Холод и пламя [Любомир Николов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]


ХОЛОД И ПЛАМЯ
Рассказы

*
© Александр Карапанчев, составитель, 1990

© Элка Константинова, автор предисловия

© Издательство «София Пресс»

© Людмила Родригес, перевод с болгарского

© Жеко Алексиев, художественное оформление

© Текла Алексиева, художник

с/о Jusautor, Sofia


ЭКОЛОГИЯ И НАУЧНАЯ ФАНТАСТИКА

Человечество давно уяснило себе, что технический прогресс в нашу эпоху служит вооружению, угрожающе отравляет воздух, которым мы дышим, и воду, которую пьем, что радиация обладает всепроникающей силой и рано или поздно убивает живые клетки, что мы сами стали опасны для нашей планеты. Но несмотря на угрозу глобальной катастрофы, люди продолжают уничтожать природу, хотя сами они ее часть. Это самый большой абсурд из многочисленных абсурдов нашей цивилизации, так что не приходится удивляться тому, что именно этот парадокс очень стимулирует сегодня воображение людей искусства, особенно фантастов.

Не удивляет и тот факт, что в наше время из литературы начали исчезать утопические модели и все меньше писателей верят во всемогущество положительных наук и техники, которые якобы могут достичь мирового равновесия между человеком и окружающей средой. Сегодня любому мыслящему человеку ясно, какую спасительную роль играет человеческая духовность и разумность в деле прекращения вооружения на планете и сохранения природы.

В настоящее время наиболее универсальной в науке и литературе стала экологическая проблематика. Она объединяет ученых: физиков, химиков, биологов и инженеров с представителями гуманитарного познания и всех видов искусств и культуры независимо от их расовой и национальной принадлежности. И если идет речь о единстве художественной мысли нашей эпохи, то нужно сказать, что оно реализуется и через экологическую тему. Искусство, посвященное экологии, использует язык, доступный всему человечеству, чьей целью должно быть объединение во имя сохранения природы.

Сегодняшняя художественная фантастика на экологические темы является оправданно антиутопической, иногда даже диаболической. В ней утверждаются не технические и научные, а нравственные ценности. Это особенно важно для современной болгарской фантастики, затрагивающей проблемы экологии. Она продолжает традиции Святослава Минкова и Георгия Илиева, создателей национального научно-фантастического жанра, которые не оставляют без внимания экологические проблемы двадцатого века (Например, в рассказе Светослава Минкова «Возможная утопия» и в романе Георгия Илиева «О-Корс»).

По традиции болгарская художественная мысль ищет близость и единство между человеком и природой. В прошлом наши писатели воспевали родную природу как естественную среду, где проявляются подвиг, благородство, доброта, милосердие, культ прекрасного. Она же являлась и источником физического и эстетического упоения. А уничтожение щедрой природы из-за наступления урбанизации, начатого после первой мировой войны, порождает мрачные предчувствия в нашей городской поэзии и беллетристике. Это произведения болгарского экспрессионизма и диаболизма после войны.

В современной литературе Болгарии экологическая проблематика толкуется наряду с вопросами целостной перестройки страны и трудного исторического и общественно-психологического перелома в сознании людей. Их убеждение, что отравление природы качественно изменит сущность человека и ликвидирует его как совершеннейший образец природы предопределяет их доверие к художественной антиутопии, где трактуются и экологические темы. Речь идет о некоторых произведениях писателей Любена Дилова, Павла Вежинова, Емиля Манова, Светослава Славчева, Велички Настрадиновой, Агопа Мелконяна, Веселы Люцкановой и других, более молодых авторов. Изображенная в этих произведениях деформация современного общества в невероятной гротескной и пародийной трактовке производит сильное впечатление.

Наиболее частыми компонентами антиутопической научной фантастики с элементами экологической тематики являются атрибуты будущей земной цивилизации, и космической техники, летающие тарелки и пришельцы с других планет, причудливые вне-планетные приключения и абсурдные ситуации, в которых люди чувствуют себя беспомощными перед мощным кибернетическим мозгом, среди уничтоженной природы. Чтобы найти первые проявления такой тематики, вернемся назад в прошлое к рассказу патриарха болгарской литературы Ивана Вазова «Последний день XX века», где он описывает десятки фабричных труб, извергающих ядовитый дым над девственными лесами и полями. Далее эта тема встречается в кошмарном бреду психически больных героев Георгия Райчева, Владимира Полянова, Чавдара Мутафова… Но особенно часто она стала встречаться в настоящее время, например, в книге Николая Хайтова «Колючая роза», где факты говорят о зловещем уничтожении лесов, рек, морей и воздуха планеты, о безумных преступлениях нашей цивилизации, чьи ядовитые колючки мы уже не в силах отрезать и выбросить. Многие представители молодого поколения фантастов затрагивают экологическую проблематику параллельно с разработкой новых научных мифов.

Болгарская фантастика давно нашла признание как высокохудожественная литература. В ней экологические проблемы связаны с морально-этическими и философскими идеями конца нашего века. Взять, к примеру, повесть Павла Вежинова «Белая ящерица». Аномалии в организме героя-мутанта, бесспорно, порождены насилием над природой и главной целью писателя является открытие жестокой трагедии этого мутанта с нечеловеческим мозгом и духовностью, как и опасности его поведения для всего общества нормальных людей. В психологические лабиринты нелюдей пытаются войти и молодые фантасты, чьи произведения красноречиво говорят о настроениях и взглядах их поколения, об их покачнувшейся вере в «чистую науку» и сверхразвитую технику.

В их рассказах и новеллах антиутопические интерпретации научных мифов охвачены глубокой тревогой о судьбах человечества перед неудержимым наступлением машин. Молодые фантасты Велко Милоев, Любомир Николов, Александр Карапанчев, Миг-лена Николчина, Тодор Ненов и другие убеждены, что только человеческие разум и дух вернут равновесие планете, поэтому они рисуют зловещие поражения человеческой психики, вызванные уничтожением естественной природной среды, их мучает наступление техники на невидимые области нашего сознания. Для этих авторов характерны надежда и предчувствие того, что с расцветом гуманизма наступит эпоха, в которой человеческая личность, ее суверенные права и неразрывная связь с природой будут возведены в культ.

В настоящем сборнике «Холод и пламя», в основном, подобраны рассказы молодых беллетристов: для некоторых из них это дебют, другие уже издавались, а третьи имели публикации только в периодической печати. В сборник вошли произведения, награжденные на конкурсах в городе Козлодуе и в новом журнале «ФЕП», выходящем с 1988 года и служащем популяризации мировой и болгарской фантастики.

Открывая дорогу новому поколению нашей национальной беллетристики, мы надеемся заинтересовать читателя этим первым по своему роду сборником; объединенным экологической темой, как наиболее актуальной, универсальной и тревожной. Рассказы в сборнике «Холод и пламя» в полной мере раскрывают перед нами ужасы эвентуальной экологической катастрофы. В этом отношении находчивость и воображение Александра Карапанчева и давно известного фантаста Агопа Мелконяна производят сильное впечатление на современных почитателей научно-фантастической литературы.

Молодой Карапанчев предупреждает человечество о драме ужасающего мира среди исчезнувшей природы. Это мир, где реально существуют только технические приспособления, успокаивающие средства и изнурительный труд на голых пространствах городов. В рассказе «Братья с Лееса» этот же автор описывает кошмарную планету, где хозяйничают цветы, деревья и животные, а управляемые ими механизмы убивают молодых красивых девушек и мудрых стариков также, как мы высекаем леса, превращая их в древесину. Такое же воздействие оказывает и рассказ Орлина Крумова «Солнце на ладонях», где люди превращены в вещи, которыми манипулируют роботы.

В рассказе-эссе «Холод и пламя» Миглена Николчина философски рассуждает о бессилии нашего познания, о том, что известно одной природе, а наш разум не может постигнуть. Николчина ищет человеческий смысл в нечеловеческих вещах, анализируя поэтически надменный взгляд вековой сосны и мудро рассуждая о невыстраданном познании. В ритме музыки и поэзии она добивается апофеоза в природе, несмотря на прозаическое повествование о девочке с грешными глазами, о встрече с деревенским знахарем, о женщине, которая пытается объяснить, почему мы, люди, тянемся к таинственному и неизвестному, не ведая границ своего поиска.

Совсем по-другому звучит рассказ «Электрические слезы» Ивана Мариновского, с печальным юмором рисующего забавные поступки электрических домовых с их тоской о прошлом, когда они были просто домовыми и жили счастливо и уютно у домашних очагов. Со слезами умиления на глазах они вспоминают о деревьях, травах, снегах, морях, которые уже давно не существуют в описываемое фантастом время.

В сборнике ярко выделяются произведения Велко Милоева, чья дебютная книга была радушно принята и читателями, и критикой. Его герой в рассказе «Тополь» попадает в безжизненный и обезлюдевший город — копию его родного. Это параллельный мир, переживший нейтронную войну. И чудесным образом уцелевший тополь внушает герою мысль о вечности жизни. В рассказе, Докуда доходит взгляд» В. Милоев с лирическим и психологическим проникновением рассказывает о людях, обреченных жить в экологическом кошмаре большого города.

И сатирический рассказ Любомира Николова «Пиршество гуннов», чья увлекательная интрига мастерски описана, и рассказ Светослава Николова «Вергилий и вода», созданный со знанием и чувством древности, каждый по-своему осуждают варварское уничтожение природы. Очень горька, но оптимистична надежда Николая Йочева, показывающего в своеобразном ракурсе ядерную катастрофу, после которой все-таки существует возможность нового возрождения человека.


Научно-фантастические рассказы в сборнике «Холод и пламя» изображают или холодный ужас экологического катаклизма, или огненный след прошлого с буйной и могучей природой. Все в произведениях этих авторов холод и пламя: холодна убивающая самонаводящаяся техника, направленная в огненное человеческое сердце, холодна искусственная плоть робота по сравнению с огненным эмоциональным миром человека.

ЭЛКА КОНСТАНТИНОВА

Агоп Мелконян ТЕНЬ В АДУ

Эй, парень, принеси-ка еще одну рюмочку. Не смотри, что физиономия у меня немножко кривая, а так я хороший человек, живу прилично и вреда никому не делаю. Сначала я был главным диспетчером, потом пошел в чиновники — на железной дороге хорошо платят. Жена у меня, дети. Ну, конечно, не без этого, люблю заложить за воротник, но не перебарщиваю, всего несколько рюмочек и только по вечерам, потом прямо домой, иду, покачиваясь, но достойно. Ты, что, не слышишь?

Ну что тебе еще сказать? Иногда меня тоска берет и все чаще напоследок. Иду я, например, куда-нибудь, работаю или гляжу там в окно, и вдруг на меня накатывает невыносимая тоска. Она обрушивается, как удар, как зубная боль, охватывает всего и начинает крутить, мять, давить — вот-вот раздавит. И ни убежать от нее, ни сбросить, ни с собой нести. Я принадлежу ей весь, до последней, самой безразличной клеточки. Это голая тоска, прочищенная, без примесей.

Сейчас спросишь, почему так. Откуда я знаю, почему. Никогда и не знал этого. Внезапно мне делается страшно грустно, может быть, из-за себя самого, может быть, из-за всего мира или чего-то совсем другого. Ты никогда такого не чувствовал? Это безымянная тоска, без адреса, без конкретного объекта. Другие мучаются из-за чего-то, мало оно или велико, дорого или бессмысленно, у меня же просто тоска и все тут.

Скажешь, болтаю. Коньячная болтовня, говоришь. Но ты еще молод, ты еще можешь горевать по конкретному поводу, по какому-то порядку как по списку: во-первых, о потерянной любви, во-вторых, о потерянных амбициях, в-третьих, о потерянных друзьях, в-четвертых, о потерянных иллюзиях, в-пятых, в-шестых… Но приходит время, когда список становится таким длинным, что человек перестает считать и начинает скорбеть вообще, в принципе. Зачем мучиться из-за тысячи подробностей и деталей? Лучше делать это из-за целого, совокупности, из-за глобальной системы, если хочешь-из-за Вселенной. Почему бы не скорбеть о Вселенной?

А вообще-то я хочу спросить тебя вот о чем — почему ты меня не уважаешь? Целых полчаса я прошу еще одну рюмочку, а ты притворяешься глухим. Почему ты меня не уважаешь? Человек достоин уважения, и особенно человек, который сел выпить по маленькой. Никогда не проходи высокомерно и сурово мимо человека с рюмкой, потому что человек с рюмкой жаждет, чтобы его о чем-то спросили — о любом, даже о самом глупом. Например: «дождливо ли было сегодня, сударь?», или «не дует ли вам в спину, сударь?», или «какими лезвиями для бритья вы пользуетесь, сударь?». Или что-нибудь другое, но спроси, спроси, черт бы тебя побрал! Человек в этой ситуации хочет, чтобы его спрашивали, потому и пьет. А ты ходишь вокруг меня молча и задрав нос, будто я какая-то букашка, севшая на край стола, а не человек, не разумное существо, не Гомо Сапиенс — венец природы. Ответь, венец ли я? Да, венец! Скажи, разве я не самое совершенное существо, сотворенное в известных нам границах мироздания? Да. Тогда почему ты меня не уважаешь?

Тема об уважении давно меня мучает. У человека нет уважительных причин не уважать другого человека. Вот меня, например. Сижу я здесь в тоске и имею к тебе маленькую просьбу. Совсем ничтожную просьбочку. Может быть, это для меня, как говорится, вопрос жизни и смерти, может, от этого зависит судьба всего земного интеллекта, но тебя это не интересует. Ты сфинкс, ты величественная каменная непреклонность, вставшая на моем пути к духовному здоровью. и ни повалить, ни обойти мне тебя, ни перепрыгнуть, даже и ударить не могу, я никогда этого не делал, поэтому и прошу тебя по-человечески. Но боги всегда страдали глухотой, слепотой и отсутствием уважения к людям. Везде написано, что бог любит человека, но нигде — что он его уважает. А уважение — более высокая форма отношений по сравнению с любовью, потому что любишь только отдельные вещи и фрагменты, а уважать надо целиком. Понял?

Ничего ты не понял, вот в чем дело. Для тебя я просто единица из бесконечного множества желающих, нуль, песчинка. Подъем в четверть восьмого, душ, бритье, зубы, одежда и в восемь на работу. По утрам я всегда в восторге, думаю о прекрасных вещах — о жизни, любви, уважении. Другие бегут, толкаются или дремлют на остановках, я же радуюсь, глядя на них. Двигайтесь, люди, думаю. Ваше движение одухотворяет меня, есть в нем что-то величественное. Двигаться значит существовать. И наоборот. Это тебе не хаотическое броуновское движение молекулы, это целенаправленное движение мыслящего существа, устремленного к своей цели. Если обработать статистически траектории, то видно, что утром они ведут из пункта А в пункт Б, а вечером — от Б к А. Высший порядок, совершенная гармония. Двигайтесь, люди. Я горжусь тем, что вы есть и украшаете собой всеобщую бессмыслицу.

Такие вещи приходят мне в голову по утрам. И думать — не только обязанность, но и ответственность. А если спросишь меня, вот что я тебе скажу: думать-это высшее наслаждение! Особенно по утрам на голодный желудок. Истинное восхищение, восторженный душевный экстаз можно переварить только натощак. А синтетическая красивая мысль действует как слабительное.

Ты задумывался когда-нибудь над тем, как красив человек? Как велик натуральный, неподправленный человек? Принеси рюмочку и я объясню тебе. Нет, дело не в том, что человек поглощает разную еду, а выделяет одинаковые испражнения, хотя и это изумительно, если тебя интересует мое мнение. И не в том, что он строит спутники и выдумывает формулы. Человек велик в другом, но не знаю, в чем…

Итак, на чем я остановился? Да, утром я пошел на работу. Я всегда прохожу мимо этого бара, чтобы взглянуть на него — тут ли он, не случилось ли что с ним? У каждого свои ритуалы, есть они и у меня — я прохожу мимо бара, чтобы успокоить душу. Раз он стоит, значит все в мире на месте, ничего не изменилось и жизнь продолжается по правилам.

А вообще-то я скажу тебе правду. По утрам я провожу небольшой учет миру. Пусть даже это мой маленький мир. Сначала дети, потом собака, газетный киоск, указатель метро и мусорная урна, куда я бросаю бумажку от бутерброда. Если все на своих местах, я заканчиваю учет баром. И только после этого иду на работу уже успокоенным, что мир на месте и в нем есть я. Я люблю, чтобы все было на своих местах и эталоном порядка для меня является эта маленькая утренняя проверка. Знаю, что это глупо, что это бессмысленный ритуал, но я фаталист и внушил себе сам: если не сделаешь проверку, все, приятель, каюк.

Правда, список мал, в нем всего шесть объектов, но он охватывает весь мир, потому что все в мире взаимосвязано, и если хоть что-то исчезнет, то потащит за собой множество другого. Вот бар, например. Если его нет на месте, значит, люди перестали пить. А раз перестали пить, то и размышлять, а если они уже не размышляют, значит, они уже не люди. Раз они не люди, зачем им пить? И так далее.

А знаешь, почему я веду этот учет? Потому что меня постоянно преследует какой-то неопознанный страх, без лица, примет и паспортных данных. Страх, что этот порядок и гармония не вечны. Какое уж там вечны, просто в любой момент… Что-то произойдет, случится самое ужасное и мне уже никогда не придется взяться за свой список и увидеть своих детей: я уже никогда не увижу утром детей, два пацана у меня, потому что произойдет нечто чудовищное, апокалиптическое, солнце сойдет на землю, блеск, удар и все провалится в тартарары. Все рухнет и накроет детей, у меня двое ребята и они будут кричать и звать отца, меня будут звать, кого же им еще звать, но я буду беспомощен и не смогу их спасти, я ничего не смогу сделать для вас, мои мальчики, а значит, никогда вас больше не увижу, и вас, и все остальное… Я боюсь, поэтому по утрам провожу учет миру, спешу все проверить и поставить галочку у каждого объекта, а сердце у меня разрывается от страха — вдруг что-нибудь окажется не на месте? Дети, собака, киоск, указатель, урна, бар. А на следующее утро все снова: дети, собака, киоск, указатель, урна, бар. Опять, и опять, и опять до скончания света.

Но вот это случилось — кто-то сегодня утром убрал урну. Я стал кричать и бить кулаками по витринам, люди оборачивались и смотрели на меня с недоумением — сумасшедший! И не понимали того, что это конец, было то, что было. Прости им господи, они не ведают, что творят. Где урна? — кричу. — Сию минуту поставьте урну на место! Она нужна для сохранения целости мира! Я ходил к полицейскому, к коменданту метро, в муниципалитет. Верните урну, наивные вы люди! А они меня отфутболивают один к другому, потому что я, дескать, сумасшедший: какой же нормальный человек будет заниматься какой-то там урной? Идите домой, — говорят, — завтра мы все уладим. И не знают того, что никакого «завтра» уже не будет.

Потом я понял, в чем причина — они просто не знают, представляешь себе? Не знают, кто утащил урну. Вот почему я тебе говорил о неопознанном страхе: приходит некто без имени и морды и уволакивает урну. Среди бела дня. Догоняй его, если тебе заняться больше нечем. А этот наш мир так разбух, что стоит чему-нибудь чуть-чуть сдвинуться, как…

Постепенно я пришел в себя. Сначала думал сбегать домой и в последний раз взглянуть на своих ребят, но какая польза? Только растревожу их. Раз урны нет и я ничего не могу поделать, есть ли смысл? Поэтому и пришел сюда. Поговорил со своим страхом, все ему объяснил и он меня понял. У моего страха нет лица, но есть разум. Он очень логичен и глубоко принципиален, я давно его знаю.

Потом я вошел, сел у окна и стал ждать.

К вечеру завыли сирены. Какой ужас, боже мой! Все разбежались, стали сновать туда-сюда, как крысы, в жалких попытках скрыть свою гнусную физиономию, вонючую кучу костей, мяса и плазмы. Только я был спокоен, потому что знал — от этого не уйти. Это все равно найдет тебя повсюду, не сегодня, так завтра, как лейкемия, или спустя годы проявится в уродливых лицах твоих детей. Я интеллигентный человек и разбираюсь в таких вещах — от этого никуда не спрячешься.

Раздался вой самолетов и земля как будто задрожала от мощного гула реактивных сопел, стекла зазвенели, двери прогнулись, стараясь защитить неприкосновенность жилья. И тогда эти несчастные пали на колени, молитвенно воздев руки горе, к летящим крестам господним. И вдруг блеск, ослепительный блеск солнца, поцеловавшего землю. Меня ошеломил этот огненный фейерверк и ослепила волна света, но я знал, что это только начало, что через одну-две секунды грядет горячее цунами, что все рушит и испепеляет, сравнивая с горизонтом наши несчастные и жалкие доказательства разумности…

Сейчас я двумерный. Если бы кто-нибудь уцелел в этом мире, то назвал бы меня рисунком на стене. Рисунком, оставшемся после ядерного взрыва. Но нет никого, абсолютно никого. В десятках милей вокруг нет ни одной живой души, а я вот сижу и жду, когда же мне принесут рюмочку.

Иван Мариновски ЭЛЕКТРИЧЕСКИЕ СЛЕЗЫ

Не успел он спустить ноги с кровати, как тут же увидел нарушение порядка: левая тапка была на месте правой, а правая выглядывала из-под ночного столика. «Та-а-к», — протянул Асен — нахальство продолжалось, но он уже привык и только ждал, как далеко оно зайдет.

Он начал бриться, то есть намылился как следует и вдруг обнаружил, что у бритвы нет лезвия. Это случалось уже не в первый раз, пришлось спуститься в магазин за лезвием, а заодно купить и пакетик молотого кофе, потому что предыдущий пакетик оказался пустым: его кто-то выпил. А, заметьте, этот порог, кроме него самого, переступала одна лишь инкассаторша и, конечно, только по служебным делам, и только по понедельникам. Она становилась на услужливо поданный стул и смотрела на счетчик над дверью. Столько-то киловатт-часов, столько-то денег, до свиданья и до следующего понедельника.

Кто же тогда выпивал его кофе? Пока он рассуждал по этому вопросу и мылся в ванной, сквозь сильный шум воды неожиданно услышал:

— Фью-ю-ю…

Кофейник был без свистка, откуда свисток — он варил кофе в обычном джезве (античной семейной реликвии, передаваемой веками от отца к сыну) и кофе, закипев, просто выливался, после чего Асен два часа тер и чистил плиту. Поэтому он бросился на кухню и как раз вовремя — кофе почти выкипал.

— Спасибо за фью-ю, — сказал он на все четыре угла, не зная, где скрывается доброжелатель.

Асен жил тихой жизнью пенсионера, который почти не выходит из дома, он любил свою маленькую однокомнатную квартиру с ее пятью основными точками: комнатой, кухней, ванной, прихожей и балконом. Они давали ему широкое поле действия и даже места для долгих прогулок с крайней точкой — балконом. Во время прогулок он носил подмышкой маленький приемник и слушал музыку. Он всегда подбирал тихую музыку.

Шли дни… Ну да, шли! У него было чувство, что это один и тот же день, который перекладывает самого Асена из одного своего кармана в другой, на которых даже швы одинаковы: завтрак, прогулка по кухне, комнате, ванне, прихожей и балкону, тихая музыка, послеобеденный отдых, ужин с бутербродами, как будто теми же самыми, что и вчера… А на следующее утро все повторялось снова.

В понедельник он встал пораньше, тапки были на месте, бритвенное лезвие тоже, кофе никто не выпивал, все было в порядке, было около девяти, сейчас позвонит инкассаторша, она никогда не опаздывает, и не успел он это подумать, как в дверь позвонили с точностью до секунды.

— Добрый день, — поздоровалась инкассаторша. Когда Асен вернулся со стулом, то застал ее разглядывающей обои около дверного косяка:

— У вас что, здесь дети бывают?

— Нет… нету детей.

— Кто же тогда нарезал обои лесенками и полосочками? — она улыбнулась. — Или, может быть, это вы развлекаетесь таким образом?

— Я не развлекаюсь, — пробормотал Асен — только сейчас до него дошло, зачем стащили его бритвенное лезвие.

Но этим дело не кончилось. Стоя наверху и вглядываясь в счетчик, инкассаторша сказала: «Ну и ну!», и с каким-то страхопочитанием, как ему показалось, назвала сумму.

— Не может быть! — воскликнул Асен, услышав, какое огромное количество электроэнергии он использовал за последнюю неделю.

— Вы не ошибаетесь?

Инкассаторша опять уставилась на счетчик:

— Не ошибаюсь. Вы как будто постоянно включали бетономешалку.

— Почему бе-бетономешалку? — спросил он, надеясь, что не заикается, но без особой уверенности.

Инкассаторша (Как некоторые могут в улыбке передать все оттенки снисхождения!) объяснила, что в соседнем квартале на стройке запускали бетономешалку и их счетчик показывал почти столько же, ну, не настолько…

— Наверное, ваша бетономешалка побольше будет?

Когда она ушла, Асен намешал клей в банке, добавив побольше воды, чтобы он лучше растворился до его прихода, вышел, купил такие же обои, и, вернувшись домой, застал неожиданное безобразие — клей затвердел как цемент, потому что в банку насыпали по меньшей мере две пригоршни цемента.

— Ну, спасибо! — взорвался он.

В ответ из кухни раздалось:

— Фью-ю-ю!

Асен кинулся сломя голову на кухню — он был уверен, что перед уходом не ставил варить кофе. Но джезве было на плите, кофе уже закипал, ему оставалось только налить его в чашку и выпить для успокоения, что он и сделал. Что же это такое — даже и сахару положили как раз по его вкусу! Кто же это мог быть? И где он скрывается? В последнее время он не раз задавал себе этот вопрос, и не раз резко оглядывался, чтобы хотя бы мельком увидеть этого и озорника, и доброжелателя в одном лице. Но ничего не выходило. Пусть. Рано или поздно он все равно его застанет!

Он приклеил разрезанные обои и, так как до вечера ничего другого не произошло, постепенно к нему вернулось хорошее настроение. Он снова отправился по обычному маршруту, начиная с прихожей, и заканчивая балконом. Подмышкой он нес приемник, и, хотя тихая музыка восстановила его душевное равновесие, он решил его выключить:

— Придется лишить себя музыки, наверное, это приемник берет столько тока, — решил он. Потом стал подозревать и плиту, и принялся варить кофе на спиртовке. Но все равно в понедельник инкассаторша, встав на стул, снисходительно усмехнулась:

— Вы, видно, опять включали свою бетономешалку! И даже ночью ее не выключали…

— Прошу вас, — запротестовал Асен, — хватит говорить об этой бетономешалке, перестаньте…

— Нет, это вы перестаньте ее включать или продайте в конце-концов!

— Но у меня нет никакой бетономешалки!

— Откуда же такая затрата тока?

— Да я даже кофе варю себе на спиртовке!

— Спиртовка не может расходовать столько тока, — отрезала инкассаторша. — Это только бетономешалка!

Она вгляделась в простенок у двери и чуть не прыснула:

— Я начинаю понимать: ночью вы запускаете свою бетономешалку, а днем вырезаете полоски от обоев. Что за странные занятия!

В тот же день Асен выключил все домашние электроприборы, вечер провел при свечах, а ночью сквозь сон вдруг услышал какие-то звуки, напоминающие что-то вроде чмоканья. Как ему показалось, звуки шли из прихожей и он тихо прокрался туда. Включив свет, никого не застал — наверное, его разбудил шум с лестничной клетки. Он вернулся в кровать, долго вертелся, пока не заснул, и вдруг его опять разбудили эти звуки.

На этот раз он оказался проворнее и увидел их, а, может быть, сами они, увлеченные своим занятием, не успели скрыться. На счетчике висели два существа, ростом не больше пяди — они сосали пробки, как фаянсовые соски, вытягивая электрический ток.

— Ага, попались! — воскликнул Асен.

На его глазах животы у существ стали раздуваться, но особенно его задело то, что они не испугались его крика и преспокойно продолжали висеть. Их широкополые шляпы были откинуты за спины, чтобы не мешали, а сами они сосали и сосали его электрический ток!

— Ага! — повторил Асен.

Одно из существ повело глазами и подняло брови, как будто спрашивая:

— Что такое? Почему ты кричишь?

К Асену вернулся дар речи:

— Прекратите безобразие! Электрические воры!

Другое существо с явным неудовольствием оторвалось от пробки, тыльной стороной ладони вытерло губы и ясным голосом поправило Асена:

— Мы электрические домовые.

— Ну и ну! — Асен как будто ожидал именно этого признания. — Будьте любезны оставить мои пробки в покое! И сейчас же вон!

Он открыл дверь и угрожающе прибавил:

— Бегите отсюда, если не хотите, чтобы я вас выкинул в окно!

Электрические домовые возмущенно фыркнули, спустились по вырезанной из обоев лесенке (что заставило Асена просто задохнуться от такой явной наглости) и, сердито топоча по полу в прихожей, вышли.

— Скатертью дорожка! — крикнул им вслед Асен и захлопнул дверь.

От возмущения он не смог заснуть, обошел кругом комнату, кухню, вышел на балкон и там нечаянно опрокинул вниз цветочный горшок. Тот с металлическим звоном разбился на улице — видно, чей-то автомобиль остался без крыши. Как он мог! Взяв бумагу и карандаш, он сошел вниз, почистил машину, а потом оставил записку, что такой-то, живущий там-то, нанес повреждение машине, просит извинения и обязательно оплатит убытки.

Ночь длится ровно столько, сколько длится, но в одну из ночей можно сделать больше, чем в другую, ничем не отличающуюся от остальных, но потерянную из-за сломавшегося лифта. Как только Асен вошел в него, дверь зловеще лязгнула и заклинилась. Асен мог сколько угодно ездить с первого до тридцатого этажа, но выйти — ни в коем случае.

Ну что за напасть? Всю ночь ему, что ли, провести в лифте? Он постоял, устав, присел на корточки, потом сел, прислонившись спиной к стене и примирился. Тут же лифт поехал, остановился на пятом этаже, дверь открылась и какой-то длинный мужчина посмотрел на Асена сверху вниз. Он долго его разглядывал, нахмурясь и вдруг, в доказательство того, что не всегда серьезная мысль течет параллельно нахмуренным бровям, спросил:

— Это вы задерживаете лифт?

— Нет, это дверь… Спасибо, что освободили, — Асен поспешил выйти из злополучного лифта и направился к своей квартире.

— Ага, так это вы там живете? — остановил его длинный. — И прячетесь в лифте, чтобы не платить за нанесенный ущерб!

— Но я ведь оставил записку!

— А зачем тогда скрываетесь в лифте?

— Дверь заклинило, я не скрывался. Прошу вас, давайте больше не будем об этом, сейчас я вам заплачу, сколько надо… — Асен полез в карман пижамы и с ужасом установил, что ключа нет. — Извините, не сердитесь, я завтра заплачу — не могу войти в квартиру, у меня куда-то подевался ключ.

Длинный что-то буркнул и исчез, а Асен до утра дрожал на коврике у двери. Как только рассвело, он решил пойти в мастерскую сделать ключ, но перед уходом нажал на ручку и дверь неожиданно открылась.

— Господи! — простонал Асен.

Он никогда не считал себя баловнем судьбы, но прежде ему не случалось попадать в такой переплет. Неудачный день или совпадение, но, как бы то ни было, надо быть настороже.

Войдя на цыпочках в квартиру, он огляделся и даже посмотрел на потолок — вдруг что-нибудь упадет на голову? И в этот момент споткнулся об ковер. Падать на ковер не больно, если только ты не повалил на себя этажерку. А Асен это сделал, и все, что стояло на полках, рухнуло на него.

В среду непоправимо, по словам мастера, сломался холодильник.

В четверг стенная вешалка упала как раз в то мгновение, когда он внимательно проходил мимо нее, и чуть не оторвала ему руки. (Когда не обращаешь внимания, никогда ничего не происходит, но стоит лишь решить быть настороже и…)

В пятницу по всем станциям и волнам транслировались только бравурные марши, как будто все в мире радиотрансляторы заключили между собой тайный пакт о борьбе с любителями тихой музыки.

— Нужно выйти погулять, наверное, я надоел всем вещам в доме.

Он вышел и, прогуливаясь по улицам, заметил в витрине одного магазина прекрасную вазу для фруктов — хрустальную и с тоненькими серебряными ниточками, как будто какой-то хрустальный паучок соткал себе изнутри паутинку. Чудесная ваза, но дорогущая.

— Можно посмотреть? — попросил он, не собираясь покупать, а только полюбоваться ею.

Он взял ее со всей бережностью, на какую только был способен, но тут же убедился, что излишнее сосредоточение в одном направлении оставляет без контроля остальные, пусть даже их десять, как его десять пальцев — они как будто держали вазу и бережно, и нежно, но она выскользнула и…

После звона наступила такая тишина, что Асен услышал, как воротник его рубашки смялся под взглядом продавщицы. От волнения его кадык то скрывался за узлом галстука, то поднимался, щекоча ему корень языка, и он, вопреки желанию, улыбался.

— Ваша улыбка неуместна, — отрезала продавщица.

— Не ругайтесь, я заплачу.

И заплатил за разбитую красоту по дорогущей цене, что, конечно, ухудшило его настроение.

И другие дни были не лучше, поэтому в понедельник он вовсе не обрадовался, когда его похвалила инкассаторша:

— Ну вот, видите, выключили бетономешалку и все в порядке.

Но если бы было все в порядке! Асен глубоко сожалел, что прогнал электрических домовых, так как не сомневался, что именно с этого и начались все его злоключения. А когда начинает капать крантик несчастий, такие, как он, обычно не имеют сил закрутить его, а винят самих себя и делают кучу глупостей, которые могут совсем их доконать. На следующий день он написал красивым почерком объявления и расклеил их по всему кварталу. В них было написано «Вернитесь! Жду вас!» На него напала бессонница, вернее, не совсем бессонница, но во сне он слышал, как стонет и просыпался от своего голоса. Пришлось обратиться к врачу.

— Я не болен, скорее мне надо посоветоваться. Я выгнал своих электрических домовых и не могу спать от мыслей, как же их вернуть.

Врач, сохраняя профессиональную серьезность, предписал ему сильное снотворное.

— Это должно помочь.

— Они вернутся?

— Обязательно. Но не оставляйте таблетки на пороге, а пейте их по две перед сном.

* * *
Таблетки были лилового цвета. Он высыпал себе на ладонь одну, вторую. Врач сказал две, пусть будут три, даже четыре. Он выпил и вправду уснул, но его уши не спали, слушали и ждали.

И вот раздался шум, похожий на разрывание обоев. Неужели это они? Неужели вернулись, миленькие?

Это были они.

Вооруженные бритвенными лезвиями, электрические домовые стояли в прихожей и резали обои на полосочки — одну за другой, одну за другой, чтобы сделать себе лесенку и добраться до счетчика и пробок.

Асен был так взволнован, что спросил напрямик:

— Можно я буду звать вас Тони?

Это было детское имя. Имя из детства Асена. Так звали его друга, который со временем куда-то исчез, но имя осталось. Асен хранил его как награду и сейчас решил дать эту награду.

— Будешь звать нас Тони? — ахнули электрические домовые. — Нас обоих сразу?

— Да, обоих.

Они немножко задумались, но, не усмотрев в этом ничего предосудительного, согласились.

— Тони, — продолжал Асен, — покажусь ли я вам невероятно глупым, если сознаюсь, что никогда не слышал об электрических домовых?

— О нет, — ответили оба Тони. — Мы тоже раньше не слышали. Когда-то мы были обычными домовыми, раздували домашний очаг, и нам было и тепло, и светло у настоящего огня.

Тони начали вспоминать, перебивая друг друга и хлопая в ладоши от радости, что у них такая хорошая память.

— Подумать только, как мы ждали, когда же разожгут очаг!

— О дай мне рассказать, как Асен разжигал огонь и ворошил кочергой переливающиеся угольки!

— Я? — удивился Асен. — Да я никогда…

— Вот видишь, как грустно, что он никогда этого не делал!

— Дай нам давно уже не было тепло и светло у настоящего очага. Но где сейчас такие очаги, где? Вот и пришлось нам вселиться в нечто, заменившее очаг. Теперь тебе нетрудно понять, почему мы стали электрическими домовыми.

— Нет, не вспоминай, а то я заплачу, — жалобно пискнул другой Тони и закрыл лицо маленькими ладошками.

Присутствие обоих Тони стало ощущаться уже на следующий день. Нет, они не болтались у него под ногами, не навязывались, он даже не видел их, но деликатно, маленькими услугами поднимали ему настроение и дух. Вечером его кровать оказывалась заправленной, а на подушке лежала короткая записка с пожеланием доброй ночи. В первый раз он засыпал спокойно, без кошмаров, без щемящей мысли об одинокой и тоскливой старости.

Как-то его разбудил шепот, переходящий от избытка чувств в шумные возгласы. Асен поднялся и осторожно прошел по комнате.

Они были на кухне: один Тони сидел на полу, а другой ходил вокруг него, монотонно повторяя:

— Давай припомним… давай припомним… давай припомним…

Седящий на полу Тони отрицательно качал головой.

— Не надо. Асен может проснуться и услышит нас.

— Ну и что? Он все равно ничего не поймет.

Наконец-то они вроде пришли к какому-то соглашению, потому что второй Тони сел, подперев лицо руками, и его глаза устремились куда-то в сторону и вверх, будто он всматривался во что-то очень далекое.

Асен скоро сообразил, что они говорят об одном из его далеких предков. Речь шла о 645 годе, когда этот прадед родился. Рассказ их был беспорядочным до невозможности, чистой легендой, хотя они и называли действительные даты и исторические факты, как, например, осада Салоник смолянами под предводительством князя Пребонда в 645 году.

— Тем летом, — подхватил рассказ один Тони, — на левом берегу реки Месты одна молодая смолянка украдкой и нескоро стирала свою рубашку, потому что в тот день стирать не разрешалось. Течение пару раз потянуло рубашку за рукав, и она приняла это как знак прекратить стирать. Она вышла на берег, села под вербу и тут же ее залила другая река. Следует знать, что в те времена над Местой текла еще одна Места с руслом и разливами, но вместо воды в ней струился теплый и легкий шум. Если кто-нибудь попадал в эти разливы, тут же засыпал мертвым сном, будто тонул во сне.

К полудню у смолянки начались роды во сне и незаметно для нее. Это получилось не от слабости или неосторожности, а просто сон дал тому начало в сознании спящей и она не смогла воспротивиться. Она родила глубоко спящей и без боли, и все могло кончиться пагубно для новорожденного, если бы шум верхней реки внезапно не усилился и не разбудил ее. Может быть, это было проявлением сочувствия, речного материнства Месты или чего-то в этом роде. Так или иначе мать вовремя проснулась и отрезала пуповину острым обломком кремня. Мальчику дали имя Асен.

Местные смоляне были рыбаками и имели свой особый способ ловли рыбы: целый день, думая о богатом улове, они бросали со своих лодок соль в реку, будто солили хлеб, а на следующее утро плыли на это место, бросали сети и вытягивали их полными рыбы. Они всегда ощупывали пойманную рыбу и, если она вдруг оказывалась теплой, кидали ее обратно в воду, потому что у них бытовало поверье, что теплые рыбы подогревали мель, где росли икринки.

В 15 лет Асен начал выдалбливать себе из бревна лодку, а долото точил на заре, чтобы резец напитался утренней речной водой. Когда лодка была почти готова, она вдруг треснула, как яичная скорлупа. Рыбаки обвинили в этом птицу, гнездившуюся на дереве, которая вообразила лодку коричневым яйцом и высидела его. Но отец Асена, человек, чьи ноги опережали мысли, долго ощупывал долото и молчал, а потом сказал, что виновато острие — оно было слишком грубым и нужно его загладить. Долото зарыли в песок, собранный с различных мест: со дна реки, с ее левого и правого берега, и высушенный в женских ладонях. Долото лежало в этом песке три года, и когда Асен снова начал делать лодку, она не треснула.

С одной стороны лодки он вырезал изображение одной стрелы, а с другой — снопа стрел. Но на самом деле они изображали вливающиеся в Средиземное море реки, похожие на стрелы. Асен мечтал доплыть по реке Месте до Средиземного моря.

— Не тогда ли мы с тобой и направились в селение? спросил один Тони, загибая пальцы. Наверное, он считал века.

— Да, тогда. И проводили Асена до Средиземного юря.

— О дай мне рассказать, каким синим оно было.

* * *
Эмиль был единственным другом Асена (тоже пребойкого возраста), которому он мог позвонить и порасспросить кое о чем. Несколько раз он тянулся к телефону, но наконец отказался от своего намерения. Да, правда, они были давними друзьями, но даже давним друзьям не принято говорить об этом… Ему показалось лучше ворваться на кухню к Тони и попросить объяснений.

Он шагнул и, приоткрыв дверь, заглянул в щель.

Один Тони сидел спиной к нему и плакал, другой в тревоге совал ему носовой платок.

— Вот, возьми, вытрись.

— Не подсовывай мне эту синтетическую тряпку! — закричал плачущий и бросил ее в другого. И, всхлипывая, почти истерически воскликнул:

— Хочу платок из хлопка, из настоящего хлопка!

— Они сведут меня с ума, — содрогнулся Асен. — Что такое хлопок?

* * *
— Не плачь, — попросил один Тони другого и предложил опять вспоминать. Всхлипывающий Тони слегка приободрился, и они заговорили о другом его предшественнике.

— Этот Асен родился в 1172 году в одном горном селении, посередине которого было озеро.

— Зимой одна половина озера замерзала, а другая оставалась теплой даже в самые лютые морозы.Берег на теплой половине плавил льды и снега, имея во все времена года одинаковую температуру.

— Куры в селении неслись прямо на теплом берегу и через три недели шли забирать вылупившихся без их помощи цыплят.

Глаза одного Тони засверкали, но каким-то отраженным светом, явно он перенесся в мыслях далеко назад в те века, о которых шла речь. Другой Тони продолжал:

— Асен прославился как знахарь. Он разделял все болезни на холодные, которые лечил теплой водой из озера, и теплые, исцеляемые холодной водой. А для третьего вида болезней собирал в горных дебрях лекарственные травы.

Через некоторое время о нем стали рассказывать небылицы. Говорили, например, что его лекарственные травы были не обычными, а специально обученными охотиться на болезни, он натаскивал их, как натаскивают борзых загонять дичь. Говорили также, что он соткал одеяло из десятилетних трав (основа была из стеблей, а уток — из цветов и корней). Этим одеялом он укрывал больного на закате и к утру тот выздоравливал. И даже пронесся слух о том, что в 1204 году, когда повсюду как смерч пронеслась холера, только в селении Асена не умер никто. После окончания эпидемии селяне пошли его благодарить. Они решили поставить в церкви рядом с портретом ктитора и портрет знахаря, но когда специально посланные гонцы вернулись из самого Велико-Тырново с живописцем, не нашли Асена. Он собирал рассеянную повсюду династию лекарственных трав, решив объединить ее для победы над всеми болезнями.

Но на свою беду он натолкнулся на разгромленных Калояном латинян под предводительством маршала Жофроа де Велардуен который пожелал от Асена невозможного: раз он знахарь, пусть вернет одному его родственнику-рыцарю отрубленную руку. Асен ответил, что если бы можно было наращивать части тела, следовало бы наростить каждому по еще одной голове, чтобы стать мудрее и остроумнее.

Маршал схватился было за меч, но передумал, и за свою иронию Асен получил 15 дюжин ударов плеткой по голому телу. Потом его бросили в какую-то ложбину и там он лежал ничком все лето, следя за движением солнца по теням. Он с нетерпением ждал вечера, потому что по вечерам из соседнего селения к нему приходила длинноволосая девушка. Она клала ему на раны лекарственные травы, давала поесть, а потом спешила уйти. Она любила поговорить. Не догадываясь, что Асен знахарь, она рассказывала ему о скрытой силе терновника, марены, подорожника. «Если человек чувствует приближение смерти, — учила она его, — он должен думать о чем-нибудь очень живом, потому что сильный запах живого отпугивает смерть, и она проходит мимо».

Асену нравились эти слова, а девушка еще больше. Когда с гор начинал дуть ветер и холодало, она разжигала небольшой костер, высекая огонь кремнем, и тогда они ночевали у ее домашнего очага, потому что огонь был ее, хоть и далеко от селения, где она жила. Она делала это умело и тихо напевала, будто песней поддерживала пламя. В конце лета Асен настолько собрался с силами, что уже мог поворачивать голову и встречать ее взглядом: девушка все время шла одним и тем же путем мимо прямых, как форели, тополей. Накануне Усекновения[1] он спросил ее, пойдет ли она за него замуж. «У каждой возможности есть своя рана, — ответила она, — и важно не попасть в рану, когда протянешь руку».

Вечером, в первый раз за много месяцев, Асен лег на спину и стал смотреть на луну и звезды.

* * *
Телефонный разговор с Эмилем никак не шел. Вот уже пятнадцать минут Асен все ходил вокруг да около, рассказывал разные глупости, не смея поставить вопрос ребром.

— Хватит, — оборвал его Эмиль. — Что случилось?

— Нет, ничего, почему тебе пришло это в голову? Ну ладно, случилось. Я хочу спросить тебя… Ты палеонтолог и знаешь… Слушай, меня интересует значение следующих слов: река, верба, рыба, море…

— Ты с ума сошел! — воскликнул Эмиль. — Замолчи сейчас же!

— Ты слышал о Средиземном море? Я рылся в географических атласах, нашел Средиземную пустыню. Помоги мне — пустыня в древности называлась морем, что ли?

— Замолчи, сказал я тебе! Слушай, откуда ты знаешь эти слова?

— Из… снов. Мне снились и другие слова: звери, птицы…

— Не притворяйся оригинальным! Это все старые и вышедшие из употребления слова. Ты не мог их встретить ни в книгах, ни в словарях, кроме как в специальной литературе, к которой имеют доступ только некоторые ученые. Обманываешь, Асен, они тебе не приснились!

— Покажусь ли я тебе более оригинальным, если скажу, что у меня на кухне сидят двое домовых, такие маленькие полупрозрачные создания, и непрестанно говорят о реках, морях, борзых и дичи…

— Куда ты пропал, алло?

— Здесь я. Мне вдруг представилось, как я лежу на зеленой травке, растущей прямо из земли и смотрю на луну и звезды…

— Ты же знаешь, что из земли ничего не растет. А звезд не видно из-за…

— Знаю. Но что ты скажешь на то, что когда-то лекарства самым естественным образом добывали из растущих на земле лекарственных и диких трав?

— Лекарства выпускает химико-фармацевтическая промышленность. И прошу тебя, перестань со своими расспросами о морях и травах! Не спрашивай, не хочу тебе отвечать.

— Почему? Или, может быть, вы, ученые, даете клятву не говорить о…

— Нет никакой клятвы, но существует общечеловеческая этика, нормы хорошего тона, если тебе угодно, которые не поощряют рассуждения на эту тему. Подобные слова и понятия с течением времени сами собой стали табу.

— Ну и время! Можно подумать, что слово «море» вульгарно и цинично.

— Асен!

* * *
Рано утром он снова позвонил Эмилю:

— Это я… Надеюсь, что не разбудил тебя.

— Здравствуй, ну как, успокоился?

— И еще как! Я спокоен, как пень.

— Как что?

— Пень. Разве ты не слышал? Это часть дерева. Палеонтологи должны знать, что такое «дерево», «лес». Представь себе, что ты бродишь по лесу, собираешь сухие ветки и разжигаешь костер…

— Асен, извини, но тебе не помешает посещение врача…

— Я уже ходил. Это старческая бессонница. Предполагаю, что и ты ею страдаешь, мы же ровесники. Нам остаются еще всего три года по теперешнему коэффициенту продолжительности жизни.

— Да, ты прав. Грустно, когда тебе скоро исполнится двадцать пять.

— А я скажу тебе кое-что еще более грустное: когда-то, очень давно конечно, двадцатипятилетние считались совсем молодыми, только начинающими жизненный путь.

— Так ты и это знаешь?

— Да, и это. Я слышал о снеге и дожде. А на солнце нельзя было смотреть из-за его ослепительной яркости…

* * *
Несколько ночей подряд оба Тони отсутствовали. Как только Асен выключал свет, то слышал, как они шлепают в прихожей, выдвигают ящики на кухне, обмениваясь малозначащами фразами, а ближе к полуночи выбирались из квартиры. Он удивлялся, как же они выходят — дверь открыть они не могли, а выпрыгивать из окна или балкона на пятом этаже казалось ему чересчур. Ему было интересно узнать, где они бродят. «Если верить в их легенды, — рассуждал Асен, — можно подумать, что за несколько часов они на самом деле успевают побывать в минувших веках, где им наверняка лучше».

Он высыпал себе на ладонь лиловые таблетки с намерением их выпить, и внезапно его испугал сильный звон чего-то разбитого. На кухне было светло, Асен побежал туда, но остановился как вкопанный в дверях: один Тони размахивал стаканом (а другой уже лежал в осколках на полу), угрожая разбить и этот, если другой Тони не выполнит его просьбу. Он стоял на краю стола, топал ногами и плакал.

Свет на кухне был какой-то странный: он струился как бы волнами, синеватыми пучками, и Асен только сейчас понял, что это светит не лампа, а сердитый маленький домовой плачет искрящимися синеватыми электрическими слезами.

— Я не виноват, — оправдывался другой Тони, — что этой ночью мы не сможем вернуться. Ну ничего, не плачь, давай хотя бы вспоминать.

Они стали вспоминать о другом его предшественнике, который жил около 2000 года, да, они повторили дату несколько раз — в конце двадцатого века. История эта была рассказана наскоро, как будто оба Тони спешили и будто им было неприятно то, то они рассказывали. Но почему же они продолжали?

Короче говоря, тот Асен к 2000 году был еще молодым метеорологом — специалистом с международным именем. Он верил, что хорошая погода приносит ему хорошие вести, а плохая…

Как-то шел мелкий дождь, и он получил письмо от Транбера — своего друга и коллеги из Европейского Центра атмосферных исследований. В своем письме Транбер с нескрываемым сарказмом высказывал мнение о том, что вычисления Асена о тепловой инверсии над большими городами ошибочны.

Асен послал ему телекс со следующим текстом: «Ты думаешь ближайшими десятью днями, а что будет через десять веков?»

Транбер опубликовал большую статью в журнале «Нэчурэл хистори». Не отрицая того, что изменение погоды является результатом «парникового эффекта», он начисто исключал возможность выпадения снега над Африкой и появления Лазурного берега на полюсах.

Асен ответил на этот вызов другой статьей в том же журнале, проиллюстрировав свои исследования несколькими математическими моделями. К сожалению, он не придал значения маленькой подробности, что пока он вычислял математические модели, сгорели два компьютера, а третий самопроизвольно сменил себе программу и выдал несколько колонок неожиданных знаков, очень напоминающих древние невмы для записи музыки. Может быть, компьютер стал сочинять музыку или внезапно запел, как иногда бывает при сумасшествии. Но все равно на это никто не обратил внимания.

Статья эта вышла. По неизвестным (или известным) причинам типограф набрал невероятный шрифт: буквы кривились как в судорогах, будто испытывая чудовищную муку и физическую боль. Сам тон статьи соответствовал шрифту, а предупреждение было яснее ясного — указывались вероятные точки земной поверхности, где температура будет на 3–4 градуса ниже нормы, а также географические области, где они повысятся. Ожидалось, что эти аномалии породят исключительной силы тайфуны и циклоны на высоте 20–30 километров над уровнем моря.

Транбер в ответ тут же послал телекс с коротким и многозначительным «Ха-ха!»

Видно, судьба всегда жестоко отвечает на вызов — жестоко и без промедления. Жизнь полна подобных примеров. И вот после этого «ха-ха» Транбера обстоятельства стеклись таким образом, что оба метеоролога встретились на симпозиуме в Токио, откуда они должны были вылететь в Международный институт наблюдений за природными ресурсами «Уорлд Уоч».

На аэродроме Транбер все еще вел разговор о последней статье Асена в «Нэчурэл хистори». Асен стоял на своем — высокая доза мутагенов приведет к генетическим изменениям в ДНК, а хромосомные нарушения вызовут фатальные мутации в человеческом организме…

Они вылетели ровно в 10 часов.

В 11 часов внезапно разбушевавшийся циклон так резко качнул самолет, что Транбер вытащил из кармана пиджака фотографию свой семьи и показал ее Асе ну со словами: «Это моя семья. Но странно, откуда взялся этот снимок? Мы не фотографировались…»

По всей длине самолета угрожающе разнесся скрип металла и наступила зловещая тишина. С двигателями что-то произошло — они замерли, аппараты и приборы не работали, магнитная буря поглотила радиоволны и экипаж уже не мог овладеть положением. Все еще было тайной, что же произойдет. Два часа спустя стало ясно, что какие-то сверхмощные турбулентные течения тащат несчастный самолет неизвестно куда, и неизвестно когда это кончится.

Трое суток спустя самолет все еще летал в стратосфере, увлекаемый циклоном, который носил его легко и внимательно, почти с отеческой заботой, не желая смолоть как в мясорубке. Последующие двое суток убедили их, что они находились в центре странного феномена — самолет не терял высоты и не распадался на куски. Пассажиры, которых вместе с экипажем было около тридцати человек, не испытывали неудобств из-за счастливой случайности, что в товарном отсеке имелись контейнеры с туристической едой и вдобавок баллоны с кислородом.

На седьмой день циклон потерял свою силу и самолет начал стремительно падать. Пилот успел включить двигатели для вертикальной посадки и они вполне успешно приземлились на Центральноафриканском плато в нескольких километрах от восточного рукава водопада Виктория.

Когда они вышли из самолета, шел снег хлопьями и берега Замбези были покрыты двухметровыми сугробами. Снег выглядел неестественно и ужасно на фоне тропических джунглей. Радиосвязь еще не была установлена и пассажиры, чтобы не замерзнуть до прихода помощи, вырыли из-под снега ветки и стали разжигать костер.

Вдыхая глубоко в себя воздух, чтобы раздуть огонь, Асен подумал: «А не будет ли этот глоток чистого воздуха последним, который мне суждено вдохнуть?»

Транбер подумал то же самое.

* * *
Оба Тони смотрели в изумлении — что хотел от них этот испуганный, смущенный, отчаянный, разъяренный и с ума сходящий человек? На его лице отражалось одновременно столько чувство, что это и пугало, и смущало.

Асен то кричал, то доходил до молитвенного шепота:

— Скажите, вы должны… To-есть я прошу вас сказать. Я не хочу знать все, я не спрашиваю, что такое река, море, лес, огонь, как идут снег и дождь — откуда они берутся? Нет, не доверяйте мне своих тайн, но прошу вас ответить на один-единственный вопрос, вы просто должны ответить… Что значит вобрать в себя глубоко воздух, что такое вдохнуть глоток чистого воздуха? Вообще какова семантика глагола «дышать»?

Александр Карапанчев ПУСТАЯ КОМНАТА

Он поднял голову от родника и заметил плавающий березовый лист. Лист был янтарный, с алыми крапинками и резко очерченными прожилками. Было в нем что-то недозрелое, но жизненное, старческое и мудрое, болезненное. Возможно, это был последний лист, слетевший с ветки. Наверное, он хотел как можно дольше оставаться там, на ветке, ласкаемый солнцем и воздухом, и взираясь в синеву. «А ну-ка вниз!» — стала ворчать береза. «Не хочу. Я передавал тебе солнечные лучи, дай мне еще порадоваться миру». «Ты слышал? Я засыпаю и ты мне больше не нужен. Отдаю тебя ве-тру». Лист задрожал и вот он уже в роднике, плывет неизвестно куда… Плывет не спеша, весь зрение и слух, продлевает свою блестящую, но уже закончившуюся жизнь, которая скоро отлетит как дым. Разве не похож этот лист на миг нашей судьбы, когда едва мы сумели понять красоту своих поступков и чувств, как кто-то отнял их у нас? Ручей увлекает лист под густую тень.

Тропинка остановилась перед холмом с лиловыми перелесками. Внизу там и сям виднелись спящие лазурные ульи. Сердце обожгло радостью. Все эти краски исцеляли его. Он не помнил, сколько прошел, пока сел отдохнуть. Сухая трава колыхалась выше головы алер-ка, небо было сказочное и куполообразное, как на старинной карте. Он оставался спокойным и ясным до глубины души. Только подумать, какой подарок достался ему: слиться с галактикой глухого осеннего дня. О, если бы можно было припрятать в природе один такой день, как в душе иногда хранятся сокровища, и временами возвращаться в него, чтобы очистить свою темную кровь.

Закат посыпал облака пеплом, пролетела сойка и внесла предвечернюю смуту.


Глиф закрыл за собой дверь квартиры в гигантской жилой башне. Тут же упали стены дезинфекционной камеры. Автоматы набрызгали его одежду и как насосом откачали гудящий в ушах вой. Глиф любил эти минуты в камере, когда ты так близок к домашнему уюту и знаешь, что время принадлежит тебе полностью. В коридоре на него приветливо взглянули три зеленых глаза Румпы:

— А, дорогой, вот и ты! Устал?

Пробежали бесконечные пластиковые улицы, стаи аэробусов, набитый образцами Гастросклад. Опять к нему вернулись клейкое прикосновение кислородной маски, тряска и боль в висках. Весь день он вспоминал лес, который две недели тому назад они прочувствовали вместе с Румпой. Он мысленно бродил там, слушал, как облетают березы, с жадностью смотрел на ульи. Вот если бы жить так сладко, плодотворно и естественно как пчела!

Кухня излучала бледно-зеленый цвет, окна были занавешены. Он даже не пытался представить себе бушующий за ними ритм.

— Я заказала твои любимые продукты. Какое меню ты хочешь?

— Пусть будет как две недели тому назад. Я же немного послушаю музыку.

Глиф растянулся. Из-под век он чувствовал ласку комнаты. Тихая песня лечила его издерганные нервы. Ему опять представился родник, роса, блестевшая в паутине. Так он может лежать долго, пока сквозь мелодию не услышит шаги жены или птичьи посвисты кулинарного шкафа.

— А где же дочка? — вспомнил он.

— Лиметья ушла на вечер во Дворец Живописи со своим другом Фнотом.

— А когда вернется?

— Сказала, чтобы мы ее не ждали.

— Ну что же это такое? — возмутился Глиф. — Сегодня черед нашей серии. Или она забыла?

— Да как же она забудет! Просто вечер для нее интереснее. Что же ты хочешь — молодая девушка. К тому же во дворце, наверное, будут показывать архивные сенсозаписи.

Они расположились вокруг праздничного стола на ужин. Румпа с хитрым взглядом вытащила какой-то овальный плод.

— Смотри, настоящий лимон. Фнот вчера вечером подарил его Лиметье.

— Гм, откуда? — он потер деликатес и разрезал его.

— Его брат работает на Планете Режимов и послал ему несколько лимонов. Ты же знаешь, они там объедаются и вместо нас.

За десертом Румпа спросила:

— А что ты сделал по тому вопросу?

— Не сердись, Рум. Сегодня у меня не было времени для Проектантской, но я же был на прошлой неделе и мне сказали, что у них по горло заказов и наша очередь еще очень далеко.

— Нет, ты просто и пальцем не хочешь пошевелить. Так мы прождем еще годы! Пойми в конце-концов, мне надоело как слепой ударяться о мебель и портить себе удовольствие в самых интересных местах. В прошлый раз я наклонилась над цветущим кустом шиповника и ударила себе голову об стол. А ты…

— Слушай, Рум, пока не подошла наша очередь, мы можем убрать как можно больше мебели в ниши. Другого выхода я пока не вижу.

— Ты не понял меня. Я хочу, чтобы с первого взгляда было видно, что это спальня, а это общая комната, чтобы у них был свой образ и аромат. И для этого нам нужна пустая комната.

Ему было известно, что она еще скажет.

— Еще до начала передач большинство алерков заказали себе пустые комнаты в параллельной фазе времени. Это большое удобство — минимальный переход, оптимально яркий сигнал. И всего-то одна лишняя дверь на любой стене наших тесных квартир. Глиф, как мне хочется, чтобы и у нас была пустая комната.

— Я сделаю все, чтобы получить ее. А сейчас пойдем.


От сенсовизора в общей комнате исходил синий свет. Материализовалась ведущая программа. Смотря им прямо в глаза, молодая и красивая алерка с улыбкой сказала:

— Дорогие друзья! Вот и наступили для вас желанные минуты. После двухнедельной паузы Планета Режимов вновь покажет вам свои природные сокровища. В этот вечер мы подарим абонатам серии К-217 несколько мгновений великолепной весны в долине реки Дорвы. Приятного вечера вам перед вашими сенсовизорами.

Перед Глифом и Румпой раскинулось русло Дорвы с высоты птичьего полета. Река разрезала матово-зеленые поля, образуя то прямые повороты, то волнистые или угловатые как в кардиограмме. Румпа и ее супруг забыли о рабочем дне, синтетической еде, травмах мегаполиса, разговоры о пустой комнате и уже не чувствуя под собой кресел, очутились на лоне желанной природы.

В этот момент в долине Дорвы бежали, летали и замирали на месте множество сенсокиберов… Эти пластиковые шары размером с арбуз, покрытые сплошь отверстиями-глазами были повсюду: на холмах, в песках, в кипенно-белых садах и под водой. Их восприятия были многоцветными и слепыми, сияющими и повядшими, детскими и зрелыми.

Глиф и его жена были детьми, когда образовалась Планета Режимов. Индустриальная эра отравила реки, раздробила горы в камни, удушила растения и животных. И в конце-концов природа отплатила тем, то исчезла почти полностью. Те островки, что еще от нее оставались, тоже долго не продержатся. Наступил переход к эре искусств и одна из близких планет была объявлена заповедником. Ее вылечили и создали центр, чьи сотрудники должны были следить за природой, пока на Алерко не появятся условия для воскрешения убитой феи — природы с помощью образцов из заповедника. Было изобретено сенсовидение. В определенные дни отдельные группы людей наслаждались заповедными чудесами.

Румпа стояла босиком в речной воде. Сенсокибер, будто уловив ее мысль, нырнул и наполнил комнату прозрачными сумерками, в которых сверкали ртутью рыбы, шевелились раки, покачивались водоросли.

А Глиф остановился перед кустом сирени. От аромата его белых кистей он словно помолодел и забыл инструкцию не опережать сенсокибера. Он протянул руку и тут же отдернул, прикоснувшись к видеофону. Сквозь разорванную ткань передачи он увидел надоевшую комнату, его восприятия прекратились, а мысли разбились о сиреневый куст, превратившийся в призрак. Да, Румпа сто раз права — нужна пустая комната! Но он не выдал себя, не желая мешать жене, хотя и завидовал, что для нее иллюзия все еще продолжается.

Вдруг стало темно, потом светло и в комнате опять материализовалась ведущая. Румпа со вздохом обмякла в кресле. Их горячие и сильные руки переплелись.

— Дорогие друзья, — сказала ведущая. — Вы смотрели очередную передачу с Планеты Режимов. Мы просим воспринимателей не удивляться ее краткости. Из-за возросшего числа сенсокиберов объем передаваемой информации стал затруднять Сенсотранслятор. С сегодняшнего дня передачи сократятся наполовину. Предстоит реконструкция Сенсотранслятора. До новых встреч!

И в этот момент тысячи комнат в мегаполисе стали снова обычными комнатами.

— Не делай из этого драмы, Рум. Давай надеяться, что после реконструкции все будет нормально.

— Нормально! — она вся дрожала. — С каких пор говорят о ремонте, но все остается по-прежнему. Раз в две недели одна передача, да и та с грехом пополам.

— Ну, Рум, им ведь тоже нелегко, они следят за целой планетой с настоящими реками, горами и морями. Это огромная работа, мы даже не подозреваем о ее масштабах.

— Но это же их дело!

— Даже в небольших количествах посетители Планеты Режимов нарушают ее баланс, сенсокибери тоже. Нужно его постоянно восстанавливать, а это поглощает много энергии и ограничивает сенсовидение.

— Это чудовищный карантин! Мало того, что Алерко мертвая планета, но природа здесь умирает даже, заглядывая тебе в комнату. И почему передачи индивидуальны, нельзя разве смотреть чужие серии? Вечно боишься упустить начало своей.

— Может быть, мы несем наказание за самих себя, — Глиф погладил ее щеку пальцами, теми же самыми, что разорвали связь между комнатой и передачей. — Это наказание за наше выжидание, Рум.

Он вышел и вернулся с двумя стаканами серебристого успокаивающего средства.

— Давай выпьем его, милая, и идем спать.

— Мы у них в руках, — тихо сказала она. Он ее поцеловал и почувствовал на губах терпкий вкус успокаивающего.


В желанной комнате пахло первым снегом. В их глазах плескался восторг, кровь струилась молодо и сильно, душа радовалась.

Они дошли до родника, спрятавшегося в сугробе и окруженного волнистым льдом. Белое снежное покрывало было испещрено медвежьими, заячьими и глухариными следами. Румпа гладила следы, и пол пустой комнаты ничем не напоминал о себе. Пробежала белочка, промелькнул олень, волшебный воздух очищал голову и сердце от всех сомнений и тревог. Глиф загреб пригоршню снега и бросил его в Румпу. Она вскрикнула, смеясь. Вдруг разлился красный свет, потом синий и все погасло.

Появилась ведущая. Она с улыбкой отчеканила:

— Дорогие друзья, вы смотрели очередную передачу. Пусть восприниматели серии К-217 не удивляются ее краткости. Из-за возросшего числа сенсокиберов объем передаваемой информации стал вновь затруднять реконструированный Сенсотранслятор. С сегодняшнего дня передачи для всего континента уменьшаются на 60 %. Предстоит реконструкция. А до тех пор мы будем встречаться с вами каждую восьмую субботу. До новых встреч, дорогие восприниматели нашей образцовой программы.

— Я уже ничему не удивляюсь, — сказал Глиф после длинной паузы.

— Глиф, милый, принеси, пожалуйста, два стакана серебристого.

— Оба тебе?

— Да, оба.

Со вздохом Глиф толкнул дверь, которая к радости всей семьи была поставлена на пять месяцев раньше обещанного.

Дверь не поддалась. Ручка только вертелась вокруг хорошо смазанной оси.

— Глиф, ты еще здесь!

— Дверь не открывается!

— Дверь? Какая дверь? — как в полусне прошептала жена.

Отмеренно, с едва сдерживаемой злостью он сказал:

— Дверь в нашу квартиру, расположенную в действительных координатах мегаполиса.

Ее волосы упали на глаза как разорванный флаг.

— Пробуй еще! Сделай что-нибудь!

Муж разбежался, ударил дверь плечом, потом ногой и так пять раз. Он знал, что это не имеет смысла. Вокруг в бледно-зеленом свете пульсировали голые стены пустой комнаты.

Румпа сидела на полу, сжавшись в комочек, вся бледная. Ей на секунду показались смешными белые волосинки в лимонно-желтых усах мужа, но потом стало еще грустнее. Она заметила, что глаза Глифа цветом напоминали осеннюю траву, побитую первым снегом.

— Я тебе все скажу, Рум, — проговорил он, обняв ее. — Все-все. Я боялся этого, но не хотел думать о нем. У меня есть двое коллег, с которыми произошло то же самое. Один из них, впрочем, тут же поменял место жительства. Рум, храбрись. Техники ошиблись и вместо того, чтобы сместить по фазе пустую комнату, сместили квартиру. Небольшая ошибка. В данный момент мы не существуем для всех остальных, мы вне времени.

— Как же тогда мы сюда вошли?

— Эффект проявляется позднее. Чудесный капкан для любителей природы.

— Глиф, — разрыдалась она, — до каких пор мы будем вне времени? Нельзя ли как-нибудь сигнализировать о помощи?

— Из этой комнаты, Румпа, мы никому не можем сигнализировать.

— А Лиметья как же?

— В течение трех дней она не сможет помочь нам. Подобные случаи еще редки и нет аварийной службы, — он снова обнял ее, и их сердца, слившись в одно, стали стучать в унисон.

Березовые листья в роднике чернели, река высыхала, раки скрывались в тине, сирень тут же повяла, снег стал серым и где-то близко закричал олень со сломанными рогами.

— Глиф, раньше мы ударялись о мебель и передачи кончались для нас преждевременно. Но мы хотя бы получали синяки только на теле.

— Только на теле?

— Может быть, это и не так, но сейчас мы как в тюрьме. Ты говоришь, что никто не придет нам на помощь. Это правда, Глиф? Ответь! Правда?

— Не кричи!

— А я не кричу! Все равно, кроме тебя, меня никто не услышит! Разве плохо нам было в общей комнате? Там по крайней мере мы могли тут же выпить стакан серебристого!

Он освободил ее от своих объятий и стал расхаживать по комнате в равнодушном зеленом свете.

— Глиф, ну что ты молчишь? Скажи, как поступили твои коллеги!

Избегая смотреть ей в глаза, алерк сказал:

— Да, мы нё первые, но и не последние. При этих темпах и этой бешеной гонке… Через три дня техники, которые сделали нам комнату, придут на проверку. Таков порядок.

— Целых три дня! — закричала Румпа. — И все эти три дня мы должны сидеть здесь, никого не видя, ничего не имея в этих искусственных джунглях! Три дня! Это…

Супруг прикоснулся к ее коленям, холодным как лед.

— Рум, скажи спасибо, что техники регулярно ходят на проверку. Они поменяют фазы и мы вернемся туда, откуда пришли, Рум. Все будет в порядке.

— Но за три дня мы с ума сойдем в этой пустой берлоге.

— Откуда ты знаешь? Надо терпеть, стиснув зубы. Всего-то три дня. Но подумай, Рум, через восемь суббот у нас снова будет сенсовидение.

Румпа всхлипнула и обняла Глифа, накрыв ему плечо своими безжизненно повисшими волосами, и заплакала.

В желанной комнате все еще ощущался юный запах снега — щедрый подарок Сенсотранслятора. В эту первую ночь постоянно струился тихий зеленый свет. На Планете Режимов сенсокиберам всех серий был дан отдых. Сложенные в ангары мертвыми штабелями, они ждали того часа, когда снова оживут миллиарды их сенсоров-глаз, разноцветных и сияющих, померкнувших и слепых, детских и зрелых.

Через трое суток и восемь суббот.

Александр Карапанчев БРАТЬЯ С ЛЕВСА

Воркон был двадцать седьмым городом, который мы посетили на Левее. Человечество, переступив второе тысячелетие, открыло гиперпространственный полет и мы отправились к чужим мирам, о которых мечтали еще в эллинских храмах и под звон римской бронзы.

Отдохнув, мы выехали в окрестности города, расположенного на живописном полуострове. Местный воздух почти не отличался от земного, поэтому мы носили легкие одежды, подставляя кожу ласковому ветерку. С нами в амфибии было трое левсианцев, рекомендованных как сопровождающие. Первой была большая змея, которая вела машину. Ее мускулы переливались под зеленой кожей, а в огромных ледяных глазах отражалось небо. Она не любила разговаривать, кивком отвечала на команды, и только изредка шипела: «А не лучше ли проехать здесь?»

Остальные спутники — пион и птица явно горели желанием показать красоты своего края. Птица летела над пластмассовой амфибией, соловьиным голосом рассказывая о достопримечательностях. Мы уже привыкли к превратностям Левса и не удивлялись. Но все-таки человек чувствовал смущение и древнюю жажду при виде разумной птицы. Она порхала на собственных крыльях, а пион передвигался незнакомым способом: его лепестки то крутились, как стайка тропических рыбок, то собирались в пышное соцветие.

Этим утром нашим первым местом для посещения был лесной заповедник. Змея осталась в машине, а мы пошли по утоптанной тропинке, вьющейся по спирали. Как и повсюду на Левее, и здесь у почвы был цвет человеческой плоти, но под тенью деревьев в заповеднике она имела белесый оттенок. Сначала мы ступали боязливо — нам казалось, что мы ходим по человеческим телам, покрывающим настоящую землю. Но потом убедились, что другой земли нет и все равно не могли почувствовать себя свободно, хоть и встречали в своих путешествиях и нежную женскую кожу цвета утреннего облака, и масляного оттенка, и смуглую как картофель, и желтую, и негритянскую, и загоревшую.

В заповеднике было много разных деревьев, некоторые из которых уже были занесены в Красную книгу чужой природы. Но что это были за деревья! Ничего общего с земной ботаникой! Все они имели облик людей! Представьте себе пятиметровые ноги, затонувшие по щиколотку в землю. Да, никаких сомнений — это икры, колени, бедра. И так до самых волос — точь-в-точь человеческое тело! И удлиненные силуэты как у Эль Греко. Их головы были повернуты к солнцу, из плеч росли руки-ветви. Ветер обдувал роскошные высокие прически с позвякивающими стекловидными шарами — фруктами.

Когда в первый раз мы увидели эти странные деревья, то после минутного оцепенения попытались заглянуть в их лица. С каким волнением мы рассматривали родные черты в сотнях парсеков от Земли! Это были детские мордашки саженцев, зрелые лица взрослых экземпляров, сморщенные и увядшие лики ветеранов. Нас изучали огромные человеческие глаза: зеленые, влажные, уравновешенные. Мы спросили сопровождающих, могут ли деревья говорить. Со скрытой насмешкой, которую мы уловили не по их виду, а по ответу, они ответили вопросом на вопрос: «А ваши разве могут?». Мы живо представили себе, как пила разрезает ноги Адамов и Ев и из этой близкой нам плоти делают дома, мебель, бумагу; как наша плоть от плоти и кровь от крови подносится как угощенье, запечатывается в консервные банки — точь-в-точь словно в анатомическом музее! — а в стаканы с «фруктовым^ соком опускается вместо соломинки человеческая косточка. Хозяева же — создания, с которыми мы на Земле поступали аналогично, удивлялись, почему мы подолгу избегаем их и живем в своем гиперлете.

В заповеднике шумели кустарники, как снопы рук, стелился травяной ковер из тонких и гибких пальцев. Мы спросили, что происходит в лесу осенью. «Осенью? — дрогнул пион. — Осенью волосы выпадают, ветви повисают вдоль тела и деревья становятся похожими на заснеженные статуи». «Впрочем, — заметила птица, — этот пейзаж должен быть вам знаком: вы же так похожи на наши деревья, что…» Она не закончила мысль, но это было самым ясным выражением контраста между двумя цивилизациями. Вообще-то инопланетяне относились к нам как к себе подобным, будто не замечая вопиющих противоречий, что обязывало нас отвечать тем же.

Не очутились ли мы в сказочном мире, где все очеловечено? Где солнце и туманы дали чувственный разум каждой молекуле? А, может быть, и левсианцы — растения и птицы — думали то же самое при виде равных им по разуму людей?

Потом мы пошли к озеру цвета свежей крови. В нем отражалось небо, которое придавало озеру сиреневый оттенок. Мы знали, что рыбы, моллюски, вся водяная флора обладают разумом и являются полноправными членами левсианского общества, а водные человекообразные твари идут в ход так же, как мы употребляем рыбу и водоросли. Мы даже ходили на рыбалку: в сетях трепыхались обтекаемые человеческие тельца с личиками в костяных щитках. Издалека они напоминали персонажи картин Босха. Абсолютно излишне было спрашивать, обладают ли разумом и управляемыми эмоциями деревья и животные на Левее. Наверняка нам будет задан контравопрос. И все эти наши братья по природе, но не предназначению, рубились, варились, шли в употребление тысячами способов, мысль о которых приводила нас в ужас. Множество вопросов возникало и у хозяев при виде кожаных одежд, мяса, варенья, натюрмортов с цветами и дичью, деревянных скульптур на нашем корабле. Мы избегали их посещений.

В лесах бегали, ползали, скулили и ревели троглодиты. Может быть, в них зрело зерно будущей цивилизации. Сопровождающая нас птица, чтобы позабавлять гостей, сбила что-то мелькнувшее тенью над озером. Оказалось, что это летающее существо напоминало херувимчика с древних икон. Хозяева объяснили, что оно редчайшее и вкуснейшее пернатое на планете.

Пион сунул окровавленного херувимчика в кулинарный отсек амфибии, и вскоре нам были поднесены дымящиеся блюда с гарниром из овощей, чьи яркие шаровидные куски очень походили на разноцветные человеческие глаза. Мы отказались от еды, и блюда с достоинством унесли, чтобы потом смаковать их с теми же мыслями, с которыми мы едим глухариный паштет.

Машина пролетела над деревьями, смотрящими нам вслед. Какой-то лесной обитатель кричал почти человеческим голосом, подчеркивая тяжелую тишину. Мы молчали. Перед глазами у нас еще стояло зрелище, как раненный херувимчик бьет крылышками, что заставляло нас содрогаться.

Впереди блеснула безбрежная красноватая ширь океана. В воздухе слегка запахло солью и йодом, перебиваемыми запахом левсианской нефти.

Мы снизились над близким перелеском. Деревья здесь не были стройными и гордыми, как в заповеднике. С умело скрываемой неохотой наши сопровождающие согласились рассмотреть с нами эту местность, и аппарат пошел на посадку в плавном круге. Чувствовалось, что у некоторых деревьев не было глазных яблок под веками, обтянутыми смертельно-бледной и тонкой кожей со струпьями. Мы увидели особи, изгнившие до плеч, до пояса или с одной-единственной кривой ногой. А другие, как нам нехотя сообщили, родились уродами. Каких только уродов там не было: абрахиусы, акардиакусы, акормусы, акраниусы, амелусы — исчадия без рук, сердца, тела, черепа и ног! Мы будто попали в кунцкамеру человеческих уродств. Кошмар длился без конца. Под великолепными глазами какого-нибудь дуба мы замечали отсутствие челюсти. В шуме неоромантического плеска океана лесная пуща скрывала аморфусов — уродов с бесформенными телами. Они напоминали куски теста: из коленей торчали носы, на спинах темнели растянутые до безобразия пасти. Иногда слышался глухой стук — это падало дерево, само собой, без вмешательства цивилизованной силы.

Птица и пион старались воспрепятствовать нашему дальнейшему пребыванию в этом природном концлагере. Мы прошли мимо стайки девушек с серебряными кудрявыми волосами. Эти очаровательные создания могли быть счастливым исключением в лесу, если бы от шеи до талии их тело не напоминало нечто среднее между шаром и смятой подушкой: у них не было ребер. Последнее, что мы успели рассмотреть — это две руки соседних деревьев, протянутые к нам. Приветствовали ли они нас, или же молили о прощении и помощи? Позднее, увидев их во сне, мы просыпались в ледяном поту. Одна рука имела фантастические длинные тоненькие пальцы, как паучьи лапки. Другая же была ненормально крупной даже для местных пропорций: с отекшей кистью, гигантскими костяшками, рукаакромегала размером чуть ли не вполовину тела.

Пока мы летели к порту Воркона, то нам в голову приходили тысячи примеров упадка, виденных во время предыдущих посещений. Растения, звери и птицы не только рождались уродами, но и приобретали различные болезни. Язвы, более жестокие, чем гарпии, больные суставы размером с голову, смертоносная гемофилия, припадки, после которых уже не встать, абсцессы, тиф, подагра, опухоли. Это были организмы, разъеденные беспощадным гребком, нефриты, болезненные как порез ржавым скальпелем, отщепление ретины, отсутствие органов чувств, координации движений, половых признаков и влечений, анизотропность, то есть все, против чего земная медицина боролась с самого своего возникновения.

Все вырождалось: атмосфера, подпочвенные и надпочвенные воды, земля. Левсианцы, связанные со своей природой, начинали страдать теми же муками. Фармацевтические фабрики отравляли водоемы, машиностроительные комбинаты загрязняли воздух, сельское хозяйство истощало своими выдумками целые континенты, писались труды по экологии, весь мир бурлил, как в ведьмином котле, извергая гибельные испарения. Можно подумать, что мы видели флору и фауну не одной, а десятка планет, такой потрясающей была эта разноликость. Под куполами оранжерей росли кочаны человеческих сердец, спаржа ушей, десертные сорта человеческих губ, но большинство было испорчено так, что трудно угадывалось их предназначение. В скотобойни привозили троглодитов, сквозь раны у них виднелись разноцветные внутренности, сочилась сукровица, испуская вонь. Из кранов лилась чудесная жидкость, в чей состав входил и свинец, и арсеник, и ртуть. Кислородные пилюли и питьевую воду доставляли с другого конца Левса, но и там уже не в силах выполнять лихорадочные заказы.

А вот и пристань.

За ней дымили ворконские заводы, построенные поближе к транспортным путям. Мы обнаружили, что девственно-алый цвет океана — это иллюзия: он был блестящим, пепельно-синим, покрытый нефтяной пленкой, которая и давала эти сочные цветовые эффекты. Ведь в основном на кораблях привозилась нефть, как же не пролить немножко? Голая каменистая земля не имела никакой растительности, за исключением двух карликовых деревьев, плачущих под скафандрами. В воздухе разносился скрип кранов, свистели гудки, ревели сирены, совсем заглушая шум прибоя. Кроме нефти, пахло стиральными препаратами, сточными трубами, гнилыми водорослями, самоубийством. Мы рассмотрели ландшафт и не найдя, чего бы похвалить, подняли головы: «Ах, какое здесь синее небо!». «Прошу вас, — прошептал пион. — Не говорите больше о синем цвете — птица и змея страдают слепотой на синий цвет!». Впрочем, небо было серым, как зимой на Земле, низким, удушливым, тоже страдающим слепотой на синий цвет. Мы полетели к Воркону. Шум и испарения пристани догнали нас, плавно вписавшись и в городскую среду. Мы летели над левсианским мегаполисом.

Под нами высились дальнобойные трубы, неустанно извергающие дым и сажу, грандиозные агломераты внушительных жилых зданий, чьи миллиарды окон были похожи на пчелиные соты, магистрали, пересекающиеся на различных уровнях и под сюрреалистическими углами, магистрали, залитые автомобильным цунами. Воркон дышал с присвистом, кашлял, плевался, содрогался от желудочной боли, ежеминутные инфаркты сотрясали его уврежденное сердце, члены сковывались, непоправимо росли диоптрии и слуховая неполноценность, страдали все органы чувств. Индустрия, транспорт, коммуникационная сеть давили на левсианца, вытесняя его с собственной планеты… Амфибия пошла на посадку. Слышалось, как в каналах клокочат мутные токсичные потоки, как легкие города трепещут рыбой, выброшенной на землю, а почва исчезает под громадным весом железобетонных и пластмассовых голиафов. Мы печально вглядывались в эту картину, потому что она почти напоминала Землю, оставшуюся за гипербарьером.

Ловко маневрируя, машина влилась в русло лихорадочной магистрали. Левсианские автомобили отличались большим разнообразием, чем наши. Да и могут ли черепаха и подсолнух, слон и одуванчик ездить в одинаковых автомобилях? Над асфальтовыми лентами фланировал целый калейдоскоп аэропланов. На перекрестке стояли регулировщики — осьминоги в антигравитационных гидрокабинах. Головоногие ловко орудовали щупальцами, иногда выпуская чернильное облако, чтобы передохнуть. Техническая помощь увозила поврежденные аппараты вместе с их водителями. Шум был невообразимым. Нам уже было известно из предыдущих посещений, что большинство граждан страдают сенсорными недугами: летучие мыши глохли, собаки теряли утонченный нюх, орлы слепли. И хотя все левсианцы общались между собой с помощью телепатии, все равно они должны были телепатировать не нормальным голосом, а криком и воплями, даже классический любовный шепот исчезал.

Мы выехали на один из самых главных и красивых бульваров. Он был сравнительно узким — с девятью полотнами для автомобилей и тремя для пешеходов. Когда-то через него текла быстрая речушка с берегами, облицованными камнем красивого бордового цвета. Но постепенно речка замедлила свой бег, перестала отражать небо и, наконец, превратилась в какую-то кашицу. Тогда ее замостили плитами, чтобы расширить бульвар, и проложили метро. Станции на этом участке неизвестно по какой причине назвали «Ароматными».

По всему бульвару тянулись полоски земли, покрытые травой и деревьями, которые выглядели гипсовыми. Пион сказал, что в Центральной частиВоркона почти нет других деревьев, кроме этих.

Но сейчас не было слышно шума проносящихся автомобилей, грузовиков и летательных аппаратов. На почтительном расстоянии от деревьев толпились левсианцы. Все стояли в ожидании редкостного зрелища.

Что за калейдоскоп лиц! Сон! Карнавал! Природа словно показала все, на что способна именно на этом месте. Здесь были и самые большие, и самые ничтожные твари и растения — достойные граждане мегаполиса: своры рыжих волков, совы в черных очках, антилопы-альбиносы, побритые львы и кабаны, жирафы с шеями, похожими на пышные клумбы, потому что на них расположились любопытствующие цветы, ежи с выпавшими иглами, леопарды аскетического вида, безголосые жеребцы, различные породы собак, страусы на искусственных ногах, клубки змей.

Там же возвышались деревья, стоящие отдельно или группами. На их ветвях висели хмурые лемуры, меняли свою одежду хамелеоны, гнездились птицы, ползали гусеницы.

На хоботах слонов, как на толстых бревнах виднелись мхи, лекарственные травы, выродившиеся лишайники. Фрукты и овощи блестели и издавали тонкий аромат. Летали рыбы, моллюски, земноводные в сопровождении жидкого кортежа.

Внезапно нас залила бурная телепатическая волна изумления, хищного страха и надежды. По бульвару двигались несколько массивных бульдозеров. Они медленно ползли, а мы смотрели на газоны, где светлела хилая травка, пятнами пробивались проплешины почвы цвета нашей плоти, из которых возвышались знакомые фигуры деревьев. Мы увидели нескольких девушек, пяток мужчин, совсем немного детей и подростков. Почти все они были европеидной расы, но некоторые были негроидами, монголоидами и живописными полукровками. Деревья спокойно стояли, вытянувшись и протянув головы к солнцу, но одно из них сидело. Сопровождающие объяснили, что когда-то и оно стояло, но по неизвестной причине начало приседать и городские органы, отвечающие за озеленение, подставили ему мраморный постамент. Внимательно вглядевшись в него, мы поняли, что дерево сидело в позе Роденовского мыслителя, и очень на него походило: те же налитые силой формы, монолитная голова! Разъеденное болезнью, его тело было как будто вылито из позеленевшей бронзы, на которой выделялись необычайно большие и печальные темно-зеленые глаза. Нам рассказали, что он размышляет уже сто лет; с тех времен, когда перед прадедами современных автомобилей бежал левсианец с гудком.

Бульдозерами управляли носороги. Первый бульдозер остановился около тонконогой девочки. Другие тоже встали каждый перед своей жертвой. Вдруг стало так тихо, что можно было услышать воркованье голубей и шум листьев. И вот первый бульдозер протянул свои огромные клещи. Началось искоренение деревьев на бульваре: в последнее время случилось много катастроф, в которых погибли знаменитые личности, и строительный компьютер Воркона выплюнул этот приказ.

Клещи захватили девочку за талию и потянули. По ее золотистым ногам потекла кровь, руки бессильно опустились, из глаз закапали слезы. Носорог нажал на педаль и земля дрогнула, выпуская ступни жертвы.

Не только в Ворконе, но и повсюду на Левее росли деревья, которым не суждено было вкусить мудрой старости. Нам, людям, все казалось, что эти мальчики и девочки вот-вот вскочат и побегут с радостными криками. Как хорошо было бы общаться в далеком Космосе с деревцами, почти не отличающимися от наших детей! Но бульдозеры свое дело знали…

Искорененная девочка уже никогда не встретит зарю и не станет зрелой женщиной, не будет ловить жадным ртом дождик, разбивающийся в разноцветную пыль о ее зубы. Эта еще нерасцветшая жизнь угасала. Мы сжимали руки, ужас мелькал в наших глазах. Сверху спустилась транспортная платформа и погрузила деревце. Толпа вокруг задыхалась, жужжала, блеяла, рыдала, истерически смеялась.

Одно из деревьев — настоящий швед-гигант с пшеничными волосами разломился посередине, из таза хлынул фонтан крови. Другому дереву оторвали голову, которая с треском разбилась об асфальт. Над серо-розовой миской черепа тут же принялись кружиться любопытные и потрясенные граждане — птицы, цветы и мушки. Одна улыбчивая девушка-липа, прикрывающаяся длинными золотыми волосами, возродила у нас мучительные воспоминания: она как будто ожила под кистью самого Ботичелли. Липа переломилась как сахарная палочка, и транспортировщики с трудом собрали ее нежные руки, ноги антилопы, волосы, улыбку, янтарные глаза. Мы думали, что вместе с деревьями умирают их искрящиеся, человеческие и волшебные миры, или даже если это не так, то все равно деревья многое могли бы подарить левсианцам.

Весть о событии разнеслась по всей планете с помощью телепатии присутствующих. Кроты узнавали о нем в своих подземельях, мидии — в раковинах, птичьи колонии — в скалах, дельфины — в лазурных дворцах морей. Но в то же время заводы продолжали извергать дым, нефть коварно обнимала океаны, шум выходил из всех щелей, в заповедниках разрушался генетический фонд, жилые башни надменно возвышались, автомобили выпускали канцерогены. Строились и очистительные станции, планировались восстановленные зоны и облегченные городские системы — неустанно создавались проекты по защите Левса.

По словам пиона, жизнеспособные деревья с бульвара будут перенесены в заповедник, но таких можно было пересчитать по пальцам, хотя большинство благодаря бальзамирующим уколам имели довольно-таки приличный вид. Но сколько из них перенесут длинный путь?

В толпе все смешалось: лапы, плавники, листья, крылья, чешуя и корни. Над головами волков желтели лимоны, в клювах ворон торчали травинки полыни, выдра сновала между ветвями клена, лисицы стояли около срубленных смоковниц. Некоторые молчали в смущении, другие плакали, третьи разговаривали о пустяках, четвертые назначали свидания, медведи-коллекционеры просили значки, библиотечные крысы меняли книги, журналисты спешили описать сцену, стереовидение снимало. На ворконском бульваре кипели страсти: неистовость, равнодушие, испуг, надежда, гнев и идиотская смешливость.

В конце-концов остались только одна девушка и дерево-мыслитель.

Все бульдозеры, кроме двух, убирались с выражением насытившихся животных, покачивая тупыми мордами. Один из двух последних приблизился к девушке, содрал с нее кожу, сотрясая обтекаемое тело. Глаза ее закрылись, темные волосы упали. Жаждущие глаза, арфа слуха, пытливый мозг, цветная чаща лона, сердце, ожидающее ударов и ласк покидали Леве, галактику и нас. Бульдозер потянул за ноги-корни, поднял тело на транспортную платформу. Оживет ли оно в заповеднике? А может быть, это прелестное создание превратится в отвратительную старуху?

Статуя Родена продолжала размышлять. Щупальца бульдозера схватили колено и правую руку, на которую опиралась голова. Механизмы выли от напряжения, но не могли справиться с бронзовым изваянием дерева. На помощь пришел еще один бульдозер, второй, третий, наконец все. И тогда они выкорчевали мыслителя, так и не расставшегося со своей позой. Его глаза как будто говорили о том, что он пустит корни в любом месте, куда бы ни забросила его судьба.

Толпа нехотя расходилась, потек автомобильный поток, застучала артерия бульвара; Осталась только распластанная трава, кое-где светлели волосы как лучины после рубки дерева, куски кожи, искры человеческих взглядов, слезы.

Мы сели в амфибию. Внизу и позади остались башни Воркона, деревья-скелеты, мутные облака. Мы летели к гиперлету, чтобы отдохнуть.


Когда мы приготовились в обратный путь, левсианцы торжественно проводили нас, подарив, кроме всего прочего, букеты маленьких и больших пурпурных сердец, сорванные с болью нашей плоти. Во время своего безмолвного полета мы думали о зеленом призыве глаз левсианских лесов.

Мы вернулись на старушку-Землю и после полета почти все стали экологами, вместо трех, которые были прежде. На Левее мы прошли самый трудный экзамен. Все, кто занимается естественными науками, будут проходить на Левее стажировку, а полученная информация послужит тесному сотрудничеству между обеими планетами. Из сотрудничества извлекут конкретные выводы, которые передадут и левсианцам, когда они прилетят на Землю и увидят своих братьев в наших садах, сестер в лесах и отцов в многострадальных океанах.

Любомир Николов ПИРШЕСТВО ГУННОВ

— Все, Дик, — сказала Дэзи, — это больше не может так продолжаться.

Я вжался в кресло, стараясь прикрыть лицо газетой. Этот тон не предвещал ничего хорошего. В последний раз я слышал его на прошлой неделе, когда речь зашла о том, что у всех есть флайеры, и только мы таскаемся на допотопном автомобиле. И, конечно, это означало крах семейного бюджета, потому что в тот же самый день флайер был размещен в гараже, а мой старенький «форд» остался на улице на произвол стихиям. Ну и что из этого вышло? Лично я и сейчас предпочитаю добираться до редакции на автомобиле: в небе всегда такой поток флайеров, что по пустым улицам человек может проехать в два раза быстрее. Что же касается Дэзи, то она вообще не может управлять флайером. Но прогресс разве остановишь?

— Не притворяйся глухим, Дик, — сказала Дэзи по ту сторону газеты. — У всех знакомых уже есть хронокары, и только мы живем как дикари.

Я замер, хотя и давно ожидал этого. Для скромного корректора такая покупка означала верную финансовую катастрофу.

— Но мы не можем себе позволить… — пытался я было возразить.

— Можем, — категорически заявила Дэзи. — Фреди сказал мне…

Так вот в чем дело! Ну, конечно, Фреди! Этого и нужно было ожидать еще с того дня, когда я повел Дэзи к нему.

Я не знаю, как появилась эта мода, но в наше время все помешались на тему «история». Дают бешеные деньги, только бы присутствовать на каком-нибудь интересном событии. У истории уже не осталось ни одного тихого уголка. Все всё уже посетили: и казнь Марии-Антуаннеты, и убийство Марата, и переход Рубикона. Столетняя война полна туристов. Один сосед хвалился, что украл яйцо Колумба, и даже приглашал на омлет из ценной реликвии. Также выяснилось, почему Великая Китайская стена не сохранилась целиком — оказывается, что в местах для посещений любители сувениров растащили ее по камешку, еще когда она только строилась. Короче говоря, сегодня никого не интересует настоящее. Люди целыми толпами бегают по истории, стараясь узнать что-нибудь интересное. Но куда там! Просмотрены даже все сожжения ведьм.

Фреди работает в «Тайм эдженси» — одной из фирм, где используют это положение вещей. Они хватают туристов, заталкивают их в хронобусы, дают им какое-то ветхое тряпье и высаживают в соответствующей эпохе. А потом забирают обратно.

Ну вот и я один раз повел Дэзи в их фирму и познакомил ее с Фреди. А он. негодяй, любезно предложил нам небольшую прогулку на его собственном хронокаре, на что Дэзи тут же согласилась. А дальше уже события развивались лавинообразно. Оказалось, что Фреди, кроме того, еще и агент какой-то компании по продаже хронокаров. После нескольких прогулок он сумел вскружить голову моей жене, и так мы подошли к развязке.

Чего уж там говорить, хронокар был куплен спустя менее двух часов после нашего разговора. Чтобы собрать нужную сумму, мне пришлось за бесценицу продать свой автомобиль и по уши завязнуть в долгах. Но на этом дело не кончилось. Теперь вставал вопрос о костюмах.

Как известно, путешествие во времени требует полного инкогнито. И, чтобы не быть узнанным, человек должен одеть соответствующий костюм. Для приобретения костюмов мне пришлось, кроме работы в редакции, занять должность ночного сторожа. А в выходные дни я, вместо того, чтобы отсыпаться, таскался вместе с Дези по каким-то древним эпохам и таращился на бородатых варваров, дерущихся тупыми мечами, а в это время другие варвары, облаченные в тщательно дезинфецированные рубища, стояли в стороне и наслаждались этим зрелищем. А про Атлантиду не хочу и вспоминать. В день, когда была предсказана гибель острова, прибыло столько туристов, что мне в толпе все ноги отдавили. Я не увидел ничего. Только вдруг земля начала трястись и все закричали: «Тонем!» Еще бы не потонуть! По-моему, Атлантида затонула под тяжестью туристов.

Эх, но если бы дело кончилось только отдавленными ногами! В пятом тысячелетии до нашей эры какие-то дикари чуть не забили меня камнями. В храме Артемиды пытались было схватить меня вместо поджигателя Геростата. Слуги кардинала Ришелье поколотили меня палками за то, что я не уступил дорогу карете их господина. А на войне между Севером и Югом шальная пуля угодила мне в…догадываетесь, куда.

Но однажды возмездие появилось в облике нашего репортера Сэма Барстоу. Он выскочил из кабинета главного редактора и торжественно объявил:

— Сенсация, ребята!

Короче говоря, сенсация состояла вот в чем: полчаса тому назад Сэм был у Фреди и узнал, что обнаружен неизвестный до сих пор документ о каком-то огромном сборище гуннов. О пиршестве или о чем-то в этом роде. Новое, еще не посещенное событие. Вот это на самом деле было сенсацией.

Еще никто о ней не знал. И пока печатался чрезвычайный номер газеты, я бросился домой, сел в хронокар и отправился в точно указанную дату. Никого там не было, только пустая степь.

Пусть мне простят коллеги из газеты, но я должен был отомстить Фреди. Я тут же пошел в конкурирующее издание и сделал там сенсационное сообщение. Невероятный обман! Историческая фальсификация!

Но колесо уже завертелось. Повсюду шили костюмы гуннов и легионы туристов отправлялись на место пиршества. Злорадно смеясь, я оделся в рваную одежду, взял с собой Дэзи, которая облачилась в какие-то невероятные шаровары, и мы вместе прибыли в степь, где и должен был произойти провал Фреди. Но вместо него провалился я.

Огромные толпы гуннов разжигали костры, пекли мясо, пили вино из кожаных мехов и орали нечленораздельные песни.

Что же делать? Я пошнырял по реденьким кустам, сбегал в близкую рощицу… Все более или менее укромные места были битком набиты спрятанными хронокарами.

Я прошелся по всему пиру и постепенно до меня дошло. Здесь не было ни одного настоящего гунна!

Вот и вся история. Сегодня меня уволили. Еще неделю-другую я смогу латать финансовые дыры в семейном бюджете. Господи, лишь бы Дэзи не сказала опять:

— Все, Дик, так больше продолжаться не может.

Велко Милоев ДОКУДА ДОХОДИТ ВЗГЛЯД

Зеленый холм поднимался высоко перед его глазами, настолько высоко, что для неба почти не оставалось места. В этом мире не было ничего, кроме мягкой травы, покрывавшей плавный изгиб холма, кусочка синего неба и его собственных шагов. Цветы и тишина в траве. Воздух был прозрачным и легким, но и он принадлежал высоте холма, и он, и свет, мерцающий над вершиной.

Он долго поднимался, не оглядываясь и не подгоняя своих мыслей — просто шел и смотрел. В этом и заключался весь смысл происходящего, большего не требовалось. Вместо усталости он испытывал опьянение от медленного восхождения на холм, напоминающего полет. Трава мягко принимала каждый его шаг, но потом с неожиданной упругостью сильно выталкивала его вверх и вперед. Трава было ровной, бесшумной, теплой и верной.

Такой травы не существует.

Он помнил: трава, настоящая дикая трава колкая и жесткая. Своенравная. В ней колючие стебли, высохшие палочки. Она не пружинит, выталкивая шаги, а пытается остановить их, сплетая маленькие зеленые арканы. В ней присутствует жизнь и дыхание: букашки и запах земли, полет мохнатых насекомых с прозрачными крыльями и семян с острыми чешуйками и крючочками. Какая трава лучше — та или эта? И почему нет птиц?

Он спросит у Ани. Ани знает лучше.

Но все-таки было прекрасно. Он остановился и посмотрел на свет, пульсирующий над вершиной холма. Закат ли это или заря? Наверное, где-то за холмом было место, где рождался этот свет, волнами струящийся над ним и спускающийся вниз по мягкой зеленой траве. Он давно мечтал о таком холме с такой травой. Иногда из окна автомобиля или самолета ему казалось, что вот он найден, и тогда в его воображении он скатывался с самой вершины, кувырком, как медвежонок, лохматым и пушистым колобком. Вот сейчас он кувыркнется. Только поднимется до самого верха.

А что там, за холмом, он посмотрит в следующий раз. Ему не хотелось задавать себе этого вопроса, потому что он казался чужим в окружающем мире и потому что само восхождение было таким приятным. Да он и так знал, что когда-нибудь после, не сейчас, непременно посмотрит, взберясь наверх. Или, может быть, совсем наоборот: у него было слишком много времени, так много, что не стоило думать о нем.

Молодец Ани!


Они вместе долго соображали, как предупредить о конце. Ани предложила ему музыкальные аккорды — торжественные или игривые; или деликатный шепот: «Проснись, посмотри!»; или огромный глаз, показывающийся над горизонтом; и даже ворона, каркающего «До следующего раза!», но он выбрал банальный звонок и красный свет.

Звонок зазвенел, красная лампа замигала.

Николай Фауст снял шлем. По вибрациям и изменившемуся эхо в туннеле он понял, что поезд замедляет ход. В следующий миг динамики объявили его остановку, заставив встать. Двери с шипеньем открылись и тысячеголосый гул толпы прилил, как волна. Пробираясь к выходу, дн мысленно восхитился точности устройства — запись кончилась как раз вовремя. Он скользнул взглядом по окружающим его лицам, но не заметил никого, кто бы смотрел насмешливо или осуждающе. Вообще-то ему не удалось как следует рассмотреть лица людей, торопящихся выйти.

Он был все еще как бы в опьянении и не сумел посчитать, сколько раз его толкнули на пути через людской поток к автоматам в углу зала. Последние капли воспоминания о тишине, бывшие его единственной и непрочной защитой, быстро испарялись. Безжалостные уколы множества голосов пронзали его кожу сплошь и рядом. Он чувствовал себя всего онемевшей конечностью, в которую кровь приливает с болезненным покалыванием. Снова грянули динамики и станция вдруг сузилась. Ему показалось, что стены стали медленно сходиться. Какое-то пульсирование в нем самом подавило окружающий шум, подчинив его своему ритму. Начиналась утренняя лихорадка.

Он выбрал автомат с самой короткой очередью и уставился в спину впереди стоящего. Зеленый холм появился на миг и исчез. До него дошло, что шлем все еще не спрятан. Наверное, он выглядел глупо-видно было, что ему впервой. Он поспешил убрать шлем в сумку.

Но нужно лы стыдиться? На этот вопрос вот уже несколько дней ему не удавалось найти ответа.

Пока струйка кофе лилась в чашку, но заметил свободное местечко между автоматом и каким-то железным сундуком. Не дождавшись последних капель, он поспешил туда и оперся на стену. Здесь было удобно.

Он пил кофе и думал, что наверху ожидает город — город-садист, чудовище, людоед. А ему надо выходить. Ну что тут такого? Просто небольшая прогулка…

Он осмотрел плотный людской поток. Дождавшись в нем щели, резко подался вперед. Его толкнули сзади, сдавили, пытаясь оттереть в сторону, но он уже был внутри потока. Шагая в ногу с идущими рядом, он постоянно всматривался, прикидывая, как бы сделать шаг в сторону. Таким образом ему удалось влиться в самую быструю струю потока и там, уже без фокусов, он направился к эскалаторам.

И вот он на улице.

Острый скрежет металлических колес, спорящих с металлическими рельсами, будто разрезал тело пополам и бросил его на каменные плиты. Запоздалый грохот набросился сверху и принялся давить. Его кости захрустели под тысячами шагов. Потом лязганье железных цепей превратило тело в крошево, толстые шины тронулись со скрипом, распластывая последние кусочки. Какая-то сирена торжествующе оповестила о конце и удалилась.

И тогда пятно из плоти и крови стало закипать, вздрогнуло, втянуло в себя края и вытекло под ноги людей у соседнего здания. Лужица набухла, раздулась шаром, который качнулся, взлетел и понесся в потоке. Это был шар ощущений и оголенных нервов, который только что был и снова станет Николаем Фаустом.

Свора неслась с ревом и угрозой, ничего не замечая в общем беге. Нет, вот она увидела его, остановилась и оскалила зубы. Свора ждала, чтобы он сделал шаг в сторону и тогда…

Он ощутил сильный толчок в спину и это привело его в чувство. Свет стал зеленым. Его толкнули еще раз и он пошел, сумел перейти улицу, и даже ловко увернулся, чтобы не столкнуться с каким-то высоким грубияном, идущим против течения, причем обутым в тяжелые ботинки на роликовых коньках. Неестественно широкие плечи и грудь говорили о скрытой под одеждой брони. На локтях и коленях у него были пристегнуты жесткие пластмассовые щитки. Толпа в ужасе отступала перед ним, давая дорогу. Безумец!

Шок прошел. Он снова мог воспринимать окружающий мир, даже посматривая с любопытством на тех, кто шел в шлемах. Вот они идут по своим делам с отсутствующими и неподвижными лицами, не видя ничего вокруг, будто их здесь нет, но все-таки идут, останавливаются на перекрестках, подчиняются сигналам светофоров, поднимаются по лестницам и выходят из трамваев. Как роботы. Надо ли их презирать?

Он усмехнулся. Ему захотелось крикнуть: «Хорошо на холме, правда? Но он не крикнул — они же ничего не слышат, к тому же у них свои холмы, синие или оранжевые, а, может быть, и не холмы даже, а моря, снежные вершины, реки, комнаты, замки… Чего только у них нет! Как вот у этих впереди.

Поток раздваивался на два запутанных ручейка, которые обтекали маленький островок на тротуаре. Там, в кругу, прямо на плитах сидели на коленях люди и смеялись невидящими глазами. Неизвестно над чем они смеялись, но их веселила не громкая музыка из радио, поставленного в середину круга, потому что все они были в шлемах. Музыку слышать они не могли, что-то другое объединяло их, что-то другое видели и слышали они, становясь от этого счастливыми. Только двое из них — юноша и девушка стояли рядом, чуть касаясь друг друга грудью, плечами и лицами. Руки их были бессильно опущены и они медленно покачивались в такт. Какая музыка была у их танца?

Свет, чистота и покой встретили его у входа института — они всегда присутствовали в этих стенах.

Николай Фауст неторопливо шел по подвесному коридору и смотрел вниз на прозрачные крышки клеток, разделенных несколькими пластами толстого стекла. В клетках жили тополя, каштаны, березы, а также другие деревья и кустарники, у которых не было и, может быть, не будет имен, если они не выживут. В каждой клетке жила миниатюрная копия уличного ада. Автоматы заботились о шуме, серной окиси, смоге, вибрациях и скудном осветлении, растения же должны были заботиться сами о себе.

Николай Фауст надеялся, что какое-нибудь из этих растений окажется счастливой разновидностью, хорошо вычисленной мутацией, выживет и будет засажено в городе. Надо, чтобы в городе росли деревья.

Он решил отложить на потом просмотр колонок с цифрами, отражающими отчаянную борьбу растений ночью. В лабораторию он зайдет потом.

В просторном зале с тремя длинными рядами светящихся экранов и людьми в белых халатах он поискал взглядом тоненькую изящную фигурку Ани.

Она стояла перед экраном и разбивала чашки. Ани рисовала изображения чашек самых невообразимых форм, а потом одним нажатием клавиши разбивала их на куски. Ани изобретала чашку, которая разбивалась бы беззвучно. Нелепая идея… Конечно, и без них шума достаточно, но твои чашки, разбивающиеся без звона, зловещи. Ну ладно, тогда пусть они, разбиваясь, говорят тоненько «а-а-ах». Тогда человеку станет смешно и не так их жалко. А не проще ли просто делать вещи небьющимися? Нет, вещи не должны быть слишком прочными.

Он подошел и встал позади нее. Ани повернулась, вскинув голову, это была ее привычка, совсем ненужная для девушки с такими короткими волосами. В каждом ее жесте было что-то плавное и невесомое, как будто она двигалась не в воздухе, а в хрустально чистой воде.

Николай Фауст бережно положил шлем ей на стол, щелкнул запором и вытащил кассету. Он ожидал, что она спросит «Ну как?» или нечто подобное, но Ани только небрежно опустила кассету в карман, не отрывая от него глаз.

— Было хорошо, — сказал Николай Фауст.

Ему показалось, что она пытается найти в его глазах отблеск зеленого холма, но видит только улицу, толчею, свору…

— А что там, за холмом?

Ани пожала плечами.

— Не знаю, — сказала она так тихо, что он даже не заметил движения губ.

Николай натянуто улыбнулся:

— Мне стало плохо на улице.

— Не нужно было снимать шлем.

— Было страшно. Движешься по городу, ничего перед собой не видя и не слыша, и тебя направляет какая-то машина.

— Но это абсолютно безопасно.

— Выйти так на улицу… Да это все равно, что нырять с закрытыми глазами… или… прыгать ночью с парашютом.

Ани кивнула. Ее маленькое лицо казалось при таком освещении восковым. Ему почудилось, что оно удаляется, тонет в чем-то.

— И птиц там не было.

Он допустил ошибку. Ее лицо затонуло еще глубже, взгляд и черты стали размытыми. Похоже, ему не надо было говорить об этом сейчас.

— Я попробую. На обратном пути надену шлем и запишу дорогу. И завтра утром тоже. Нужно ведь в оба конца, правда? А программа… Поищу эту с холмом или что-нибудь такое же красивое и спокойное.

Ее губы дрогнули, будто она готовилась заплакать.

— Я холм не покупала, а записала сама.

— Для меня?

На этот раз она улыбнулась, как улыбаются наивному вопросу ребенка:

— Для себя. Он мой, понимаешь? Это я его себе воображала.

— Я ужасно глуп.

— Нет, просто немножечко стар.

— Хочется тоже что-нибудь придумать и записать для тебя.

— Мне нравится холм.

Он боялся опять задеть ее словом или даже жестом. Хорошо, что Ани не отводит глаз.

— Я правда попробую.

Она подала ему другую кассету:

— Здесь записан твой путь. Я прошла по нему от твоего дома досюда и была очень осторожна.

Он удивился:

— Ани, зачем ты делаешь все это?

Она только пожала плечами и отвернулась. Ответом, наверное, была искорка удивления, промелькнувшая при этом во взгляде.


Он жил в одной из старых частей города. Здесь улица проходила только по земле, была узкой, а поток на ней — неторопливым и очень плотным. Николай Фауст ненавидел потоки, которые не оставляют хотя бы немного свободы в выборе скорости и направления. Он предпочитал бульвары, где, применив известную сообразительность и ловкость, можно выбрать место, чтобы ступить, сделать шаг в сторону, обогнать кого-то, даже остановиться на секунду и вдруг нырнуть в более быструю струю. Но самое трудное — это войти в поток.

Стоя на пороге своего дома ранним утром, он смотрел на толпу. Уже несколько раз он замечал в них свободное пространство, но не трогался с места, только думал, что опоздает, если будет медлить еще.

Неизвестно почему, он решил, что этим утром эстакада упадет ему на голову.

Рельсы проходили над улицей на высоте второго этажа в одном направлении, а на уровне четвертого — в другом. Даже глухие чувствовали вибрации проходящих вагонов, сотрясающие воздух, стены домов и землю. Несмотря на смог, не исчезающий ни в одно время года и суток, а только становящийся то гуще, то реже, ясно виднелись размазанные квадраты на стенах домов — следы замурованных окон. Но не все так делали. Он поискал взглядом то окно на втором этаже дома напротив. Многослойные жестяные ставни опять были распахнуты, тяжелые черные портьеры — отдернуты. Он увидел желтоватый потолок, включенную люстру, кусочек книжного шкафа. Раздались еле слышные звуки музыки, разрозненные и обескровленные шумом улицы они были так знакомы Николаю Фаусту, что он с легкостью по памяти восстанавливал мелодию. Странные звуки, рождающиеся не из коробок с электроникой и трепещущих пластин в динамиках. Нет, это было настоящее пианино, за которое садится человек и ударяет по клавишам. Музыка была легкой и веселой, в ней чувствовалось что-то близкое холму: синий простор, пологие округлые склоны — желто-зеленые и нагретые солнцем… Холм, за которым ожидает река.

Кто там жил? А что если он сейчас пересечет поток, пойдет и позвонит? Почему бы не сделать чего-нибудь абсурдного?

От мысли о том, что придется пройти под эстакадой, он ощутил сильную спазму в желудке, которая поднялась до горла. Нет, надо придумать иное решение. Пора идти. Он весь вжался в стену.

Но ведь решение было у него в руках!

Он вытащил из сумки шлем и уже в который раз внимательно его разглядел. Объективы были готовы смотреть вместо него своими шестью глазами во всех направлениях: они замечали людей, идущих навстречу, сигналы светофоров, здания, открытые и закрытые двери, остановки метро и даже выбоины на дорогах. Миниатюрный компьютер запоминал все увиденное и сравнивал его с образами, запечатленными вчера, когда Ани прошла, «записывая» его путь и заставляя машину запомнить, как именно Николай Фауст идет на работу. Каждую секунду компьютер посылал импульсы на микродвигатели экзоскелетона, безупречно спрятанного в обычный костюм. Механические мускулы легко и ненавязчиво направляли ноги человека, говоря им «стойте», «а сейчас быстрее», «взберитесь сюда», «пройдите туда», «стоп, пришли». И одновременно с этим постоянно крутилась кассета с другой записью: пульсирующие электрические поля раздражали ничем не отвлекаемые нервы зрения и слуха, превращаясь в картины и звуки. Это были известные пьесы и фильмы, симфонические концерты и лекции по физике. Человек мог нестись с головокружительной скоростью в ракетном автомобиле, шагать по Марсу или танцевать венские вальсы прошлого века, а то и просто досматривать сны.

Спиной, прислоненной к стене, он почувствовал нарастающие вибрации еще до того, как грохот обрушился на узкую улочку. А вдруг и на самом деле эстакада упадет? Разве можно доверить машине, какой бы совершенной она ни была, вести себя в толчее среди тысяч жестких плеч, коленей, спешащих и давящих чужих шагов?

Он боялся и ввериться шлему, и убрать его в сумку, чтобы пойти по улицам самому. Николай Фауст понял, что у него просто не было выхода.

Он не смог оторваться от стены, даже когда увидел Ани по ту сторону потока, прижатой, как и он, между потоком и стеной. Ани помахала ему. Он, собравшись с силами, кивнул ей. Но когда несколько минут спустя он почувствовал ее рядом особой, то ничего не сказал, только обрадовался ее рукам, гладившим его разгоряченные виски и вспотевший лоб. Внезапно наступила тишина и он догадался, что Ани надела на него шлем. Через миг улица исчезла.


В конце рабочего дня Ани подошла к его столу. Как обычно, она стояла в удивительно спокойной позе, как будто сам воздух поддерживал ее и гравитации было не под силу заставить ее тело напрячься. Она ждала, слегка склонив голову, пока Николай Фауст закончит работу над графиками и цифрами.

Он поднял глаза, чувствуя себя радостным и уверенным, как если бы разразился предсказанный им самим ливень, настолько ее приход показался ему уместным и приятным.

— Что ты будешь делать после работы? — спросила она.

— Забыл, как только тебя увидел.

— Хочешь, пойдем на холм?

— Конечно, я же каждый день там.

— Давай пойдем вместе.

Он кивнул. Ани вытащила кассету из кармана халата.

— Вот, возьми.

Он снова ступал по зеленому ковру, сотканному из фантастической, невероятной травы, превращавшей восхождение в волшебство. Трава карабкалась по холму, зовя его за собой, и он шел с такой легкостью, будто не преодолевал высоту, а стремглав несся вниз по бесконечной снежной горке, падал со струями огромного водопада, взлетал с вершины крутой скалы, обращаясь в поток воздуха и света.

Вдруг шепот потревоженной травы заставил его посмотреть наверх и он увидел птицу, взмахивавшую большими темными крыльями. Было что-то величественное и торжественное в том спокойствии, с которым она отталкивалась от пространства, в уверенности, с которой боролась с беспредельностью неба. И вот она наконец пересекла горизонт и исчезла за холмом.


Ани стояла перед ним, снимая шлем. Николай Фауст огляделся: они сидели за деревянным столиком в полутемном кафе или в каком-то другом помещении со столиками, людьми и запахом кофе. Из освещенного бара доносилась тихая музыка, видимо, совсем ненужная, потому что все без исключения были в шлемах. Несмотря на полумрак ему удалось разглядеть, что это только молодые люди. Они сидели парами, неподвижно, в странных позах начавшихся, но незавершенных объятий. Их поблескивающие шлемы почти соприкасались, как и руки на столах.

Николай Фауст потянулся к руке Ани и коснулся кончиков пальцев:

— Мне казалось, что и ты там будешь.

— Но я была там.

— Я надеялся тебя увидеть.

— Это не имеет значения. Ты же знал, что я на холме.

— Я думал, хорошо бы сочинить запись, где мы вместе. И даже уже представлял себе, как мы вдвоем бежим по берегу моря.

— Это ужасно банально, — сказала Ани. — Да вдобавок ты захочешь разговаривать. Пристрастие к разговорам — самая досадная черта в тебе.

— Знаю, это не современно. Но что же нам остается? Это? — он указал на шлем.

Кто-то почти невидимый поставил перед ними две чашки кофе и исчез.

— А может быть, вообще не надо всего этого, — продолжал Николай Фауст. — Зачем это делать?

— Ты ужасно стар. Пойдем лучше целоваться на берегу моря.

— Эти люди… — он обвел глазами зал. — Я думал, что они просто забавляются, устав от шума. Но сейчас мне страшно.

— У них все о’кей. Ничего страшного. Ты должен забыть о городе. Представь себе, что ты артист на сцене среди декораций. Они изображают пожар, кладбище, дно вулкана или желудок динозавра. Что это просто декорации. Ну, страшно тебе?

— Но разве люди не должны интересоваться тем, что происходит на самом деле?

— Тебя раздражает, что они не интересуются тобой.

— Интересно, что они там смотрят.

— Могу только сказать, чего не смотрят: образовательных программ, многосерийных фильмов. Вообще ничего готового.

— А что? Что же тогда?

— Миры, — ответила Ани. — Они творцы.

— Творцы чего?

— Миров!

— Из которых никогда не будет выхода.

— Это бесконечные миры. Ты не видел и одной миллионной части того, что видели они. И не знаешь, чего ты лишаешься каждый день, пока занят какими-то делами.

Николай Фауст вздохнул и откинулся назад:

— Боже мой, а с нашим-то миром что будет?


И вот снова он стоял на пороге своего дома утром и нерешительно наблюдал за потоком. Грохот улицы как будто постепенно вытеснил весь воздух и проник к нему в легкие, в кровь, в каждую клетку, задушая. В последнее время он все хуже переносил шум и толчею. Не шлем ли был тому причиной? Может быть, он ухудшал его сопротивляемость. Совесть или нервы? Это была фраза из старого фильма. Вдруг ему пришли в голову слова: «У меня нет совести, у меня есть нервы». Нет, нужно думать и принять какое-то решение.

Его поведение поняли превратно. Какой-то парень выскочил из потока и встал вплотную за ним. Острый угол кассеты уперся Николаю в живот, но парень смотрел невинными глазами.

— ЛСД, — прошептал он. — Запись «на живую». Жуть! Ты ведь еще не пробовал? Вот, попробуй! Это безвредно и нет привыкания.

Николай Фауст схватил его обеими руками за хилые плечи и отодвинул от себя, насколько позволяло пространство.

— Есть привыкание, есть, парень.

Совесть или нервы? Нужно подумать, а для этого нужна тишина — шум мешает. Он включил свою кассету с записью тишины, надел шлем и затерялся в потоке. Жаль пропускать время, когда он мог бы быть с Ани. Ани не любила разговоров и подолгу молчала. На целой кассете было записано молчание. Молчание Ани с Николаем Фаустом. Но это была не его идея: в какой-то книге он нашел рассказ о радиожурналисте, который коллекционировал молчание, вырезая паузы из магнитофонных лент. И раз эта проблема так стара, значит, она еще долго просуществует. Почему Николай Фауст считает, что его расстроенные нервы предвещают конец света? Он должен узнать, то есть решить, что же будет там, за холмом?

Внезапно его пронзила острая боль. После первого удара в живот кто-то сильно встряхнул его и ударил еще раз — по лицу.

— Что ты толкаешься? Знаешь, как ты толкнул меня? Почему не смотришь? Гад!

Какой-то взбесившийся человек стоял перед ним, крича это или что-то подобное, если судить по движению губ. Николай Фауст был абсолютно уверен, что не толкал его, но тот не знал, что он бодрствует, что совершенный пешеход Николай Фауст смотрел своими глазами, будучи в шлеме. Просто тот, убежденный в его беспомощности, выбрал жертву для излияния своего гнева.

Николай Фауст одной рукой заслонил лицо от кулаков, а другой снял шлем:

— Повторите, пожалуйста. Я не слышал вас.

Человек на миг онемел от удивления, но тотчас же опять принялся ругать его:

— Ах, ты гад в шлеме! Взрослый гад в шлеме! Это все из-за вас! Все-все! И ненормальные дети в мерзких шлемах и все остальное! Смотрите на него! Ты где?

На Марсе? Или на Луне? Или в постели? Толкаются улицам… Топчут…

Николай Фауст огляделся. Несмотря на сильную толчею, несколько человек остановилось, едва сдерживая напор толпы. Они молчали, глядя на него осуждающе. У них не было шлемов. Разумеется, потому что те, что в шлемах, проходили мимо, ничего не замечая.

— У вас есть дети? — спросил Николай Фауст.

Тот перестал махать руками, затих и прохрипел: — Да.

— Тогда заберите у них шлемы и никогда не пускайте на улицу.

Людской круг разорвался под силой натиска и Николай Фауст вклинился в освободившееся место.

Нужно думать. На чем он остановился? Холм Ани — что же там, за ним? Что же касается проблемы с детьми, то она выглядит неразрешимой, по крайней мере для него. Понравится ли Ани его кассета с записью молчания? Уместна ли эта идея? Когда тебе предлагают бесконечные миры, разве молчание может быть ответом? Но слова тоже не ответ. Если он хочет понять, и хочет, чтобы поняли его, нужно попытаться хотя бы овладеть их языком.

На этом месте, где дома отступали и улица становилась немного шире, толпа всегда топталась в замешательстве. Впереди был тот кружок. Николай Фауст двинулся между двух потоков и легко добрался до молодых людей в шлемах, стоящих на тротуаре на коленях. Он просто перешагнул через них и вошел в круг. Конечно, никто не обратил внимания, когда он выключил громогласное радио, возле которого валялись десятки кассет. Он принялся их рассматривать. На этикетках были странные надписи: «Фламинго», «Горгона», «Юпитер 7», «Тамбукту», «Вероника», «Восьмерка», «Нелли Б», «Червяк»… Пока он колебался, один из группы пришел в движение, его зрачки расширились и мутный взгляд остановился на Николае Фаусте. Не снимая шлема, парень ловко вынул из него кассету и протянул ему, а потом потянулся за другой.

Он догадался, что не следует смотреть на надпись. От него никто не ждал никаких слов. Он только надел шлем, включил запись и присел на тротуар.

…Он лежал в оковах на дне океана. Его тело было покрыто сплошь какими-то маленькими золотыми светлячками, приплывшими издалека и приклеившимися к его голой коже. Высоко над водой на черном небосклоне пульсировали галактики, кружась вокруг Земли. К нему подползал большой красный рак. Это была самка, она разрезала клешнями его оковы и поцеловала настоящими человеческими губами.

Он встал на ноги, посмотрел на свою руку — она излучала сияние. Одним взмахом разрубил океан на две половины, взметнувшиеся до самого неба, и тогда начал карабкаться по мягкой водяной стене. Его пальцы легко проникали в нее, но находили опору. Наверх, наверх.

И только на берегу он понял, как огромен. Ему пришлось встать на колени, но все равно его плечи упирались в космос. Весь мир был пеплом. В его руке появилась тряпка и он старательно вытер пепел. Потом ему захотелось дождя, который тут же полил, и под водяными струями появлялись дома, люди, города…

…Вот он на какой-то стройке. Под крышей, подпираемой бетонными колоннами, пусто. В глубокой яме жалобно скулил упавший туда щенок. Он желал помочь щенку, но вокруг ходила его мать, рыча и глядя злыми волчьими глазами…

…Оранжевый осенний лес. Его самого не было, он не ощущал собственного присутствия, но смотрел на лес сверху, через верхушки деревьев. Среди оранжевых веток, по облетевшей оранжевой листве шел белый конь. Цок-цок-цок…

Николай Фауст открыл глаза. В синеватом освещении уличной лампы над его головой искрился туман. Холодные капли пересекали купол света и падали ему на лицо и руки. Он встал, превозмогая боль в одеревеневших костях и мускулах и бессознательно шагнул в темноту. Дождь стал невидимым, но продолжал идти и во тьме. Его испугала мысль, до чего он беспомощен во мраке, заставив тут же сдернуть с себя шлем. Он прислушался, но вокруг и на самом деле не было никого. Надо скорее спрятаться от дождя и холода.

У следующей уличной лампы он обнаружил вход в метро и пошел вниз, осторожно держась за поручни. Поручни казались ему гениальным изобретением. Это такое удобство для людей. И лампы тоже. И само метро. Было светло, дождь не шел. Он даже обрадовался грохоту приближающегося вагона, который отвезет его домой.

От ночи оставалось немного времени, но ему хватит.


Холм поднимался высоко над ней. Он был крутым и злым. Невидимое солнце наводило блеск на голые камни, его горячие лучи стирали малейшее воспоминание о тени. И этот сухой скрип под ногами на каждом шагу. И камни — мертвая, раздробленная плоть земли.

Шаг за шагом, капля по капле она собралась с силами, чтобы поднять глаза наверх — от желтоватого обрыва до вершины, где рождаются ветра. Ветра не нужны ни камню, ни немому солнцу. Что же тогда там?

Она все поднималась к вершине.

Дьявольский, заколдованный холм. Чьи грехи он выплачивает? Кто определяет цену шагам? Сто шагов мученья, один — радости. Достаточно ли этого для восхождения? Твои шаги отданы холму, но и сам он — их пленник. Хотя бы дотуда, докуда доходит взгляд.

Из расщелины скалы сыпались мелкие камешки и их острые углы царапали безмолвную неподвижность воздуха.

Лицо Ани постепенно ожило. Николай Фауст снял с нее шлем и прижался к ней. Он хотел, чтобы его теплота и прикосновение были первым, что она ощутит, как только вернется в полумрак комнаты.

— Это не мой холм, правда, Николай?

— Нет, — ответил он. — Он мой.

— Жалко. Ты выдумал холм, по которому приходитсяидти.

— Я его не выдумал. Он такой, какой есть.

Она устроилась поудобнее в его объятиях.

— А где находится этот холм?

— На Земле.

— А что за ним?

— Не знаю. Надо пойти посмотреть.

— Ты хитрец. Да вдобавок эта твоя досадная любовь к словам… Ты и в запись протащил слова. А может быть, мне так показалось. Знаешь, о чем я думала, пока карабкалась наверх? Твои шаги отданы холму, но и сам он — их пленник.

— Да, дотуда, докуда доходит взгляд.

Велко Милоев ТОПОЛЬ

Внутренний двор напоминал огромный аквариум, из которого выкачали воду: он был так же герметически замкнут между домами и так же пуст. Повядшая трава с разбросанными на ней пустыми бутылками… Может быть, потерпевшие кораблекрушение одиночки запечатали в них свои послания о помощи, но они не уплыли — кто-то вынул записки и посмеялся над ними. Но кто же это был, раз двери черных входов, ведущие во двор, давно закрыты. Разорванные газеты с выцветшими прогнозами погоды. Сломанная детская качалка болезненно замерла вне точки равновесия, отвергнутая чьей-то небрежной рукой. Время как будто остановилось для нее с тех пор, как она поняла, что больше никто не вернется и это конец. Ржавчина молниеносно сковала ее суставы, потому что в этом дворе со временем происходили странные вещи, начиная с момента, когда люди предоставили его самому себе и до тех пор, пока оно не начало отчаянно плескаться между кирпичными кладками и не вытекло отсюда навсегда через многочисленные щели в стенах. А двор остался, похожий на дно аквариума, покрытое грязными следами минувшей жизни.

Или скорее этот двор напоминал старую выщербленную фаянсовую чашку, обращенную к небу. На дне чашки — осадок глубиной в десятки лет. Сюда, на дно, все падало и медленно разлагалось: и звуки, и цвета, и гул реактивных самолетов, и тени спугнутых птиц, испуганные слова, брошенные с балконов испуганными мужчинами и женщинами, отблески далеких закатов, случайно пойманные стеклами на верхних этажах, красные солнца, золотые блики, отраженные из окна в окно. Иногда они попадали в холодный мрак кухонь, но их выгоняли, как мух, выбрасывали, как грязную красную тряпку. Дверь балкона захлопывалась и снова — из окна в окно, пока и красное солнце, и золотые блики не попадали на дно, где все оседало, таяло и разлагалось. Тонкие пласты отраженного звездного неба покрывали горячую ряску летних вечеров. В толще осадка то, что было после, перемешивалось с тем, что было раньше, а до наступления того безумного мига, когда страх за занавесками, наконец-то, нашел себе отпаивающее оправдание, иногда из какого-нибудь безумного окна выливались шумные и мутные звуки электронной музыки. Грохот барабанов разрубал замерзший воздух на крупные куски, писк струн стирал эти куски в мелкую пыль, музыка смешивалась с обломками стеклянного воздуха и все это падало на дно. Иной раз из комнаты с балконом и вечно пустым креслом-качалкой, в котором как будто никто никогда не сидел, доносились плачущие звуки расстроенного от одиночества пианино, музыка просачивалась тонкими струйками в щель под дверью, капала хрустальными каплями в застоявшееся болото тишины на дворе. Разруха близкого конца медленно карабкалась наверх по серым домам, тонкие ростки отчаяния ползли по фасадам, обвивая железные парапеты балконов. Ржавые пятна на металле были метастазами злокачественного вырождения вещей в канцерогенном воздухе человеческого отсутствия. То ли еще тогда, то ли сейчас треснутые цветочные горшки превратились в урны с тленным прахом обреченной земли, голые стены и слепые торцы домов перестали быть вечными полотнами, на которых жизнь рисует силуэты птиц и тени облаков, а воображение обитателей — далекие горы и еще более далекие надежды на будущее. Теперь же на торцах домов рисовала только разруха: кожа зданий-трупов трескалась и облезала, и под ней обнажались красные раны. Разруха уже дошла до крыш, высиживала мертвые столетние яйца в гнездах птиц, мучительным усилием клонила трубы, как бы заставляя их встать на колени и помолиться о своих мертвых хозяевах. Разруха выплескивалась над крышами, стекала по черепице, капала из дырявых водостоков, стонала в тонких как фольга водосточных трубах на своем пути вниз, обратно, в отчаянном круговороте. Но страшнее всего были мертвые окна, черные как очки слепого. У домов-трупов были десятки мертвых глаз и все в черных очках. Или, может быть, окна были черными как фотопластинки, запечатлевшие ужас последнего мгновения и почерневшие от невыносимого блеска нейтронных взрывов.


И только тополь был живым.


Откуда, к черту, здесь взялся тополь — в этом дворе, в этом городе и мире, где все тополя были мертвы, должны быть мертвы? И все же он стоял, тут, в самом безнадежном углу двора между мрачным фасадом и двумя голыми торцами, будто спрятался в самом укромном углу. Но я хорошо видел его из окна моей комнаты, так похожей на ту, где я родился. И таким же удивительным, как присутствие этого тополя на дворе было, может быть, лишь мое присутствие в этой части пространства или измерения, как бы оно ни называлось. Это был мир точь-в-точь такой же, как тот, из которого я пришел, похожий на него до малейших подробностей, за исключением одной, самой важной — он был мертв. Пролетел тот миг, когда разум, превратившийся в отрицание самого себя, запустил в действие неудержимую машину смерти и разрухи. Этот мир был отражением нашего в кривых зеркалах зловещей кунцкамеры, дверь в которую была уже открыта для всех, но вошел в нее я, пока только я. Я был заключен среди кривых зеркал в зловещем безмолвии. В них отражалась каждая подробность дома, в котором я родился, и двора, так и неисхоженного до конца в детские годы, поэтому я был вынужден вновь знакомиться с ними в ужасной деформации другой, совсем близкой возможности. Едва ли кто-нибудь смог бы объяснить, как возник этот мир, да это и не столь важно было для меня. Этот мир воплотил ежедневный кошмар моего человечества, но он все же существовал, как жестокое обещание, рядом с нами, беспощадный в своей реальности. Я не знаю, как называется преграда, разделяющая оба мира — пространство или время, фантазия или случайность, но для меня самого то, сквозь что я прошел было огромной линзой, сфокусировавшей страхи и бессонницу миллиардов людей, предчувствия моего человечества. Возможно, в моменты, когда эти множества людей были одержимы одной мыслью и одним чувством, человечество создало в своей мучительной истории и другие миры — безобразные копии нашего. Может быть, эти миры так же тлели и агонизировали каждый в своей кровавой эпохе, а некоторые из них преодолели страхи своих невольных создателей и стали счастливыми. Все это может быть, но мы еще не нашли пути к ним, а только к этому, худшему из миров. Было ли прошлое здесь, где я находился в гостях? Был ли этот мир создан нами таким, каким я его видел, или его породило чрево страха и еще до катастрофы? Существовали ли люди, живые люди, мои соседи, родители, сам я, был ли долгим для них тот ракетный миг? Наверное, время застыло от ужаса, а потом пустилось в испуге бежать так быстро, что уже прошло сто лет разрухи, и, наконец, запыхавшись от усталости, снова замедлило свой ход и остановилось в отчаянии от одиночества. Да, время запуталось в паутине пустых комнат, в пружинах прекративших свой ход часов, но где-то оно продолжало идти, и я решил, что для спасения времени в моем мире, мне надо придти сюда и рассказать обо всем, если только я не умру от тоски этого внутреннего двора.

Я должен рассказать все.


Расскажу о тополе. Он был криком, зеленой стрелой, вонзенной в ослепший глаз неба. Он был чудом жизни среди бесчисленных чудес смерти вокруг. На его высоком стволе до уровня третьего этажа не было зелени. Темная потрескавшаяся кора носила следы мучительного роста. Тонкие высохшие ветви напоминали погибших в жестокой войне с высотой солдатиков. И вот на высоте третьего этажа тополь, достигнув светлого пространства между двух домов, вдруг взрывался зеленью. Этот зеленый взрыв рвал застоявшийся воздух, его листья — маленькие зеленые флажки торжествовали победу над бессилием мертвых фасадов. Это была зеленая молодость в столетнем старческом сне мира, зеленая ракета, грезившая о первом полете. Таким был тополь. И я уже начал понимать, зачем он здесь. В этом мире — проекции и творения страха, он был проекцией и творением надежды. Его корни черпали жизнь из надежды моего мира и это было прекрасно, потому что я догадывался — раз тополь здесь, живой и зеленый, значит, самое страшное еще не произошло по ту сторону, там еще не иссякла надежда, жизнь продолжается и мне стоит работать.


Если только я не умру от тоски этого внутреннего двора… Если не умру от тоски… Но разве можно выжить в этом насыщенном смертью пространстве, когда при каждом вздохе легкие получают ожог от раскаленного одиночества этого бесконечного лета, от удушливой тишины, а руки немеют при соприкосновении с мертвыми вещами. Любое прикосновение болезненно и начинено опасностью — а вдруг ты обожжешься о тлеющее время или по твоей коже пойдут черные пятна от предметов, зараженных разрухой?

Я не могу оставить этот мрачный дом, мне не разрешено. Моя душа бродит, как привидение вокруг застывших вещей, а они подстерегают ее своими острыми углами и белые пушистые клочья моей души остаются на них, на торчащих гвоздях, на мумифицированных останках больших комнатных растений, на вешалках в коридоре. Но напрасно моя озябшая душа пытается завернуться в истлевшее тряпье с вешалок. Мне холодно, а одежда, к которой я прикасаюсь, рассыпается, двери падают передо мной и превращаются в прах. Прах витает, как призрак, над порогом комнаты, медленно опускается на пол, и от шума пробуждаются другие призраки. Одурманенные своим столетним сном, они медленно поднимаются, испуганно озираясь. Вон тот, например, спал на диване, лежа на боку и обняв свой собственный скелет. А этот изящный призрак вылезает из шелковых тряпок, которые уже не могут прикрыть неприличную наготу костей. Это женщина, она была красива до последнего момента и даже, возможно, немного после него. Она сидит перед потемневшим зеркалом и туалетным столиком с давно выветрившимися духами. Какое подходящее место для смерти! Наверное, она была красива? — спрашиваю я зеркало, поседевшее от скучной работы отражать столетнюю неподвижность комнаты, но в тот же самый миг сожалею о своей неосторожности, потому что через разорвавшийся тонкий слой пыли на зеркале сюда врываются сотни отражений, новые призраки когда-то живших, гостивших в этой комнате, или просто заглядывавших в нее. Я выбегаю вон, но там меня поджидают другие. Потревоженные шумом моих тяжелых шагов, призраки беззвучно шевелят губами, но что за гул раздается при этом! Знаю, знаю, чего они хотят — каждый хочет кусочка моей души, уголка памяти, где он мог бы рассказывать о своих счастливых днях, о своих несчастных днях, о пережитых и не пережитых историях, а в ответ услышать рассказ о нетронутом будущем…

…Закрой дверь, сынок, дует, а я еще тогда была зябкой. Вот уже сто лет некому закрыть дверь. Смотри, моя одежда порвалась, стекло разбито и уже сто лет никто не приходит вставить его.

…Я Мария, мне шестнадцать лет, а это мое любимое стихотворение, вот оно в раскрытой книге на столе. Я нарочно оставила ее раскрытой, потому что знала, что все равно кто-нибудь когда-нибудь придет и поймет, что это мое любимое стихотворение. Не забывай только, что меня зовут Мария и мне шестнадцать лет. На первой странице так и написано: «Марии в ее шестнадцатый день рожденья»…

…Фотография, пожалуйста, убери фотографию. Это жестоко, мне так жаль, она как раз напротив моей кровати. Я нарочно повесил ее там и каждое утро первое, что бросалось мне в глаза, была ее фотография. Она улыбалась, и день был хорошим. А сейчас я скелет в своей постели и она видит меня таким. Убери ее, мне стыдно, разве можно улыбаться скелету? Посмотри, какая она красивая, запомни ее лицо, а потом убери фотографию…

…Эй, парень, подожди, дай расскажу! Знаешь, кто я? Ну откуда же тебе знать, а, между прочим, меня знали все и в доме, и в квартале, да и не только здесь. Да, моя жизнь была интересной. Посмотри на этот снимок, на нем мне тридцать пять лет, это в Алжире, ну и пекло там было, мы просто зажарились, точь-в-точь как в тот самый день, ха-ха… Ага! Ты, кажется, испугался? Подожди, постой еще пять минут. Стой, тебе говорят! Ну и дела, ждешь годы, может быть, целых сто лет, а может и тыщу, даже сам не знаешь сколько ты прождал кого-нибудь, чтобы порассказать ему кое-что, а когда, в конце-концов, он приходит, то ему некогда…


Листья тополя еще зелены. И этим утром тоже.


Но я не знал, будут ли они зелеными и вечером, когда наконец-то закончится очередной бесконечный день и у меня снова не хватит времени выслушать все истории этого дома, а сколько еще домов на этой улице, улиц в городе и городов в мире! Мне не хватило бы и трехсот лет, а в моем распоряжении всего три месяца. Три месяца, которые я должен провести в пыльных комнатах и мрачных коридорах до того, как уйти. Три месяца и только здесь. Таким было последнее осторожное слово науки, когда меня посылали. Три месяца — для призраков это ничтожно мало, а для меня слишком много. Мы допустили ошибку, разве может человек выдержать здесь целых три месяца? Я заболел уже на третий день.

Уберите солнце! Ради бога, уберите солнце! Эй, слышите, кто-нибудь! Уберите солнце!

Что-то произошло со временем, что-то случилось с машинами, которые перебросили меня сюда. Или, может быть, с моим миром стало что-то непоправимое с тех пор, как болезнь свалила меня. По моим часам с тех пор прошло семь дней, и за все эти семь дней солнце не двинулось с места, зависнув низко над крышей напротив.

Я не вижу тополя. Отсюда мне не видно, жив ли он или уже умирает, высохнув и пожелтев под острыми лучами этого беспощадного солнца, жива ли еще надежда в моем мире, моя надежда. Принесет ли ветер хоть один зеленый лист?

Но ветра нет. Есть только солнце. Сколько раз я бы ни проснулся, или, скорее, ни очнулся, солнце все время было там, как будто его приклеили на выцветшее небо, будто вместо глаз у меня кровавые раны и вся кровь вот-вот вытечет из этих ран. Я не могу выздороветь, пока это неподвижное солнце подкарауливает меня, к черту, может ли закат продолжаться вот уже семь дней?

Его нет, его уже не видно. Я пробудился с мыслью о проклятом вечно закатном солнце. Не смея открыть глаза, через опущенные веки я старался угадать, там ли оно, и решил умереть на этот раз, если увижу его вновь. Правой рукой я нащупал у кровати коробочку с лекарствами и открыл ее. У этого флакона особенная форма и яркая этикетка с очень страшным предупреждающим знаком. Я не стану открывать глаза сейчас, открою их только после того, как вытащу пробку. Так будет быстрее и меньше времени придется смотреть на это жестокое солнце. И если оно еще там, я перехитрю его.

Нет его. Нету. Только светлый силуэт тополя на светлом фоне неба. Тополь зелен, он жив, а солнца нету. Мои пальцы разжимаются, таблетки высыпаются на пол, а флакон закатывается под кровать. И вдруг оно показалось, вначале как красное сияние, потом как тоненький красный серпик из-за тополиного ствола, значит, оно все-таки было там! Но оно сдвинулось со своего места, наконец-то сдвинулось, значит, все-таки настанет ночь… Тополь! Только сейчас я вспомнил о нем. Ведь растет он совсем в другом конце внутреннего двора, как же он сумел заслонить солнце?


Я наивно полагал, что смогу встать на ноги на следующий же день, что мои мученья кончатся, как только солнце уберется с небосвода. Но я был еще болен, мы жестоко просчитались в оценке человеческих сил перед лицом вездесущей смерти, подавляющей тишины и одиночества. Я не мог подняться, а мог только рассматривать трещины на белом потолке, упорно изучать их богатую географию, называть любимыми именами реки и пропасти на нем. Вот эта похожа на Амазонку, а эта — на Марицу. Эта же не похожа ни на одну, я назову ее Мария — должна быть река с таким именем. Ей шестнадцать лет. Марица-Мария, ты меня спасешь. И так было до тех пор, пока потолок не стал белеть и сглаживаться. Марица, Мария и Амазонка теряли свои притоки, становились тоньше. Наверное, в эти часы ослабевала яснота моего взгляда или болезнь истощила мое зрение, но я решил, что снова происходит что-то или со временем, или с теми чертовски сложными машинами и я возвращаюсь назад в этот мир, все дальше от своих, все ближе к моменту смерти, откуда уже нет возврата. Мне удалось перевалиться через край кровати и нащупать рукой на пыльном полу один маленький шарик, второй, третий, вот и сразу два, значит, уже пять. К черту, я их уронил, но уронил всего одно, значит четыре, пять, шесть, может быть, десяти мне хватит. Проклятая тишина…

И тут кто-то постучал в окно. Я крепко сжал в руке таблетки, на этот раз им меня не провести. Тополь. Это постучал тополь. С кровати я видел, как тонкие верхушки его веток прикасаются к стеклу. Это невозможно, я не верил, не верил, и тогда тополь в отчаянии покачнулся и, размахнувшись что есть силы, ударил. Оконная рама рухнула, послышался звон разбитого стекла. Это был настоящий звук, ясный звук в той тишине, в которой я давно слышал только удары собственного сердца Рама упала, стекло разбилось, и меня пронзила зеленая боль молодых сломанных стебельков, вытекающего сока, зеленый вопль разрезанных листьев в их полете на дно двора. Я ничего не понимал, но остался жив.


Никто и не предполагал, что между этим миром и другим, который его невольно породил, существует такая сложная двусторонняя связь. Что и как уловило и передало мои страдания, кто в живом мире принял мое послание о смертельных муках? Моя мать, Мария или, может быть, все? Какая волшебная сила вызвала это чудо? Я напрасно задавал себе эти вопросы, разглядывая через окно глубокую борозду, оставленную корнями тополя по кратчайшему пути с его места в самом дальнем углу двора до его поста между моим окном и зарвавшимся солнцем, а потом еще след, ведущий вплотную к моему дому. Я, все еще не веря, дотронулся до тонких ветвей и зеленых листьев. Мне захотелось сорвать один лист, растереть его в ладонях, почувствовать его запах и вкус, но я не посмел, боясь, что чудо исчезнет. Мне было страшно причинить боль единственному живому существу около меня, моему спасителю. И я все еще не верил. Но тополь все понял и, наклонясь через окно, уронил несколько листочков прямо мне под ноги. Я встал на колени и долго рассматривал их…


Я услышал музыку. На дворе наигрывала гитара. Послышался далекий шум машин на улице и позвякивание трамваев на повороте. Но это были не те испуганные звуки и голоса, о которых я рассказывал в начале, а голоса моего дворах моего мира. «Ма-а-ма, ма-а-м-а-а, кинь мне мяч», — кричал соседский ребенок. Это были знакомые голоса предвечерних часов, когда я начинал работу над этой книгой, когда у меня зрело безумное намерение прийти сюда и увидеть все своими глазами. Я слышал голоса, но не смел представить себе, что меня уже избавили от мертвого мира и вернули обратно домой. И все-таки я был благодарен и голосам, и этому настойчивому ребенку, ведь они доказывали, что жизнь продолжается. Жизнь идет, и ее выдумал не я, это не было моей спасительной выдумкой длинными днями в окружении смерти. Жизнь существовала на самом деле и продолжалась в моем мире, на этом дворе. Тополь как зеленая антенна ловил и передавал мне далекие ободрительные послания.


Я не буду так же долго рассказывать об остальных днях и вечерах моего вынужденного присутствия в этом доме. Но я уже мог работать, мог с большей смелостью в сердце спускаться по гулким до ужаса лестницам, разбивать разъеденные временем двери. За мной оставались нелепо торчать секретные замки с защелками, намертво прикушенными зубами ржавчины. Я уже мог терпеливо разговаривать с потревоженными призраками. А вечером, возвратясь в свою комнату, я находил утешение в тополе, в его ветви выплакивал свою муку и страх. Он дарил мне простые чудеса жизни, мимо которых мы небрежно проходим в нашем мире. Но он дарил мне и необыкновенные чудеса, что не выглядели бы такими необыкновенными, если бы мы догадывались их выпросить.

Иногда в этом вечном безсезоньи двора мне случалось затосковать по весенней белизне и, пробудившись, я заставал комнату полной нежного белого тополиного пуха, как в мае того мира, где чередование месяцев имело смысл. Пух был и моим снегом, моей зимой. Я получал и осень: маленькие пожелтевшие листья летели из окна мне на стол и тогда лирическая и беспричинная грусть по далекой осени служила лекарством от грусти, родящейся по тысяче причин и вздыхающей в темных углах дома.

Жарким летом я радовался зеленой тени, зеленый ветер тополя обдувал мне лоб, вспотевший от предсмертного жара того страшного лета, о котором я рассказывал.

Наступил день предательства. Я собрал исписанные бумаги и все свои скромные пожитки, вышел на двор через разбитую дверь, преодолев страх от строгого запрещения и неизвестных последствий моего нарушения. Я вылил в корни тополя последние запасы воды и больше ничего не мог сделать.

— Слушай, — сказал я тополю. — Я не прошу у тебя прощения. Мы, люди, не можем быть такими добрыми как ты, не можем с такой силой и гордостью выносить одиночество. Но я еще вернусь. Хочу взять тебя отсюда. Или, может быть, мы вернемся. Не должно быть такого места на земле или в мире, так похожим на Землю, где смерть была бы хозяйкой. Жди нас.


Не осмеливаюсь вспоминать, сколько же времени прошло с тех пор. Мне не удалось вернуться к нему. Не позволили, не поверили, что он существует. Они решили, что все это порождено моим измученным сознанием в те невыносимые дни. Но я знал, что тополь там, он зелен и ждет меня, и это было моим утешением, потому что жизнь продолжалась и тополь жил.

После долгих месяцев пребывания в больнице мне наконец-то разрешили вернуться домой. Я боялся посмотреть через окно моей комнаты во внутренний двор. Боялся увидеть его через кривое зеркало воспоминаний о том дворе, населенном смертью и разрухой. Но наконец я осмелился выглянуть и увидел тополь.

Он был как раз перед нашим домом.

Я не верил своим глазам. Он ли это был на самом деле? Он стал как будто старше и грустнее. Я оделся и медленно спустился по лестнице во двор, тихо открыл дверь и вышел. Нерешительно подошел к нему. Чей-то ребенок играл неподалеку. Я взял его за руку, пытаясь сохранить самообладание и спросить его совсем спокойно, согласитесь, что это идиотский вопрос: «С каких пор здесь растет тополь?» Ребенок удивленно посмотрел на меня, сейчас он скажет: «Он всегда был здесь, дядя» и рассмеется. Но ребенок удивленно смотрит сначала на меня, потом в раздумии на дерево и говорит: «А ведь правда, вчера его не было, значит, он сегодня вырос, или нет, его посадили».

Я прикоснулся пальцами к коре. Она была настоящей. Вот сейчас им придется поверить, подумал я. Теперь они уже поверят, что ты существуешь.

А ребенку я сказал, что такое большое дерево посадить нельзя.

Орлин Крумов СОЛНЦЕ НА ЛАДОНЯХ

Огненная плеть взметнулась и рассекла застрявший между скалами космический челнок. После взрыва он рухнул, превратившись в кучу тлеющего железа среди пламени и искр.

Астронавт издалека наблюдал за этим факелом, на километры вокруг извещающем о его возвращении на Землю. В кармане у него был микроконтейнер с информацией и несколько питательных таблеток, которых должно хватить на первое время. Оставалось только ждать, когда за ним придут.

Он засмотрелся на закат, на старый добрый лик солнца, о котором мечтал все путешествие. Он даже улыбнулся — в первый раз за столько времени.

У него мелькнула мысль, что встречающие опаздывают. Сколько здесь пролетело лет, пока он скитался на своем космическом Арго? Но должны же потомки пославших его знать о его возвращении? Как они выглядят и понравится ли ему их мир?

Незаметно стали мерцать звезды, и в теплом сумраке он окунулся в объятья сна.

Утром стало ясно, что за ним никто не придет. Он встал, бросил последний взгляд на испепеленный космический челнок, который доставил его на Землю после аварии на корабле, и начал спускаться по обрыву. Камни глухо скрипели под его ногами. Он шел около трех часов, пока каменистая пустыня превратилась в равнину с рахитичной выгоревшей травой, ломающейся от любого прикосновения. Еще через час он увидел узкую расщелину, на дне которой высилось внушительное бетонное строение. Солнечные лучи скользили по его обтекаемой крыше, покрытой искрящимся и тяжелым песком. Астронавт подбежал к строению и, глотнув воздуха, чтобы восстановить дыхание, постучал.

Ему открыл человек в оранжевом комбинезоне с атлетической фигурой. Из его левого кармана у сердца показывалась желтая травинка.

— Кто ты? — спросил хозяин.

— Меня зовут Александр… астронавт. Я вернулся из космического полета и должен добраться до ближайшего города.

— До города? Входи!

Хозяин пропустил его перед собой и закрыл дверь. На полу лежал человек, тоже в оранжевом комбинезоне. Астронавта поразило то, что они похожи друг на друга как близнецы, или, скорее, как куклы на одной полке.

— У него дефект в батарее, — сказал хозяин. — А эти с базы еще нескоро прибудут. А твоя батарея какой модели?

— Обычное сердце, — немного раздраженно ответил Александр. — У меня есть и желудок, и все прочее…

Хозяин подошел к электрическому пульту, нажал на светящуюся кнопку и произнес:

— База, я периферия — два. Переведите: сердце, город, желудок.

Тут же что-то запищало, человек набросился на Александра и в одно мгновение надел ему на руки и на ноги какие-то браслеты, которые приклеились друг к другу, будучи, видимо, сверхмощными магнитами.

— За тобой придут, — сказал хозяин.

Ругань повисла в воздухе и астронавт затих. Тот вертелся вокруг него легко и бесшумно, как дух, настраивал какие-то приборы и с рабской тупоголовостью выполнял все приказы, долетающие из эфира.

Через час прибыли какие-то люди в синих комбинезонах, бесцеремонно схватили Александра и потащили из дома. Потом посадили во что-то похожее на вертолет, но отличающееся от вертолетов его времени.

Пока они летели, Александр внимательно наблюдал за спутниками. По холоду их рук, по глазам, мертвым, как пуговицы на его куртке он понял, что это были куклы. Они говорили странные вещи, обмениваясь символами, которые он не совсем понимал. Наконец он спросил:

— Куда мы едем?

— Никуда не едем. Мы летим.

— Ладно, в какой город летим?

— Город..? — переглянулись те.

— Лондон, Париж, Рио…

Они не понимали его. Александр внимательно взвесил все, что видел и решился:

— Кто вы?

— Варианты человека.

— А где человек?

— Человек — это ты.

— Да… А других нет?

— Не должно быть. Тебя тоже не должно быть… в этом виде.

Они бесшумно и без тряски летели над мертвой и печальной пустыней. Не было видно никакой растительности, даже колючек и кактусов, ни следов животных, ничего, только острые скалы и соленый песок, который был таким тяжелым, что ветер не шевелил его.

Через три часа они прибыли в небольшое селение. Александра отвели в лабораторию, чтобы сделать полные анализы. Лаборанты с удовлетворением установили, что он облучен сверх нормы, имеет отклонения в пищеводе, сердечной деятельности и выделительной системе. Потом ему дали несколько тестов, от которых у него началась рвота и дрожанье рук. И наконец он получил паспорт с указанием профессионального профиля.

Александр стоял оглушенный и поглупевший от всего этого. Где-то глубоко в сознании у него запечатлевались подробности, которые в нормальном состоянии он не преминул бы заметить. Рентгеновский аппарат, компьютеры, даже шприцы и медицинские бланки жили своей собственной жизнью — двигались, говорили…

Была и еще одна странная вещь. Везде: в вертолете, в залах, лабораториях и на улицах у кукол на отворотах одежды торчало по одной травинке, желтой, сухой и гладкой как солома.

Но Александр не думал об этом. На него надели оранжевый комбинезон и одна из кукол проводила его до дома, где ему предстояло жить. В лаборатории объяснили, что в комнате, кроме него, будут еще двое.

Помещение было девяти квадратных метров, мрачным и с выходящим на задний двор окном. Солнце редко заглядывало сюда, но через несколько минут гость уже прекрасно ориентировался в окружающем полумраке. С радостью он обнаружил, что в комнате есть радиоприемник, и поспешил включить его. Вместо музыки из приемника разнеслись стоны и сердитое бормотанье. После нескольких неуспешных опытов Александр хватил по нему кулаком.

— Ну и дурак! — взревел приемник. — Ты в своем уме?

Александр отскочил назад и повалил какой-то предмет, который тут же начал скрипеть и ругаться:

— Что за ужасные куклы? Я бы издал закон, запрещающий их производство. Что ждешь, подними меня!

Только сейчас до Александра дошло, что говорит упавший стул.

— Зачем его к нам прислали? — спросил радиоприемник. — Прежний санитар был таким же чурбаном. Я пожалуюсь в управление на это механическое чучело.

— Я человек, — кротко произнес Александр. Стало тихо. Только какие-то далекие звуки потрескивали в мембране приемника. Первым нарушил молчание стул:

— Людей давно нет. Есть только варианты, как ты и я.

— Я не вариант, а человек, — повторил Александр, поднимая стул.

— Вот это да, он теплый! — удивился стул. — Ты слышишь, Филл, у него теплые руки!

— Может быть, их научились производить теплыми, — ответил приемник. — Техника ушла далеко вперед.

— Но я чувствую его пульс!

— А ну подойди сюда, — приказал приемник Филлипс. — Поищи какую-нибудь радиостанцию.

Александр серьезно занялся этим делом, заставляя Филла трещать от напряжения. В конце концов он так смутился, что попросил выключить его на минутку. Когда его снова включили, он уже полностью владел нервами:

— Не может быть… Людей давно нет, так нам говорят Победители, а им можно верить. И все-таки откуда ты взялся?

— Мне трудно вам объяснить. Я настоящий человек, из века первого межзвездного полета.

— Века? А это что такое? Твоя мера времени? Ну, а мы отсчитываем время с Большого взрыва. Сейчас идет семьдесят третий цикл после Большого взрыва.

* * *
Она была в таком же оранжевом комбинезоне, с русыми волосами и прямой фигуркой. В ее взгляде читалось безразличие ко всему окружающему. Она остановилась рядом с ним, даже не удостоив взглядом. Настоящая кукла!

Подошел лифт, а Александр вежливо пригласил ее. Она лишь слегка повела бровью, оставаясь все такой же безразличной.

— Добрый день, сударыня. Как поживаете? — спросил Филл в объятиях своего нового слуги.

— Если бы было все в порядке, я сюда бы не пришла, — проворчала перламутровая пудреница. Она лежала на ладони женщины-куклы, завернутая в белый платочек:

— Кажется, что-то случилось с моим зеркальцем. В нем уже нет того сияния, с которым я блистала в обществе.

— О, может быть, это от пыли. В последнее время часто бывает. Но для такой клиники как эта, зеркальце — сущая ерунда.

Они находились в современной клинике, где устранялись болезни, точнее, повреждения предметов.

Пока они ждали каждый у своего кабинета, мужчина внимательно наблюдал за женщиной-куклой. Она показалась ему идеальной поделкой, сделанной, видимо, по специальному заказу. Высокая грудь, гибкая талия, длинные ноги, нетерпеливо подрагивающие в узком комбинезоне.

— А вдруг она не кукла? — мелькнуло в голове у Александра. — Вдруг у нее теплые руки, а в груди — человеческое сердце?

Он осторожно подошел к ней, пытаясь прикоснуться. Она отдернула руку.

— Вы… настоящая? — сконфуженно промямлил он.

— Я как все.

Через минуту вынесли пудреницу и ее гувернантка удалилась грациозной походкой.

Ремонт приемника Филлипса занял четверть часа. Сейчас Филл чувствовал себя здоровым, бодрым и в приятном расположении духа.

— Хорошо жить! — пропел он, когда они вышли. — А еще лучше знать, что будешь петь и сообщать новости вечно! Вечно!

— Слушай, Филл, — сказал Александр. — Что вы за существа? Говорящие стулья, думающие радиоаппараты, капризные пудреницы — это же безумие!

— У тебя ускорился пульс, — отметил Филл. — Что говорит об эмоциональном возбуждении. Ты какая-то странная кукла! Гм. Ну ладно, больше человек, чем кукла. Но почему ты в таком виде до сих пор? Я хочу сказать, почему ты не превратился в какой-нибудь предмет?

— А зачем мне быть не человеком, а чем-то другим? Есть ли смысл в этом расчеловечивании?

— Здесь все рано или поздно меняются. Это старая история. Во времена Большой войны на землю упали десятки атомных бомб. Уцелевшие люди стали неустойчивыми к болезням и начали вымирать. Производство пришло в упадок, а с ним и все остальное. Потом Победители возродили производство, а жизнь не смогли, вот и изобрели механические куклы по нашему образу и подобию. И хорошо, что они это сделали, потому что постепенно люди стали походить на изготовляемые ими вещи. Все мы потеряли человеческий облик и превратились в продукты своего труда.

— Но это абсурд! Сон, сказка!

— Посмотри на меня! — настойчиво сказал Филл. — Похож ли я на сон?

— Гм, не знаю. Я растерян. Победители… какого цвета их кожа, какую религию они исповедуют? Что они за люди?

— Люди… Какими бы они ни были, но тоже изменились. Живут себе в полной изоляции в своих далеких селениях, куда никто не ходит. Механические куклы — их наместники в нашем мире. Обслуживающий персонал и силы безопасности полностью формируются из них. Они смирные и исполнительные, но если ты приблизишься к долине обреченных, сотрут тебя в порошок…

— Что это за долина?

— Откуда мне знать? Может быть, это и легенда. Говорят, что на краю света есть такая долина, где живут выродившиеся животные. Для вариантов человека туда ходить опасно, потому что мутанты разорвут его в клочья. Поэтому там есть патрули — куклы, стреляющие без предупреждения в любого, кто осмелится подойти. Ну, хватит об этом. Настрой меня на короткие волны, да погромче. Сейчас мне нужно передавать новости.

Вокруг них собралась толпа желающих послушать новости. Александр нажал на кнопку, думая о пресловутой долине. «Что за странный гуманизм, — мелькнуло у него в уме. — Уничтожают, чтобы уберечь от хищников».

* * *
— Да, — сказала перламутровая пудреница. — Скучно живем. С тех пор, как мой муж уехал в ту проклятую долину, я по целым дням сижу на туалетке и любуюсь на пыль, покрывающую меня. Ни о чем не думаю, да и разговаривать не с кем. Хорошо, что вы меня пригласили сегодня вечером…

— О, для меня это большая честь, — проговорил Филл. — А кем был ваш муж?

— Офицером армии. Победители ценили его, тем более, что он постепенно превратился в боевую ракету. Я только не понимаю, какого черта им понадобилось тащить его в долину. Если бы он не уехал, так и стоял бы себе на дворе.

Александр неспокойно зашевелился. Он стоял за Филлом, на расстоянии одного шага от женщины-куклы и его интерес раздваивался между нею и словами ее госпожи.

— Ну, вы же понимаете — долг, — пробормотал Филл.

— А что там в долине?

— Об этом мой муж редко рассказывал. Недавно разнесся слух, что в долине происходят какие-то события, неугодные Победителям, и тогда они сделали все, чтобы изолировать ее. Кроме того, муж утверждал, что там есть зеленая стена, в которую можно войти и заблудиться.

— Вы хотите сказать, что это лес? — спросил радиоприемник.

— Да. А что это такое?

— Лес — это мифическое существо. Позавчера передавали одну популярную лекцию, посвященную культам и суевериям. Так лес… это… ну да… тысячи высоких растений, собранных в одном месте. Они имеют собственную жизнь. Я не верю, чтобы хоть одно растение выжило, за исключением, конечно, Солнечного цветка, так любимого нами…

— Солнечный цветок? — вмешался в разговор Александр. — Слишком поэтично звучит для вашего мертвого мира. Почему вы не назвали его вариантом Солнечного цветка?

— Солнце вечно, — хмуро отрезал Филл. — А название осталось от последних людей. Это они так называли его перед тем, как исчезнуть. Он уже не цветет, но пережил всех остальных. Он вечен, и поэтому мы выбрали его своим символом.

— И этот символ вас погубит, — сказала неожиданно для всех женщина в оранжевом комбинезоне. — Я знаю это от своих прадедов.

— У тебя, у куклы, есть прадеды? — захохотала пудреница.

— Я человек. Женщина.

— Эта кукла сошла с ума, — злобно сказала пудреница. — Филл, позови, пожалуйста, сторожей.

Радиоприемник пронзительно запищал, но резким движением Александр выключил его. В следующую секунду он зашвырнул пудреницу в шкаф к сапогам, а потом протянул женщине руку. Их теплые пальцы соприкоснулись.

* * *
Дельтаплан стремительно полетел вниз, но налетевший ветер подхватил его, пытаясь смять и ревя в ушах беглецов.

Их заметили в последний миг. Очевидно, безмоторная ласточка застала охрану врасплох. Фиолетовый луч пошарил по небу, зашипели первые ракеты, все испепеляющие огненными хвостами, но было уже поздно: ласточка медленно снизилась, сделала поворот над небольшой полянкой, скользнула меж стволов и разбилась об один из них. Легкая ткань, из которой она была сделана, накрыла кустарники.

Беглецы потихоньку приходили в себя. Их окружали мужчины и женщины, одетые в шкуры. Александр обнял женщину, пытаясь защитить, но заметил, что у людей кроткие и одухотворенные лица.

— Кто вы? — спросил самый старший.

— Беглецы, — Александр показал назад.

— Как и все мы, — улыбнулся тот. — Люди постепенно переселяются в это благословенное место. Здесь никто не вырождается, нет ни Победителей, ни их механических питомцев. Их не допускает сама природа.

Потом он знаком попросил их следовать за ним. Огромная долина была густо населена. Ее обитатели ходили в шкурах, некоторые были полуодеты. Они первобытным способом разжигали огонь и жили в глинобитных хижинах с отверстиями вместо окон. Везде валялись кучи мусора, на каждом шагу встречались домашние животные, чувствуя себя полноправными хозяевами.

Старик пригласил их в свою хижину. Она была пустой, но в середине они заметили лаз, в который можно было спуститься по деревянной лестнице. Под землей Александр и его спутница попали в совершенно иной мир, удобный и уютный. На стенах висели картины старых мастеров и иконы в позолоченных окладах. В глубине подземной комнаты стоял книжный шкаф, а перед ним — письменный стол, заваленный различными предметами, среди которых возвышался глобус.

Гость осторожно повернул глобус. Весь мир, все страны и континенты были те же самые, знакомые ему еще со школы. Это был очень старинный предмет.

— Да, старинный, — подтвердил старик, будто читая его мысли. Он успел переодеться в легкий костюм вместо шкур.

Потом он предложил им сесть, подав хрустальные бокалы. С виду старик был спокойным, но рука его дрожала, наливая напиток.

— Моя дочь, — сказал он, отпив большой глоток, — должна вот-вот родить. Дай бог, чтобы все обошлось.

Он опрокинул остаток искрящегося напитка и, налив снова, продолжал:

— Дети — это наша надежда и опора… Они должны завершить начатое нами.

— Не понимаю, — спросил Александр, — почему вы так живете?

— Мы беглецы, ищущие свободу. Окружающий мир враждебен, но пока не наносит удара, считая, что мы не опасны: ведь мы всего лишь жалкие дикари, живущие в хижинах. Как зеркало отталкивает солнечные лучи, так и наш неустроенный мир — вражеские взгляды. Зато здесь, под землей у нас есть все — жилье, школы, промышленность. Мы занимаемся наукой и скоро у нас будет оружие, чья разрушительная сила неизвестна даже Победителям. И тогда придет наш час…

— Чтобы помериться силами? — спросил гость.

— Нет, чтобы уничтожить их! — в глазах старика сверкнуло пламя.

Александр отставил бокал в сторону и потер вспотевший лоб. Его губы нервно подрагивали.

— Разве вы хотите второго Апокалипсиса? — спросил он и взял со стола глобус. — Нет, нужен другой выход. Долина находится вот здесь, смотрите, какая она крохотная. В ней сохранилась жизнь, часть природы и люди. Вы не имеете права рисковать!

И он выпустил глобус, разбив его на куски.

Наступила тягостная тишина, внезапно прерванная криком боли. Старик вскочил с места. Потом лицо его прояснилось и он чуть заметно усмехнулся:

— Я считал вас безумцем, но вы — еще один человек, вставший на нашу сторону.

В соседней комнате заплакал новорожденный.

Светослав Николов ВЕРГИЛИЙ И ВОДА

«Во время землекопных работ на автомагистрали «Хемус» был открыт ценный археологический памятник поздней римской культуры. Предполагается, что находка относится ко второй половине V века н. э. Расшифровка надписей продолжается»

Из печати.
I.
…ив звездном пепле я чувствую иногда, что я — это не я. Ночь порождает во мне странные мысли, но, как злая свекровь, прячет сосуд с волшебным зельем. Луна — ламия[2] с желтой кровью, когда обнажена и неразумна в желаниях, нежно призывает меня в свои ядовитые объятия, но, насытившись мной, убирает острые ногти и, довольная, засыпает, так и не выдав своей тайны. И что мне тогда остается, кроме как смотреть на звезды? И, глядя, я понимаю, что они совсем не так уж недостижимы и далеки, как стараются выглядеть. Ты, что следишь сейчас за неуклюжим, как ослиный шаг, ходом моих мыслей, не заметил ли ты, что звезды не стоят на одном месте? Я лежу на спине, а они приближаются и повисают надо мной подобно мелким монетам, не то золотым, не то серебряным. Я вижу адский огонь, пожирающий их и тут же затухающий, поглощенный, в свою очередь, еще более сильным холодом, царящим между звезд. И вот они уже не только наверху, а повсюду, а точнее, я сам где-то среди них, в трюме какой-то галеры; на голове у меня начищенный до блеска бронзовый шлем, округлый и без отверстий для воздуха. Перед моими глазами, устремленными к звездам — закаленный в пламени кусок кристалла, настолько прозрачный, что, наверное, он был отшлифован ардийским песком. Но удивительнее всего то, что в галере я не один — околоменя другие люди, одетые, как и я сам, в сине-зеленые одежды, без означения пола, рода и сословия. Одежды эти легки, как пух, и прочны как сарсинские кольчуги. Люди спят или разговаривают, но, в целом, бездействуют в ожидании неведомо чего, а галера висит среди звезд и не падает, и только дрожь иногда сковывает наши сердца. Но вдруг все исчезает как тень на воде, звезды, отнесенные вихрем, летят обратно на небосвод, и после них остаются только следы их собственного пепла, который постепенно покрывает меня целиком и оседает на глазах, не обжигая их. И в этом звездном пепле я ощущаю иногда, что я — это не я…

Эта загадка призывает меня к путешествию, вдруг где-то там, в пути, блеснет светлый лик истины. Страсть моя коварна как отвар мандрагоры. Она опьянила меня до такой степени, что я даже не имею еще постоянной крыши над головой, сплю, где попало — иногда вблизи зловещих притонов эриний, вакханок и гарпий. Я не завел себе ни жены, ни верных друзей, ни хорошей службы, и даже воспоминания мои стали похожи на развалившиеся от бродяжничества сандалии. И если какой-нибудь достойный муж подойдет и спросит, откуда я родом, кто создал меня, и где в первый раз я увидел белый свет, мне не ответить на ни один из этих вопросов. Потому-то я и взял мраморную плитку и твердый резец из прошедшего огонь и воду металла. Трудно долбить мрамор и тяжело носить его в суме, но камень запоминает лучше пергамента и человека.

Я шел из Рима по восточной дороге, когда меня нагнал гонец на муле и спросил:

— Это ты поэт Вергилий?

— Да, — ответил я. — Так меня называют.

— Сверни с пути и следуй за мной, — приказал гонец. — Сам цензор Аппий Клавдий Красс желает слушать твои словоизлияния.

Мы пошли по горным дорогам и, когда оказались наверху, перед моими глазами открылась величественная панорама строительства. Так я увидел воздвижение первого римского акведукта, который по завершении имел длину И миль и 190 двойных шагов. Цензор лично руководил строительством. Он любезно пригласил меня в свой шатер и дал глиняный кувшин с кристально-чистой водой, чтобы я пришел в себя после крутых дорог, а потом пожелал услышать некоторые из моих стихотворений. Но он не удовлетворился одним или двумя, так что я около часа декламировал свои нескладные творения, которые, между прочим, и сочинял только затем, чтобы сделать свою изнурительную бродяжническую жизнь приятнее, а дороги короче. И когда я закончил, сам цензор и великий гражданин Рима предложил мне остаться здесь, чтобы воспеть его грандиозное дело и обессмертить тем самым и его, и себя. Он приказал дать мне кров, еду и рабов. От последних я отказался и, положив руки на грудь, поклонился ему. Так надолго прекратились мои скитания по городам и весям и началось мое самое удивительное приключение во времени.

Я написал это в год, когда Аппий Клавдий Красс был цензором.

II.
Человеческие мысли и желания подобны цветной пыльце, которая, чтобы дать плод, должна дождаться пчелы или ветра. Но не вся пыльца прилипает к лапкам пчелы, как и огромное ее количество попусту разносится в воздухе после каждого случайного дуновения Борея…

Я полагал, что как только осяду где-нибудь, хлеб, очаг и постель прольются бальзамом на мои странные мысли. Но этого нс произошло, потому что акведукту и Аппию до самой его смерти принадлежали только мои дни, но не ночи. И вновь я смотрел на звезды через круглое отверстие в жилище, которое цензор велел построить для меня, и вновь звездный пепел, покрывая меня, шептал, что я — это не я. А иногда передо мной представала и другая загадочная картина: я в трюме той большой галеры, среди тех же людей, облаченных, как и я, в сине-зеленые одежды без признаков пола, рода и сословия. Мы разговариваем или спим в ожидании чего-то, и вдруг часть потолка, который служит полом палубы над нами, бесшумно отодвигается в сторону и на краю образовавшейся широкой щели показывается красивый юноша, гордый и величественный как бог в ослепительно-светлой и гладкой кольчуге, облегающей его тело. Юноша смотрит на нас бездонными глазами, задумчиво улыбаясь. Немного спустя к нему приближается другое создание, более хрупкое и прекрасное, в точно такой же облегающей одежде, и по волшебной мягкой линии бедер, нежным пальцам, округлым очертаниям груди и венериного холма, по блеску волос и губ мы понимаем, что это женщина. Они стоят рядом, и юноша нежно кладет руку ей на плечо. Женщина склоняет голову ему на грудь и так они остаются, как нам кажется, бесконечно долго, смотрят на нас и переговариваются на незнакомом, но очень мелодичном языке. Мы не можем оторвать глаз от этого божественного зрелища, потому что принимаем его как озарение свыше, и каждой клеточкой своего тела ощущаем, что они наши верховные повелители, что наша ничтожная жизнь свята и радостна только когда мы служим им, наше существование единственно оправданно их существованием… Мы любим их чувством сильнее любви, веруем им сильнее догмы, страшимся их сильнее самого страха. Миг этот, по сути, краток, как мысль — щель над нами медленно закрывается и мы снова надолго остаемся в трюме большой галеры, спим и перешептываемся… И я, Вергилий, хочу пробудиться, хотя и не засыпал, а только впал в забытье от непрестанного шума воды, света звезд и их пепла, который оседает на глазах, не обжигая их.

Много событий произошло с тех пор, как Аппий построил этот акведукт и мой дом неподалеку от него. Я жил в уединении, но иногда эдилы[3] и сборщики налогов посещали меня и многое рассказывали. И эдилы, и сборщики сменялись очень часто, и вообще все люди будто бы заменялись другими через несколько десятилетий. Так, могущественный принцепс Публий Сциппион, прозванный Африканским за его победу над Ганнибалом под Замой, был опозорен предприимчивым и лукавым Катоном, который первым раскрыл мне искусство говорить одно, а подразумевать другое. Своими собственными глазами я видел Гая Мария, ведущего свои войска на Сицилию, и не мог поверить, то этот низкий, почти плешивый и с первого взгляда нечистоплотный плебей, возвысившийся до консульской тоги, был человеком, сделавшим армию сильнее государства. А Гай Юлий Цезарь, выиграв опять же за счет легионов гражданскую войну, прибавил к своему титулу диктатора пояснение «вечный». Потом Цезаря зарезали в Сенате. Клеопатра вскружила голову его преемнику, достойному воину Антонию, и он бросился на тот самый меч, коим хотел покорить мир. В его честь был построен небольшой акведукт «Антониус».

Кроме этого, в то время в Риме были воздвигнуты акведукты Стар Анниен, Аква Марция, Аква Александрина, Неронианус, Аква Крабра… И обычно вода текла в них по прочным свинцовым трубам.

Как-то раз эдил Фронтин, который приходил проверять уровень жидкости в акведукте Аппия, сказал мне, что земля у города не дает хороших урожаев, несмотря на обильное орошение. И понемногу стали привозить гальские вина, испанское оливковое масло, африканскую и египетскую пшеницу. А некоторые земли остались вообще незасеянными.

Я, Вергилий, выдолбил это в то время, когда Рим был сердцем могущественной республики и с давних времен владел большей частью мира.

III.
…и продолжал рождать избранников бога и баловней времени и судьбы. Когда Антоний умер, триумвират распался и Октавиан остался один. После наведения порядка в государственных делах, он попросил отставки перед Сенатом, сказавшись больным. Но Сенат приказал ему не делать этого «во благо народа и республики*4. И, передав свой триумвиратский сан, Октавиан первым из всех получил звание императора.

Блеск и золото заливали форум и стадионы, потому что в Риме было много богатых. Октавиан же обнаружил другой способ прославиться еще больше. У него был друг по имени Гай Меценат, тоже весьма богатый человек, который содержал в своих владениях поэтов, чтобы они писали, не заботясь о пропитании. Но мне не очень нравились их строфы, потому что, по моему мнению, в них было больше наслаждения, чем мысли. Мысль блуждает в поисках истины, поэтому выходит иногда острой или шероховатой. Наслаждение же представляет истиной самое себя, и из-за гладкости своей пользуется завистливой любовью. Но я, знавший Сенеку, считаю, что мысль полезнее. Однажды Гораций, напившись пьяным, вложил всю дерзость в стихотворение, названное им «Памятник» или что-то в этом роде; этим он посмел бросить вызов судьбе, поэтому я преклоняюсь перед ним и приветствую его.

Октавиан, по прозванию Август, умер после изгнания галлов из Рима, оставив преемником своего пасынка Тиберия. Когда и Тиберий умер, императором стал Калигула. Четыре года спустя его нашли зарезанным, и императором стал Клавдий. Он хорошо управлял 13 лет, но его отравили, а императором стал Нерон. Однажды ночью я проснулся и увидел небо освещенным и красным. Нерон поджег Рим, а потом умер, бросившись на меч. Императором стал Веспасиан. После его смерти императором стал его сын Тит Флавий. Когда умер Тит, императором стал Домициан. Но он переоценил самого себя и его убили. Императором стал Марк Кокций Нерва, а после его смерти на его место пришел теперешний император Марк Ульпий Траян, пусть будут благосклонны к нему боги!

Все это я узнал от сборщиков налогов и эдилов, которые приходили ко мне, чтобы проверить уровень воды и побеседовать. А огненное небо я увидел сам.

Однажды утром я услышал конский топот, и, выйдя на улицу, увидел останавливающуюся роскошную колесницу. С нее сошел какой-то грузный мужчина, приблизился и оглядел меня:

— Это ты поэт Вергилий? — спросил он недоверчиво.

— Да, — ответил я. — Так меня называют.

Тогда, к моей неожиданности, он отступил на шаг и отвесил мне поклон. Я решил, что он путает меня с Вергилием Мароном, и предупредил его:

— Я не из кружка Мецената!

На что он отреагировал с удивлением:

— Какого Мецената?

И тогда я вспомнил, что с тех пор, как умер Меценат, люди, посещавшие меня, сменились несколько раз. Толстый человек сказал мне, что его господин, освобожденный раб, а сейчас начальник городской канцелярии финансов Ульпий Урбиний любезно приглашает меня в свой дом, чтобы я прочитал перед ним и его гостями самые лучшие стихотворения. Введенный в соблазн глазами своими, которые были преисполнены желания увидеть что-нибудь новое, я согласился. Так в первый раз я оставил акведукт Аппия. Как только мы удалились от него на пол-мили, я снова стал слышать шум воды, который давно уже не замечал.

За одним из изгибов дороги передо мной предстала изумительная картина. Рим блестел под нами — великий, чистый, мраморный. В утренней дымке я различил аркообразные очертания одиннадцати акведуктов, которые, как свинцовые лучи, склонялись к городу со всех сторон.

В доме Ульпия Урбиния я встретил Лючию, которая была в то время молодой рабыней-танцовщицей, и влюбился в нее. Ульпий, сам освобожденный раб, устроил пышное торжество и дал ей волю, прибавив к тому же хорошее приданое, чтобы мы смогли вступить в брак. Той же самой ночью я познал огненное таинство ее тела и полюбил его наравне с ее душой. Мне стало ясно, что женщина непостижима как бог, и поэтому создана рождать жизнь.

В роскошном дому Ульпия Урбиния было 4 фонтана, водопады, водяные часы и даже собственная баня с двумя мраморными бассейнами, так что воды, к которой я привык, было в изобилии. Больше всего мне нравилось купаться вместе с Лючией в ее бледно-розовой ванне, где никто другой не мог увидеть ее обнаженной.

И вдруг моя жена стала отказываться от еды и через два месяца умерла. Я обезумел от горя и, простясь с ее прахом, стал прощаться и с белым светом, потому что твердо решил, потеряв жену, покончить счеты со своей жизнью. Вечером я взял острый кинжал и налил себе теплую ванну, чтобы кровь вытекала безболезненно. Когда я входил в ванну, мой взгляд упал на зеркало и я со страхом понял, что за все свое пребывание здесь, а оно равнялось нескольким десятилетиям, у меня появилось всего только три тоненьких морщинки. Лючия умерла, умер и Ульпий Урбиний. Я вскрикнул и одним взмахом перерезал себе вены на сгибе руки. Мне стало больно, но крови не было. Меня это удивило и я ударил повторно. И опять ни капельки крови! Тогда я бросил кинжал и кинулся бежать как от чумы. Мой покровитель, бог Янус помог мне никем не замеченным перепрыгнуть через городские стены.

Так я бежал всю ночь по дорогам и просекам, пока, наконец, не услышал шум воды в акведукте, построенном когда-то Аппием. А потом я выдолбил эти письмена, и произошло это в то время, когда Траян расположил свои легионы в полях около Сердики после победоносной войны с Децибаллом.

IV.
Великое спокойствие и тихое наслаждение вымывают из наших душ раны, нанесенные даже самой безумной страстью. Найди себя, человек, потому что вечное дыхание в тебе самом, и только так ты поймешь, что Вселенная тебе родная сестра, а бесконечность и начинается, и кончается на кончиках твоих пальцев…

Я привык сидеть на том месте, где быстрая горная речка вливалась в глиняное ложе акведукта, и я был не в силах избавиться от удивительного открытия, что я — это не я. Ход моих мыслей не подчинялся воле, а мои собственные воспоминания будто бы принадлежали не мне. Я хотел вызвать в мыслях Рим, но представлял себе только свинцовые стрелы акведуктов, впившиеся в его плоть. Хотел думать о богатом доме Ульпия Урбиния и обо всех других прекрасных зданиях, но видел только сероватые трубы, из которых повсюду струилась вода, поступая в бассейны, в фонтаны, в огромные кухни. Острая боль пронизывала всего меня при мысли о Лючии, но и она виделась мне только купающейся в роскошной ванне и звонко смеющейся, в то время как вода проникала в ее тело все глубже и глубже. И опять же не по своей воле я вспомнил, что последние месяцы Лючия почти не выходила из бани, потому что на улице ее лицо же (тело и ее тошнило от одного только вида пищи. Даже когда моя жена уже похудела так, что не могла ходить, несколько рабынь переносили ее в ванну и клали под теплую струю. Там я и нашел ее умершей — глаза Лючии удивленно смотрели на стекающую воду…

Великое спокойствие и тихое одиночество вымывают из моей души раны, нанесенные глубокой скорбью.

И вот однажды я попросил сборщика податей Теренция, который посетил меня, стереть свинец в порошок, высыпать его в глиняный кувшин и пустить туда рыбу. И когда через несколько минут мертвая рыба всплыла, обратив к небу свое серебристо-голубое брюшко, я вскрикнул от боли, потому что страшная истина как кнутом хлестнула меня по лицу. И не разумом своим, а темным усилием живущего во мне другого человека, я понял, почему моя жена Лючия умерла так скоро и неожиданно. Также я понял, по какой причине умер Ульпий Урбиний и тысячи других знатных граждан Рима, потому что не могло не броситься в глаза, что среди простого народа намного больше стариков, чем среди нобилей. Акведукты, те самые «серебряные дорожки благодати, всегда обвитые разноцветным нимбом радуг», как я воспел их в десятках моих стихотворений, медленно губили Рим ядовитым свинцом своих труб. И вода, которую мы пили, уже не была чистой!

Много времени я жил в плену этого страшного открытия, сделанного мной по воле двуликого бога Януса, покровителя и входа, и выхода и любого начала, пока еще более странный случай не оторвал меня от размышлений.

Однажды я сидел у своего скромного дома, построенного Аппием, и вдруг ко мне подбежал, запыхавшись, какой-то оборванный плебей. Не успел я опомниться, как он схватил меня за руку и быстро заговорил:

— Слушай, друг мой, брат мой, слушай все, а что запомнишь, расскажи другим. В любой миг меня могут погубить за бога, в которого я верую. И за него я умру с той же кротостью и смирением, с которыми он умер ради меня на кресте. Я христианин, отшельник, а это значит, что я верю в святую и неделимую троицу: бога-творца Иеговы, его сына и искупителя земного зла Иисуса и святого духа, что вечно парит над землей и водой и несет благодать раскаяния. Мой бог не зол и страшен как ваши, а добр и благ. Ему не нужны жертвенные огни и кровь, а. наоборот, праведная жизнь и молитва. Все равны перед ним, брат мой, и даже сам император нс выше последнего плебея. Больным и бедным он говорит: «Последние да будут первыми», а тем, что всю жизнь осуждены быть рабами: «Придите ко мне все униженные и оскорбленные». Есть ли среди ваших диких, развратных и жестоких богов кто-нибудь величественнее его? Да, я умру, но после смерти не отправлюсь, как ты, в мрачное царство Плутона и Прозерпины, а вознесусь на третье небо к благим лицам ангелов в небесных селениях. Стань христианином, отшельник, ибо нет бога справедливее Иеговы и его сына Иисуса, агнца божьего…

В этот момент к дому подбежали с десяток легко вооруженных воинов под предводительством центуриона. При виде их христианин до боли сжал мне руку и вдруг с диким смехом бросился на меч одного из воинов. Я видел, как острие вонзилось в его тело, и в тот же миг желобок на лезвии меча покраснел от крови.

Гневно воскликнув, центурион подбежал к этому воину и сильно ударил его тупым ребром меча. Он не переставал кричать, что этот несчастный должен был умереть завтра, на триумфе императора Александра Севера. Потом его взгляд упал на меня и он спросил:

— А ты тоже против наших богов?

— Нет, — ответил я ему. — Я против вашей воды.

— Все равно, — сказал центурион и сделал знак воинам, чтобы они схватили меня.

— Ты умрешь завтра вместо него!

Так я еще раз покинул акведукт, воздвигнутый Аппием Клавдием, не подозревая, что на этот раз навсегда.

V.
Звук, подобный пчелиному жужжанию проник в трюм большой галеры, и свет неожиданно стал ярче, как будто кто-то подул на пропитанную карфагенской смолой паклю. Нам видны лица, одинаковые одежды, но глаза слишком медленно привыкают ко все усиливающемуся блеску, и нам удается различить только неясные очертания плоти. Глядя через огромный кристалл, отделяющий нас от звезд, мы обнаруживаем, что за ним исчезла темнота и цвета быстро сменяют друг друга: мы видим голубизну бездонного моря, зелень смарагда, синь персидского сапфира, белизну перламутра, желтый блеск золота, желтизну топаза и, наконец, острые рубиновые языки пламени… Сами мы не можем двинуть ни рукой, ни ногой; будто в жилах у нас течет расплавленный свинец, дышим с трудом и насос жизни бьется конвульсивно в груди. Все это длится на протяжении какого-то великого безвременья — ни короткого, ни слишком долгого. Потом это путешествие, напоминающее головокружительное падение с высоты, заканчивается и в какой-то затянувшийся миг царит тишина. Невероятная тяжесть уже не придавливает наши тела. И вот опять открывается щель над нашими головами и на ее краю показывается красивый юноша, гордый и величественный, и, наверное, бог. Он медленно озирает нас своими бездонными очами и мы знаем, что сейчас юноша поднимет руку и укажет на кого-то из нас. Тогда этот кто-то покинет трюм и мы никогда уже не увидим его. Нам известно это, потому что так было много раз во время путешествия. Каждый до боли желает быть избранным, но вдруг юноша указывает рукой на меня и что-то пронзает мне грудь как серебряной стрелой…

Эта удивительная и таинственная картина явилась мне в ночь, когда я был пленен воинами императора Александра Севера. В ожидании приговора я лежал в подземелье самого большого амфитеатра в Риме, где было еще около тридцати христиан и других преступников. Я знал, что умру, но не испытывал никакого сочувствия к себе. Наоборот, на душе и в мыслях было легко, потому что только смерть могла покончить со всеми моими терзаниями и с участившимися приступами безумия. Чем, как не безумием, были мои навязчивые видения и ощущение, что я — это не я? Тогда до меня в первый раз ясно дошел смысл этого видения и я понял, что красивый юноша, выбравший меня среди всех остальных, был сама смерть…

На другой день, незадолго до своего триумфа император Александр Север узнал, кто я, и обещал подарить мне жизнь, ежели я тут же сочиню хвалебственные стихи о нем и исполню их на арене так, что заставлю всех поднять кулаки с пальцем вверх в знак пощады. И я это сделал, потому что плоть моя взбунтовалась при мысли о страданиях, которые должны были успокоить ее навсегда. Так за один день я прошел путь от окровавленного песка до ложи императорского любимца, с удивлением заметив, что путь этот намного короче, чем может показаться. И опять я стал жить в Риме в еще большей роскоши, хотя никогда к тому не стремился. Сенаторы почтительно приветствовали меня, не умея, однако, скрыть злобной зависти в глазах. Другими были и люди, и город, который я знал со времен Ульпия Урбиния, хотя прошло не более ста лет. Я долго не мог понять, в чем же разница, пока не заметил, что даже мои собственные стихи выходят более неуклюжими, чем прежде. Все произошло незаметно. Нобили двигались с трудом, напрасно стараясь прикрыться маской достоинства и мудрости. Торговцы уже не перекрикивали друг друга, а лениво торговались. Центурионы вяло отдавали команды и часто озирались по сторонам. Даже рабы выполняли приказания своих господ так, будто это не их работа, отвлекаясь шумом струящейся повсюду воды…

Мой покровитель Александр Север был пугливым, но в то же время жестоким человеком. Враги Александра Севера сказали мне, что его бабка Юлия Месса кроила заговор против другого своего внука, чтобы тайно наслаждаться властью. Когда она умерла, то мать императора Мамея стала сильно влиять на него. И триумф в честь победы над персами, когда мне подарили жизнь, в сущности, был выдумкой нескольких легатов, которые хотели пустить золотую пыль в глаза граждан после вынужденного отступления римских легионов с востока. По сути дела никакой победы не было! Меня удивило количество врагов, окруживших Александра Севера…

Прошло два года после триумфа и как-то лунным вечером он вошел ко мне в комнату. Предложив мне чудесное вино и обещав большие награды, он попытался овладеть мной. Я стал кричать от ужаса и отвращения, и в комнату ворвались трое гвардейцев из преторианской свиты. Они бросились к нам с мечами наголо, оттащили от меня императора и разорвали его на куски. Та же участь постигла и Мамею. А мне предложили или тут же, под страхом смерти, убираться из дворца, или поступить на службу в легионы. И снова плоть восторжествовала надо мной и моей волей…

Так я попал в обоз легата Максимина, известного под прозвищем Фракиец, потому что он был варваром, рожденным за пределами римской державы. Не успел я прибыть в обоз, как разнеслась весть, что войска провозгласили Максимина Фракийца императором…

VI.
Я помню, что с утра небо было бездонным и синим, а день жарким и душным. Еще с обеда к центральному форуму небольшими группками стали стекаться разные бездельники, разряженные матроны и скучающие воины. А когда солнце перестало так припекать и тени удлинились, оживление достигло крайнего предела. Весь форум был так наполнен людьми, что напоминал гигантский муравейник, потревоженный сандалием воина.

Вот из дворца вышли двадцать стражников с зажженными факелами в руках, разделились на две колонны и образовали квадрат с проходом с одной стороны. Невидимый оркестр сыграл несколько громких аккордов, и перед народом явились высшие государственные деятели с рангами «видный», «совершенный», «светлейший», «почтеннейший», «благороднейший» и «сиятельный».. Согласно своему сану они заняли места на мраморном пьедестале, высеченном из самих ступеней.

Оркестр грянул еще сильнее и шесть телохранителей вынесли роскошный паланкин с самим императором Константином, украшенным всеми атрибутами его божественной власти. Муравейник качнулся в изумлении от этого великолепия. В свете факелов послышались возгласы и приветствия. Телохранители опустили паланкин, император встал, заметнув свою тогу и, взойдя на пьедестал, поднял правую руку, прося тишины.

Мне было пора. Я сошел с аркообразного балкона, откуда наблюдал зрелище, и спустился вниз, к толпе. Мои колени подгибались от волнения, потому что я знал — это мое последнее выступление перед таким множеством людей. Мне не верилось, что Константин пощадит меня после всего, что я ему скажу…

О лет жестокая вода
Свинцом нам отравила грудь
Такая горькая вода…
Эти стихи сами собой пришли мне в голову, будто порожденные моими размеренными шагами и тайным предопределением. Я знал, что они будут последними и благодарил судьбу за то, что они сложились так легко.

Перед этими событиями я имел беседу с Константином. Все императоры, с которыми я сталкивался, любили беседовать со мной, потому что им льстила мысль о том, что они могут одним движением руки заставить замолчать язык и ум, доставляющие им удовольствие. Но Константин был утонченным человеком, хотя для захвата самоличной власти убил немало людей, в том числе и Августа Лициния. Во время нашей беседы я рассказал ему о воде, начав с моих давних воспоминаний и закончив обсуждением его намерения провозгласить столицей Византию вместо Рима, конечно, после построения там акведуктов и водохранилищ. И что же сделал Константин? Он позвал «благороднейших» и любезно попросил меня повторить все, что я только что рассказал. После моего рассказа он развел руками и лукаво спросил:

— Ну как, поверим человеку, который утверждает, что жил еще во времена цензора Аппия Клавдия Красса?

И тут все презрительно рассмеялись.

О лет жестокая вода…
Я машинально шептал первые строфы, хотя император Константин еще не закончил говорить. Вся эта толпа людей у его ног — нобили и гетеры, колоны и препозиты, храбрые и закаленные легионеры должны были забыть, что с завтрашнего дня священный и вечный Рим ничем не будет отличаться от остальных городов империи. Но они не знали, что Рим обречен, потому-то Константин и покидал его почти в панике. А сам Константин не знал или не хотел знать, почему Рим обречен… После императора шел мой черед как придворного прокламатора и сейчас я скажу им всю правду. И они узнают…

Внезапно раздавшиеся громкие возгласы вернули меня к действительности. Я понял, что Константин сумел убедить их. Сколько же мне оставалось жить? Стражники тут же ли пронзят меня по знаку императора или он даст мне договорить до конца? Я взошел на пьедестал и, когда стало тихо, начал читать, положив правую руку на грудь…

— О лет великая вода
Восторгом наполняешь грудь
Ты, ясноокая вода…
…Но кто это говорит вместо меня моим голосом? Это не мои слова! Кто вселился в мое тело? Плутон? Меркурий? Янус ли заставляет меня продолжать? Или, может быть, прекрасный юноша из межзвездной галеры, который всегда является мне в навязчивых видениях?

Я закончил читать в буре грубых возгласов и акламаций. Освещенный факелами император Константин обратился к свите «благороднейших» со словами:

— Как же нам лишиться поэта, который так мастерски владеет своим искусством?

Мужи отвечали ему почтительно, но во взглядах их читался страх, удивление и скрытое озлобление.

Таким был мой последний день в Риме, потому что в ту же самую ночь я, абсолютно обессиленный, отправился вместе со всем императорским двором в Византию, которая вскоре была названа Константинополем.

VII.
…До нас доходили тревожные новости. Узурпатор убил сына Константина Константа. Другой сын Константина Констанций II уничтожил узурпатора и стал императором. Как с севера, так и с юга в пограничные области вторгались варварские племена. Констанций II назначил своего двоюродного брата Галла наместником на востоке и дал ему титул «цезаря», но потом заподозрил его в заговоре и казнил. В это же время среди народа приобрел большую популярность другой его двоюродный брат Юлиан, и когда Констанций умер, Юлиан стал императором. Он возвысил языческих богов, сам совершая жертвоприношения и гадая на печени животных. Он был образованным, но меланхолическим человеком, поэтому, невзирая на ход времени, стремился вернуть старину. Он нашел свою смерть, пронзенный копьем на поле боя у реки Эфрат, и очевидцы утверждали, что перед лицом смерти он покаялся и принял христианскую веру. После него пришел Йовиан, который, однако, вскоре умер. Императором стал Валентиниан. Но поняв, что одному ему не справиться с государственными делами, он призвал на помощь своего брата Валента и они разделили империю. Валентиниан уехал на запад, а Валент остался. В это время на юге взбунтовались агонисты, которые не жили в городах, а скитались по дорогам, и, если им попадался человек благородного происхождения, они запрягали его вместо коня в колесницу. С севера наступали готы, франки, алеманы, квады, галлы и лигуры. Валентиниан умер, на его место пришел его сын Грациан. Валент начал впускать на римскую землю принявших христианство готов при условии, что те сдадут оружие. Но перекупщики не отбирали у них оружие, если те давали им взятку. Готы восстали, нанеся страшное поражение под Адрианополем, где погиб Валент. Грациан, не в силах овладеть положением, назначил на восток Теодосия. Этот Теодосий носился с мыслью о священном мече-искупителе, поэтому он разрушил языческие храмы, запретил жертвенные костры и начал страшное гонение язычников и еретиков-ариан. Позднее он разрушил статуи всех римских и греческих богов, за что статуя Зевса покарала его, превратив в камень руку. Зевса он переправил в Константинополь. В это время возобновились олимпийские игры. И в последний раз Теодосий разделил империю на две части, передав восточную своему сыну Аркадию, а разоренный запад — другому сыну Гонорию. Земля давно уже не давала хороших урожаев, повсюду вспыхивали бунты, рабы пускались в бегство или убивали своих хозяев. Не осталось ни одного человека, который чувствовал бы себя сильным и уверенным в завтрашнем дне, и поэтому уже никто не испытывал любви к своему государству.

А вода все текла и люди ее пили.

VIII.
Погоди, Вергилий, сейчас, когда ты уже все понял, сохрани мудрость в своих глазах и укроти нетерпеливое дрожание руки, усердно долбящей мрамор. Кто может помешать тебе исполнить свой замысел? Никто даже и не подозревает о твоих намерениях, потому что людям, этим слабым, неуклюжим и трусливым существам, такой поступок кажется невероятным. Но ты сам сбросил свой груз, потому что знаешь, что камень запоминает лучше и пергамента, и человека. Ты также знаешь, что, страшась правды, люди, которые родятся после, провозгласят ею чью-то искусную болтовню. Тебе известно, что после простого смертного останется его потомок, а после тебя, бессмертного, ничего… Пиши, Вергилий!

Я вижу, как подобие сердца у тебя в груди разрывается при мысли об Элице, но прогони эту муку, потому что ее благодать предназначена другим, но не тебе!

Разве ты не знал, что так и будет? Но ты не скрылся вместе с картавым Гонорием в болотах Равены, а остался там, среди пламени. Той ночью рабы открыли ворота Рима и первыми, с наслаждением, приняли мечи готов в свои тела. Ты видел, как полчища Алариха, который служил Теодосию, грабили храмы и роскошные дома, как около форума какой-то раб бежал с фракийским топориком за своим хозяином, а настигнув его, повалил и отрубил ему сначала ноги, а потом и остальные части тела. Выражение его лица при этом было такое, будто он обрубает сучья у дерева…

Именно в этот момент ты заметил, как она бежит к тебе сквозь отблески огня и крови, одетая в белое и с волосами, подобными солнечному снопу. Она бросилась тебе в ноги с мольбой спасти ее. И только тогда ты, Вергилий, пришел в себя, поднял ее и вскоре с удивлением понял, что во всем Риме только вы стоите на одном месте и разговариваете. Когда вы сумели выбраться из города через тайный ход, она сказала:

— Веди меня в Сердику!

— Кто ты такая? — спросил ты, почти не различая ее в темноте.

— Элица.

— У тебя странное имя.

— Я славянка, — ответила она. — Мой муж Флавий был римлянином как ты. Но его убили готы, а меня взял в плен конунг Аларих.

— Сердика далеко, — промолвил ты, подумав.

— Около Сердики мой дом, — просто объяснила она. — У меня там клочок земли, сад и хозяйство.

И раз тебе, Вергилию, все уже было известно, почему же ты сказал:

— Для сада нужно много воды.

На что она ответила со смехом:

— Воды сколько угодно!

— А откуда ты ее берешь? — тихо спросил ты, едва ворачая языком.

Она объяснила:

— Мой муж был потомком легата Траяна. Еще со времен его прадеда у них был водопровод, отведенный от акведукта.

Потом наступила тишина и вы долго шли рядом, не различая друг друга в безлунной ночи. Когда ты повернулся назад, то увидел, что горящий Рим у ваших ног уменьшился до размеров луны. Тогда ты, Вергилий, задал свой последний и самый бессмысленный вопрос:

— А у водопровода трубы из свинца?

— А из чего же еще? — удивилась она. — Странные вопросы задаешь ты, Вергилий.

— Потому что ты пьешь отраву! — воскликнул ты и наскоро ей все рассказал. Она внимательно слушала тебя со все возрастающим удивлением. Уже почти рассвело и удивление ты прочитал в ее глазах.

— Если бы мой муж не питал к тебе такого уважения, я могла бы подумать, что ты не в себе, — сказала Элица, услышав твой рассказ. — Я не слышала ни об одном отравлении нашей водой. От отравления умирают быстро и в муках, а вода дарует жизнь…

Так вы шли еще долго и ты, Вергилий, вспомнил и рассказал еще многое. А Элица все твердила, что понимает твои мысли, но не верит им. Но важен не разум, Вергилий, а вера, а ее ты не смог добиться!

А потом, когда вы в крайнем истощении наконец-то добрались до ее дома около Сердики и стали жить там, как муж и жена, разве в полноте своего счастья ты так быстро все забыл? И разве только в тот момент, когда ты узнал, что империи на западе больше нет, по твоему телу пробежала дрожь? Ведь тебе, как и всем остальным, это было ясно и раньше, потому что последний несовершеннолетний император Ромул Августул (то есть маленький Августин) был сыном готского военно-начальника Ореста…

Нет, Вергилий, тебе не дано радоваться счастью — слишком рано ты стал замечать своими нечеловеческими глазами, что твоя жена бледнеет, отказывается от еды и мучается от жажды. Лючия все чаще стала являться тебе во сне, обнаженная под струей воды.

Поэтому заканчивай свое дело и слушай меня, Януса, бога входа, выхода и всяческого начала, который только один не покинет тебя никогда!

IX.
Я вышел и под ногами у меня заскрипело что-то мелкое и шероховатое; всего несколько шагов; я оглушен и невероятно легок, мне известно уже, что то, по чему я иду, называется песок; он желтый; и то круглое и серебристое, похожее на две соединенных крышки, мне также известно — я был там внутри, а сейчас меня там нет; мне нужно идти, удаляться — это приказ; эти крышки скоро поднимутся над землей и забушует сильный ветер; а все другие остались внутри, юноша и девушка тоже, я их больше никогда не увижу, но нас свяжет сила мысли, которая должна преодолевать пространство и время и так будет, пока они этого хотят; о как я привязан к ним, как я их люблю; это приказ; да, я удаляюсь, не беспокойтесь, сила моей мысли безгранична — она мигом долетит до вас, расскажет вам обо всем, о как я люблю вас; вот это куст, куст зеленый, зеленый — это цвет как и желтый; еще есть синий цвет, небо синее, земля коричневая, некоторые цветы красные, но нет серебристых; а это четвероногое, называется собака, я двуногое, я не собака; это тоже двуногое, покрытое роговыми образованиями — перьями, и я двуногое, но не покрыт перьями, я не птица; это двуногое, оно не покрыто перьями, оно думает, выражает свои мысли, называется человек, я двуногое, я думаю, выражаю свои мысли, называюсь человек, это приказ, я называюсь человек, я похож на человека, мое лицо как у человека, руки как у человека, голос как у человека, поступки как у человека, я исследую, я изучаю существующее, так нужно, это приказ, потому что так нужно, мне необходимо иметь имя, услышать имя человека, для этого я пойду туда, где есть люди; Вергилий, это имя человека, я человек, я Вергилий…

Свет. Элица, моя жена, пропалывает огород, и так как приближается время обеда, скоро позовет меня. Мне нужно ее опередить. Нас было много в трюме большой галеры в одинаковых сине-зеленых одеждах; и эти недоступные боги — юноша и девушка над нами, о как я люблю их, они, наверное, покинули меня… Нет, это невозможно! Я теряю рассудок! Кому нужен сумасшедший слуга? Янус, мой верный покровитель, закончил свое дело и бросает меня. Сейчас у меня навязчивая идея, что я са-мо-нас-траи-вающийся про-цес-сор-ный био-ро-бо-т… Что означают эти слова? Такой должности в Риме нет! И, наверное, потому, что исследовательский процесс закончен, мои энергетические разервы истощаются? Янус, покровитель, что это я болтаю?

Свет. Каменоделец Никодим сделал мне маленький, но не поддающийся бегу времени саркофаг. Внутрь я положу выдолбленные мной плитки. Только с ними я не расставался никогда, даже во время побега из горящего города. Я нес их в крепкой суме из козлиной кожи, и так как они всегда были при мне, то не чувствовал их тяжести. Все шесть были выдолблены здесь, около Сердики.

Свет. Вот что я сейчас сделаю. Я встану под арками акведукта' послушаю шум текущей воды, соберу всю силу своей мысли, потому что еще сильна во мне любовь, и этой силой попытаюсь разрушить их, освободить реки от их отравленного ложа. Но перед этим я закопаю саркофаг с плитками, чтобы их не разбили от неверия. И если кто-нибудь их найдет, то после того, как узнает, что Рим погубила нечистая вода, пусть расскажет другим людям. Эю последнее желание путника, которого звали Вергилий, а ты прости и БУДЬТЕ ВСЕ ЗДОРОВЫ!


Послесловие реставратора:

Конечно же, этот несчастный не мог написать столько всего на девяти мраморных плитках. Некоторые из использованных слов просто не существуют в латинском языке, другие же имеют совсем иное значение.

Не смог бы придумать этого и я. Правда, меня когда-то интересовала литература, потом философия, чего, однако, совсем не достаточно. По профессии я археолог.

В таком случае нужно предположить, что всего вышеизложенного не существует. Его нет нигде. Оно родилось в моей голове после долгого рассматривания следов на камне и там же, у меня внутри, умерло. Но мне кажется, что я должен сделать некоторые пояснения для тех, кто видит в этих плитках нечто большее, чем просто красивая выдумка.

Первое, что меня озадачило при их прочтении, было обстоятельство, что автор всегда находился в самой гуще интересующих его событий. А это совсем не так просто, имея в виду продолжительность самого периода — около шести веков! — и исключительно узкую сферу его интересов. — Этот Вергилий, говорил себе я, будто бы посвятил всю свою неправдоподобно длинную жизнь одному-единственному объекту исследования — акведуктам. Ничто другое не затрагивало его так сильно, или, точнее, затрагивало только постольку, поскольку он имел с этим точки соприкосновения. Признаюсь, я не мог найти решения этой задачи, пока он сам не раскрыл мне его. И тогда на меня накатил страх…

Представьте себе могучую, высокоразвитую, овладевшую космическими расстояниями внеземную цивилизацию. Она проводила исследование нашего прошлого без какой-то определенной прагматической цели (впрочем, о ее целях я не берусь судить), строго соблюдая принцип невмешательства. Ей нужны были совершенные копии разумных существ нашей планеты и они были созданы. Наверное, биоробот Вергилий был не единственным, потому что наверняка их интересовали не только акведукты. Но так или иначе он был определен собирать информацию о древних римских водопроводах.

И он ее собирал добровольно, педантично ц спокойно, как и полагается любому биороботу. Но в какой-то момент, однако, случилось нечто непредвиденное — Вергилий вышел из границ допустимой свободы, захотел вмешаться, изменить положение вещей… Почему? Не знаю. Не берусь и гадать. Но обрабатывающий информацию сверхинтеллект (или, если хотите, суперкомпьютер) решил, что вмешательство, выраженное в сочинении стихов, не так уж опасно, чтобы требовать немедленного уничтожения биоробота. Так Вергилий продолжал существовать до самого конца исследуемого исторического процесса — до гибели Римской империи, которую он, естественно, связывал с акведуктами. И тут последовало его неизбежное отстранение.

Но внеземный разум ошибся, хотя и в одном только пункте. Своими стихами биоробот сумел создать прекрасный эпос, пусть даже написанный в типичной для того времени иносказательной манере. «Свинцовая во-да», погубившая Рим… Какой символ иллюзии, нечистого благоденствия, неумения и страха посмотреть правде в глаза, какой бы горькой она не была.

Да, остались без ответа многие вопросы. Такой, например: все-таки имели ли право исследователи так поступить с ним, созданным по подобию человека, но лишенным способности что-либо делать по своей воле? Где, в таком случае, тот предел, та последняя граница, за которую не должен проникать чужой разум в себеподобный?

Но неизвестно почему, мне интереснее всего узнать, сумел ли Вергилий в свой последний час разрушить акведукты, или руины, перед которыми я стою, являются результатом естественного и неумолимого бега времени?

Увы, время упорно не хочет отдавать «сосуд с волшебным зельем».

Николай Йочев УТРО ТВОЕЙ ПЕЧАЛИ

Я люблю тебя, Ску! Я полюбил тебя еще до твоего рождения. Не знаю, когда точно ты родишься. Через тысячу, пять тысяч или полмиллиона лет каким-нибудь ранним утром ты откроешь глаза, увидишь над собой прозрачную крышку и услышишь мой голос. Голос, дошедший до тебя через толщу веков: это единственное, что я, твой отец, могу тебе дать. Это будет утро моей надежды и утро твоей печали.

Слушай меня, сынок! Вначале ты будешь один. Совсем один в суровом мире, насильственно лишенном теплоты жизни. Ты переживешь страшное тяжелое одиночество. Страшное из-за того, что ты будешь единственным разумным существом на всей планете, но оно будет еще страшнее потому, что ты будешь знать все о происшедшем и былом. Эти знания генетически заложены в тебя. Они будут преследовать тебя и найдут повсюду. Тебе захочется забыться и в полном одиночестве ты пойдешь бродить среди лишайников, мха и низких редких кустарников — жалких остатков когда-то пышной растительности. Кое-где тебе встретятся пауки искорпионы, может быть, и крысы. Ты станешь думать о том, что бы произошло, и каких высот достигла бы цивилизация, если бы разум оказался сильнее глупости.

Мне больно за тебя, сынок! Люблю тебя все больше, но я не мог поступить иначе. Ты не только моя надежда: в тебе надежда всей умирающей цивилизации. Надежда о будущем мира, поумневшем и одухотворенном страданиями, в котором слово «война» уйдет из словаря вместе с безвозвратно минувшей эпохой.

Ты, и те, что придут после тебя, должны сохранить знания всех наших наук и искусств. Ты будешь первым. На тебя ложится вся ответственность за будущее нашей цивилизации. Мы не можем, не имеем права довериться только аппаратуре. Любая ошибка привела бы к фатальным последствиям. Поэтому, когда на поверхности планеты радиация уже перестанет угрожать жизни, твоя биокамера автоматически задействует и из замороженного эмбриона через 3 месяца появишься ты, Ску. У тебя будет вполне оформившийся облик двадцатилетнего мужчины, умного и знающего, способного бороться с невзгодами негостеприимного мира. Ты откроешь глаза, увидишь прозрачную крышку над собой и услышишь мой голос. Когда он замолкнет, камера откроется и ты выйдешь в невыразимой печали.

Ску. сынок, на глубине двухсот метров под базальтовой плитой, в нашем бывшем противоатомном убежище тебя ожидают 894 биокамеры с замороженными эмбрионами. Конечно, ты будешь знать, что делать. И все-таки слушай, сынок, что скажу тебе я. После того, как ты взвесишь все необходимые данные, запусти в действие все биокамеры, и последующие 3 месяца будь особенно бдителен. В это время ты должен внимательно следить за безупречным развитием генезиса. Яйцеклетки и сперматозоиды взяты у людей, облученных высокими дозами радиации. Поэтому с помощью аппаратов устраняй болезненные изменения в геномах всех эмбрионов. Чем раньше ты распознаешь мутации, тем легче справишься с ними. Через 3 месяца из каждой биокамеры должен выйти вполне здоровый зрелый индивид, способный давать потомство и продолжить тем самым существование человеческого рода и цивилизации. Это будут мужчины и женщины, своеобразные живые энциклопедии, настоящие гении, наследники тех, кто когда-то прятался в противоатомном убежище.

Вообще-то их родители давно мертвы. В подземелье в живых остался только я. Вероятно, и на всей планете тоже. Мне трудно говорить. Мое тело почти распалось от проникающей радиации и болит. Постоянно я задаю себе вопрос: «Кому нужна была эта война?»

И, в конце-концов, сынок, я хочу тебе сказать, что твоя мать умерла с верой в тебя. «Мы назовем его Ску», — сказала она и ее не стало. «И он будет человеком», — добавил я. Помни, сынок, что бы ни случилось, ты — человек, ЧЕЛОВЕК, слышишь? Помни и знай, что я буду рад, если утро твоей печали станет утром твоей надежды.

Прощай, сынок..! Прощай… Люблю тебя… Люби человека и верь ему… Лю…

* * *
Первое, что он почувствовал, была тоска. Темная, тягучая, нарастающая, грозящая затянуть его как в трясину. Потом он смутно уловил чье-то присутствие. Какая-то еще несозревшая мысль завладела сознанием Ску, наполняя его яростным желанием закричать: «За что?» Ему казалось, что он кричит и эхо в огромном противоатомном убежище повторяет безумно и бессвязно: «За что, за что, за что?»

Прошла целая вечность, прежде чем он понял, что не кричит, что не может кричать. Это его слегка отрезвило и неясная мысль вылилась в совсем отчетливый вопрос: «За что мне это, с какой стати именно я должен отвечать за будущее цивилизации?» Он сказал себе, что о будущем должны были думать те, кто первыми нажали на кнопку, вызвав ядерный апокалипсис.

И снова почувствовав чье-то присутствие, он оглядел небольшое пространство, которое виднелось за выходом из биокамеры, и только сейчас заметил, что прозрачной крышки уже нет. Ему пора выходить. Внезапно он понял, кто смущал его своим присутствием. Ему снова захотелось услышать голос отца, но для этого ему нужно было выйти, найти запись и пустить ее. А как выйти, если там подстерегает одиночество?

Медленно, с невероятным усилием Ску выполз из биокамеры. В огромном зеркале он наткнулся на свое отражение и тут же его студенистое тело неудержимо затряслось от ужаса и разочарования. На миг его сознание помутилось от душевной боли. Постепенно приходя в себя, он снова взглянул в зеркало на бледно-серого моллюска, и сквозь истерический смех ему почудился голос отца: «И он будет человеком»… Он вспомнил, что не мог закричать и это заставило его внимательнее вглядеться в свое отражение: на него смотрело нечто похожее на гусеницу или, точнее, на огромного слизняка.

«Помни, сынок, что бы ни случилось, ты — чело-век», — с горькой иронией подумал он. Да, так и должно быть, только он не понимал, человек ли он в оболочке гусеницы-слизняка или моллюск с психикой человека. Он растерялся. А потом решил, что это детали и он по сути единственный представитель совершенно нового разумного вида. В конце концов надо принять свое положение таким, каково оно есть.

«Почему же так получилось?» — спросил он себя. Может быть, была повреждена биокамера? Но скоро он понял: радиация вызвала катастрофические изменения в генном материале эмбриона. Как же сразу ему это не пришло в голову? Ведь он сам должен отстранить мутации в наследственном аппарате остальных зародышей.

Да, все было предусмотрено, даже то, что самому ему не быть человеком. Он начал медленно ползти к регенерационному залу, оставляя за собой слизистый след.

Под огромным куполом он почувствовал себя ничтожеством. Его взгляд скользнул по ряду биокамер вдоль стены — что за чудовища могут выйти из них, если он вовремя не вмешается? Но вдруг его пронзила мысль, что он может быть единственным мутантом среди них. Узнают ли они в нем разумное существо, которому обязаны жизнью или сразу после выхода из биокамер сочтут его животным, угрожающим им, и уничтожат его? А может быть, в их генетической памяти заложено знание о нем, о первом, и они вовремя остановятся?

«Конечно, так и случится», — уверенно сказал себе он. Древние все предвидели. Они не допустят, чтобы цивилизация начала свое новое существование с убийства. «И свято чтите это великое чудо жизни», — сказал его отец. Ему будет трудно привыкнуть к мысли, что только он урод среди своих. Появятся ли у него друзья? Или он почувствует себя еще более одиноким?

Факт, что он был единственным разумным существом на всей планете, сводил его с ума, мучая даже больше собственного уродства. Поэтому он решил тут же приступить к работе. Его ждали часы напряженного труда, но это было ему на руку — таким образом он отвлечется от тяжелых мыслей, а когда почувствует себя совсем одиноким, то включит запись.

Пульт управления находится в другом конце зала. Когда он подошел к нему, то увидел под ним человеческий скелет среди тысячелетней пыли. От испуга он свернулся клубком и несколько минут не двигался.

Контрольные приборы показывали, что по прошествии стольких лет аппаратура еще действует. Это обрадовало его. Глубоко замороженные зародыши дремали в ожидании своего звездного часа. Нужно было только разбить стекло над выключателем, нажать на него и они пробудятся для жизни. А потом его работа состояла в том, чтобы внимательно наблюдать, включать и выключать механизмы, нажимая на кнопки. Он должен был работать быстро и точно, иначе любое промедление грозило лавинообразным формированием уврежденных генов.

Он начал ползти, пытаясь вскарабкаться на пульт. Путь был небольшим, но очень крутым. Он забрался еще выше, но тут же соскользнул вниз под силой своей тяжести, да и слизь ему мешала. Снова забрался и соскользнул, но с отчаянной решимостью устремился вперед. После нескольких неудачных попыток, весь в обильной слизи, он отказался от своего намерения. Он догадался, что даже если дойдет до цели, своим студенистым телом не сможет разбить стекло. Из глаз его покатились крупные слезы.

* * *
Вначале он пытался считать дни, потом месяцы, но их стало так много, что он запутался. Он уже не помнил, когда в последний раз был внизу. Длительное время он почти каждый день пытался забраться на пульт с камнем во рту, чтобы разбить стекло над выключателем. Речь шла уже не только о пуске биокамер, нет, пульт превратился для него в символ победы, в недоступную вершину, которую он штурмовал, как альпинист, чтобы доказать и самому себе, и всему миру, что в его теле горит гордый человеческий дух.

Однажды, после очередной неуспешной попытки он в большом огорчении подумал, что раз у него нет рук, то нет и смысла надеяться. «Будь таким, каков ты есть», — отрезал он, решив отказаться от борьбы и зажить такой жизнью, какую заслуживает — жизнью моллюска.

Он уже не думал о биокамерах или, скорее, старался не думать. Постепенно ему удалось приспособиться к окружающей среде и его жизнь, хотя и полная лишений, потекла тихо и монотонно. И только генетически заложенное воспоминание не давало ему покоя, заставляло заползать на голый холм у входа в подземелье и часами греясь на солнце, задумчиво смотреть на близкие развалины — останки от некогда красивого города. Ему хотелось пойти туда, ощутить жизнь, когда-то бурлившую на древних улицах, но он понимал, что это опасно, потому что там обитает бринцелла — гигантский мохнатый паук.

В последнее время у него было неладно со здоровьем: он получал головокружения, может быть, от одиночества. Вначале он думал, что привыкнет, но напрасно. У него кружилась голова даже во сне и он пугался, просыпался и, глядя на звезды, рыдал от горя.

Как-то теплым и солнечным днем как раз, когда он был на холме, с неба с грохотом спустилась сияющая звезда. От волнения он опять получил головокружение, но, придя в себя, стал смотреть на то место, куда опустилась звезда. Расстояние до него было значительным — около двадцати километров. Одноцветная мозаика из редких кустарников и островков хилых деревьев тянулась до самого горизонта. Он подсчитал, что как бы быстро он ни полз, все равно прибудет на место лишь на следующий день и это повергло его в отчаяние. Застанет ли он их, не исчезнут ли они до его прихода?

«Но пришельцы обязательно должны прийти сюда, чтобы исследовать развалины», — подумал он. Значит, ничего другого ему не остается, как только встать у них на пути и ждать. Для этого нужно найти ровное место, чтобы они заметили его издалека.

Не медля, он свернулся в клубок и покатился вниз по склону. Это был рискованный способ передвижения, ведь он мог поранить свое нежное тело о какой-нибудь острый камень, но сейчас ему было не до того: он спешил как можно скорее встретиться с пришельцами.

Он всегда искал выход из тупика, надеялся на чудо, не смея признаться самому себе. Но вот чудо произошло — судьба давала ему исключительный шанс. Пришельцы были спасением — они запустят в действие биокамеры!

И вот он их увидел. Они шли, а низко над верхушками деревьев бесшумно летела странная серебристая машина. Она остановилась над ним и, сделав плавный разворот, стала снижаться и приземлилась совсем рядом. Он только успел подумать, что машина похожа на огромную снежинку, как вдруг люк открылся. Из него показался… человек.

Да, это на самом деле был человек, одетый в тонкую ослепительно белую ткань.

Ску снова почувствовал головокружение. Его тело, дрожащее от возбуждения, вдруг обмякло и свернулось в спираль.

* * *
— Они были гуманоидами, — сказал мужчина и, задумавшись, добавил, — И даже более того — они, видимо не отличались сильно от нас.

— Может быть, ты и прав. Мне жаль их, — ответила женщина.

Они находились в биологической лаборатории звездолета и сидели в креслах, устало откинувшись и отдыхая после долгих часов тяжелого труда, на развалинах города.

— Да, это так, — подтвердил мужчина. — Никого в живых не осталось. Это было что-то вроде локальной ядерной войны, но радиоактивное заражение распространилось повсюду и уничтожило высшие организмы.

— И все-таки, Ваня, мне кажется, что то существо там, перед развалинами города, разумно.

— Но аппаратура показала, что мозговой потенциал слишком слаб для наличия разума. А она никогда не ошибается, — тихо ответил мужчина. — Тебе показалось, Эли.

Он был смущен. Какое-то предчувствие подсказывало ему, что Елизавета права и на самом деле эти огромные грустные глаза жаждали что-то сказать — в них был крик о помощи, боль и мука.

— И правда, странно, — продолжала она рассуждать вслух. — Как же мы не встретили другого представителя этого вида?

— Наверное, он принадлежит к какому-нибудь вырождающемуся виду. И если хорошенько поискать, могут встретиться и другие особы, но нет времени, да и смысла тоже.

Оба они испытывали желание поскорей покинуть эту планету смерти и разрухи. Тут останутся только гигантские мохнатые пауки и скопища пожирающих друг друга скорпионов. Но покой их будет недолог — скоро сюда придут первые поселенцы, новые хозяева этого мира.

«Встретится ли им этот гигантский наземный моллюск?» — подумал каждый из них в момент старта.

* * *
Он сидел на холме, провожая взглядом улетающий звездолет. Все его надежды рухнули из-за какого-то приступа головокружения, иначе ему удалось бы найти общий язык с пришельцами — в этом он был уверен.

Долго он сидел на холме, с надеждой взираясь в небесную синеву. А потом вдруг рассердился на себя. Чего он еще ждет? Никаких пришельцев, никакого чуда больше не будет! Так даже лучше — он должен справиться сам. Как единственный представитель своей расы он докажет, что его цивилизация может спасти сама себя.

И, осененный внезапно возникшей идеей, он взял в рот первый попавшийся камень и мучительно медленно пополз к подземелью. Там он кинул камень у подножья пульта и пополз наверх — за следующим.

Миглена Николчина ХОЛОД И ПЛАМЯ

Ах, это дерево, ЭТО ДЕРЕВО…

Я каждый день прохожу мимо него и вместо того, чтобы привыкнуть, мое безумие усугубляется. Это дерево — сосна, растущая у автобусной остановки на Мосту с Орлами. Под ним я каждый день жду автобуса. Один раз мой взгляд случайно скользнул наверх по шершавому стволу и я присмотрелась. Сосна глядела на меня надменно и отчужденно. Это был вызов, пронзивший меня, проползший мурашками по телу. А с ним появилось и нелепое желание, или нет, не появилось, а скорее, взорвалось, изверглось из-под терпеливо нагромождаемых пластов, из-под годов жестокого труда и напрасных поисков. Чем больше я рассуждаю и защищаюсь, тем упорнее желание, тверже убеждение, что это желание уместно и даже неизбежно. «Остановись на этом», — будто шепчет оно. Но как остановиться и признать его, если я еще не дошла до самой сути? Еще не дошла. Но все-таки заботливо построенное здание рушится и я неудержимо бегу назад во времени, всегда останавливаясь на одном и том же месте-в садике моей тети, у которой я гостила много лет тому назад. С того мгновения, как я в первый раз ступила на мощеную дорожку, ведущую к ее облупившемуся домику, который стоял на небольшом возвышении, как на курьих ножках, я вошла в какой-то фатальный, энигматический и безмолвный мир. Этот мир был дверью (а не чем-нибудь другим) к пониманию внутренней сущности, но в эту дверь я не могла войти, без того, чтобы попасть по ту сторону обещанного ответа… Бремя этих рассуждений пришло потом — они выросли как живая плоть на теле давно минувшего случая, превратив его в вечное «сейчас».

ТЕПЕРЬ я совсем компетентно могу заявить, что у моей тети был необыкновенный садик в четырех километрах от Белоградчика. Он был расположен в стороне от дачного поселка, окруженный естественным ограждением из крутых скал и неожиданных впадин. Но несмотря на свирепое окружение из суровых возвышающихся неорганических форм, появление диких и пустынных лун, из которых скалы сосали жизнь, как живые существа из солнца, и возлежали допотопными пресмыкающимися с блестящими чешуйчатыми хребтами до самого горизонта — все же несмотря на это в садике моей тетки росли не только забияки, которые колются и царапаются, намертво засев в землю, не только анютины глазки и календула — скромные и неприхотливые создания, не только излучающие необузданное веселье болтливые и навязчивые сплетницы — ползучие растения, но и целые полчища изнеженных садовых цветов, чьи названия я узнала позднее.

И вот представьте себе меня, пятилетнюю, с хвостиком на голове и необычными квадратными плечами, вышагивающую среди всей этой вакханалии. Я была ошеломлена и воодушевлена. Еще бы — такой объект для исследований, есть где развернуться! Тут нужно пояснить, что с самого раннего детства я отличалась бездонным любопытством, неутолимой страстью преследовать окружающие меня предметы, открывать их и разбирать, ковыряться, смотреть, что там внутри, даже если потом их нельзя было восстановить. Это обычное для всех детей любопытство у меня имело систематический характер. К тому же я была прозорлива не по возрасту. Родители часто рассказывали, какие у меня были сосредоточенные продолговатые глаза, и как ничто не могло отклонить моего взгляда («в нем был и холод, и пламя», — гордо добавляла мама) от понравившегося предмета. Еще не начав говорить (в этом отношении я немного опоздала), я уже распоряжалась всей ратью последних новинок техники, которые целиком захватили мое воображение. В конце концов мне подарили старый транзистор, спасая остальные чудеса техники от набегов, но я сразу же раскусила его и устремила любознательный ум к новым объектам. И что удивительно — я почти никогда не причиняла им вреда, распоряжаясь ими с каким-то врожденным пониманием и сверхъестественной точностью. Мои родители: инженер и преподавательница физики считали, что так и должно быть. Вот где сказывается наследственность! Но в то лето меня перестал устраивать весь арсенал стучащих и вибрирующих механизмов, среди которых особое место занимал маленький угловатый робот ВСЕЗНАЙКА, дающий, благодаря простому магниту, стандартные ответы на стандартные вопросы. Все они показались мне элементарными и неинтересными. А здесь что-то дышало, шуршало, покачивалось в тонкой ткани ветерка, искоса смотрело на меня и не отвечало. Оно почти прикасалось ко мне, не приближаясь ни на шаг. Я еще не подозревала, что весь мир разломился пополам на выпуклости моего глазного яблока, все еще пребывала в заблуждении, что стоит только захотеть, и все вспыхнет в восторженной прозрачности. И вот конечный результат — в ответ на мой взгляд колючие ветки сосны скользят по раздетому стволу дрожью, запахом и молчанием, поглаживая мою кожу то ли ужасом, то ли лаской. Но это только кажется, на самом деле они остаются наверху, в непроницаемости. Круг замыкается, построенное рушится, и вот мне снова пять лет и бессилие неестественными порывами так и рвется из всего моего существа. Толпа течет, вливаясь в двери автобусов и мчась с неподвижными лицами, но моего автобуса все нет, того автобуса, который вернет меня к лихорадочным, но разумным и осмысленным делам, увезет меня от этой с ума сводящей мысли о сосне и навязчивом воспоминании о том лете. Мне надо сделать усилие, чтобы вернуться еще раз.

Я быстро сообразила, что мне интересно и, желая без помех заняться исследованиями, захотела иметь свой садик. Вначале это показалось нелепым моей тетке и она кротко объяснила, что весь сад и так мой, но взглянув на меня, дрогнула уголками губ и в замешательстве согласилась. В то время она почти считалась старой девой, почему-то так и не выйдя замуж. Из всей родни только она еще оставалась в Белоградчике и ее считали чудаковатой. Предполагаю, что и я казалась ей странной с моими угловатыми плечами и размеренными движениями, потому что иногда она при виде меня еле удерживалась от смеха. Ее смех был беззвучным, даже неулыбчивым, но все-таки я чувствовала, как все ее загорелое лицо, каждая пропитанная солнцем пора открывается и вольготно смеется прямо мне в глаза. Она была слишком прозрачна для того, чтобы обидеться, поэтому я серьезно спрашивала, в чем дело. Она пугалась, воображая, что не подает виду или же сама не замечала своего смеха, пока я не спрашивала, дав ей понять, что раскусила ее без малейшего усилия. Она терялась перед моей проницательностью: «Кто ты, ребенок или…?», всматривалась, упираясь рукой в мое угловатое плечо. В эти моменты тетка была готова с бессилием, почти с примирением дать мне все. И я пользовалась этим, не радуясь, не раздражаясь и не злоупотребляя. Моя прозорливость впечатляла даже больше, чем умелое обращение с техникой, будучи непосредственной и сверхчувствительной. Я привыкла к ней, проникала во многое, видя вещи как бы изнутри, будто пронизывая их рентгеновскими лучами. И прошло много времени, пока до меня не дошло, что самого важного не ухватить: оно ускользало, смеясь и презирая все мои претензии, попытки подчинить себе и просьбы о сочувствии. Моя затея с садиком закончилась провалом. Из всего пышного разнообразия я выбрала себе — и не случайно — клумбу с цветами под» названием «КОСМОС?».

Едва ли существует другое название, которое объединяло бы настолько противоположные для нашего сознания сущности, вплоть до их фантастического слияния. Это был мексиканский цветок с эфирными нежными лепестками, тоненькими листиками, стройным стеблем, и при всем этом в нем чувствовалась какая-то жесткость, колоссальность, что поневоле напрашивалась мысль — да, это космос, но и украшение.

Какая грациозность, декоративная подтянутость, эстетическая чистота линий! Но после долгого наблюдения — а я наблюдала за ним очень ДОЛГО — внезапно приходишь к потрясающему выводу, что его нежность — это нежность дали, его эфирность — эфирность исхоженных просторов. К этому цветку нельзя приблизиться: на расстоянии одной пяди он выглядит будто с метра, а с метра — как с двадцати шагов. У него нет ни соблазнительного запаха, ни обволакивающей душу атмосферы. Он чист, как самая недосягаемая звезда. Он не трогает, не умиляет, не имеет ничего беспомощного, хрупкого и наивного, а наоборот, он весь твердость и блеск, и в этом выражение его одиночества, выходящего из границ обычных измерений. Этот цветок — воплощение космоса в прямом, леденящем душу смысле слова, но, конечно, не в материальной реальности, а в излучении его лепестками беспредельных пространств, для которых что сантиметр, что бесконечность — одно и то же. Это название ему подходило и из-за его открытости вовне, наружу к необозримому миру, делавшей его и непроницаемым, и безграничным. Цветок был ядром, в котором бесконечно малое и бесконечно великое отражались одно в другом, узлом, где все переплеталось и одинокий в этом нечеловеческом мире человеческий дух хотел вплестись в него тоже. Цветок космос был первым препятствием из той невозможности, которая сводила меня с ума в лихорадке последующих лет.

Он оказался до смешного неприхотливым — хотел только много света. С ненасытной любознательностью я наблюдала за моей клумбой, не забывая добросовестно за ней ухаживать, поливать и пропалывать точно по инструкции. О как я поливала и пропалывала! Я была внимательной, точной и хладнокровной, но они стали отстраняться от меня, теряя дикую радость остальных цветов, царящих в саду и алчущих простора. Я чувствовала их недвусмысленную враждебность, рассказывала о ней тете, но она лишь пожимала плечами и смеялась. Мне не удавалось раскрыть самую важную тетину тайну, хотя я следила за ней неотступно. И когда наконец-то постигла ее, то поняла, что терпела неуспех из-за нежелания принять ее правду, казавшуюся мне слишком уж недостойной. Дело в том, что между тетей и садом установились странные отношения: тетя была не субъектом, а объектом наблюдения или даже воздействия со стороны растений. При более пристальном изучении я установила, что она отнюдь не считала позорным свое положение, а наоборот, очевидно находила в нем большое удовольствие. Целыми днями тетя ходила взед-вперед, ее голова и плечи под выцветшим ситцем плавали среди хлорофиллового океана. Она поливала небрежно, шлангом, стараясь будто не для сада, а для самой себя, чтобы закончить побыстрее и присесть наконец на расшатанный стул и с наслаждением вбирать в себя чувствительными ноздрями дикую симфонию испарений. В эти минуты ОНИ поливали ее. Тетя, конечно, разговаривала с ними, а изредка излагала и передо мной свой единственный, казавшийся ей важным, теоретический вывод, сделанный на основе ее опыта учительницы химии, ботаники и зоологии. Он гласил: «Все вокруг живое» и был доказан на примере с насекомоядным растением росянкой, которое мы нашли после изнурительных прогулок по горам. Это было невзрачное растеньице с белыми цветочками и круглыми листами, покрытыми красноватым пушком. «Вот!» — торжественно сказала тетя, положив муху на один из мохнатых листочков. Листок тут же ее проглотил. Она наблюдала за этой гнусной процедурой с благоговением жрицы, а я — с напряженным интересом и подступающей тошнотой. «Да, так я и знала», — удалось мне выговорить с облегчением в конце концов, и это было странной фразой для моих пяти лет. Решив поставить эксперимент самой, я пыталась положить на листок кусочек сыра, но то ли рука дрогнула, то ли еще что-то произошло, но сыр упал в мох. «Растения чувствуют», — проговорила тетя, не в силах сдержать восторга. О да, они чувствуют гораздо лучше нас, понимают и благодарят за любовь и доброжелательство, отплачивая буйным ростом. А эта ненасытная росянка только подтверждает утонченную ранимость и молчаливое благородство своих собратьев. Но так как вокруг было полно растительности, преспокойно буйствующей и безо всякого ухода, то я пришла к единственному заключению, что мои цветы хиреют, чтобы унизить меня.

К вечеру мы вернулись тем же длинным путем, и тетя, как обычно, села перед домом с откинутой головой и закрытыми глазами. Она могла сидеть так часами и ее гладкая кожа будто впитывала шелестящие сумерки. Много позже, после того, как я видела ее и зимой, зябнущую у старой печки, и в толчее большого города, и среди ослепительных вещей в нашей квартире, то поняла, что там, на расшатанном стуле сидела сама ее вольнолюбивая душа, выпорхнувшая бабочкой из кокона временного бытия. Стало ясно, что в те минуты, когда она отдыхала там с закрытыми глазами, я не могла понять ее, несмотря на умение разгадывать в ней все, так далека и непостижима она была. Мне стало немного понятно, какой же я должна казаться ей с моей угловатостью и бесстрастной проницательностью. Но слово «понимать» мне не подходит. Я вижу, констатирую и за эту границу мне не перешагнуть. Может быть, вижу слишком четко, настолько четко, что вся жизнь замирает как под электронным микроскопом. У него такое прекрасное зрение, но ТОЛЬКО для мертвых клеток. И вот мои цветы умирали и я предположила, что тому причиной были мои собственные убийственные заботы. Пришлось перестать пропалывать и поливать их, но не смотреть на них я не могла, и даже в своем бессильном гневе желала видеть, как они умирают. Я склонялась над ними, часами наблюдая за каждым движением их стеблей, но они ускользали, скидывали меня в другое измерение, где их уже не было. В конце концов они совсем зачахли, и я стояла над их засохшими останками, отбрасывая поверх них свою квадратную тень с хвостиком на голове.

Все это могло стать лишь кошмарным воспоминанием без последствий, если бы не деревенский знахарь, у которого один раз — только раз! — мы были с тетей в гостях через несколько лет. Контраст между ними был крайне комичным: насколько она была пухленькой, все еще свежей и осужденной на вечную невинность, настолько он был сухим, желчным и кашляющим стариком — отцом пятерых детей. Из-за его неприступной надменности и непонятной речи, в которой был и архаичный пафос, и научно-популярная терминология, в деревне он пользовался печальным прозвищем дед Свистун, что ставило под сомнение его умственные способности. Моим мгновенным и безошибочным впечатлением было то, что он очень порядочный человек. Все у него стояло на своих местах в строгом и гармоническом порядке: жизнь, смерть и их преображения вошли в его опыт. Я сожалела, что в гостях мне не удалось рассмотреть его как следует — он все время будто назло сидел напротив единственного окошка своего темного, продуваемого и напоенного запахами помещения, где сушились травы. Меня не подвела притворная наивность его разговора в начале, и когда он предложил показать гербарий, я поняла, что же держало меня в напряжении. До тех пор я не особенно интересовалась гербариями, но все же знала кое-что и меня тревожил этот доступный способ навязать жизнь жизнеподобной смерти. Помещение, в котором мы находились, прилегало к дому и знахарь прошел из него прямо в комнату, называемую кабинетом. Из дверей хлынул ослепительный солнечный свет, отраженный от книжных шкафов. Он вернулся с несколькими папками, любовно прижатыми к груди.

— Вот, — неторопливо показал он на полки с сушащимися травами. — Все это для людей припасено, для их здоровья и блага. Много тонкости и учености требует это дело, потому что каждая скромная травка содержит сложнейшие вещества, некоторые из которых не встречаются больше нигде. Непростое это ремесло, потому что возьми хоть дурман, — тут его голос слегка дрогнул, — отравитель белоцветный, яд, черный яд, но и лекарство для страждущих. Он остановился, и я увидела, как тетя в своем уголке вся сжалась от двусмысленности этих слов, на меня же напал смех. — Но уж такое у меня ремесло, и мне оно потребно, потому что больше в нем доброго, чем дурного, хотя и проходит по самой границе. Но вот это, — он похлопал по папкам, — никому уж не нужно, я же в нем разбираюсь, и книги читаю, и очи грешные всегда хотят иметь его перед собой, чтобы разузнать все до тонкости. Но это как межа всей жизни моей, дальше я не ступаю.

Значит, таким было сумасшествие этого человека: он каждый день хладнокровно наблюдал как жизнь преображается то в двусмысленное лечение, то в свое двуизмерное подобие, стремящееся к вечности. И вот откуда шла его необыкновенная порядочность — он ограничил свою любознательность МЕЖОЙ, по его выражению, терпеливо начертал ее в своем гербарии цветок за цветком. Я все время молчала, не реагируя, хотя бьющий в лицо свет был не в мою пользу. У двери он придержал меня за плечо и в первый раз я хорошо увидела его морщинистое лицо с желтыми торчащими зубами и выпуклыми зелеными глазами.

— У тебя опасные глаза, — проговорил старик, — и видят они многое. Но грех это, — и повторил с пафосом, — невыстраданное познание грешно и ведет к греху.

Это было неправдой. Теперь, когда я стою под сосной — моей последней обвинительницей, могу с чистой совестью сказать, что его слова, запечатленные кровавой раной в моей памяти, были ложью. Потому что я прошла через множество страданий — через бессилие, брезгливость и ненависть, года казались днями, пролетающими в суете и безумии, но я ни к чему не пришла, ничему не научилась, мой поиск, очевидно, внутренний, не мелькнул даже миражом, а трюмы моей души, в которые я безрассудно и самоотверженно спускалась, не переставали издавать зловоние. Каждый день вновь появляются многократно умноженными цветами космос бесплодные мучения и гнев, а эта сосна только подчеркивает наиболее постыдный период в моей жизни, сравнимый только со временем после встречи со знахарем, когда моя отверженная проницательность превратилась в надругательсво. Я сушила цветы, но какое неестественное наслаждение мне это доставляло! Определение «научные», которое знахарь давал своим занятиям, совсем не подходило мне: моей единственной целью было вынудить их существовать после смерти, в той неуловимой сфере, куда они с насмешкой ускользали от меня. Это было местью за то, что цветок космос счел за лучшее превратиться в кучку бесцветных стебельков, чем терпеть мой пронизывающий взгляд. Не было ничего невинного в этой игре, она давала извращенное ощущение власти над жизнью с помощью смерти. Но постепенно я перестала замечать свой первоначальный порыв: то ли забыла о нем, толи привыкла. Мой гербарий становился все лучше, в нем было почти все, что душа пожелает… кроме, может быть, дерева. Слишком сильным оказалось мое стремление к той заманчивой двери, через которую я была готова тысячу раз перешагнуть и очутиться по ту сторону, не захлопывая ее, однако, за собой. Мной овладела надежда достичь своей цели честными средствами и межой для меня должна была стать научная беспристрастность. Я обогнала всех по естественным наукам, ставила опыты, писала рефераты, участвовала в конкурсах, экспедициях и мероприятиях по защите природы. Я выбрала себе профессию микробиолога, став студенткой: может быть, где-то в недрах клетки, в ее молекулярном строении мне встретится неуловимый фантом. Мир таял и менялся под моим взглядом — теперь я смотрела на него через призму будущих проектов. Мне вспоминается один сон: ослепительный свет, пронизывающий корчащиеся нити. С предварительной убежденностью, какая бывает только во сне, я знала, что это клетка цветка космос, а я, очень маленькая и ничтожная, ползала по ней, разгадывая тайну ее ДНК, как бы читая буквы. Вдруг в руках у меня оказалась какая-то золотая капля — видимо, недостающая буква, которую надо вписать. Я поднесла ее к лицу, чтобы получше рассмотреть и увидела, что она означает ЛЮБИ МЕНЯ! Под моим пристальным взглядом она вдруг начала таять, и в руках у меня оказался мой собственный глаз — огромный, выпуклый, темный с серебряными прожилками в бездонной черноте зрачка. Я проснулась в оцепенении. Какое-то время мозг медленно переваривал сновидение, и потом это стало поводом для смеха с моим преподавателем по биофизике, возлагавшем на меня большие надежды, что когда-нибудь я как Менделеев сделаю открытие во сне. А наяву, вглядываясь в ДНК, я чувствовала сильное биение сердца — спираль, эта магическая спираль, подстерегающая в начале всего сущего! Не в ней ли разгадка? Но стоит ли говорить, что все, к чему я стремилась, умирало за миг до моего прикосновения, и оставалось только неизвестное со своим гипнотическим пространством, а желанный ответ выглядел таким крошечным, но единственным, но все время оказывающимся по ту сторону… Как же уберечься в этом немилосердном поиске, как провести межу перед кощунственными желаниями, когда незаметно для нас наша самоуверенность вдруг разбивает непрочную плотину и прорывается^ увлекая нас за собой? Вспоминая робота ВСЕЗНАЙКУ, я смеюсь, закрывая лицо ладонями, чтобы спрятать прорывающиеся сквозь смех рыдания. Чьи-то неподвижные лица смотрят на меня, а я на них, не в силах сдержать смеха, потому что все это произошло и происходит со мной, заблуждающейся и заблуждающей других, все еще чего-то от меня ждущих…

Но настает момент, когда даже самый высокомерный должен излить на кого-то все свое безумие. И этим кем-то мог быть только мой преподаватель. Да и кто другой способен успокоить меня благословенной банальностью занятий, кроме этого лысеющего тридцатипятилетнего мужчины, разговорчивого и торжественно сыплющего фактами, новостями, предположениями и сарказмами. Он буквально извергал хорошее настроение, когда вышагивал перед доской и приволакивал ноги, будто вытягивая их из липкой грязи.

Каждый раз он врывался, как на гребне волны какой-нибудь фразы, начатой, видно, еще на лестнице, исписывал сплошь всю доску, скандировал, махал руками и, распрямляя плечи, повторял свое излюбленное: «Вот так, коллеги!» Да, мне было просто суждено попасть именно к нему, к этому легкомысленному смельчаку, перелетающему виртуозной бабочкой через самые непроходимые дебри и бесцеремонно срывающему один за другим покровы с бытия, сопровождая театральным жестом свой единственный комментарий: «Вот так!» Но и ему случалось одиноким и бледным брести по улице, смиренно и робко проходить под сенью каштана. ВОТ ТАК!

Войдя с преподавателем в прихожую, я неожиданно увидела собственное отражение. Оно было жалким. Но удивляла не жалкость, а сутулость, опущенность моих прямоугольных плеч, так отталкивающих тетю. Сколько же ночей я провела, согнувшись над письменным столом? Эта метаморфоза подчеркнула всю нелепость ситуации: что я буду говорить преподавателю? Я села в облезшее кресло, пытаясь устроиться спиной к окну. Голос мой дрожал и я начала с детства: рассказала о душе тети, плавающей среди растительного океана, о цветах космос, отравленных моим взглядом или покончивших жизнь самоубийством, чтобы только досадить мне.

— Третьего не дано, — кричала я. — Не ищите тысячи других причин, не вините мой тогдашний возраст и детскую впечатлительность. Я думала об этом все время, думаю и сейчас. Что-то ускользает от нас в сторону и мы не можем…

— Хватит, замолчи! — мой темпераментный преподаватель просто подскакивал на стуле. — Слушай, девочка, если сейчас в эту дверь войдет какой-нибудь тип и заявит, что в определенных условиях липа может летать, знаешь, что я ему скажу? А вот что — прекрасно, молодой человек, в принципе я не возражаю, это любопытно, но сделайте одолжение, докажите. И добавлю, что хотя, черт побери, есть более важные и серьезные проблемы, как выяснение твоего вопроса, например, и зависимости между…

— Дело не в этом, — перебила я отчаянно. — Сейчас меня не интересует, можно ли сделать что-то большее, чем простые наблюдения за растениями и музыкой, растениями и магнитным полем, которые так радуют нас в нашем великом эгоизме, потому что мы нашли еще один способ влиять и пользоваться ими… Нет, я говорю о самих нас, о наших порывах, целях, полезности, об этом двусмысленном белоцветном отравителе, как его удачно назвал…

Преподаватель смотрел на меня немигающим взглядом, который пугал больше всех его проявлений неисчерпаемой энергии.

— А не кажется ли вам, — почти прошептала я, — что чем лучше мы знаем какую-нибудь штуку, тем больше удаляемся от нее? — Он хранил молчание, и я продолжила яростно. — Представьте, что ребенок не смог постичь цветы живыми и решил обладать ими мертвыми. Давайте поговорим, какую извращенную радость доставляет гербарий: ты ощущаешь победу над чем-то с помощью его смерти, но смерти, которая парадоксально дарует вечность. И вот эта жизнеподобная смерть превращается в твою судьбу и проклятие… Ты спускаешься по спирали, все ниже в глубину элементарного, но то, что ты ищешь, исчезает за миг до твоего появления. И вдруг случается нечто страшное: случайно подняв глаза, ты встречаешь надменный взгляд какого-то дерева, какой-то сосны… И тут же возвращаются все ушедшие дни, казавшиеся годами, и годы, пролетевшие как дни, и тебе хочется зарыдать: «О, почему, почему для меня эта сосна не просто известное и любимое дерево, как для всех?» И ты кричишь: «Я столько знаю о тебе, сосна!» Мы открываем многое как, например, состав запаха дождя, что производит сенсацики а парфюмерийная промышленность начинает с воодушевлением производить духи «Аромат дождя», но понимаем ли мы что-нибудь в этом?

— А ты, — сказал преподаватель нервно подпрыгивая, — ищешь человеческий смысл в нечеловеческих вещах.

Как только до меня дошли эти слова, я вскочила и выбежала, преследуемая своим сутулым отражением, на улицу, в хрустальный летний вечер, а преподаватель с балкона размахивал огромными руками и кричал: «Остался только шаг, один шаг!»

И вот я Снова под сосной, о которой мне не хватило смелости рассказать все. Потому что кто признался бы в своем желании иметь в гербарии сосну? Кому хочется показать жалкий результат собственного высокомерного бессилия? Как рассказать об абсурдной и отвратительной мечте иметь такую огромную страницу, на которой бы уместилась целая жизнеподобная, но на самом деле мертвая сосна, и только потому, что наяву она непроницаемо и враждебно наблюдает за тобой? Да, знахарь, нет ни познания, ни ядра, ни узла, нет уже и цветка по имени космос, осталась только мука и само-отвращение. А может быть, это усталость, всеобхватная, почти покой, почти просветление и потаенность, да, золотая капля потаенности… так что я не знаю и не могу сказать, ужас ли бегает по моей руке, или ласка… Ужас ли, ласка ли скользит по смолистой коре. Я подхожу, прислоняюсь, смотрю на ветви. Что спускается с них вниз по стволу, то ли шепча, то ли вздыхая, то ли пахнув? Оно ползает по всему телу, пуская ростки и теперь я совершенно отчетливо ощущаю, что оно живое, оно дышит и охватывает всю меня. На мгновение мы срастаемся с деревом и в это мгновение мы оба счастливы.

INFO

ХОЛОД И ПЛАМЯ

Александр Карапанчев, составитель

Редактор болгарского текста Елизар Декало

Редактор перевода Любомир Николов

Художественный редактор Скарлет Панчева

Технический редактор Донка Алфандари


Формат бумаги 54x84/16. Печ. листов 9,50.


Государственная типография «Балкан»

31/95362-23231/5605-551-90


…………………..
Skaning, Djvuing Lykas

FB2 — mefysto, 2022


Примечания

1

Религиозный праздник 29 августа — Усекновение (отсечение) головы Иоанна Крестителя

(обратно)

2

Ламии — красивые призрачные существа в римской мифологии, подобные вампирам. Примечание реставратора.

(обратно)

3

Эдил — государственный служащий в Древнем Риме, надзирающий за улицами, общественными зданиями, банями, поступлением пшеницы и др. Примечание реставратора.

(обратно)

Оглавление

  • ЭКОЛОГИЯ И НАУЧНАЯ ФАНТАСТИКА
  • Агоп Мелконян ТЕНЬ В АДУ
  • Иван Мариновски ЭЛЕКТРИЧЕСКИЕ СЛЕЗЫ
  • Александр Карапанчев ПУСТАЯ КОМНАТА
  • Александр Карапанчев БРАТЬЯ С ЛЕВСА
  • Любомир Николов ПИРШЕСТВО ГУННОВ
  • Велко Милоев ДОКУДА ДОХОДИТ ВЗГЛЯД
  • Велко Милоев ТОПОЛЬ
  • Орлин Крумов СОЛНЦЕ НА ЛАДОНЯХ
  • Светослав Николов ВЕРГИЛИЙ И ВОДА
  • Николай Йочев УТРО ТВОЕЙ ПЕЧАЛИ
  • Миглена Николчина ХОЛОД И ПЛАМЯ
  • INFO
  • *** Примечания ***