гроб, обтянутый белой тканью, не собиралось никогда. Слева и справа от подъезда, считай, на целую сотню метров в обе стороны едва отыскивались свободные места, чтобы стоять, никого не задевая. А люди всё прибывали и прибывали, стараясь взглянуть именно на тебя, мраморно лежащую в нарядном белом платье.

Люди пришли попрощаться с тобой, мой Лучик, помня тебя молодой, неунывающей и красивой. Все были потрясены трагедией, которая несколько месяцев подряд развивалась рядом с ними, но незаметно для них, погруженных в повседневные заботы, а теперь содрогнувшихся от того, чему вдруг стали свидетелями.

Я не выходил из тягучей прострации, ни на что, не реагируя, интуитивно стараясь для поддержания себя ни во что не вникать, лишь кивком отвечал на многочисленные соболезнования. Более того, опять же интуитивно, без умысла и собственной воли я пытался мысленно отстраниться от того, что происходило вокруг, забыть всё каким-то неведомым мне способом. И в некоторой степени мне это удалось. Правда, одновременно я сильно отупел, но тогда и это меня не тревожило. Да и люди, даже заметившие моё отупение, легко относили его на счет особой драматичности ситуации, в которой я оказался, и, конечно же, в тот день прощали мне всё, что угодно.

Теперь я не могу не признать, что моё поведение по отношению к тебе во время похорон оказалось эгоистичным! И я понимаю, что не иначе рассудил бы обо мне любой, не делавший скидку на моё потрясение. Но я понимаю и то, что без той странной моей отрешенности от происходящего уже через короткое время едва ли оказался бы в состоянии участвовать в дальнейших процедурах.

Внутренне я был растерзан и смят, будто беда навалилась нежданно-негаданно, а ведь в действительности никакого секрета для меня из того, что она вот-вот придет, давно не было. Тем не менее, беда раздавила меня настолько, что, случись необходимость принять какое-то важное решение, я бы не смог это дело осилить. И своё состояние я даже не пытался проанализировать – я просто плыл в общем потоке событий и людей. Но помню, что оставшееся у меня самообладание было направлено только на то, чтобы продержаться хотя бы внешне достойно до конца скорбного мероприятия. Моя психика была настолько перегружена, что я опасался разрыдаться в любую минуту, бесконтрольно и безудержно, или просто где-нибудь заснуть. Я плохо соображал…

Почему так происходило, я не знаю. Возможно, в том проявлялось понимание мною масштаба моей потери. Возможно, столь огромной оказалась мера моей любви к тебе, что без тебя я потерял опору на будущее и уже не контролировал себя в должной мере…

Может, я был оглушен пониманием, что не сделал для тебя многое из того, что был обязан сделать для любимого человека в самые последние его дни?

Всё это было так. И всё же, кажется мне теперь, что в последние дни я умышленно несколько сторонился тебя, намеренно выискивая себе «важные» занятия на стороне, лишь бы не сидеть подолгу рядом, лишь бы не видеть твоих мучений. Возможно, я износился физически – всё-таки непрерывные суточные дежурства и добивающий меня гастрит сделали своё черное дело! Наверное, всё это в совокупности и определяло моё состояние. Но, возможно, я бежал совсем не от твоих страданий, а чтобы облегчить собственное положение и состояние, чтобы не мучиться самому? То есть, опять же, всё это являлось лишь проявлением моего эгоизма, а не сострадания к тебе.

Самое страшное для меня, о чем я сообразил значительно позже, заключалось в том, что мои переживания и моё состояние зависели совсем не от того, что произошло с тобой, что не стало тебя, что ты умерла, а от каких-то странных собственных соображений, которым я и отчета тогда не отдавал. Вроде и не очень я пожалел о том, что потерял тебя, хотя искренние слезы меня душили, и места себе не находил! Однако же, как сам сообразил, но значительно позже, я ведь ни разу не задался самым характерным для моей ситуации вопросом: «Как же теперь я буду без тебя?»

Может, в действительности я настолько бездушный, настолько лицемерный и пустой человек, что, сам того не понимая, и не любил тебя никогда по-настоящему? Может, и происшедшее по-настоящему, как бывает при наличии сильных чувств, меня не потрясло? Может, где-то внутри себя я даже облегчение почувствовал?

«И надо же! При всей каше в моей голове я когда-то посмел тебя ещё и на прочность проверять! Стыд-то какой! Хорошо хоть, никто не догадывается, что за белиберда у меня внутри творится, да что я за фрукт эдакий, если меня наизнанку вывернуть! Невеста, фактически жена, сгорела на моих глазах, а у меня в голове черт знает что? В чем-то сам себя стыжу, а в чем виноват, будто не понимаю! Вот и вину на себя несуществующую зачем-то взвалил. А на самом-то деле, ведь делал я для тебя всё, что мог. Или не делал? Почему тогда оправдываюсь? Видимо, рыльце всё же замарал, а в чём – не знаю?»

– Лжешь! Еще как знаешь! – возразил мне внутренний голос.

– Думаешь, если отвел бы тебя к врачам сразу, еще там, в Батуми, или хотя бы по приезду домой, но немедленно, не дожидаясь острой ситуации, в результате которой тебя со «скорой» да сразу на операционный стол, всё получилось бы иначе? – защищался я.

«Конечно! Тогда всё ещё было возможно! – возразил внутренний голос. – А когда уже на «скорой» привезли, то врачи в ходе операции всюду обнаружили эти проклятые метастазы. Если бы их оказалось немного, то с частью какого-то органа иногда их удается отсечь, но отовсюду – никто не сможет, всё ведь не вырежешь! Только тогда хирурги и расписались в собственном бессилии. И, ничего вам не сказав, отправили молодую женщину умирать. А вы-то полагали, будто всё хорошо. Вы надеялись, потом даже возмущались из-за того, что врачи вас как-то странно избегают… Но если бы ты привел к ним Светлану чуть пораньше, то те проклятые метастазы, возможно, еще отсекли бы… Вот в чем твоя вина! Из-за тебя Светлана потеряла драгоценные деньки, и такая потеря стоила ей, наверное, жизни».

– Нет же! – продолжал я оправдывать себя. – Несколько потерянных дней в ситуации Светланы ничего не решали! Всё уже там, еще в Батуми, было предопределено! И не я виноват в том, что случилось далее! – продолжал я выискивать спасительные оправдания.

– А если бы всё-таки успели? – не унимался внутренний голос.

– Э, нет! – не сдавался и я. – Я, безусловно, виноват! Я не защищаюсь и не оправдываюсь! Я во многом виноват! Но совсем не в том, что опоздали с операцией, что прозевали! Я сильно виноват лишь в том, что убегал от тебя в последние дни при первой же возможности, хотя должен был находиться рядом – ты ведь этого так хотела, хотя и не просила. Даже в своей жуткой ситуации ты больше заботилась обо мне, нежели о себе! И я обязан был непрерывно говорить тебе и говорить все те слова, которых ты от меня ждала! Хотя бы напоследок, коль уж раньше был столь упертым и сухим истуканом. Кто же в целом свете мог поддержать тебя лучше меня? От кого еще ты ждала слов любви и поддержки в свои самые трудные, самые последние деньки? Но я убегал, и, вполне возможно, лишь потому, что уже не любил так, как обещал, как клялся тебя любить!

«Да нет же! Совсем не так! – тут же возражал я себе. – Убегал я потому, что очень переживал и тяготился твоим состоянием, которое с подачи врачей слишком легко посчитал безнадежным. Мне тяжело и даже страшно было на всё это смотреть!»

– Но не рано ли ты смирился с тем, что предрекали эти врачи? – коснулся больного места мой прилипчивый внутренний голос.

«Боже мой! О чём это я? Если бы я хоть что-то знал наперед! Ведь не злой же умысел, в конце концов, я вынашивал, а как раз наоборот. Я же тогда, в Батуми и позже, весь любовью к тебе горел! И окончательно всё решил не в своих интересах, а для нас обоих, как единого целого! И вполне уверился, что мы с тех пор никогда не расстанемся. Не мог же я одновременно что-то замышлять тебе в ущерб! Но вот как всё обернулось! Теперь тебя не вернуть…

Стало быть, моя попытка создать семью, которая должна была стать счастливой и крепкой, опять оказалась неудачной! Снова я у разбитого корыта, да еще с кровоточащей раной в душе!»


Если быть честным до конца, то я не испытывал привычной для траурной церемонии полноты чувств, в то время как некоторые, та же мать твоя, едва сознание не теряли. У меня такого не было. Могло показаться, будто я и не страдал. Более того, именно для того, чтобы не страдать, я отстранился от того, в чем формально участвовал, ушел в себя, почти отключил сознание, оставаясь в своём бездушном теле, никак не сознающем, что оно должно отзываться на всё произошедшее невыносимой болью.

Тем не менее, мне все искренне соболезновали, не догадываясь, что я всё время оставался почти безразличным, хотя и пребывал в трансе, напоминающем со стороны страдание. Я не страдал. По крайней мере, так, как должен был страдать в собственном представлении. Да, я был основательно придавлен и абсолютно туп! Ни одной мысли в голове! Это было! И сильная заторможенность мозга, и общая подавленность. Но разве это и есть страдание? Почему у меня так? И что же я собой представляю – бесчувственного червяка, либо же, как некий йог, специально выключил сознание, дабы оно, чрезмерно перегрузившись, меня потом не подвело? Но и это невозможно, я ведь так не умею.

– Никакой ты не йог! – возразил мне внутренний голос. – Самый типичный эгоист. Себя бережешь, поскольку считаешь, будто весь мир должен выстраиваться вокруг тебя, отдавая тебе всё лучшее и оберегая от страданий! Потому-то возникающие вокруг тебя беды ты не воспринимаешь как горе! Себя бережешь! Твой подход понятен: «Не страдать, чтобы никак не реагировать! Не реагировать, чтобы ничего не предпринимать!»

– Ну и что же я, по-твоему, мог тогда предпринять, чтобы спасти мою Светлану? И от чего я отстранился, что был обязан для нее сделать? Да! Я оберегал тогда свою психику, но делал это подсознательно. Это, видимо, моя психика сама оберегала себя, не спрашивая на то моего согласия! Отключалась, и всё! И это никак не связано с тем, как я относился к Светлане.

– Ну, да! – усомнился внутренний голос.

– И что же, по-твоему, я должен был делать, чтобы все удостоверились, насколько велика для меня эта потеря? Рубаху на себе рвать? Нет? Тогда кончай меня донимать! Так или иначе, но таким уж я уродился и меня не переделать! И вообще, какое тебе дело, что я чувствовал и как это проявлялось? Важно лишь то, что я делал для своей жены, делаю и буду делать впредь! Разве не так? А черствость, которую ты мне вменяешь и с которой я уже почти согласился, так она же производная от ситуации. Сам знаешь, как на фронте бывало, где уж смерть гуляла везде и всюду, а люди-то там не часто рыдали. Поскольку притерпелись! Или тоже скажешь мне, будто не переживали, не страдали? Конечно, страдали, но вынуждены были внутренне зажаться, как и я теперь, чтобы сохранить силы для последующей борьбы, для последующей жизни, в конце концов! Для нормальной человеческой жизни, в которой должно находиться место и радостям, и печалям, несмотря на самые тяжелые и безутешные потери. Вот и всё!

– Красиво говорить ты научился, но насколько твои слова искренни теперь? – опять съехидничал внутренний голос.

Глава 21

После траурного прощания у дома двум десяткам машин, подъехавшим сюда еще утром, как-то удалось выбраться из микрорайона в сторону кладбища.

Ехать в твою деревеньку было далеко, более сотни км, потому-то лишь к двум часам мы съехали с наезженного шоссе на жидковатую щебёнку.

Ненадежная дорога еще пару километров вела нас к крохотному селению, но когда пришла пора от него свернуть к кладбищу, обнаружилось, что наши машины дальше не проползут, поскольку снег был ещё глубоким. Его не расчищали всю зиму.

Помню, в тот момент мне болезненно хотелось, чтобы откуда-то сверху ты поглядела, насколько прекрасная погода явилась в последний твой денек. Её так все заждались, но только теперь, в твою честь, вдруг проявилась самая настоящая весна.

Это было чудо, адресованное тебе. После бесконечно долгих и надоевших пасмурных тоскливых дней, которые бездушный календарь навязывал как весенние, на волю, наконец, вырвалось удивительно теплое и веселое солнце, от которого всё вокруг засверкало и заискрилось.

И под полуметровым слоем снега сразу стали пробиваться к низинам и склонам невидимые сверху ручьи. Только в белых полях, вдали от грязно-черной дороги, где солнцу не удавалось зацепиться за что-то чернеющее и разогреть его, а потом уж растопить и снег, он будто не собирался сдаваться горячему напору солнечной энергии.

Резко выделявшийся на фоне остальной равнины клочок земли под кладбищенскими березами напоминал примелькавшуюся картину какого-то русского художника.

Далее тяжело пробирались пешком. Поначалу люди осторожничали, ступая след-вслед, но скоро, абсолютно промочив ноги, шагали по грязи уже смело, как придется. И это непредвиденное в городе сражение с бездорожьем, вызванным внезапным и бурным таянием снега в день, ставший первым подлинно весенним, происходило молча, без обычных по такому поводу сожалений, стенаний и комментариев.

Для иных условий это могло показаться неправдоподобным, но тогда и впрямь никто не остался дожидаться в машине, никто не повернул обратно, никто не побоялся неизбежной простуды, не пожалел обуви, в которой с первых шагов захлюпала ледяная талая вода.

Впереди ещё некоторое время продолжал реветь единственный на всю округу движок буксующего грузовика, перевозившего к кладбищу гроб, но скоро и этот грузовик сдался, безнадежно прокручивая заполненные снегом и черноземом беспомощные колеса.

Его шофер выбрался на подножку и, повернувшись в сторону бредущих в этом же направлении людей, демонстративно развел руки в стороны, мол, «Сделал всё, что мог! Но дальше не проехать!»

И тогда до кладбища гроб последние сотни метров понесли на руках сразу объявившиеся добровольцы, чавкая и спотыкаясь разъезжающимися в стороны ногами в жидком месиве полевой дороги.

Готовая могила, выкопанная местными жителями заранее, чернела между двумя березовыми стволами. Множество выброшенных наружу перерубленных корней указывали на трудоемкость этой внеплановой работы.

Распарившиеся сопровождающие отчаянно месили грязь, стремясь подобраться поближе к поставленному наземь уже открытому гробу, на краю которого в горе билась твоя мать.

Из деревни, завидев процессию, подтянулась пара десятков жителей, возможно, хорошо знавших и, надо думать, любивших тебя с детства.

В то тяжелое для всех время мыслей у меня не было, только душила невыносимая горечь и обида на несправедливую твою судьбу.

Никто не озирался по сторонам – всё внимание было приковано к тебе и к большой фотографии в деревянной рамке под стеклом. На ней, очень удачной, сделанной мною в Батуми, ты счастливо смеялась… Юная, еще никак не обезображенная страшной болезнью, такая милая и красивая, какую я и любил… В твоих глазах легко читалась откровенная нежность, с которой ты смотрела в объектив камеры, находившейся в моих руках. И вся твоя радость, вся любовь, вся твоя жизнь предназначалась, как свидетельствовали эти смеющиеся глаза, только мне. Но теперь всё это, всё дорогое и любимое мною, обернулось прахом, сравнявшись по своей сути с этим красивым, но бездушным фотографическим изображением, которое, как и ты, останется здесь навсегда. Навсегда! Даже когда все уйдут с кладбища, когда уйду, наконец, и я, ты останешься. И нигде уже не появишься, нигде не станешь меня ждать, а я не услышу твой лукаво смеющийся голос…

Я не смог сдержаться, и слезы зачем-то потекли. Горло сдавили спазмы. Погруженные в неподдельную скорбь плакали многие, содрогаясь от невысказанного вопроса, как стало возможным столь необъяснимое злодеяние природы над сотворенной ею же молодостью и красотой?

И ведь действительно, как? Природа, она же никакая! Ни добрая, ни злая. И нет у нее в ходу никакой морали, присущей людям, потому она никак не оценивает свои действия, поступая в соответствии со своей, часто непонятной нам целесообразностью, и предоставляя нам право самим оценивать ее разумность и как-то на это реагировать.

Одно лишь незыблемо в действиях природы – оступившемуся она руку не подаст, не поможет. Скорее всего, если уж сама не добьет, то и препятствовать трагическому финалу, развивающемуся как будто без ее участия, не станет. Она такая! И мне почему-то вспомнилась простенькая история, в детстве очень удивившая и расстроившая меня.

Весной, когда уже не возвращаются холода, к нам прилетали стрижи – очень красивые, самые стремительные и своеобразные птицы. Появлялись они всегда ночью, потому как вчера их еще не было, а утром – на тебе! – пищат по-своему, с боем выкуривают из своих же прошлогодних гнезд обжившихся в них воробьев. И всё кружат-кружат в небесах, затем молниеносно пикируют к своим гнездам мимо наших окон, мастерски бомбардируя своим пометом стекла, отчего мать всякий раз расстраивалась: «Надо же, только окна вымыла!»

Позже в гнездах появлялись такие же пискливые птенцы, и на удивление скоро, с присущей стрижам стремительностью, и они начинали летать, и сразу делали это быстро и на большой высоте, отличаясь от своих родителей лишь заметно меньшими размерами. Но через несколько дней эта разница уже не замечалась; все они дружно кружили в поднебесье, слётывались, учились подчиняться командам и единому ритму полета, готовились к полету на тысячи верст туда, где им вольготно живется весь остальной год.

У нас же стрижи появлялись только для выведения птенцов, да и то, лишь потому, что в это время в их жарких краях чересчур часто беснуются грозы, плохо влияющие на здоровье потомства.

Но вот и птенцы подросли, окрепли, быстро всему научились и в самых первых числах августа, так рано, когда мы еще радовались теплому лету и не помышляли о приближении холодной и дождливой осени и, тем более, зимы, все стрижи неожиданно, как и прилетали, исчезали.

Еще вчера они с пронзительным писком атаковали наши окна, подлетая к своему гнезду, закрепленному в недосягаемом для нас месте под крышей, а утром их уже не найти. Ночью они улетели, породив у меня тоскливое чувство потери.

Но в том году, когда стрижи как обычно исчезли, и я с сожалением следил за их опустевшим гнездом, надеясь, что еще вернутся (может у них всего-то тренировка была) обнаружил в гнезде жизнь. Она выглядывала в виде головки маленького стрижека, жалобно просящего пропитания от безвозвратно улетевших родителей… Он пищал еще четыре дня, потом замолк.

Я в первый же день ужаснулся: ну и родители, бросили своего малыша, подчиняясь общей дисциплине! Он, родившись, видимо, с опозданием и потому не успевший влиться в общий строй, был безжалостно оставлен на погибель! Мне так хотелось его спасти, и что только я не изобретал для того, но гнездо оставалось недосягаемым, а стрижек тем временем умирал…

Наконец, я встретил на соседней улице машину с подъемником, которая помогала заменять в уличных фонарях перегоревшие лампы – это казалось мне неслыханной удачей – и я пристал к взрослым в надежде, что они смогут дотянуться до гнезда. Я им всё объяснил. И они всё поняли, удивились этой истории и даже огорчились, как и я, но ответили, что под крышу девятого этажа только птицы и смогут подняться, а им это не под силу. Да и не помогу я своему стрижеку никак, поскольку у него жизненная стихия совсем иная. Ему простор необходим, пространство для безудержного и стремительного полета и кормежки. Стрижи в клетках не живут!

Усатый дядька, работавший на той удивительной машине, положил обе руки мне на плечи и посоветовал столь мудро, что запомнилось на всю жизнь:

– Вот что, дружок! Сердце у тебя доброе, да не всё мы, люди, можем сделать, как хотим! А иногда вообще затеваем то, что природе и не надо. Ты думаешь, родители этого малыша не любили? Еще как любили, но они знали и то, что он не преодолеет огромное расстояние до теплых краев и всё равно в пути погибнет… Природа не всегда поступает красиво, но нам приходится с этим мириться! Ты лучше другим сделай добро, а стрижа своего запомни… Можешь о нем сочинение в школе написать. У вас же пишут на вольные темы! И тебе легче станет, и о нем память у людей останется!

Я так и сделал, и далее всегда принимал как непреложную житейскую мудрость слова того доброго, незнакомого мне человека – надо делать добро людям. В этом спасение!

Много еще бед, воспринимаемых мною как горе, выпало на мою долю, но с тех пор мне всегда казалось, будто только так, делая добро, я смогу преодолеть все беды и несправедливости, ранящие мою душу.


Видимо, уже теперь, вспоминая того стрижека, я ушел в себя настолько глубоко, что не запомнил, как размеренно, без спешки происходило всё то, что обычно бывает в подобных случаях, за исключением, пожалуй, потрясающей и совершенно непривычной для нас, горожан, тишины.

Никто не произносил дежурных речей. Никто не проронил ни слова, только с разных сторон доносились всхлипывания, в то время как четверо местных осторожно спускали гроб, отвлекая присутствующих тем, что из-за очень скользкой грязи, образовавшейся вокруг могилы, едва сами в нее не свалились. Не так уж опасно, но очень страшно! Дурная примета!

Потом при всеобщем молчании они долго забрасывали могилу мокрыми комьями глины и чернозема, некстати прилипающими к лопатам. Молчаливое ожидание остальных продолжалось и когда те мужики, перепачкавшись с головы до ног, распарившись всем телом и выбившись из сил, продолжали возиться в грязи, неловко формируя из нее лопатами невысокий холмик. Меж собою они тихо обменивались матюгами, раздраженные тем, что даже столь простая работа сегодня не ладилась и, что уж совсем непонятно, для холмика не хватало земли. Торопясь закончить надоевшую им работу, мужики наскабливали грунт, подчищая его вокруг могилы, где раньше сами же размесили сапогами грязь вперемешку с мокрым снегом.

Затем кто-то долго и терпеливо устанавливал на холмик твой портрет, нацелясь на изголовье. Портрет самостоятельно не стоял, и прислонить его было не к чему, кроме комьев слипшейся земли. Все молчали, придавленные разлитой вокруг длительной скорбью, временами становившейся невыносимой. Наконец портрет установили, но только в ногах, прислонив его к холмику. Присутствующие набросали сверху живых цветов и венков с золотисто-черно-красными лентами. Дело было закончено.

Мать, больше всех измученная рыданиями, отдавала могиле последние силы. Я стоял рядом, будто контуженный происходящим, и совершенно обессиленный. Болезненно хотелосьесть; правый бок давно давил, буквально, скручивая меня; нестерпимо весь горел пищевод. Всё это было признаком того, что я пока жив.

Свершившееся возложение цветов разрушило общее оцепенение, и скоро кто-то первый, поставив для себя точку, медленно побрел прочь к оставленным вдали машинам. За ним, чуть погодя, размеренно потянулись и остальные.


Но вдруг сама природа указала присутствующим на неординарность сего события, еще незавершенного. Она будто раскаялась в уже содеянном с тобой. Но, не в состоянии что-то изменить, устроила таинственное действо, истолкованное всеми как чудо.

Оно удачно вписалось бы в любой роман или кинодраму. Оно, без сомнения, оказалось бы впечатляющим и выигрышным финалом в руках умелого режиссера. Оно стало бы великолепной авторской находкой!

Вот только там, на крохотном деревенском кладбище, никто ничего не выдумывал, никто не организовывал и специально не режиссировал! Всё произошло само собой! Произошло в абсолютной реальности нашего бытия и в рамках уже завершенного, как всем казалось, ритуала.

Но он продолжался!

Потому издалека донеслось низкоголосое воркование, отчетливо различимое в тишине. Присутствующие с немым удивлением запрокинули головы и заметили клин из двадцати пяти журавлей, совсем низко проплывавших над кладбищенскими березами, над полем, над нашими головами.

Птицы казались величественными и торжественными; они лишь изредка, вразнобой, взмахивали длинными крыльями, мягко и таинственно скользя в пространстве на фоне чистых и высоких облаков, местами прикрывавших удивительно голубое небо.

Когда журавли приблизились, я разглядел мудрое спокойствие в бусинках глаз вожака, чуть склонившего голову в нашу сторону. Странно звучит, но я, как житель города, никогда не видел журавлей, потому их сказочный клин еще больше усилил потрясение этого дня.

Пока все стояли, задрав головы, не веря своим глазам, журавли удалялись, постепенно превращаясь в точки.

«Не напрасно же они прилетали! – подумалось мне. – Таких совпадений не бывает! Видимо, эти красивые птицы прилетали за тобой, мой Лучик! Но кто же знает, как ты влилась в величественную журавлиную стаю?»


Когда все ушли, я еще долго стоял, вспоминая со слезами наши немногочисленные счастливые дни, потом за плечи оторвал от могилы твою мать.

– Пойдемте, Наталья Ивановна, вам просто необходимо отдохнуть…

Она не противилась, только прошептала сквозь всхлипывания, что останется у себя в деревеньке, рядом с тобой. Я проводил ее в дом и, продолжая безотчетно преодолевать усиливающееся снежно-грязевое месиво, побрёл, выворачивая ноги, к терпеливо ожидавшей меня машине. И по дороге к ней, и до самого дома меня преследовала странная не имеющая практического значения мысль:

«Неужели в этом мире человек по своей физической сути, словно паутинка – лишь дунет со стороны сильный ветер, и нет человека! Нам бывает жаль красивую, в бусинках микроскопических капелек паутинку, но насколько же тяжело и больно терять родного и близкого человека. Человека, который стал надежным и милым сердцу другом, надеждой на собственное будущее, на собственное счастье. Как же больно терять тебя – одаренную, яркую, жизнерадостную и невосполнимую! Как тяжело сознавать, что теперь бесполезно ждать, звать и кричать туда, в небо: «Не оставляй меня, моё сокровище! Не оставляй!»

Это не в нашей власти. Ни в моей, и ни в твоей. Свершившееся останется только в моей памяти. И в чьей-то памяти еще. Или даже в истории, но поворот вспять течения ушедшего времени невозможен…»

Глава 22

– Сергей Петрович, ты завтра опять поедешь? Подумать только! Неужели и впрямь целый год пролетел? – вспомнил главный вечером, завершая наш долгий служебный разговор и укладывая в папки ненужные больше бумаги.

– Конечно, поеду, Станислав Николаевич. Как же иначе?

– Ты вот что… Знаю, как трудно туда добираться, особенно в это время года… Я тебе Уазик директорский выпросил. На весь день! Но с условием!

Я уставился на него с удивлением.

– Вот! Держи от меня четвертной (самая крупная купюра советского времени) – купи-ка ты красивых цветов. – И обязательно там, на могилке у Светланы, скажи ей, что они от нас – от меня и моей супруги. Пусть будет так! – закончил он излишне громко, хотя мы были одни. Видимо, чтобы предотвратить мои возражения и недоуменные вопросы.

Я безропотно согласился, но вынужден был признать, что не всё понимаю. «Я ведь и без ваших денег всё сделаю».

Станислав Николаевич долго молчал, и было заметно, что он собирался с духом, наконец, произнес, отворачиваясь от меня:

– Да и как тебе понять такое? – он опять сделал долгую паузу.

Я кое-что знал о его горе от коллег, работавших в НПО задолго до меня. Знал, что несколько лет назад его дочь пропала без вести, кажется, в Таджикистане. Там ее муж, недавний выпускник пограничного училища, то есть, как и она – молодой специалист – служил начальником погранзаставы. А она работала терапевтом в тамошнем поселке. Говорили, будто начальник погранзаставы слишком прямолинейно, без принятых на Востоке долгих закулисных согласований, пресёк доставку двумя караванами героина в Советский Союз. Вот потому ему и отомстили! Умно, надо сказать, отомстили. Не как должностному государственному лицу, а всего-то – как некому частному. У нас же во все времена за простого человека, будь он даже на госслужбе, но не на высоких должностях, не очень-то заступаются! Вспомните, например, как пожертвовали Грибоедовым! А уж если простой человек представлял лишь самого себя, то и подавно ничего он не стоит для нашего государства. Можно сказать, защите не подлежит. Разве что, на словах, для пропаганды! Не Папанин же! К тому же, лично мне не нравится заезженное выражение, будто Восток – дело тонкое. Тонкое, это что значит, умно сработанное дело? Так? Но в действительности, если вы на Востоке, важно совсем не это: там дела очень часто делаются не столь уж умно, но, как правило, весьма подло, а еще чаще, коварно. Да и восточная мораль к коварству относится более терпимо, нежели у нас. Там его подлостью, как у нас, не считают. И простых людей на Востоке ценят еще меньше, чем у нас. Что бы вам ни говорили!

– В самых общих чертах понимаю! – сознался я. – Но связи со Светланой пока не нахожу.

– Значит, ничего ты не понимаешь! Никто и не поймет, пока сам не испытает, что скрывается за словами «пропала без вести». Так в документе было написано… Представляешь, они даже уголовного дела не заводили… Выходит, что наша беда для чиновников их волнений не стоит! Подумаешь, работала врач в поликлинике и средь бела дня исчезла! Для них это пустяк – обычное дело! Мне тогда так и объяснили: политически не целесообразно рядовой инцидент переводить в разряд межгосударственных недружественных актов! Каково? Рядовой инцидент! А у нас и могилки-то не осталось, куда можно прийти с цветами! У тебя тоже горе, но могилка хоть есть! Да, и что могилка, если даже сомнения наши не развеяны… Может, где-то еще томится наша Лизонька – в плену или рабстве. Потому мы цветы иногда подкладываем кому-то, как теперь. А уж там, на небесах, и без нас разберутся, кому что причитается!

Я молчал, ошарашенный, не зная, чем можно поддержать товарища в таком его горе, давнем, непрерывном и бесконечном, о котором он всегда молчал, но теперь, видимо, назрело с кем-то поделиться:

– Понимаешь, люди к потере близких могут относиться по-разному. Можно, как было в древнем Египте. Помнишь, на уроках истории нам объясняли: когда умирал фараон, то с ним обязательно хоронили и его жену, и охранников, и слуг… Чтобы ему, достопочтенному, на том свете всё и вся под рукой оказывалось! Врут, конечно. Но у нас часто так и бывает. Убивается человек в своем горе неистово, света белого не желает больше видеть, по собственной воле выключается из нормальной жизни… Вроде бы жив, а существует так, будто не живой он человек, а некий живой труп! Будто с фараоном захоронен! И всё это, заметь, он делает добровольно, словно в монастырь себя упрятал! У нас ведь так заведено! И подобное самоубийственное поведение, как считают многие, есть обязательная составляющая траурного ритуала! Иначе нам якобы нельзя! Нельзя радоваться, нельзя становится счастливым, если уж кого-то схоронил, ибо люди это могут приравнять к предательству.

Он помолчал – я не мешал – и опять продолжил с горечью:

– Ну откуда, скажи, у нас вывернутая наизнанку логическая аномалия? Неужели действительно из того пирамидального Египта? Вроде всего один хороший человек умер, а из жизни вычеркивается сразу несколько скорбящих о нём! Пусть, не всегда и не со всеми так происходит, и всё же… Нельзя так! Ведь это есть самое нелепое нарушение естественных законов существования и борьбы за выживание! Не способствует это…

Он замолчал, но я только слушал. Наконец, Станислав Николаевич продолжил:

– Никто и не призывает к забвению умерших! Только зачем существование стольких живых парализовать смертью одного? Зачем из деятельных живых людей лепить теплящиеся мумии? Ан, нет! Нам национальные традиции так велят! Мы их свято храним! А я думаю, нам ломать следует те национальные традиции, которые живым людям жить не позволяют! Конечно, если люди своих мертвых не чтят, то в будущем это и живым помешает! Но я пока не о мертвых говорю, о живых!

– Как-то само собой выходит… Забыть-то невозможно! – вставил я. – Потеря дорогого человека и впрямь, как ты сказал, Станислав Николаевич, парализует! А в горе нелепо от человека требовать, чтобы он радовался жизни и веселые песенки пел!

– Ну, вот! И ты не понял! Даже не представляешь, что всё может быть иначе. Знаешь, Сергей, я не особый знаток японской жизни, но наслышан, будто в подобных ситуациях узкоглазые туземцы ведут себя разумнее. Они очень даже трепетно чтут своих умерших, но и не переживают, как мы, а напротив, радуются, считая, что дорогие им люди наконец-то обрели покой и неземное счастье. В наших страданиях ведь проглядываются две подоплёки. Первая, это когда жалеют умершего: «Ой, какой молодой, пожить-то не успел!» Вторая, когда жалеют себя: «Как же теперь я без тебя!» Выходит, что у японцев первая причина в национальных традициях отсутствует; им уже легче! Правда, насчет второй, я не знаю. Наверное, поступают по ситуации. Конечно, какая радость, если единственный кормилец… В общем, понимаешь меня?

– Пожалуй! Вот только в толк не возьму, Станислав Николаевич, что это мы с тобой в такие дебри к концу рабочего дня ударились? Уж не случилось ли что, чего я не знаю?

– Да я всё о своём, Сергей… Ведь жена, что ни день, убивается, будто только теперь и узнала о нашей беде. Вот и успела нажить столько болезней, что не сосчитать. Да все непростые, эти болезни! Все изнуряют ее и нашу жизнь отравляют. Так ведь и это не всё – жена моя, тебе хорошо известная, еще и сама себе добавляет. Она же постоянными воспоминаниями и покаяниями нормально себе жить не позволяет… И меня постоянно укоряет, будто мне всё безразлично стало, будто слишком быстро я нашу девочку забыл, очень быстро смирился с потерей. А меня это, знаешь, как долбит по одному месту? Ведь всё наоборот! Я и даже на день ничего не забываю! Оно же, это горе наше, внедрилось в меня от и до. Куда ни копни, что в мозгах, что в душе – всюду одно и то же! С утра до ночи, а с ночи до утра! Но если уж выпал нам жребий жить на этом свете, то, я так думаю, – ныть и раскисать нельзя! И дело своё надо делать так, чтобы людей не стыдится. И не жить у всех на виду замороженным от горя истуканом. Да! Я всё помню… Всё! Но жить надо, Сергей Петрович, не прошлым, а настоящим! И еще больше – будущим! О нем-то нам, живым, и следует думать, прежде всего! Помнить надо всё – что было; помнить, кого потеряли, – но не душить этим горем ни жизнь свою, ни планы свои, ни эмоции свои… Такие жертвы ничего не исправят! Не надо обкрадывать себя до гробовой доски лишь потому, что ты потерял дорогого человека! Кому от этого легче или лучше? Мертвым, прости меня за такое кощунство, совершенно безразлично, убиваешься ли ты по ним, весь в слезах, или буйно веселишься! Это нам память нужна, чтобы людьми оставаться, чтобы с ее помощью детей своих достойными растить! Для этого и воздвигают памятники ушедшим от нас! Каждый когда-нибудь терял, так ты представь только, что мы и от кладбища перестанем отходить и, что ни час, дорогие могилы будет оплакивать и оплакивать… Представляешь, какая жизнь начнется? Мы же друг друга утопим в бесполезной скорби! А кто тогда, кроме нас, дорогу детям и внукам проложит? Ведь только для того, по большому счёту, мы и живем! В них наше будущее! И тонуть в прошлом нам никак нельзя, ибо тогда мы не исполним своего предназначения! Теперь ты меня понял?

– Как будто я и раньше эту истину понимал… – начал я.

– Э! Нет! Ее понимать мало! Понимать – совсем мало! Надо сделать так, чтобы вся жизнь твоя, от и до, подчинялась этому правилу! А ты-то, сдается мне, зациклился на своей беде, совсем раскис и закис! Ты ведь еще там… – он потряс рукой за своим затылком. – Говоришь, нет? Действительно, нет? Ну, тогда хорошо! – Станислав Николаевич энергично потер ладонью о ладонь, давая понять, что тема закрыта. Выражение его лица с озабоченного и сосредоточенного быстро изменилось на чуть ли не веселое. – Да и засиделись мы с тобой что-то… И водитель нас заждался. Пошли, что ли?

Теперь понятно, – подумал я по дороге. – Зачем ты, дорогой мой шеф, затеял этот разговор: ты же меня на путь истинный наставлял и в нормальную жизнь пытался вернуть! Ну, дипломат! Не нравоучениями занимался, которые я в своём возрасте, конечно бы, не воспринял, а будто про свои собственные беды рассказывал, ища у меня же сочувствия. А сам, тем временем… Что же, дружище, спасибо за науку! Попробую ее осмыслить; возможно, в чем-то она мне и пригодится!

Глава 23

«Сколько же времени прошло с тех пор?» – стал прикидывать я, без интереса следя за чайками, пикирующими на хлебные корки. На поставленный вопрос мой мозг, натренированный для решения сложных инженерных задач, ответил безукоризненно с точки зрения арифметики, но насколько он верен, этот точный ответ, если судить не по арифметическим меркам человеческой жизни? Известно ведь, у людей собственное понимание времени: потому иногда оно тянется невыносимо, а иногда стремительно летит! А случается, как у меня, замирает навеки.

Странно, но по моим ощущениям минуло лет десять или, скажем, двадцать, хотя прошло меньше пяти! Я искренне мечтал видеть тебя своей женой, однако не сбылось, потому, прости: теперь у меня появилась семья. Хорошая семья. Прости, Светик, что нашел тебе замену…

Прости, если тогда с тобой я не всё уразумел, не всё сумел, не смог выразить тебе то главное, ради чего ты жила, на что надеялась. А я в твои последние дни и минуты то ли остро не понимал этого, в общем-то, самого главного, то ли, в силу уже неуместной в твоей ситуации и присущей мне немногословности оказался не в состоянии донести до тебя это главное. Главное, которое ты, конечно же, мучительно ждала от меня, зная, как быстро тает твоё время… И не дождалась! Теперь мне жаль, но вина лишь моя!

Может, и верно кто-то подметил, будто женщина любит ушами, а мужчина – глазами. Если всё свести к моим глазам и воспроизводимым ими образам, то внешность твоя менялась столь быстро, что в последние дни ты оказалась совершенно неузнаваемой.

Извини за эту ужасную откровенность, но я боялся на тебя смотреть, потому что передо мной было нечто иное, когда-то прекрасное, милое и дорогое, а теперь, безжалостно изуродованное немилосердной болезнью, пугающее и страшное…

Извини, что я об этом… Но мне очень важно оправдаться перед собой, тогда и ты, возможно, поймешь меня и простишь. А мне очень надо, чтобы ты простила, мой хороший, мой любимый Лучик-Света… За многое простила. За былое непонимание тебя, за мои недосказанности, за недостаточное внимание к тому, что для тебя было, как раз, самым важным. За невыразительность моих эмоций и чувств к тебе, за появившуюся в последние дни раздражительность!

Её я себе объяснял чем угодно, вот только не изменением отношения к тебе, хотя именно это и наблюдалось. Себе же я лгал, подыскивая любые оправдания. Прости меня за это, прости за всё! И помни лишь самое главное: сколько бы тогда промахов я не допустил, насколько неприглядными они бы ни казались со стороны, но ты была бесконечно любимой и бесконечно дорогой, и не по моей вине, как и не по твоей, разошлись наши пути. Прости! Я любил тебя, как умел.


Солнце, между тем, припекало всё ощутимее. Я взглянул на часы, тем самым стряхнул тяжелые воспоминания, возвращаясь в настоящее, и побрёл прочь с постепенно оживающего пляжа. Ввиду раннего часа безопасно пересёк пустое в обе стороны шоссе, змеёй вытянувшееся рядом с морем, и через пару минут приблизился к знакомому дому.

Еще не видя меня, за высоким сплошным забором заметалась огромная лохматая собака, таскающая за собой звенящую цепь. Я два раза коротко придавил кнопку звонка, и почти сразу раздалось на незнакомом языке, а потом и на русском: «Иду, иду!»

В проеме открывшейся калитки показалась хозяйка дома, весьма преклонного возраста, невысокая, высохшая, темнокожая и сморщенная, но достаточно шустрая, знакомая мне со вчерашнего вечера:

– Заходи, дорогой! Ничего не бойся – собака привязана! Да она и не кусается! Так, чужих пугает для порядка! Вот если ласкаться начнет, да на плечи твои обопрется, тогда точно с ног сшибет… Ух, чертовка! – старушка резко и недовольно махнула рукой в сторону пса; тот отвернулся от нас и с опущенным хвостом понуро потащил длинную цепь к своей будке.

– Доброе утро! Простите, что опять не даю вам покоя? – извинился я.

– Да что же мне, старухе, еще делать! – успокоила меня хозяйка, хотя за забором открылось ее большое хозяйство, сплошь зеленое и буйно разноцветное, в разных уровнях; оно, конечно же, требовало громадных забот, усилий и времени. – Погоди немного! Я тебе и второй букет уже заготовила… – сообщила она, направляясь по выложенной камнем дорожке к ведру, в котором холодная вода сберегала срезанные розы.

– Вот, бери, сынок! На радость! Только не пойму… На обольстителя ты не похож… А зачем в пять утра один букет взял, теперь второй, такой же? Уж прости старуху за интерес! Я помню, как вчера мы об этих букетах договорились, но кому они?

– Секрета нет! – усмехнулся я. – Первый букет невесте… Она до нашей свадьбы не дожила… Мы здесь когда-то отдыхали… А эти цветы жене отнесу… Она в гостинице… Еще отсыпается, пожалуй, – ведь отпуск! Так что, не волнуйтесь! Ваши прекрасные розы послужат правому делу!

– Ну, если правому… – она заговорщицки мне подмигнула. – Тогда опять приходи! Пусть эти цветы принесут радость тебе, сынок, и твоим любимым!

Часть 2

С того давнего, но памятного разговора в кабинете главного минули пять лет. Многое изменилось. Год назад Сергей Петрович был назначен главным инженером того самого НПО, заменив Станислава Николаевича.

А Станислав Николаевич, ссылаясь на внезапно пошатнувшееся здоровье, перешел в главк на более спокойную должность. Но работа всё так же остается тем поплавком, который удерживает его наплаву, предоставляя возможность ощущать свою необходимость в этом мире.

Жена Станислава Николаевича тяжело болеет и душой, и телом, и, что ни день, упрекает супруга во всём и вся до тех пор, пока он не скроется на спасительной для него работе или в иных местах, лишь бы за пределами досягаемости супруги.

Может потому Станислав Николаевич постепенно пристрастился по выходным уезжать на рыбалку, причем, даже зимой. Рыбы приносит обычно, как говорят, что и кошке не хватит. Зато у него появилось время и занятие для отключения от тех проблем, которые, совершенно нерешаемые, и оттого постепенно выедают беспокойную душу изнутри. «Лишь уединение и тишина помогут мне когда-нибудь вот этими руками свою пенсию пощупать» – иногда в шутку приговаривал он раньше, отбиваясь от упреков жены, которую тонко понимает, жалеет, но никак не может изменить ее самоубийственное умонастроение.

Ее больные ноги и отсутствие какого-либо интереса к жизни мало-помалу способствовали тому, что она совсем перестала выходить из дома, благо и домашние дела бесконечны. По воскресеньям непременно включает телевизор, но лишь для того, чтобы посмотреть популярную передачу «Здоровье», да каждым вечером прилипает к экрану, когда появляется заставка ежедневной информационной программы «Время». При этом сама программа, как таковая, ее не интересует, но несчастная мать напряженно ожидает любых упоминаний о далеком Таджикистане. И когда они случаются, ее взгляд суетливо и испуганно бегает из одного угла экрана в другой и всерьез выискивает давно пропавшую дочь. Так повторяется всегда – неделя за неделей, год за годом.

Конечно, появись у нее внуки, они бы разрушили замкнутую и весьма ограниченную жизнь хозяйки дома, но теперь она всегда одна, если не считать собственного мужа, который домой возвращается как на каторгу в соответствии с невысказанным правилом: чем позже, тем лучше. Так они и живут.

Супруг их дочери Лизы, не объявившейся и необнаруженной за эти годы, предпринял попытку навестить родителей жены. Через короткое время после происшествия он посчитал необходимым приехать именно к ним, но для него, испытывающего такую же боль от случившегося с Лизой, стало полной неожиданностью и оскорблением, когда теща его с порога упрекнула: «Это ты не сберег нашу Лизоньку».

Нужный всем разговор не получился, а так хотелось рассказать родителям Лизы обо всех обстоятельствах исчезновения их дочери. Ведь тогда, лишь ему доложили об инциденте, он поднял заставу «в ружьё». Его боевые товарищи, пограничники, тщательно прочесали весь поселок, каждый дом, каждый сарай, каждый погреб. Одновременно другие группы обследовали ближайшее предгорье, ущелья и, конечно, возможные пути нелегального перехода границы. Но ничего обнаружить не удалось, только служебная собака на пути к границе отыскала вырванную с мясом пуговицу из белого медицинского халатика Лизы. Видимо, ее вели с применением грубой силы.

Приехавшая оперативно следственная бригада КГБ ничего нового или существенного не обнаружила. И хотя было очевидно, что кто-то из местных жителей что-то да знал, но затюканные местные таджики, твердо усвоившие, что месть со стороны бандитов куда неотвратимее и страшнее, нежели иллюзорная угроза от гуманной советской власти, никогда тесно с ней не сотрудничали. Не стал исключением и тот случай.

Больше супруг Лизы к родителям жены не приезжал (Станислав Николаевич втайне от своей супруги просил его не обижаться на них и по возможности заезжать по-родственному, пусть даже с новой женой, если таковая появится, а еще лучше, если с детьми – «Будем считать их своими внуками!»)

Он действительно повторно женился – через два года, уже на Дальнем Востоке, куда был переведен по службе сразу после тех страшных событий. За проявленное мужество и настойчивость в предотвращении провоза на территорию страны большой партии героина был награжден своей первой медалью. Так уж странно в его жизни получилось, но медаль эту ему выдали будто взамен пропавшей без вести первой супруги.

Сергей Петрович тоже наконец-то женился – и было это, кажется, уже давно – взяв себе в жены миловидную хрупкую женщину чуть младше себя, не имеющую никакого отношения к НПО, разведенную и с дочкой-первоклашкой, и чем-то похожую на Светлану. Между всеми членами их маленькой семьи сразу наладились теплые дружеские отношения, которые, за редким исключением (чего в семье не бывает?), всегда остаются прекрасными.

О печальной истории со Светланой Сергей Петрович своей супруге не рассказал. И не потому, что пытался от нее что-то скрыть – просто до сих пор не нашлось подходящего повода. Для полного счастья новой семье долгое время не хватало общего ребенка – всё-таки опасности для жены, сопутствующие родам в таком возрасте, очень тревожили их обоих, – но на днях, буквально перед отъездом в Батуми, они узнали о возможном появлении в скором будущем долгожданного наследника. Именно так в семейных разговорах называл желанного сына Сергей Петрович.

Из-за систематической перегруженности по работе, а может, и по другим причинам, которым Сергей Петрович всякий раз находил для себя вполне убедительные оправдания, он давно не бывал на том далеком деревенском кладбище. Но если бы заехал, то рядом с гранитной плитой (с той памятной фотографией), установленной им своей невесте на следующий год, нашел бы еще один свежий бугорок, принадлежащий ее матери.

Она первое время после безвременной кончины дочери не пила, но и без алкоголя пребывала в непрерывной прострации. Смириться с потерей сына, а потом и дочери и вписаться со своим горем, никому кроме нее ненужным, в новые жизненные условия она так и не сумела, потому опять сильно запила и скоро умерла, заранее вычеркнутая всеми из жизни.

Июль – сентябрь 2017 г.

*

В оформлении обложки использован фрагмент фото


по лицензии СОО https://pxhere.com/ru/photo/1453445.

Фото, вставленное в текст книги, выполнено автором.


Оглавление

  • Часть 1
  •   Глава 1
  •   Глава 2.
  •   Глава 3
  •   Глава 4
  •   Глава 5
  •   Глава 6
  •   Глава 7
  •   Глава 8
  •   Глава 9
  •   Глава 10
  •   Глава 11
  •   Глава 12
  •   Глава 13
  •   Глава 14
  •   Глава 15
  •   Глава 16
  •   Глава 17
  •   Глава 18
  •   Глава 19
  •   Глава 20
  •   Глава 21
  •   Глава 22
  •   Глава 23
  • Часть 2